Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть первая

Самый трудный экзамен

1

В большом пятиэтажном доме на улице Восточной в эти дни было необычно тихо, словно кто-то взмахом волшебной палочки угомонил неспокойных его обитателей.

Аудитории Ровенского учительского института опустели. В учебном корпусе начался ремонт — пахло краской, мастикой, цветами. Только в деканатах дробно стучали пишущие машинки.

Студенты стайками собирались у дверей аудиторий. Каждый с замиранием сердца ждал своей очереди, чтобы подойти к столу, на котором белели полоски экзаменационных билетов: «Какой выбрать?» А когда в экзаменах [4] наступал перерыв, юноши и девушки разбредались кто куда. Одни запирались в общежитии, разложив на кроватях конспекты, другие с книгами в руках уходили в парк или вишневые сады, зеленевшие на городских окраинах. Закрывая ладонями уши, мужественно преодолевая соблазны чудесного июньского дня, будущие педагоги лихорадочно повторяли пройденное...

Сессия подходила к концу. В моей зачетной книжке все графы последнего семестра были заполнены и скреплены витиеватыми закорючками преподавательских подписей. Только последняя строчка оставалась пустой.

Время клонится к вечеру. Мы втроем — Коля Абрамчук, черноглазая Фаня и я — сидим в большой комнате мужского общежития. Отрываясь на минуту от книги, я перевожу взгляд на стену, где висит расписание экзаменов: «Второй курс, истфак. Новая история. 23 июня».

— Не терпится? — спрашивает Абрамчук, кладя мне на плечо руку. — Не горюй, казак! Протянем как-нибудь еще два дня, сдадим последний экзамен, а там... гуляй сколько хочешь.

Фаня радостно захлопала в ладоши:

— Ой, хлопцы, даже не верится. Неужели через два дня? Ни лекций, ни семинаров, ни звонков... Буду читать день и ночь, загорать на пляже, купаться. Роскошь! А ты чем думаешь заниматься, Терентий?

— Поеду к родителям в село. Хорошо сейчас в нашей Гоще... Да и старикам по хозяйству надо помочь.

— А мне хотя бы в коротенькую экскурсию. Ну к примеру, в Киев, Ленинград или Одессу... И в Москву, разумеется, — мечтательно говорит Николай. — Побывал бы в Мавзолее — раз, в Третьяковской галерее — два, в метро — три, — загибая по очереди пальцы, перечисляет он. — Поездил бы, посмотрел страну.

Дверь без стука открылась. В ее проеме показался мой земляк, комсорг института Гриша Гапончук.

— Как поживаете, историки? Ишь, хитрецы! Я думал, науку штурмуете, головы трещат, устали, бедняги, а вы, значит, гостей принимаете! — с добродушной улыбкой кивнул он в сторону Фани.

— Привет литератору! — в тон Гапончуку откликнулся Николай. — Присаживайся, комсорг, есть разговор. [5]

— Некогда. Я на минутку, к Терентию.

— Все к Терентию, — беззлобно упрекнул его Николай. — А когда же к нам? Слушай, Гриша, — он схватил Гапончука за руку, — только что я твоего Терентия просил, а теперь и ты вот пришел... Ну в самом деле, помогите, ребята. Ты — наш комсорг, Терентий — профсоюзный деятель, оба бывшие подпольщики, пользуетесь влиянием. Сделайте доброе дело: устройте мне экскурсию по стране. Львовские студенты едут, сам читал в газете, тернопольские — тоже, а мы разве хуже? — Николай умоляюще посмотрел на Гапончука. — Я уже полтора года как советский гражданин, а что видел? Кроме Ровно и своего села, нигде не был.

— А теперь побываешь, — спокойно ответил Гапончук. — После сессии поедешь. В списки тебя включили. Так что не волнуйся.

— Ты не шутишь?

— Не шучу. Точно. В экскурсию по стране едет большая группа студентов из западных областей.

