Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Виталий Поплавский «делает карьеру»

1

Моя секретарша Нина вдруг стала вести себя как-то странно. Несмелая, тихая девушка, всегда боязливо переступавшая порог кабинета шефа, изменилась до неузнаваемости. Резко отвечала на вопросы, бросала в мою сторону откровенно неприязненные взгляды. Вся ее фигурка словно наполнилась дерзостью. Словом, в поведении девушки появилось что-то совсем новое, неожиданное и непонятное.

Однажды я заметил, что Нина перешептывалась с Насткой. Обе смутились, увидев меня. Глаза Нины стали холодными, колючими.

Поведение секретарши не могло не насторожить, и я, когда мы остались вдвоем, спросил Настку: [171]

— Какие у тебя дела с этой девчонкой?

Жена Луця вначале немного растерялась, потом твердо сказала, ошеломив меня:

— Нина печатает со мной в подвале листовки, помогает мне.

— Что?!

— Уже целую неделю печатаем вместе.

Впервые за время нашей дружбы и совместной подпольной работы я в тот вечер накричал на Настку, упрекая ее в вопиющей неосмотрительности. Разве мало того, что она днем наклеила несколько листовок на немецкие плакаты у дома рядом с гебитскомиссариатом? Эта бравада могла привести к очень серьезным последствиям. И вот снова легкомыслие: не посоветовавшись, не предупредив, она посвятила в наши дела неопытную девчонку, открыла ей фактически место пребывания штаба организации.

Теперь я понял, почему секретарша стала смотреть на меня чертенком. А как же иначе! Ей уже не терпится продемонстрировать свое презрение к пану директору. Она знает, что в подвале фабрики находятся ротатор и пишущая машинка, знает о подпольной работе Настки. Из этого нетрудно сделать вывод, что антифашистской деятельностью занимается и Луць, муж Настки, главный бухгалтер фабрики. Вероятно, неизвестно Нине лишь о моем участии в подполье. Она считает меня националистом, бандеровцем, потому и смотрит волчонком.

Да, Настка поступила неосмотрительно, очень неосмотрительно. Подумать только, так сразу, без подготовки посвятить девушку в святая святых подполья, сделать ее своей помощницей!

Однако Настка не собиралась оправдываться. Напротив, она сама перешла в наступление:

— Я вот что скажу тебе, Терентий, — решительно заявила Кудеша. — Нина, конечно, еще девчонка. Это верно. Слабенькая, тихая, незаметная. А ты пытался заглянуть в ее сердце? Почему мы не должны верить ей? Какие имеются основания, чтобы сомневаться в ее честности, стойкости, преданности нашему делу? Ты себя вспомни! Вспомни, сколько тебе было лет, когда выполнял первое партийное поручение? Когда стал коммунистом? Тебе же верили. Или, может, считаешь, что ты исключение? Обидно, но только кое у кого из нас проскальзывает [172] самомнение: мы боролись, мы умели, мы действовали, а нынешняя молодежь!.. Куда ей до нас!.. Так не годится, Терентий. Надо смелее вовлекать людей в борьбу. Ты слишком осторожничаешь. Хочешь обижайся, хочешь нет, а я говорю то, что думаю.

— Значит, я слишком осторожничаю? Возможно, ты права. Но что же тогда получается? Первого встречного ты готова схватить за руку: «Мы против оккупантов кое-что затеваем, если желаете, будьте любезны, присоединяйтесь к нам!» Так, что ли?

Я взглянул на Ивана Ивановича, ожидая поддержки. Но он молчал. Снова заговорила Настка:

— Мы несколько месяцев приглядывались к инженеру Дзыге. По всему видно, человек он честный. А где он сейчас? После ликвидации «Центросоюза» подался куда-то в район. Почему мы не привлекли его к настоящему делу? Из-за слишком большой осторожности. Дзыга не сделал решительного шага, не стал активным борцом-подпольщиком только потому, что никто из нас не поговорил с ним откровенно. Или взять товарищей из лагеря военнопленных, «Конюховых». Поцелуев подтвердил все, что они рассказали о себе. Люди уже несколько дней находятся на фабрике, среди нас. А поручили мы им что-нибудь? Нет, не дали никакого задания. Тоже осторожничаем. Хорошо, хоть в общежитие поместили... Вчера на улице я встретила Александра Гуца. Ты его, наверно, помнишь еще по КПЗУ. Человек пережил трагедию: всю семью расстреляли фашисты, сам еле вырвался из рук палачей. Места себе не находит. Утешала, успокаивала. Да разве это ему нужно? Его бы не утешать, а взять за руку, и сюда, к нам. Гуц готов зубами грызть фашистов. А я о тебе вспомнила, Терентий, и не решилась быть откровенной с Гуцем. Правда, свой адрес я ему на всякий случай назвала. Он насквозь наш, был нашим, таким и остался! И сторож Михал тоже наш, и Поплавский, и секретарша Нина... Таких, как они, сотни, тысячи ходят с нами рядом. Мы должны больше доверять людям, Терентий. Без этого невозможна настоящая борьба с фашистами.

Разговор принял неожиданный оборот. Настку я понимал, она всегда немного горячится. Но Иван Иванович!.. Давно ли он вел речь о самой суровой конспирации, о тщательном отборе людей в подполье, предостерегал [173] от поспешности? Теперь же он своим молчанием, по существу, одобрял поступок Настки, разделял ее взгляды. В чем же дело? Может, на самом деле я кое-что недооцениваю, не учитываю?

