Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава двадцать пятая.

Сентябрь 1943

Поездки к Родионову. — Приказ Дубровского. — Петро Литвин. — Случай с полицейским. — Наши радистки

На дворе сентябрьский день, я бегу рядом с возком, на котором сидит Николай Гутиев и правит рыжей Мартой. Марта — это лошадь Лобанка, он дал нам свою лошадь с [540] бричкой съездить к Родионову, надо проделать в один конец километров шестьдесят. Дорога трудная, так как ехать приходится по территории, только что освобожденной от немцев, во многих местах дорога была минирована, мы по ней едем первыми, и надо быть очень бдительным и внимательно осматривать каждый мостик, подходы к нему, стремиться объехать его неожиданной тропой или бродом, уже многие крестьяне повзрывались на таких мостиках.

— Да правь ты, Николай, левее, — запыхавшись, прошу Гутиева, чтобы мне бежать было удобней, попадать в колею на дороге.

Бегу я быстро, так как Марта идет ходкой рысью, а бегу потому, что сидеть на телеге нет моих сил, так болит у меня зуб, тот самый, что лечили мне в Лепеле перед побегом от генерала, а теперь опять в зубе дыра, выпала пломба. Бежишь — и боль делается легче. Я уже запарился, но остановиться не могу, болит как сумасшедший зуб. Разболелся он на вторые сутки нашей поездки и болел ужасно; от боли, которую нечем было снять, и чтобы заглушить ее, я соскакивал с брички, держался рукой за нее и бежал рядом. Впереди лужа и мостик через реку, хватаюсь за возок и впрыгиваю, Коля доброжелательно успокаивает:

— Вот доедем до передних частей Родионова, у него там, говорят, есть госпиталь и зубные врачи есть — все как в армии.

На третьи сутки стали приближаться к расположению родионовцев. Первый пост. Нас остановили два часовых и стали расспрашивать: кто, откуда, зачем, куда? Я рассказывал, но тут же задавал вопросы, а потом не выдержал:

— Госпиталь у вас есть? Мне бы к зубному, а то зуб разболелся ужасно, просто ехать не могу.

Часовые засмеялись, показали на большую избу:

— Там вон у нас санчасть, полковой медсанбат, и зубной врач там.

Въехали в большую деревню, утонувшую в садах. Здесь бежать уж никак невозможно. Коля направил к воротам [541] двора, привязал коня, и мы вошли в большую горницу. Да, действительно, все как положено. Есть тут и кресло с бормашиной, при взгляде на которую у меня сразу проходит боль. Но меня не обманешь! Объясняю врачу «историю болезни», он усаживает меня в кресло и смотрит.

Да, приняли нас с большим радушием и с готовностью мне тут же вырвали зуб, а так как они дали еще и наркоз, то я стал просить вырвать и второй, на всякий случай, так как он был рядом и мне казалось, что болят оба. Но врач спокойно сказал:

— С вашим рвением у вас зубов не останется. Этот зуб лечить надо, а не рвать. Но у вас воспаление, поэтому сейчас можно только обезболивающее положить. А будете ехать назад, поставлю вам постоянную пломбу. Иначе нельзя. Сверлить я не буду, так что сидите спокойно, не волнуйтесь.

Я рад и с интересом смотрю, что и как у них здесь, у родионовцев, за стеной, куда еще никто не заглядывал, в этой странной части, о которой столько слухов и много ходит разговоров.

Зубной врач — пожилой мужчина, зовут его Иосиф Моисеевич, при нем две медсестры, его обслуживают, сейчас подают раствор для временной пломбы. На стене большое зеркало, наверно, от бывших хозяев. Стоят зубоврачебные кресла, угрожающе жужжит ножная бормашина. Полы белые, скобленые, и кругом чистота, как в настоящем госпитале. Это поражает и радует, что в этой части, которая перешла на нашу сторону, все как в настоящих частях Красной Армии. И мы, недавние враги, с любопытством разглядываем друг друга, спрашиваем, и я чувствую, что им так же интересно, как нам.

На дорогу доктор дает мне анальгин «на всякий случай». Я понимаю, что это от щедрости. Для них мы первые партизаны, которые приехали из самой сердцевины партизанского края — те, против которых еще позавчера они должны были воевать. У меня живет надежда, может, в их [542] части обнаружатся какие-то фотопринадлежности и я смогу пополнить свою «фотолабораторию»; а у них надежды, что они узнают о людях с нашей стороны, ведь мы разделены были колючей проволокой или окопами.

Благодарим и прощаемся, надо ехать. Хотелось поговорить, расспросить, но назойливым быть не годится, да и ехать нам еще далеко, впереди ночевка, и завтра к утру надо быть у Родионова. Сели в бричку. Уже я не бегу, уже у меня не болит зуб, и какое-то чувство радости от того пополнения, которое получат наши бригады, хотя боль дает себя знать, а может, она это по старой памяти.

Вот так состоялось первое знакомство мое со знаменитым родионовским полком.