Николай восторженно закружился по комнате.

— Ну я пойду, ребята, — поднялась Фаня. — Вы тоже не засиживайтесь, пора и отдохнуть, а то с самого утра все зубрите.

Все трое вышли проводить гостью.

Было по-летнему жарко. Мы не заметили, как очутились у раскинувшегося на возвышенности парка. Этот парк мы закладывали вместе, в сороковом, через год после освобождения Западной Украины. Молодые деревца принялись на удивление быстро, окрепли, разрослись. Я любил бродить здесь. Отсюда, с высокого пригорка, город был как на ладони, открывалась широкая панорама улиц, домов, садов. Мне нравился спокойный и тихий Ровно. Хотя, если говорить правду, первые годы жизни в нем оставили не так уж много радостных воспоминаний...

Рано расстался я с родной Гошей — бедным, обшарпанным волынским полуселом, полуместечком. Запомнилась пыльная, вся в выбоинах дорога. Над степью с криком носятся галки. Уныло торчат на развилках почерневшие от дождей кресты. Понурив голову, еле переставляет ноги наша старая коняга. Отец сидит спереди и молча думает свою невеселую думу. Дома осталось семеро детей. Как прокормить их? Во что одеть? [6]

Где найти заработок? Как вылезти из долгов? Чтобы хоть немного облегчить положение семьи, меня, восьмого, отец решил пустить на «самостоятельный хлеб». Что это такое — «самостоятельный хлеб» в бывшей панской неволе — я узнал довольно быстро.

В полотняных штанах, выкрашенных синькой, с узелком, в котором лежали несколько луковиц и черствая краюха хлеба, спрыгнул я с телеги на одной из ровенских улиц возле шорной мастерской Василевского. В сопровождении отца вошел в контору.

Предприятие пана Василевского было небольшим, но пользовалось известностью далеко за пределами города. Из самых отдаленных фольварков «кресув всходних» (так окрестили польские паны Западную часть Украины, находившуюся под их владычеством) съезжались в мастерскую осадники и легионеры — именитая и мелкая шляхта. Отовсюду поступали заказы на роскошные кавалерийские седла, на разукрашенные инкрустацией уздечки, на дорогую сбрую для породистых рысаков и на упряжь для панских выездов. Паны любили покрасоваться, пустить пыль в глаза. Василевский же любил злоты.

Разумеется, не сам он натирал мозоли на руках, выполняя многочисленные заказы. Этим занимались рабочие, задыхавшиеся в тесных клетках, пропахших кожей-сырцом и смолой.

Меня приняли учеником «за харч». С этого момента и началась моя трудовая жизнь. В первый же день один из мастеров, хозяйский прихвостень, к которому я был приставлен для обучения ремеслу, приказал мне принести два ведра воды. Я нечаянно поскользнулся, и капли воды попали на лоскут дорогой парчи, приготовленной для обивки седел. Моментально на мой стриженый затылок с силой обрушился тяжелый кулак. И так случалось чуть ли не ежедневно. Приходилось голодать, мерзнуть, терпеть подзатыльники. Домотканые латаные штаны и такая же рубашка, в которых я приехал из села, еще долго оставались моим единственным, и праздничным и будничным, костюмом. Хороший шорник из меня так и не получился. Зато, работая в мастерской пана Василевского, я многое увидел в ином свете. Впервые в жизни узнал о забастовках, о нелегальных собраниях рабочих, стал посещать [7] их. И с каждым днем все яснее и отчетливее представлял себе, что между теми, кто имеет мастерские, собственные выезды, и теми, кто трудится, получая за свою работу жалкие гроши, идет непримиримая борьба и в этой борьбе я должен занять свое место в строю.