Доверие... Без него тяжело жить и невозможно работать. Я знаю это по собственному опыту. Ну а осторожность, трезвый расчет? Они тоже необходимы. Все должно быть в меру. Мне вспомнился давний случай.

...Несколько лет назад, зимней морозной ночью в Гощу пришел незнакомец Илларион Эма, назвался представителем окружкома. Мы, в то время еще молодые коммунисты, радостно встретили товарища сверху, присланного нам в помощь из Ровно.

В Гощу Эма пробирался, как он говорил, от явки к явке, тайным маршрутом, о котором знали немногие. В райкоме назвал пароль. О том, что Эма прибудет в Гощу, нас предупредили заранее. Все было как полагается, согласно заведенному в подполье порядку.

Представитель обкома имел широкие полномочия. Давал указания, посещал партийные собрания, подробно знакомился с деятельностью Гощанской партийной организации, интересовался комсомольскими делами. От него мы ничего не скрывали. Делились мыслями и планами, обращались к нему за советами.

А в 1937 году в нашей организации начались провалы. Полиция арестовала сначала одного, потом другого, третьего, четвертого... Я решил проверить явки, и каждый раз натыкался на засады. Явки были раскрыты. Меня жандармы схватили под утро в стоге сена, где я отсыпался, измученный многодневными переходами.

В дефензиве я все отрицал. Тогда мне устроили очную ставку с предателем, который выдал всех нас польской охранке. Им оказался... Эма.

Мы дорого заплатили за свою доверчивость. Более сотни коммунистов, комсомольцев, членов МОПР были заточены в тюрьму.

Тяжелый урок запомнился мне на всю жизнь. Именно об этом вспомнил я и теперь, когда зашла речь о подборе новых членов в подпольную организацию в оккупированном фашистами городе. Луць, наверно, тоже думал об этом. Не мог не думать. Но его что-то угнетало. [174] Может, потому он и молчал, не вступал в наш с Насткой разговор. Я спросил его:

— Что-то беспокоит тебя, Иван? Ты скажи. Не имеем мы права таиться друг от друга. Даже свои сомнения, даже то, что приносит боль, обязан каждый из нас выкладывать на совместное обсуждение. Так будет легче.

— В этом ты прав, Терентий, — медленно, словно рассуждая с самим собой, произнес Луць. — Теперь цена каждого промаха — жизнь. Тут я с тобой согласен, — повторил он. — Надо быть осторожными. Но пойми, мы не можем и не должны возводить недоверие в принцип. Нашим людям нужно верить. Иначе, какие же мы подпольщики! Обидеть человека легко. Поверить ему, особенно тут, на оккупированной врагом земле, гораздо труднее. И об этом нельзя забывать...

2

Александр Гуц, о встрече с которым как бы случайно упомянула Настка в ходе спора по поводу доверия к людям, был моим старым знакомым, соратником по революционной подпольной работе в панской Польше, одним из членов Волынского подпольного окружного комитета КПЗУ.

Двадцатипятилетним парнем, имея за плечами уже немалый опыт революционной борьбы, он теплой августовской ночью 1935 года перешел границу и впервые ступил на советскую землю, где его ждали друзья. Окружком КПЗУ послал Александра в СССР учиться. И вот он на обетованной советской земле. Об этой минуте Гуц мечтал постоянно, с самого первого дня, как вступил в ряды борцов.

Что видел он до того на родной Волыни, поруганной и порабощенной польскими панами? Безрадостное детство в крестьянской семье, перебивавшейся с хлеба на воду. Потом подпольная революционная деятельность в рядах комсомола, тюрьма, побег, снова подполье, вступление в партию. И опять арест, опять тюрьма, узкая, как гроб, камера-одиночка, куда никогда не проникают солнечные лучи, где никогда не высыхают покрытые плесенью стены.

И вдруг звонкоголосая, шумная жизнь. Улыбающиеся лица людей. Веселая дробь пионерских барабанов. [175]

Стайки студентов на Крещатике. Широкий Днепр. Белые, как чайки, пароходы. Протяжные гудки над водой. А на утопающей в зелени площади, на высоком гранитном постаменте огромная фигура Богдана Хмельницкого... За Днепром бескрайние, переливающиеся, как морские волны, поля пшеницы. Гул тракторов. Огни сельских клубов. Девичьи песни по вечерам... Ну а самое главное — учеба, лекции, семинары и книги. Много книг... Читай сколько хочешь!

Незабываемый 1939 год. Освобождение родной земли от польских панов-угнетателей. Александр Гуц — заместитель председателя Клеванского райисполкома.

Многочасовые беседы с людьми, раздел помещичьих земель, первые колхозы...

В то утро, когда над Клеванью загудели вражеские бомбардировщики, сразу все переменилось. Пришлось взяться за оружие.

Были бои на дорогах Волыни, взрывы мин, дым горящих вражеских танков. Были окопы и атаки, кровавые зарева пожаров, грохот орудийных выстрелов, стук пулеметов и стрекот автоматов. Тяжелые бои, отступление. Были раскаленный осколок снаряда в плече и лагерь военнопленных.