* * *

К ночи приехали в деревню, где должны остановиться. Попросились в хату, нас гостеприимно приняли, устроив и Марту. Но мы долго еще не спали, все перебирали свои впечатления от первых встреч. А от хозяев мы узнали, что родионовцы ведут себя, как бойцы Красной Армии до войны, никого не обижают и порядки у них, как у наших красноармейцев, даже форму носят нашу, из них многие командиры, настроены они сильно против Гитлера.

Проснулись рано, ждали времени, в нетерпении увидеть своими глазами самого Родионова. Быстро позавтракали неизменной бульбой с яичницей, запили молоком, поблагодарили хозяев и уже запрягали Марту в четыре руки, чтобы ехать в расположение полка.

Утро было пасмурное, но светлое, ночью опять прошел дождь, стояли лужи, и двигаться быстро мы не могли, потому нервничали, ехали молча. Встреча предстояла непростая, все-таки полковник и бывший власовец, прошедший плен. Нас тоже вербовали в плену и в украинскую армию, и во власовскую, а тут он сам вербовал. Что в нем такое, что за сила в этом человеке, что сумел он столько людей верных набрать, а потом такую махину против немцев же и повернуть? И в Германию его немцы возили, и в Париж к нашим эмигрантам, белым офицерам. Находясь в Берлине, [543] Родионов был у Гитлера на приеме и получил личное его разрешение остаться со своим полком. Этого подробно объяснить, почему он разрешил, я не могу, нам о Родионове Лобанок рассказал, а ему рассказали в штабе партизанского движения в Москве и просили поточнее разузнать, что за полк, какие цели у Родионова. Вот мы и ехали в разведку, к своим. И нужно договориться о встрече Родионова с Лобанком. Так в Москве решили, а как все будет?..

К двенадцати часам показалась деревня, и нас остановил караул. Расспросили, кто такие, мы назвались, о существовании нашей бригады они знали, так как во время блокады принимали участие в боях. Показали на сруб, сарай большой на краю деревни, там находится Родионов со штабом.

Немного проехали — вдруг два выстрела! — и много людей, бойцов и женщин деревенских, побежали к дому в глубине сада. Мы остановились. Но долго нам не дали стоять. Появился часовой. Узнав, что едем к Родионову, взял лошадь под уздцы и отвел к часовым у ограды штаба, где опять нас расспросили.

Привязали лошадь к забору и пошли с Николаем в штаб, часовой впереди. У дома велел подождать:

— Доложу.

Возле штаба быстро собирались бойцы, что-то живо обсуждали, были взволнованы и наперебой рассказывали. Но нас уже позвали к Родионову.

Родионов сам вышел к нам и пригласил войти. Он был в русской форме полковника, небольшого роста, худощавый, говорил отрывистыми фразами. В нем была властность и привычка командовать. Сразу спросил:

— Кто вы, откуда вы? Вы слышали и знаете, наверное, что мы стали 1-й Антифашистской партизанской бригадой.

Мы ответили утвердительно, показали документы и добавили, что потому и приехали — по поручению нашего комбрига, который передает ему привет и поздравления с [544] переходом, а также выражает желание с ним встретиться, где и когда — комбриг просил уточнить. Затем я рассказал о планах издания плаката с фотографиями его части. Ему это очень понравилось, он объяснил, к кому мы должны обратиться, чтобы нас провели в части. Но тут вбежал боец, стал докладывать:

— Только что полицай из соседней деревни убил свою жену из-за ревности, что она ушла с нашим начальником разведки...

Родионов остановил бойца, сказал, что разберется, и отпустил. Было видно, как неприятно ему, что с этого случая началась наша встреча.

Беседа наша долгой не была, Родионов торопился, поэтому предложил нам отдохнуть:

— Скоро время обеда. Прошу на обед, хотя и солдатский. Кухня у нас в лесу, но это недалеко, там и поговорим. Потом с людьми встретитесь. — И спросил: — Где вы остановились?

Я показал на телегу нашу возле кустов у забора, сказал, что там и будем спать, в бричке.

— Тогда располагайтесь здесь, во дворе на сене, — решил Родионов. — Здесь и переночуете.

Стреножив, пустили кобылицу пастись на лугу, бричку оставили возле штаба и пошли к скирде под навес. Расспросили у бойца, что произошло утром, почему случилось это убийство? Оказалось, вместе с командиром разведвзвода пришла в эту деревню и его подруга, которая была женой полицейского, — узнав, что ее возлюбленный перешел на сторону партизан, она тоже решила уйти в партизаны. Но следом пришел муж. Утром на рассвете проник в лагерь, нашел шалаш, который только что сложил командир взвода, и на глазах у всех застрелил в упор бывшую свою жену. За измену, из-за того что переночевала в палатке командира, а потом ушла за ним. Застрелил прямо в шалаше, а проснувшийся родионовец выстрелил в полицейского, но тот ушел. Никого больше не тронул, ушел в свою деревню. В той деревне полк стоял давно и [545] снялся с места — переход от немцев был настолько внезапным, что даже семейные, личные отношения не успели выяснить, все рвалось по живому. Еще вчера днем и полиция, и родионовцы служили в одном гарнизоне, все было как среди своих людей, и сегодня никто не подумал остановить входившего на территорию — уже партизанской части — полицая.