Как-то жарким летним днем двадцать восьмого года поляк Станислав, широкоплечий, белокурый парень из нашей мастерской, сунул мне в карман тоненькую брошюрку, напечатанную на папиросной бумаге, тихо сказал: «Прочти! Только будь осторожен». Вечером я прочитал брошюрку. В ней говорилось о комсомоле, о силе рабочей солидарности. Так вошла в мою жизнь нелегальная литература, открывшая путь к постепенному познанию марксистско-ленинских идей.

Потом я стал коммунистом-подпольщиком. Партийные задания, стычки с полицией, жандармские нагайки, кошмарные дни и ночи в застенках «двуйки»{1}, допросы, побеги, снова запрещенные книги, собрания, маевки... Дела и заботы партийного подполья накрепко сдружили, сроднили меня с городом. Я знал в Ровно каждую улицу, каждый закоулок. Они были свидетелями моей беспокойной юности...

Теперь мне двадцать девять, для студента-второкурсника возраст солидный. А сколько же Гапончуку? Он моложе меня на целых два года.

Я посмотрел на своего давнего друга, шагавшего рядом с Фаней несколько впереди. Статный, высокий, красивый, в белой украинской рубашке с закатанными по локоть рукавами, он что-то увлеченно рассказывал девушке... В памяти всплыла еще одна полузабытая картина.

...Внезапный, как молния, пистолетный выстрел. Шершавая рукоятка браунинга словно прикипела к моей ладони. Охранник-жандарм без стона валится на бок, с грохотом падает его винтовка. Несколько ударов по тяжелому замку — и распахивается дубовая дверь: «Выходите, товарищи!»

Из темного провала двери тюремной камеры ко мне в объятия бросается Гриша Гапончук, секретарь подпольного [8] Гощанского райкома КПЗУ{2}. За ним выбегают еще несколько узников — наших товарищей коммунистов. Свободны! Мы помогли им вырваться, спасли от расправы пилсудчиков. А потом — отход, погоня, свист жандармских пуль за спиной... Нас прижали к самой границе. За рекой Горынь лежала сказочная, недосягаемая земля: там раскинулась Советская страна. Минуты раздумья, колебаний... Нам посчастливилось перебраться через границу.

Когда это было? В тридцать шестом?.. Да, как раз в то время на улицах Львова воздвигались баррикады. Уже полыхало пламя войны в Испании. Григорию тогда было всего двадцать два года.

— Эй, комсорг! А мы с тобой еще молодые, черт побери! Ты когда-нибудь думал об этом?

От моего толчка в бок Гапончук удивленно поворачивается. Наши взгляды встречаются. Он еще не понимает, о чем я говорю, не успевает вдуматься в мои слова, но приподнятое настроение мигом передается и ему. Гриша дает мне сдачи и тоже звонко, от души смеется.

Мы подхватываем Фаню под руки.

— Бежим! Ну, быстро!

Коля Абрамчук растерянно моргает. Фаня хмурится. Ей кажется, что мы ведем себя несолидно, по-детски: «А еще комсорг и председатель институтского профкома!»

Над головой ясное-ясное небо и много солнца. Где-то в высокой синеве звенит краснозвездный самолет. И сессия приближается к концу... Чудесно все-таки жить на свете!

— Вы готовы на подвиг? — остановившись, спрашиваю я. Все трое одновременно поворачиваются в мою сторону.

— На какой?!.

— Подняться завтра на рассвете и всем — в парк. С утренней росой. Немножечко силы воли, и подвиг во имя науки обеспечен. Повторим на свежую голову все вопросы программы. Согласны?

— Согласны.

— Тогда до завтра!

Оставив друзей, я вернулся в общежитие. [9]

2

Город медленно просыпался. Он лежал внизу, под нами, окутанный легкой полупрозрачной дымкой. Лучи солнца еще не коснулись влажных крыш и густых садов. А здесь, на взгорке, они уже играли всеми цветами радуги в каплях росы. Фаня, поеживаясь, встала со скамейки.

— Замерзла? — Гриша взглянул на ее легкую кофточку. — На вот пиджак, набрось на себя.