Александр бежал из лагеря. Прятался в селе Деревянное на чердаке тестевой хаты. По ночам встречался с друзьями. Подобрал уже несколько знакомых хлопцев из тех, что не собирались сидеть сложа руки. Решили обзавестись оружием и податься в лес. И тут пришло несчастье...

Подробности о страшной трагедии семьи Гуца мы узнали позднее. Частично от него самого, а многое от очевидцев, оставшихся в живых жителей села Деревянное.

Было это так.

Тихое село Деревянное, разбросавшее свои хаты близ Цуманского леса, однажды на рассвете проснулось от грохота стрельбы, звона разбитых стекол, настойчивого, требовательного стука в двери. Это клеванский кулак-бандеровец, по кличке Сыч, и два его племянника привели в село отряд фашистских разбойников, заранее наметили, кого схватить, с кем свести давние счеты. Люди бросились в лес, но гитлеровцы перекрыли дорогу, окружили село плотным кольцом. [176]

Одним из первых был схвачен Александр Гуц. Ему скрутили руки, привели в сарай.

И вот Александр стоит у стены сарая, босой, без фуражки. С его разбитых губ на белую вышитую рубашку струйкой сбегает кровь. Ветер перебирает мягкие волосы. Гуц уже не чувствует ни холода, ни боли. Только сердце колотится часто-часто, и он прислушивается к его трепетным толчкам. На плече открылась недавняя, еще не успевшая как следует затянуться рана. Рубашка липнет к телу. На продолговатом, почти юношеском лице и высоком лбу зловеще багровеют кровавые следы от ударов плетки.

Гуц видит эту плетку перед собой. Сплетенная из восьми полосок сыромятной кожи, она, извиваясь змеей, свисает к сапогу Сыча, лысоватого, краснорожего бандеровца с налитыми ненавистью глазами. На шапке у Сыча — самодельный трезубец, грубо и неумело вырезанный из жести консервной банки. На его сапогах засохла кровь.

«Моя или не моя?» — машинально думает Гуц, пробуя шевельнуть за спиной непослушными, набухшими пальцами.

Сыч играет плеткой, дышит в лицо Александру луком и перегаром самогона.

— Молчишь, Александр Романович? Отмолчаться хочешь? — куражится он. — А нам твои слова и не нужны. Без них все знаем. Всю историю твоей жизни. С коммунистами якшался? Якшался. Еще и верховодил у них. В тридцать девятом ездил во Львов на Народное Собрание? Ездил. С господами-товарищами кумовство водил? Водил. Помнишь, как, вернувшись из Львова, землю мою, мою земельку, вот этими руками нажитую, нищей голытьбе раздавал? Не забыл небось: «Советская власть вручает вам на вечное пользование...» — Сыч сбивается на хриплый шепот. Его морщинистое лицо, заросшее седой щетиной, перекашивает злоба: — Помнишь?..

Гуц сплевывает сгусток крови, спокойно говорит:

— А чего ж не помнить, помню.

— То-то. Ты, может, думаешь, я помилую тебя, из рук выпущу, не отблагодарю за все? Ну, говори, большевистский выродок. [177]

— Попался бы ты мне несколько месяцев назад, я бы с тобой поговорил...

Свистнула плетка, обожгла плечо. Сыч заскрежетал зубами, отскочил назад, замахнулся еще раз... Долговязый парень в синем пиджаке, перепоясанном немецким ремнем с пряжкой, на которой выдавлено «Гот мит унс»{8}, торопливо сорвал с плеча винтовку, неумело дернул затвор, загнусавил:

— Дядя, ну отойдите... Я его тут, на месте решу...

— Погоди! — Сыч оттолкнул парня. — Пусть сначала увидит, как его отродье будет скрести ногтями землю, как все их проклятое семейство красной юшкой умоется.

Из-за леса на какое-то мгновение показался багряный диск солнца и сразу скрылся за тучами. А в селе горланили гитлеровцы, захлебывались от злобного лая собаки. То в одном, то в другом месте слышался треск автоматных очередей. Солдаты в грязно-зеленых шинелях выталкивали из хат людей, прикладами сгоняли их на главную сельскую площадь, к церкви. Тревожно гудел колокол. Как ошалелые носились по улице куры, теряя перья. На окраине Деревянного что-то горело. Дым пожара рвался вверх и, подгоняемый холодным ветром, черными клочьями проносился над соломенными крышами хат.

Мимо сарая немцы прогнали большую группу мужчин, женщин и детей. Полураздетые, только что поднятые с постели, люди испуганно жались друг к другу. Слышался детский плач. В толпе Гуц увидел знакомую свитку отца — старого Романа Гуца, увидел мать, свою молодую жену, брата. Связанные за спиной руки Александра похолодели. Значит, бандеровец угрожал не зря: вся родня Александра была в руках озверевшей своры гитлеровцев.

— Ну что, узнал своих? — с прежней издевкой спросил Сыч. — Вот так-то, уважаемый господин-товарищ заместитель председателя райисполкома. А ну, давай и ты в общую компанию. Немцы умеют расправляться с такими, как ты... Ну живее, живее, не спотыкайся!..

Сыч и его племянник схватили Александра Гуца под руки, поволокли на площадь, поставили рядом с женой. [178]

Гуц огляделся. Площадь была окружена плотным кольцом фашистских солдат. Нацеленные на толпу, чернели на треногах пулеметы. Подъехали две подводы. Солдаты бросили на них несколько избитых до полусмерти односельчан Александра. Засовывая в кобуру парабеллум, жандармский офицер надтреснутым голосом выкрикнул команду «Вперед!». Толпа вздрогнула и словно нехотя тронулась с площади. Заскрипели подводы, послышались стоны избитых. Сыч что-то говорил офицеру, указывая пальцем в сторону леса.