На меня и Николая это произвело очень сильное впечатление. Казалось, мы были среди своих, борющихся на стороне партизан. И вдруг увидеть и ощутить это чувствами, что вчера они были нашими врагами, что для них полицейский еще не стал чужим, они еще мыслили в двух горизонтах: в них еще жило вчерашнее, а уже сегодня они именовали себя (так как расстреляли немецких начальников) партизанами, Первым антифашистским полком. Но русский полицейский, который был с ними, еще оставался для них непонятым, как с ним поступить, и не перешел в категорию врага, он еще представал как обиженный, у него увели жену. Он застрелил свою жену, и они примирились с этим, как с актом правосудия, и дали ему уйти. Это было для нас непостижимо и ужасно.

Страсти обязательно приводят к конфликту. Потому что страсть натыкается на страсть и ей трудно уступить дорогу. Этот случай с родионовцем и полицейским. Это не была борьба за родину, за советскую власть. Это была распущенность и неумение держать свои страсти в узде. Нас это очень поразило. Сразу же пришел на ум уклад нашей жизни, целомудрие партизан в нашей бригаде. Не зря так ревностно следили за тем, чтобы не было отступлений от этого правила. Нельзя было разрешить, например, пить, так как это снимало ограничения у человека и он оказывался во власти страстей. А так как в это время все решалось силой и оружием, то и решение этих вопросов должно было привести к применению оружия внутри бригады.

В 1942 году я не помню случая, чтобы я видел пьяного партизана. Это время стояло на кульминационной точке моральной красоты человека. Нам нужно было вселить веру [546] в народ, что в партизаны уходят не для того, чтобы найти новую жену, и не для того, чтобы напиться водки. И народ стал верить в чистоту и преданность борьбе людей, лесных солдат.

* * *

Подошло время, и Родионов позвал нас. Предстоял разговор, и мы пошли за комбригом в глубину леса, нам предложение обедать вместе очень импонировало, мы понимали, что в непринужденной беседе мы сможем многое узнать.

На поляне между елями горел костер, невдалеке стояла военная кухня, повар раздавал обед. Сели вокруг огня на чурбаки березовые, взяли в руки миски и начали есть вкусный суп с мясом. Обед был действительно солдатский, на первое — суп, на второе — каша с кусками мяса. Вкусный и сытный. Похвалили повара, и я, для начала разговора, да и больше всего меня это удивляло, спросил:

— Товарищ полковник, как случилось, что немцы не раскрыли вас, ваш заговор, как вам удалось подобрать целый полк единомышленников?

Родионов, мне показалось, обрадовался этому вопросу.

— Да это — то, что вы назвали «подобрать», если бы я вздумал, мне бы не удалось. А вот сформировать полк, никому не объясняя своих окончательных задач, мне удалось. У немцев разведка не хуже нашей, малейшего слова или намека, что Родионов подбирает сочувствующих родине, сочувствующих партизанам, было бы достаточно, чтобы по одному вытащить всех. На практике я знаю, что никакая конспирация не может быть эффективна в условиях создания такой огромной людской массы, как воинское соединение полка. И поэтому я ни с кем не вступал в переговоры. Только я знал, один, цель и задачу: создание полка. Все конспирации разрушаются, и поэтому нужно было подбирать людей таких, которые в любую минуту по изданию приказа перейдут на другую сторону баррикад.

Я набирал. Но по личному, взаимному доверию. Говорил с каждым. Прямо сказать я ничего не мог, но как-то верили [547] мне, верили в мою верность любви к родине, любви к России. Так и формировались взводы, потом роты, батальоны. Нас немцы хотели сделать ударным полком, с самым современным оружием. И формирование, и вооружение полка происходило отдельно, по особому приказу. И в боевых действиях полк был самостоятельным, подчинялся только моим приказам. Через день-два полк должны были перевооружить. На станцию Зябки, где мы стояли, уже шел эшелон с танками, с орудиями для полной комплектации полка новейшим вооружением. И я ждал. Ждал перевооружения. Но, к сожалению, не так вышло. Все испортил случай, и произошел переход неожиданно. Немцы применили казнь к нескольким крестьянам станционной деревни. Бойцы настолько уже были в состоянии готовности вот-вот перейти на сторону партизан, что не выдержали, и в ночь я уже не мог удержать порыва, возник стихийный бунт. Бойцы моих частей выволокли коменданта станции и его начальство, которое вместе со мной ожидало прибытия эшелона с нашим вооружением, и всех расстреляли. Было поздно сокрушаться, нужно было самому — вместе и вслед за бойцами — делать переход, возглавить его и дать происходящему законную силу. И я издал приказ: «С двадцати четырех ноль-ноль наш полк является 1-й Антифашистской партизанской бригадой. Комбриг Родионов». И плакали наши танки и перевооружение. Зато удалось сохранить весь людской состав. И я рад, что я шел за своими бойцами, а не насильно, силой только приказа, их стремился перевести. Из такого — дела бы не получилось. Было видно, Родионов доволен, что его спросили и он смог чистосердечно высказаться, все рассказать как есть. Он понимал, что мы приехали не как фотокорреспонденты, хотя мы так представились — мол, нас прислали помочь полку в агитработе и попросить пленку для фотоаппарата. Стало неловко за неуклюжесть наших объяснений. Тысячи поняли его без слов, доверили ему свою жизнь! Но и мы, и он знали истинную причину нашего визита — это [548] подготовка встречи на более высоком уровне; а предлог, что ж, тут любой сгодится.