Девушка отвела его руку.

— Не нужно, это я так. Сидеть не хочется. Красота-то какая вокруг, взгляните! — Глаза ее мечтательно устремились вдаль, туда, где медленно, словно нехотя, отступал захваченный солнцем ночной туман. Там лежали колхозные поля. Безбрежные, как море, массивы хлебов клонили к земле наливающиеся колосья, тихо покачивались от налетавшего ветерка и, словно волны, убегали от городской окраины к самому горизонту, сливаясь там с нежной пеленой утреннего неба. — Как в сказке, — продолжала Фаня. — И чувство такое, будто летишь высоко-высоко, а под тобой вся земля...

— Ну вот что, лирики, — ломким баском перебил ее Абрамчук, — не знаю, у кого как, а у меня такое предчувствие, что полечу я на последнем экзамене головой вниз. Мы зачем сюда пришли? Пейзажами любоваться или повторять новую историю? А ты, Гришка, не размагничивай людей. Если сам рассчитался с сессией, другим не мешай заниматься. Давай, Терентий, на чем мы остановились?

— Франко-прусская война. Причины поражения Франции. Усиление Пруссии. Дальше — Парижская коммуна. Кто желает блеснуть знаниями? Кажется, вы, студент Абрамчук? Прошу!

Николай наморщил лоб, собираясь с мыслями, решительно откашлялся, но сказать ничего не успел.

За нашими спинами в зарослях послышались голоса. На поляну вышли однокурсники Гапончука, филологи Кисель и Фишман.

— Зубрим помаленьку? — прищурился Кисель.

— Из-за вас много не назубришь, — отрезал Николай. — У нас завтра последний зачет. Понимаете? Мы должны кое-что подчитать. А вот вас зачем черти [10] сюда принесли? Непонятно. Дрыхли бы лучше, бродяги вы несчастные.

— Юноша! На ваше оскорбление представителей святой науки филологии мы отвечаем презрительным молчанием! — торжественно, явно кому-то подражая и улыбаясь одними глазами, произнес Фишман. — Мы...

Он не успел договорить. Воздух вдруг наполнился мощным, необычно-тревожным ревом десятков авиационных моторов. Самолеты шли с запада, их было много. Казавшиеся сначала расплывчатыми темными точками, они быстро приближались, на глазах увеличиваясь в размерах. Минуту спустя на их крыльях мы отчетливо увидели зловещие черные кресты. В тот же миг застучали зенитки. В прозрачной синеве неба вспыхнули ватные облачка. Они медленно светлели, будто таяли...

— Что это? — растерянно спросила Фаня, обращаясь ко всем нам одновременно. — Откуда столько самолетов? Почему стреляют?

Мы испуганно переглядывались. Натужно захрипели установленные неподалеку громкоговорители. Диктор стал передавать какое-то сообщение, но в грохоте стрельбы и все нарастающем вое моторов мы ничего не могли расслышать.

Мощные взрывы всколыхнули землю. Над белыми, залитыми утренним солнцем кварталами домов поднялись черные клубы дыма. Отсюда, с высоты, было видно, как рухнуло, словно раскололось, большое двухэтажное здание. Потом еще, еще... Сразу в нескольких местах вспыхнули пожары. Свист падающих с самолетов бомб, рев моторов, тревожные гудки пожарных сирен и оглушительные, леденящие душу взрывы, истошные крики женщин, плач детей — все слилось в один протяжный, непрекращающийся гул.

— Что это, Терентий? — едва сдерживая слезы, снова спросила Фаня, схватив меня за руку. Ее глаза наполнились ужасом, пальцы нервно вздрагивали. Лица ребят стали вдруг суровыми, как бы окаменели.

3

Просторный, переполненный зал возбужденно гудел. На трибуну поднялся один из руководителей института. Сразу наступила тишина. Лишь где-то за окном [11] глухо постукивали зенитки. Даже здесь, в зале, остро ощущался чадный запах.