Гуц понял, куда и зачем их гонят. Он шел рядом с женой, смотрел на высокие липы, на знакомые соседские хаты, на колодезные журавли, мысленно прощался с небогатым родным углом, где родился, вырос, где в детстве был пастушонком. Он вспоминал свою жизнь. Тридцать один год, не так уж много. А чего в них было больше — радости или горя? Горя было много, но были и такие дни, которые, не задумываясь, можно назвать самыми счастливыми. Ох как далеки они теперь!..

Александр еще раз глянул вокруг. Спереди, сзади, по сторонам — ненавистные фашистские шинели. Совсем недалеко лес. Сейчас он казался Гуцу темным, страшным, молчаливым. А ведь еще недавно, минувшей весной, было так чудесно в этом лесу! Каждое воскресенье сюда приезжали ровенчане с семьями. От Клевани до Оржева, до берегов Горыни звенели счастливые песни...

Руки скручены за спиной. Слышатся злобные окрики жандармов, автоматные очереди, одиночные выстрелы. Высокие сосны тянут свою извечную песню...

— Что же это будет, Сашок? Что будет? — шепчет жена, прижимаясь к Александру. А он чувствует, как под разорванной блузкой дрожат ее худенькие плечи и из глаз все текут и текут слезы. Отец идет впереди, поддерживает мать, изредка оглядывается. Гуц ловит его взгляд. В глазах отца тоска.

Молчит Александр. Снова слышит шепот:

— Ты беги, Сашок... Они же поубивают нас, не зря ведут в чащу. Беги, родной!

Он отрицательно качает головой.

— Погибнем же все. Может, хоть ты успеешь... Беги! Вот я сейчас, сейчас...

Жена нащупала веревку на его руках, начала распутывать [179] тугой узел. Пальцам стало легче. Александр с благодарностью посмотрел жене в глаза. Мало прожили они вместе, но прожили радостно, дружно. И вот так все кончается; счастье, любовь, мечты.

И опять горячий шепот рядом:

— Вот только свернем в заросли...

— Ты тоже со мной, — твердо говорит он. — Держись за мою руку.

Тишину разорвали неясные голоса. Толпу крестьян неожиданно остановили, начали выстраивать в ряд на поляне. Несчастных было немало: жандармы схватили в Деревянном около шестидесяти мужчин и женщин. Гитлеровцы торопливо устанавливали пулеметы на треногах, разбирали патронные ленты. На уровень груди односельчан Гуца солдаты подняли автоматы. Офицер сделал знак рукой. Стало тихо. Потом сразу лес огласился криками:

— Будьте прокляты, убийцы!

— Палачи!..

— Женщин расстреливаете, мерзавцы!..

— За что убиваете? За что?..

Загремели выстрелы. Послышались стоны раненых. Казалось, небо обрушилось на землю. Гуц видел, как покачнулся и упал отец, как начали падать кругом люди. Не выпуская руку жены, он рванулся в сторону и, пригнувшись, побежал. Жена тоже бежала рядом. В каких-нибудь тридцати метрах желтели кусты. А за спиной рвали воздух пулеметы и автоматы.

Рука жены странно дернулась и выскользнула из его ладони. Гуц обернулся. Ее лицо побелело, глаза закрылись, закинув назад голову, она успела шепнуть:

— Беги!

Блузка на ее груди потемнела от крови. Гуц опустил вдруг отяжелевшее тело любимой у большого дерева. Прямо на него бежали два жандарма. Рядом по земле ударили пули, подняв фонтанчики песка. Песок брызнул в глаза. Ничего не видя, Гуц бросился в кусты. Падал, вскакивал, натыкался на сосны и снова бежал, чувствуя, как ветки рвут одежду и кожу. А позади гремело, стонало, гудело...

Он не помнил, сколько прошло времени. Силы оставили Александра. Припал к земле и долго лежал, уткнувшись лицом в колючую, душистую хвою. Он ждал: [180] вот-вот появятся жандармы, выстрелят в упор, в спину, и все равно не мог подняться.

Но жандармов не было. Выстрелы гремели где-то в стороне. Гуц отдышался, медленно поднялся на ноги и пошел в глубь леса, не думая о том, куда идет, что ждет его впереди...

Вспоминая потом слова Настки о Гуце, о том, что он готов зубами грызть фашистов, я говорил себе: «Да, Настка права. С такими, как Александр Гуц, нет нужды играть в прятки, нельзя не доверять им, а надо смелее и решительнее привлекать к борьбе».

Впоследствии Александр Гуц стал одним из активных деятелей ровенского подполья.

3

Кроме Виталия Поплавского и седого дяди Юрко поздней осенью сорок первого еще десять человек из подпольной группы Николая Поцелуева оказались на ровенских предприятиях, подчиненных гебитскомиссариату. Двое из них, шахтер Иван Талан и курский маляр Михаил Анохин, попали к нам на фабрику и поселились вместе со всеми в общежитии. Остальные работали на «Металлисте», на складе лесоматериалов, на пивзаводе, на фабрике чурок.