Мы рассказывали с Николаем, как и в каких местах попали в плен, в каких частях воевали, а также где, в каких лагерях нам пришлось находиться, рассказали о Боровухе. А Родионов начал говорить о Берлине, куда его забросила судьба военнопленного, уже когда он был полковником и командиром полка РОА{39}, полка, набранного из военнопленных. В Берлине он имел возможность свободно передвигаться. Коля задал вопрос:

— Расскажите, какое отношение к вам было среди русских эмигрантов из военных?

И опять меня поразила жестокая к себе откровенность его ответа:

— Да, мне пришлось встречаться с ними и в Берлине, и в Париже. Однажды в поездке под Берлин я оказался в одном купе с полковником царской армии, он спросил: «Как вы, будучи полковником Красной Армии, могли сдаться в плен и теперь служите у немцев?» Меня это задело, и я ответил, что он также служил в русской армии, а находится в Берлине. «Это совсем другое дело! — резко возразил полковник. — Мы, белые офицеры, всегда были против большевиков, нам простительно, что, находясь в эмиграции, мы перешли к немцам. Но вам, красному полковнику, нет прощения, что вы сдались в плен. Когда мы бежали из России, мы не знали что такое советская власть, а вы знали и давали присягу». Так что он не только не посочувствовал мне, но, как большинство русских эмигрантов, был настроен против власовцев и против сдавшихся в плен командиров.

Должен вам сказать, — продолжал Родионов, — что не только бывшие военные, но и вообще эмигрантские круги относились к нам, изменившим родине, очень осуждающе. Это все снова и снова заставляло задумываться и принимать решение. И я понял, что все мои солдаты тоже [549] задумывались над своей судьбой. Но именно таких я и старался отбирать в свой полк. Вот почему, когда я отдал приказ своему полку: «С двенадцати ноль-ноль все солдаты полка являются партизанами и партизанками Советского Союза», — все сразу, без колебаний приняли этот приказ.

Родионов показался мне очень умным и значительным, смелым и решительным человеком, поэтому я стараюсь передать как можно точнее разговор с ним.

Я спросил:

— Кого вы брали из военнопленных, рядовых или и офицеров?

Он ответил:

— У меня есть целый батальон, укомплектованный офицерами не ниже звания лейтенанта.

Мы заинтересовались этим и попросили пропуск, чтобы сфотографировать этих людей. Он охотно разрешил.

Беседа перешла на дела нашей бригады, недавние бои. Он рассказал, как трудно было во время блокады объяснить бойцам — нельзя было открытым языком этого сказать и еще труднее провести в жизнь, — чтобы не стреляли родионовцы по партизанам, хотя все время находились в большой близости.

Постепенно начинало темнеть, и мы пошли к штабу, там уже собирались командиры. Нам предложили побывать в батальоне пехоты и на артиллерийской батарее, мы с удовольствием согласились. И были поражены. В стрелковом батальоне не было бойца ниже по чину, чем лейтенант, — всё майоры, капитаны! Вот и вставал вопрос о плене: сколько же было взято в плен командного состава и что это значило? Плохая подготовка командиров? Или все, что изображалось радужными красками строительства социализма, не было радужным, а наоборот — черным? Может, просто плохое руководство военными действиями? Мне кажется, все эти факторы имели место в армии. Но был цвет армии, и мы его увидели в родионовском полку, который был сформирован для гражданской войны, в помощь [550] фашистам, и только благодаря такому одаренному и патриотически настроенному человеку, как Родионов, вернулся в ряды русских солдат, воюющих на стороне своего народа. Грустные размышления о Сталине, о его правлении, невольно напрашивается приговор той страшной диктатуре и вспоминаются снова и снова слова крестьянина перед приходом немцев: «Хуже не будет».

Потом, весной 1944 года, во время прорыва блокады партизанского края эти батальоны Родионова оказались самыми боевыми единицами, мастерски ведущими артиллерийский и пулеметный огонь. Но и тогда, фотографируя и разговаривая с солдатами со званиями майоров и капитанов, мы поняли, как же было наивно думать, что эти люди во время блокады весны сорок третьего, находясь на небольшом расстоянии от наших отрядов, скверно вели огонь, не причиняя нам ущерба, — мы относили это на счет неумения, а это было преднамеренно, они сознательно стреляли мимо, не в партизан.