Все мы прекрасно понимали, какую неоценимую помощь оказал нам Поцелуев, сумевший направить на предприятия своих людей. Все они, бойцы и командиры Красной Армии, обожженные пламенем первых трагических месяцев войны, выдержали не одно тяжкое испытание, но не согнулись. Очутившись в фашистском плену, израненные, больные, голодные советские люди продолжали бороться с врагом, как могли. Они имели некоторый фронтовой опыт и опыт солдат подполья, действовавшего, в жестоких условиях фашистского лагеря для военнопленных. К нам прибыло закаленное, надежное пополнение. И то, что товарищи работали на разных предприятиях, было выгодно. В сети подпольной организации советских патриотов, которая создавалась в «столице» Украины и вокруг нее, друзья Поцелуева заняли свои боевые посты. Нужно было как можно быстрее установить с ними связи, рассказать им об обстановке. Поплавский, хорошо знавший этих людей по [181] лагерю, заверил, что каждому из них можно смело поручить руководство подпольной группой на предприятии.

Мне не терпелось встретиться и познакомиться с военными ребятами. Но Иван Иванович, Настка и Прокоп Кульбенко, часто наведывавшийся в Ровно, категорически возражали против этого.

— Зачем тебе встречаться с ними самому? Мы и без тебя сумеем установить контакт с товарищами. Тебе же необходимо оставаться в тени. И чем больше будет у нас людей, тем меньшее число из них должно знать, кем на самом деле является директор фабрики валенок, — твердо сказал Луць. — Всему свое время. Связями с людьми Поцелуева займемся мы трое. Привлечем к этому делу и Жарскую. Не возражаешь? Все сделаем как следует, не беспокойся.

Однако совершенно неожиданно случилось так, что основная забота по установлению связей с подпольщиками, работавшими на других предприятиях города, легла на плечи Виталия Поплавского. Он получил неограниченную возможность свободно посещать любой завод или фабрику, не опасаясь, что его появление там может вызвать какие-либо подозрения. Ни гитлеровцы, ни полицаи, ни кто другой теперь не могли помешать ему. Больше того, шефы предприятий заискивающе кланялись ему, предупредительно открывали перед ним двери и млели от счастья, если он пожимал им руки. Все они, как один, попали в подчинение к инженеру Поплавскому и во многом зависели от него. Виталий занял такую должность, о которой мог только мечтать пан Максимчук и его коллеги. Этот молодой, стройный, почти никому не известный в городе красавец стал вдруг большим начальником, и, чтобы заслужить его благосклонность, шефы предприятий всячески угождали ему.

Своей головокружительной «карьерой» в оккупированном Ровно Виталий Семенович Поплавский был обязан визиту на фабрику валенок заместителя шефа «Центральбюро дес гебитскомиссариат фюр виршафт» Бота.

...Приятель Максимчука Шарапановский после ликвидации «Центросоюза» устроился в промышленный отдел гебитскомиссариата и выполнял там обязанности не то инспектора, не то референта по вопросам украинских [182] кадров. Ко мне Шарапановский относился недоверчиво, едва ли не враждебно, будто нюхом чуял в моей персоне что-то опасное и подозрительное. И все же он приехал на фабрику валенок. Продукция фабрики явилась той приманкой, на которую клюнул жадный до наживы старый петлюровец.

Он сидел передо мной, недоверчиво озираясь вокруг и хмуря мохнатые брови. Громко сопел, видно не решаясь открыто сказать, что его привело к нам. Я незаметно кивнул Луцю. Тот проворно вытащил из шкафа две пары новых, завернутых в газету серых валенок, положил их на колени Шарапановскому и вышел из комнаты.

Ощупав пакет, Шарапановский удовлетворенно крякнул, хитровато прищурился. Из его растянутого в улыбке беззубого рта ручьем полились слова. Он оказался хвастливым, этот петлюровский ублюдок. Упомянув о своих знакомствах с гитлеровскими офицерами и чиновниками гебитскомиссариата, Шарапановский начал вздыхать о тех временах, когда водил в бой против «красной голытьбы» сотню «черношлычников» Симона Петлюры. Потом стал вспоминать о домах терпимости в Германии, которые частенько посещал в первые годы эмиграции. В заключение конфиденциально сообщил, что не сегодня-завтра фабрику валенок намерен посетить сам Бот. Он любит приезжать внезапно. Недавно побывал экспромтом на фабрике чурок, обнаружил там беспорядок, рассвирепел, отлупил директора, пригрозил ему тюрьмой.

— Так что учтите, пан Новак. Это я вам тет-а-тет, услуга за услугу. Подготовьтесь надлежащим образом.

— Спасибо за предупреждение. Будем наготове. Заходите почаще.

В окно было видно, как Шарапановский, прижимая к себе пакет, важно прошел к воротам. Возле проходной промелькнула фигура Луця. Теперь оставалось подождать несколько минут: на приманке был крючок, и Шарапановский, сам того не ведая, уже попался на него.

В дверь постучали. Я улыбнулся: «Подсекли».

Рабочий в замасленном ватнике, приоткрыв дверь, сказал, что сторож просит меня немедленно выйти к воротам. [183]

— Что там случилось?

— Не знаю. Михал ругается с каким-то стариком.

Я вышел. Из будки проходной слышались возбужденные голоса. Сторож Михал держал Шарапановского за полу короткого пальто, не выпускал на улицу и настойчиво требовал:

— Покажите, пан, что у вас в руках. Э, нет, не выпущу, пока не развернете пакет... Не дергайтесь, пан, не поможет!

— Отвяжись, нахал! — шипел Шарапановский, тщетно пытаясь вырваться. — Пошел вон, дурак! Знаешь, с кем имеешь дело?

— Мне все равно, кто вы такой, пан. Имею приказ проверять любого. Лучше сами покажите, что там у вас, а не то... — Сторож рванул пакет к себе, валенки упали на землю. Михал отчаянно завопил: — А, пся крев, валенки на фабрике утащил. Ворюга!

— Да как ты смеешь, поганая морда! — задыхаясь, кричал Шарапановский. — Прочь с дороги, босяк!

На крик сбежались рабочие.

— В чем дело? — сурово спросил я, входя в будку.

Михал вытянулся. Не отпуская Шарапановского, он продолжал громко кричать:

— Вот, глядите, пан директор! Две пары! Да ты знаешь, ворюга, что за кражу изделий с предприятия немцы дарят пулю? Зовите полицию, пан директор! Я ему покажу «поганую морду», до самой смерти будет меня помнить, пся крев!.. Украл да еще и ругается, собачий сын!..

Лицо Шарапановского вытянулось, позеленело, челюсть отвисла. Брюзжа что-то непонятное, он продолжал вырываться из цепких рук сторожа.

Я быстро уладил «конфликт». Рабочие разошлись. Михал отпустил полу пальто Шарапановского и, что-то ворча себе под нос, отошел в темный угол будки.

— Ничего, ничего, господин Шарапановский, идите, не волнуйтесь, — успокаивал Луць бывшего петлюровца. — Сторож — хам, вы правы, но мы все уладим. Все будет в порядке, идите спокойно.

Шарапановский запихнул валенки под пальто и, боком протиснувшись в узкую дверь, вышел на улицу.

Возвращаясь в фабричную канцелярию, мы с Луцем обернулись. Из будки, улыбаясь, выглядывал Михал. [184]

Шел снег. Иван Иванович поймал на ладонь несколько снежинок, сжал их в кулак.

— Теперь вот мы его как! Подсунем еще одну-две пары валенок — и господин Шарапановский в узде, сразу прикусит язык.

— А возьмет? Не слишком ли мы напугали его сегодня?

— Возьмет. Ему только давай, будет брать ежедневно. Разве не видишь, жаден до того, что весь дрожит. В случае чего есть свидетели: сторож задержал его с валенками. Мы с тобой знать не знаем, где он их взял. Не иначе как украл. Сговорился с кем-нибудь из рабочих и украл. Ну а тех, кто ворует продукцию, гитлеровцы расстреливают без разговора. Ему это тоже хорошо известно. Видел, как испугался, когда сторож упомянул о немцах? Будет Шарапановский как шелковый. Может, когда и пригодится... А каков наш Михал? Настоящий артист! Не ожидал, что он так сыграет роль... Молодчина!

— Как думаешь, не соврал Шарапановский про Бота?

— Кто его знает. Может, придумал, чтобы набить себе цену. Однако нам не мешает подготовиться. Если Бот надумает и вправду заглянуть на фабрику, надо пустить ему пыль в глаза, да так, чтобы самим не засыпаться.

* * *

Шарапановский не соврал. На следующий день Бот прибыл на фабрику ровно в девять часов утра. Его сопровождали Смияк, два офицера-интенданта и незнакомый круглолицый немец в очках, одетый в штатское.

Вместе со свитой заместитель гебитскомиссара быстро прошел мимо испуганного Михала в открытые ворота, не без интереса, с заметным удивлением огляделся вокруг. То, что он увидел, было для него явной неожиданностью. Фабричный двор очищен от снега и мусора, старательно подметен и прибран. Под сапогами Бота и его свиты поскрипывал желтый песок, которым были посыпаны дорожки, ведущие в цеха. Ничего лишнего, все на своем месте, всюду чистота, порядок, подчеркнутая аккуратность.

Мы встретили шефа промотдела у входа в фабричную [185] контору. Все были одеты как в праздничный день: на каждом белая вышитая рубашка, тщательно отутюженные костюмы, до блеска начищенная обувь.

— Кто такие? — поинтересовался Бот.

— Администрация фабрики, — ответил я.

Бот одобрительно закивал, наклонился к немцу в штатском, что-то тихо сказал ему. Потом повернулся к Смияку, бросил несколько слов, а тот громко, чтобы все слышали, перевел:

— Господин Бот говорит, что порядок и чистота зависят от желания. Есть желание — есть порядок... Господин Бот говорит, что не на всех предприятиях наблюдается такая картина, как здесь. Он подготовит соответствующий приказ... Господин Бот хочет знать, как идут дела в цехах.

Возле одной из дверей внимание немцев привлекла табличка с надписью: «Цех валенок». Ее мастерски нарисовал в две краски Луць. Бот остановился, склонил голову набок, разглядывая красивые ровные буквы, снова одобрительно кивнул.

Войдя в цех, он восхищенно улыбнулся:

— О, колоссаль!

От стен цеха пахло свежей известью. Ровно гудели электромоторы с надраенными до блеска медными деталями. Мерно постукивали машины. Возле них слаженно и проворно трудились рабочие. На их лицах можно было заметить напряженность и озабоченную старательность. И в цехе тоже — нигде ни паутинки, ни соринки.