Потом мы увидим и узнаем о чудесах умения брать вражеские доты, заклинивая амбразуры свинцом; об умении прикрывать своих бойцов ведением пулеметного огня над головами ползущих в атаку. Они выглядели подтянутыми, армейски дисциплинированными и не стеснялись сказать, например, что горько достался им этот полк:

— Но теперь мы сможем оправдаться и за плен, и за РОА.

Чувствовалось, что Родионов был для них самым авторитетным командиром, они верили ему и тоже, как и он, очень сожалели, что не получили новейшего вооружения, говорили:

— Мы бы его попробовали на фашистах!

Мы увидели судьбу, которая могла быть и нашей. С одной стороны, это был недавно закрытый мир противника. С другой стороны, эти части состояли из бывших военнопленных, набранных по лагерям, а потому близких нам и понятных, с общими нюансами переживаний позора плена, положения военнопленных. Так что интерес переполнял [551] все наше существо. И этот интерес был взаимным. Потому мы друг друга рассматривали с одинаковым вниманием и одинаковым стремлением помочь.

В штабе над столом склонились Родионов и командиры батальонов. Послышался гул самолетов, взрывы бомб возле станции, я смотрел, Родионов не оторвался от карты на столе, продолжал измерять, чертить, командиры тоже не обратили внимания на гул, и лишь мы с Николаем заерзали и решили выйти, переждать на бревне под стеной, будто от этого станет легче.

Гул затих. В вечернем небе темным силуэтом рисовался сруб штаба. Из щелей под крышей пробивался свет от лампы, горевшей на столе, там продолжали работать. Затем свет погас, и зажгли фонарики, наверно, началось обсуждение...

Мы с Николаем пошли искать свою Марту. Но найти не только ее не смогли. И бричка пропала. Посовещались и решили сказать об этом Родионову. Он подозвал адъютанта:

— Позаботьтесь, чтобы все было на месте и в исправности. Партизаны уезжают завтра утром.

Переночевали мы возле штаба на сене и, проснувшись, сразу увидели возле забора привязанную, уже в запряжке нашу Марту.

Зашли в штаб попрощаться и застали всех на месте. Как видно, они оставались там с ночи. Спросил Родионова:

— Что передать Лобанку, когда может он приехать, чтобы вам встретиться?

Родионов ответил:

— На следующей неделе буду рад его видеть. Простились с комбатами, пожали руки и отбыли.

Мы были рады, что наша миссия закончилась с такими хорошими результатами, было что доложить, рассказать.

Ехали мы втроем, один из родионовцев взялся проводить нас. Проезжая через свою деревню, он вдруг соскочил:

— Я сейчас, погодите.

Прибежал через пять минут и принес кусок кожи мне на подметки: [552]

— Отдашь своим мастерам, они сделают... — Он замялся: — А то у тебя сапоги каши просят.

Спасибо ему.

* * *

Прошла неделя, в нее вошел еще один праздник, переход роты власовцев из Боровки, это от того комбата Сахарова, к которому я ездил с Хотько на переговоры о переходе его батальона. Все же одна рота, сама, без командира, перешла к нам, их приняли в отряды. Я сфотографировал Дмитрия Тимофеевича Короленко, принимающего роту, и стоящих в строю перед комбригом бывших власовцев.

Лобанка, приехав, мы не застали, вернулся он через несколько дней и обрадовался очень, когда мы рассказали, что представляет собой родионовская бригада и что Родионов ждет его, пригласил приехать. Начались сборы, и через два дня мы с ним выехали. Я вез в подарок родионовцам печати, им нужны были для документов полка, просили сделать. Уже у меня не болел зуб, так как на обратном пути от родионовцев в их санчасти была поставлена пломба, и потому по дороге я рассказывал подробно Лобанку обо всем, что мы видели, о чем говорили с Родионовым, о составе его полка. У них, как мне рассказали бойцы, достигли большого совершенства при взятии дотов. Несколько бойцов с гранатами ползут к доту, стоящий за ними станковый пулемет заливает потоком очередей амбразуру, трассирующие пули идут над ползущими; затем, когда подползают близко, стрельба обрывается, и бойцы бросают гранаты прямо в амбразуру.

— В общем, это мастера высшего класса! — так я заключил свой рассказ.

Меня встретил Родионов как старого знакомого. Я представил Владимира Елисеевича. И сразу начался у них обстоятельный разговор. Лобанок рассказал о состоянии бригады, о переходе роты власовцев из батальона Сахарова, о недавних боях в Пышно. Сели за стол, и пошла речь уже более конкретная, о политработе у родионовцев, [553] необходимости комиссара, и Лобанок предложил, есть у него человек, которого он может рекомендовать к Родионову в полк: армеец, учился и служил он вместе с маршалом Жуковым, поэтому комиссар и командир понимающий; и человек очень хороший, на этой сложной должности может оказаться для комбрига очень нужным; и лучше такого человека рядом иметь, так как все равно в Центральном штабе партизанского движения встанет вопрос о назначении комиссара в бригаду...

Я понял, что мое дальнейшее присутствие не обязательно, и поднялся, сказал, что коня пойду посмотреть.

Возвращались в бригаду радостные. Лобанок был доволен, его очаровал и сам Родионов, и то, что воспринял он предложение о кандидатуре Ивана Матвеевича Тимчука очень хорошо.

Иначе отнесся Дубровский. Дубровский так и не принял Родионова. Сказал коротко:

— Этого простить нельзя, что полковник сдался в плен.

А на мои возражения: «А как же я? Так вы, значит, и мне не прощаете? Мне ведь вы поверили!» — ответил:

— Ты — другое дело, ты — боец (то есть рядовой). А ему простить нельзя. Он людьми командовал, отвечал за полк.

Сложное отношение к бывшим военнопленным.

* * *

После войны приехал ко мне Рудин, один из родионовцев, который тогда знал меня, и рассказал о последних днях Родионова.

Их группа, ее вел Родионов, весной 1944 года участвовала в прорыве блокады — самой трагической операции в истории партизанской войны в Белоруссии. Около шестидесяти тысяч человек, партизан и бежавшего населения, оказались в кольце немецкой танковой армии. Кольцо быстро сжималось. Немцы стремились как можно быстрее раздавить сопротивление партизан у себя в тылу, чтобы развернуть танки против наступающей армии Баграмяна. [554]

В этой ситуации в партизанской зоне был создан Объединенный штаб партизанских бригад. Прорывались сначала крупными соединениями, координируя действия с командованием армии Баграмяна, но немцы вновь и вновь смыкали окружение, и приходилось пробиваться уже самостоятельно, небольшими отрядами, группами. Вот такую группу и вел Родионов. В одном из боев Родионов был ранен, его несли. Отряд раз за разом разрывал кольцо вражеских войск, выходил из окружения, но каждый раз немцы вновь смыкали разрыв, снова родионовцы шли на прорыв и, прикрывая огнем, выносили из окружения своего командира.

Была весна ранняя, и болота, грязь так, помимо боев, вымотали бойцов, что перед очередным рывком все лежали на земле и никто не поднялся на призыв: «В атаку! Вперед!» Обессиленные, люди продолжали лежать. Тогда Родионов попросил подать коня. Его подняли, посйдили в седло. Он был весь в окровавленных бинтах, крикнуть уже не мог, но поднял оружие. Это и был призыв. И сам двинулся на врага. Его автомат захлебнулся в длинной очереди, но все уже поднялись и рванулись вперед. Собрав последние силы, прорвали цепь и ушли в лес.

Это последний его был бой, в который сам он повел своих бойцов.

Судьбы Родионова никто не знает. Его несли на носилках. Отходила группа к озеру Палик. И вот, после короткого отдыха, когда на рассвете подошли поднять носилки, они оказались пустыми. Родионова на них не было. Где делся, куда пропал Родионов? Никто не видел, не знал. Может, ночью отполз и покончил жизнь, чтобы не обременять бойцов и прекратить свои мучения? И, наверно, думал он, знал, что потом, несмотря на награду — орден Красной Звезды за перевод в партизаны полка, — ему придется встать перед судом за сдачу в плен. То ли действительно было невмоготу уже терпеть боль?..

На меня произвел этот рассказ огромное впечатление. [555]

Я видел его сам, видел и понял, что это настоящий русский патриот. Он говорил:

— Что толку, если бы я застрелился? Нужно было собрать силы против врага — вот моя задача.

Собрать в окружении врага тысячи людей вокруг себя — целую армию пленных командиров! Это была Армия командиров. И вернуть людям — родину, отечеству — воинов. Это великий подвиг. Беспримерного мужества, беспримерной духовной силы человек!

Иван Матвеевич Тимчук около восьми месяцев, до освобождения Белоруссии, оставался комиссаром при Родионове и был награжден званием Героя Советского Союза. После войны он возглавил в Белоруссии Комитет защиты природы. В его ведении был и Березинский заповедник, куда я приехал в 1965 году собирать материал для картин «Реквием» и «Партизанское знамя» и где мы, часто встречаясь, беседовали о Родионове. Тимчук отзывался о нем и оценивал Родионова очень высоко. Как человека и как героического командира. От него я узнал, что Лобанок, выходя из окружения, взял с собой на прорыв и диверсии в тылу группу родионовцев, как надежных и в военном отношении самых сильных бойцов. Вообще, в прорыве блокады родионовцы показали себя самыми умелыми и стойкими. В партизанах они дрались как герои.

«Настоящий русский человек с храбрым сердцем. Вот мое впечатление» — таким он остался в памяти своего комиссара.

Говорил я и с Лобанком о Родионове. Он сказал: «Может, и лучше, что такой конец; и не было огорчений, если бы он попал в Москву».