К Боту приблизился высокий молодой человек. На его тщательно выбритом худощавом лице темнели небольшие усики. Сняв шапку, он остановился в нескольких шагах от «высоких гостей».

— Разрешите, господин Бот, представить нашего главного специалиста, инженера и механика господина Поплавского, — обратился я к заместителю гебитскомиссара. — Он хорошо знает производство. Хотя работает на фабрике недавно, однако, как видите, обязанности свои выполняет добросовестно и успел сделать немало полезного.

Гитлеровец посмотрел на Поплавского долгим внимательным взглядом.

— Это хорошо. Мы будем поощрять тех, кто добросовестно [186] трудится для рейха. Докладывайте, инженер, в каком состоянии находится фабрика. Я слушаю вас.

Поплавский приблизился к Боту и зашагал рядом, давая пояснения: чем заняты рабочие, какое оборудование уже действует, какого не хватает. Смияк переводил. Я хотя и не блестяще владею немецким, но, прислушиваясь к разговору, догадывался, что заместитель гебитскомиссара доволен. Чтобы лучше угодить шефу, Смияк при переводе кое-что добавлял от себя, благодаря чему объяснения Поплавского приобретали еще более благоприятный оттенок. Смияк, очевидно, успел хорошо изучить характер Бота и усердно старался поддержать его хорошее настроение.

А Виталий Семенович спокойно и четко продолжал свои пояснения. Жонглируя техническими терминами, он обращал внимание Бота то на одно, то на другое. Несколько раз просил немцев остановиться, извинялся, вежливо отступал в сторону, пропуская Бота вперед, показывал оборудование и снова что-то объяснял, не теряясь, не сбиваясь с темпа разговора, словно экскурсовод у хорошо изученной экспозиции.

Поплавский прекрасно знал, с какой стороны нам может грозить опасность, и изо всех сил старался заговорить Боту зубы. Моторы были включены, люди расставлены по местам, весь механизм фабрики, казалось, действует безупречно. Но если бы заместитель гебитскомиссара копнулся поглубже, все полетело бы вверх тормашками. Он убедился бы, что виденное им во дворе и в цехах не что иное, как обычная бутафория, подготовленная заранее, с расчетом на внешний эффект, в угоду немецкой педантичности и любви к образцовому порядку.

Фабрика работала на холостом ходу. Готовой продукции в наличии почти не было. Валенки, которые мы понемногу выпускали, сбывались, как правило, «налево»: надо было платить рабочим и чем-то кормить ребят из лагеря, взрослых, преимущественно молодых мужчин, не жаловавшихся на отсутствие аппетита. Правда, перед приходом Бота мы приволокли на склад все, что только попалось под руку. Для пополнения «запасов» готовой продукции многие рабочие принесли валенки даже из дому. Но склад — еще полбеды. Хуже, если Боту захочется просмотреть, хотя бы поверхностно, [187] документы о выпуске и сбыте изделий. Как ни ухитрялся Луць сводить в бухгалтерской книге концы с концами, не требовалось быть опытным ревизором, чтобы понять: фабрика валенок не приносит оккупантам ни копейки дохода. А раз так, жди определенных выводов. Этого мы боялись больше всего.

На наше счастье, ни склад, ни канцелярские бумаги не привлекли внимания Бота. Он ограничился тем, что подержал в руках несколько пар валенок, принесенных ему в качестве образцов, передал их Смияку и этим закончил осмотр предприятия.

Бот заявил, что удовлетворен знакомством с нашим производством, и приказал так же хорошо работать в дальнейшем. Кроме того, предупредил, что в скором времени фабрика получит большую партию высококачественной шерсти. За каждый грамм сырья директор лично будет отчитываться перед ним, Ботом, а возможно, и перед самим гебитскомиссаром Беером. Шерсть предназначена для выполнения специального заказа верхмахта. Только для этого! Чтобы избежать недоразумений, надо немедленно представить промышленному отделу точные расчеты: сколько сырья требуется на одну пару валенок; за какое время фабрика сможет изготовить тысячу пар теплой обуви; какие материалы, кроме шерсти, необходимо завезти на предприятие.

Я слушал Бота и не верил ему. Откуда немцы возьмут такое количество шерсти? С неба она не свалится. Пусть себе болтает. Сырья нет и не будет, а фабрика останется по-прежнему небольшой мастерской, способной лишь вести «деловые отношения» с крестьянами, привозящими на Хмельную жалкие свертки шерсти, тщательно запрятанные в солому.

Выйдя во двор, Бот долго вытирал носовым платком руки, потом оглянулся, ища кого-то взглядом. Поплавский стоял в стороне с видом скромного труженика, хорошо знающего разницу между собой и такой высокой персоной, как заместитель господина гебитскомиссара. Взгляд Бота задержался на инженере.

— Подойдите сюда, — кинул он Поплавскому и повернулся ко мне. — Я забираю вашего инженера. Он мне нужен. На фабрику подыскивайте другого. [188]

— Не могу согласиться, господин Бот... Как же так?

— Не терплю, когда мне возражают, — резко оборвал меня немец. — Приказы отдаю я. Учтите это, господин директор!

Виталий Поплавский вернулся на фабрику лишь поздно вечером. Молча прошел в общежитие, залез на нары, лег, долго курил. Только на следующий день он сказал нам о том, что Бот назначил его главным инженером промышленного отдела гебитскомиссариата.