* * *

Шел сентябрь, минуло уже два месяца после раздела бригады, а я все тянул, медлил с отъездом. За это время я успел выпустить ряд плакатов и дважды по заданию Лобанка ездил в полк Родионова, он как раз начал переформировываться и нужно было наладить отношения с этим новым формированием нашей партизанской зоны. [556]

Однажды в хату, где мы работали с Николаем, вошли Журко и Василь Косый. Приехали они в Старинку за патронами и заодно передали мне приказ Дубровского: явиться на Валовую гору, в штаб бригады; бригада располагалась в Ляховичах на Валовой горе.

— Видишь, — объяснил Василь, — он сказал: «Если не поедет сам, связать и привезти его силой». Так уж ты, Николай, соглашайся, поехали миром. Он и краски велел, чтоб забрал, все хозяйство.

Возле хаты ожидали три телеги с грузом, запряженные парами коней.

Собрал я этюдник, краски, взял фотоаппарат и сел на подводу. Горько мне было расставаться с Николаем, мы прошли большой путь вместе. Не хотелось бросать аэродром, Короленко. Да и просто — не хотелось мне туда ехать...

По дороге остановились в отряде Петро Литвина.

Петро — бывший танкист, из окруженцев, к этому времени он уже стал командиром комсомольского отряда. Что-то его тянуло ко мне, и он стал дружить со мной. Казалось, что общего? Я — художник, разведчик, я один, иду всюду сам. Он — хозяин, у него люди, за которых он отвечает, хозяйство, начиная от боепитания до продуктов, а это в армии особое положение. А вот дружба. Которая как-то нахлынула, хочется сказать, и возникли доверительность и уважение, и какая-то черта нас выравнивала в отношениях наших. Так и с Борисом Звоновым, и с Никифоровым, Диденко. И это уважение мне принесли мои картины. Я обладал тоже в их представлении какой-то силой и какой-то властью.

И тут, когда мы заехали в его отряд, мы оба были рады встрече, и Петя попросил сфотографировать его с девушкой, которую он любит. Пленку я берег как зеницу ока, но это такой красоты душевной человек, я не мог ему отказать. Сделал снимок: он стоит с автоматом на груди и держит девушку за руки.

Назавтра, еще не будет проявлена пленка, Петро будет [557] убит, поведя свой отряд в атаку. Оказалось, это последняя была наша встреча. Все это меня всегда так волновало...

* * *

На новом месте поселили меня в хату матери партизана Федора Гайдукова, совсем парнишки, он только недавно вступил в бригаду. У хозяйки уже были постояльцы: женщина из другой деревни, бежавшая от немцев, пожилой человек — умелец по дереву, и на чердаке жила наша партизанка Шипуля. Я стал четвертым квартирантом. С особой радостью встретился в Ляховичах с Бородавкиным, я чувствовал его доброе и внимательное отношение. В помощь и для обучения дали мне Николая, молодого партизана со способностями к рисованию. Ночью я ходил в засады, днем отсыпался и работал, в это время я собирал материал для картины о наших кавалеристах, легендарном кавэскадроне, которым командовал Михаил Чайкин.

Стояла осень 1943 года, после поражения под Орлом и Курском через наши места отступали немцы, полицаи и власовцы. Двигались они на Чашники, пробивались с боя ми через партизанскую зону. Бои шли в нескольких кило метрах от Ляховичей. Отряды Звонова и Диденко стояли заслонами на дорогах, вступали в схватки с проходящими частями, уничтожая живую силу противника и отбивая транспорты.

Отступавшие двигались большими группами, часто на конях и машинах — везли на запад награбленное добро, а полицейские — еще и жен с детьми, потому злые были очень и бились насмерть. К ним присоединялись местные предатели и полицаи, старались увезти свои семьи под защиту немецких гарнизонов и поближе к железной дороге.

Недели через две после моего приезда произошел случай, поразивший всех.

Как-то вечером пришли в нашу хату женщины, одна с грудным ребенком на руках. Пришли они попросить молока, [558] так как у нашей хозяйки была корова, а ребенка этого только что привезли в деревню вместе с ранеными.

В тот день партизаны держали бой на дороге и разбили крупный отряд полицейских из-под Орла. Когда осматривали место боя, нашли ребенка возле убитой женщины. Женщина была не местная, видно, жена одного из орловских полицаев.

Хозяйка наша перепеленала младенца, соорудила соску и начала кормить, женщины причитали:

— Трудно без мамки, а батька, поди, сбежал.

— Смотри, як соску тянит. Хочь и бойстря полицейска, а исть хочит...

Дубровский, узнав о случившемся, вызвал бойца:

— Ребенка отправить нужно к отцу, нельзя так оставить.

Взялась одна старая женщина, звали ее тетка Анюта. И опять был сход в нашей избе.

— Надо нести, — говорила Анюта, — бачили люди, покуда в Чашниках оне, не топить же его в речке. Можа, найдится батька, так и досмотрит, як понести ему дитя.

Хозяйка приготовила молоко, вынула наволочку, разорвала надвое:

— На, перепеленай и в дорогу возьми.

Тетка Анюта уверенно забрала на руки запеленутого младенца, завернула своим широким платком и вышла из хаты.

— Смотри, чтобы саму там не пристрелили, — сочувственно сказала одна из женщин.

— Я ж им несу ихне дитя, — ответила тетка Анюта и пошла по дороге.

Вечером она вернулась. Зашла опять к нам и рассказала. Нашла она батьку, указали ей того полицейского. Но от сыночка он отказался:

— Отдаю ему ребеночка, а он не хочет брать: «Не нужен мне послед этот! Как золото — так убили, а говно мне принесли?!»

Так и вернулась она с ребенком. [559] Сидели женщины и тужили. На меня тоже произвел этот случай тяжкое впечатление, не хотелось верить, что до такой степени озверел человек. Но хозяйка сказала коротко:

— Полицай — он и есть полицай, хоть и для своего дитя. — Подумала и добавила: — Вот, тетка Анюта, и есть теперь внук у тебя.

Да, от ребенка отказался. Как и от родины. Значит, одно цепляется за другое. Родине изменил — и потомству изменил. Получается: партизаны воевали против них, а он отдает партизанам своего ребенка. Получается, что у партизан — гуманизм, а у них — садизм, жестокость.

Тетка Анюта посокрушалась, но быстро они с хозяйкой наполнили бутылочку молоком, другую она забрала в запас и понесла ребенка домой. (Потом пришлось ей его воспитывать.)

И опять зло было перекрыто добром русских женщин, добром материнства, и торжествовала жизнь.

* * *

Уже фронт начал беспокоить, и прислали с Большой земли двух радисток в нашу бригаду. Теперь мы могли не только сводки принимать, по которым узнавали о наступлении Красной Армии, а это окрыляло и радовало, но еще важнее было, что присутствие радисток с кодами делало нас не затерянными, как раньше, в лесах Белоруссии, когда мы зависели от судьбы человека, посланного с письменным донесением через линию фронта, и его возврата через длительное время. Теперь через Центральный штаб партизанского движения бригада могла координировать свои действия с другими партизанскими отрядами, а позднее и с наступающей Красной Армией.

Жили радистки на окраине Ляховичей, так как рация не должна находиться в людном месте. Как-то вечером мы пришли к ним с Николаем, моим помощником, познакомились и очень быстро сдружились. Наверно, им было жутковато одним, и присутствие живых людей да еще с оружием вселяло уверенность, делалось уютнее. С тех пор каждый [560] свободный вечер мы ходили к ним слушать передачи из Москвы. Сквозь сильные шумы и помехи доносились к нам дорогие слова о наших победах.

Звали девушек Аня и Валя. Были они очень разные. Аня — вся напряженная, как тетива. А Валя — мягкая, как молоко льющееся теплое, парное, дышащее домашним уютом и добротой. Не хотелось думать, если захватят их фашисты, как же их будут пытать, чтобы вырвать шифр, заставить работать на себя. А ведь где-то внутри должна была жить в них эта мысль и готовность принять муки, сопротивляться.

Жалко их было. Жизнь распорядилась и забросила их в далекий и суровый край. И даже здесь, в бригаде, им нужно было беречь себя, потому что невольно привлекали внимание и красота Ани, и мягкость Вали. Аня рассказала, что в первую же ночь, когда они прилетели, один партизан очень энергично стал предлагать им свое покровительство, пока его не одернул Дубровский.

Только такая, как Аня, могла остановить своей чистотой девичьей и строгостью. И еще, наверно, жила в ней ответственность за Валю, она понимала, что именно на ней лежит защита и чести их, и неприкосновенности радисток. Трудное это было дело. Каждая страница, каждый человек раскрывали в борьбе какие-то совершенно неожиданные стороны героического и драматического.

Аня — это такой цветок был на тонкой ножке, с распустившимися лепестками, казалось, смять его ничего не стоит, потому и страшно за нее было. Поэтому я не ухаживал за Аней, а с Валей целовался, она целовалась охотно, в поцелуях ее не было страсти, я держал ее руку, и нам было очень хорошо. Я это делал еще и для того, чтобы снять напряжение с Ани, чтобы она видела, что нет на нее никаких поползновений.

Странные были отношения. Доверия полного и вместе с тем особенной деликатности.

Мне кажется, они летели с Большой земли с романтическими представлениями о партизанах. И вдруг столкнулись [561] с тем, что надо отстаивать себя, защищать свою честь и свою независимость. И потому я относился к ним как к пережившим шок и боялся дотронуться до этих болевых точек, чтобы не было и намека на посягательство. До сих пор осталось впечатление благодарности их и потому радости отношений.

Страшно, когда привлекают к борьбе организм, дающий жизнь. Вспоминаешь весь ад борьбы, и тем более встают светлыми в памяти образы партизанок. Об этом надо обязательно написать. Это, может быть, самая черная сторона войны — дающие жизнь должны были научиться убивать ее.

Дальше