4

Ветер насвистывает в телеграфных проводах тоскливую песню, завывает, плачет. Над землей, наметая высокие сугробы, кружат хлопья снега. Ежась от мороза, по тротуарам торопливо проходят гитлеровцы в надвинутых на уши пилотках.

Темной лентой тянутся в низине за фабрикой железнодорожные рельсы. Мимо проплывают кажущиеся черными в сумерках вагоны. Металлический перестук колес вплетается в завывание ветра в проводах. Белая мгла вихрит над крышами домов, плутает в верхушках голых деревьев. Холод заползает под одежду.

В такую погоду хорошо сидеть дома, в теплой квартире за чашкой чая или кофе. А я иду по улице, радостно улыбаюсь, мысленно разговариваю с самим собой. Плевать мне на гитлеровцев, спешащих укрыться от русского мороза в теплых квартирах, плевать на их поезда, что лязгают буферами в низине, плевать на полицаев, торчащих у подъездов оккупационных учреждений! Черт с ним, с фашистским флагом, что пока еще раскачивается затвердевшей на морозе тряпкой над соседним домом! Все это ничтожно по сравнению с событиями, которые развернулись за сотни километров на северо-восток от Ровно!

Рука нащупывает в кармане пальто смятые листы бумаги. Ага, газеты! Я с наслаждением рву их на мелкие куски и бросаю под ноги. Ветер на лету подхватывает обрывки и гонит вдоль улицы. Уже несколько дней подряд я регулярно покупаю эту вонючую «Волынь» Уласа Самчука и еще одну фашистскую газетенку на немецком языке в киоске у одноглазого хмурого продавца. [189] Любопытно знать, как геббельсовские пропагандисты будут выкручиваться, рассказывая о последних событиях на фронте. Но обе газеты пока не проронили об этом ни слова, не публикуют ни снимков, ни официальных сообщений. Странно. Выходит, решили играть в молчанку.

Пусть... Нам-то хорошо известно, что советские войска под Москвой ведут успешное контрнаступление, разгромили несколько отборных немецких дивизий, продолжают перемалывать живую силу и боевую технику врага. Там, на заснеженных просторах Подмосковья, метель припорашивает тысячи, десятки тысяч трупов гитлеровских солдат и офицеров, сгоревшие танки, разбитые машины. Вместе с разгромом рвавшихся к советской столице ударных соединений «рыцарей третьего рейха» на полях и в лесах, на берегах скованных льдом рек и речушек развеян миф о непобедимости фашистских полчищ.

Сколько было провозглашено захватчиками тостов по случаю «разгрома» большевистских войск! С какой надменной самоуверенностью ежедневно подсчитывали они километры, оставшиеся до советской столицы! И вдруг словно отнялся язык у фашистских писак и их желто-блакитных подпевал: смолкли как по команде. Лишь иногда между строк проскальзывают жалкие намеки, рассчитанные на простаков: «Генерал мороз мешает выполнению стратегических планов немецкой армии», «Суровая русская зима сдерживает наступление», «Бездорожье тормозит маневренность доблестных германских войск...»

Но правды не скрыть! Уже третьи сутки Настка Кудеша и Нина размножают в подвале на ротаторе и пишущей машинке свежие сводки Совинформбюро, которые приносит радио из-за линии фронта. Подпольщицы почти не отдыхают. Прикорнут на мешках с шерстью, подремлют час-другой, и снова за работу. Обе устали. Днем моя секретарша сидит в конторе за столом, клюет носом, а я делаю вид, что ничего не замечаю, ничего не знаю.

«Продукцию», приготовленную Насткой и Ниной, выносят за ворота фабрики наши новые рабочие Иван Талан и Михаил Анохин. Помогает им Мария Жарская, которая уже хорошо знает город. Листовки появляются [190] в самых различных местах: в зале кинотеатра, на базаре, на вокзале железнодорожной станции. Жители Ровно находят их то под входной дверью, то в почтовом ящике, то в коридоре. О листовках всюду шепчутся, торопливо спрашивают друг друга: «Читали афишку? Наши под Москвой германца турнули... Может, и к нам скоро придут, родные... Господи, скорее бы!»

Весть о крупном поражении гитлеровцев разносится за пределы города, по селам и хуторам.

Оккупанты попритихли. Теперь гораздо реже можно услышать победные марши. Беер издал приказ о конфискации у населения вещей для немецкой армии. Специальные команды «мобилизуют» полушубки, ватные брюки, рукавицы, женские вязаные платки. Прокоп Кульбенко рассказал, крестьяне смеются: «Если уж немец в наших свитках воевать собирается, то дело его плохо!» Чиновники гебитскомиссариата ходят словно пришибленные. Сообщения о разгроме фашистских войск под Москвой также заметно сбили спесь с солдат и офицеров ровенского гарнизона. Но может, так только кажется?

Нет, не кажется. Что-то изменилось. Это заметно и по поведению Бота. Он за последние дни несколько раз приезжал на фабрику валенок. Нервничает. Повторяет одни и те же вопросы: «Когда будете работать на полную мощность? Через сколько дней? Все ли у вас в порядке?»

Обещанная им большая партия шерсти для выполнения специального заказа пока еще не получена. И поступит ли она вообще, неизвестно.

Дальше