— Товарищи!.. Сегодня, двадцать второго июня, гитлеровская Германия без объявления войны вероломно напала на Советский Союз... Фашистская армия вторглась на нашу землю...

Затем выступал Гриша Гапончук. Наш «старый» подпольщик говорил, как всегда, горячо и убедительно. Он умел зажигать сердца. Но наверное, еще более убедительными, чем слова, были клубившиеся за окнами тучи дыма.

Я не мог отвести взгляда от широких окон. Они казались мне страшным киноэкраном. Слова Гапончука доносились до меня словно издалека. Перед глазами все время маячил дом, расколотый бомбой, оседавшая на мостовую стена.

— Терентий, иди! — толкнул меня плечом Николай Абрамчук. — Слышишь, тебе дают слово.

Из глубины зала на меня смотрели десятки горящих глаз. Знакомые юные лица. Скромные пиджаки, ситцевые блузки, вышитые простенькие рубашки...

Не прошло и двух лет с тех пор, как эти волынские юноши и девушки вздохнули полной грудью. Новую жизнь принесли им родные и близкие люди, одетые в зеленые гимнастерки с пятиконечными звездочками на пилотках, с мозолистыми руками тружеников. Они смели с порабощенной украинской земли панов василевских, графов Потоцких и других хищников.

Никогда не забыть дней, когда со слезами радости, с букетами цветов встречало население Волыни своих освободителей. Под звуки «Интернационала» люди выходили навстречу советским танкам, подносили хлеб и соль запыленным, уставшим красным командирам, обнимали бойцов и плакали слезами радости.

Вчерашние батраки, безработные, сыны и дочери бедняков, мы пришли в вузы и школы; перед нами открывалась дорога в новый, сказочный мир, где сбываются самые заветные желания.

И вот война... Она уже рядом, за стенами института. Какой путь выберет каждый из нас в этот суровый час новых испытаний? Я вижу в глазах студентов непоколебимую решимость. Да, наше место в строю, рядом с теми, кто грудью встал на защиту родной отчизны. [12]

Иначе не может быть! Отцы наши ходили с Буденным в кавалерийские атаки, ровесники бились с фашизмом в интернациональных бригадах далекой Испании. Мы, сыны красной Волыни, тоже выполним свой священный долг!

4

Я никогда не был военным и поэтому весьма туманно представлял, как, например, оборудовать индивидуальный окоп, как пользоваться компасом, ходить по азимуту; мало смыслил в тактике, не умел по-солдатски сделать из шинели скатку.

Конечно, не боги горшки обжигают. Все это могло прийти после необходимой подготовки. Но война нагрянула внезапно, а я считал, что должен действовать немедленно.

Я не принадлежал к тем горячим головам, которые, начитавшись приключенческих книг, мечтали о тайном проникновении во вражеские генеральные штабы, о взломанных сейфах и выкраденных оперативных планах противника. Однако партийное подполье во времена панской Польши многому меня научило. Я был знаком с неписаными правилами конспирации, умел, когда требовалось, обвести вокруг пальца шпиков, платных агентов дефензивы{3}, знал, где и как оборудовать подпольную типографию, имел опыт распространения листовок, владел секретами связи с соседями по тюремной камере, привык месяцами находиться на нелегальном положении. Мне было хорошо известно, что работа во вражеском тылу — дело сложное, рискованное, сопряженное с ежедневной, ежеминутной опасностью.

Наверное, потому и возникло решение проситься на подпольную работу в фашистский тыл. Что придется там делать, чем конкретно заниматься, я еще как следует не представлял. Возможно, разведка, диверсии, сбор необходимых данных. Но район своей будущей деятельности я уже имел на примете. Я хорошо владел польским языком, немало старых друзей по партии [13] встретилось бы мне и в Варшаве, и в Кракове, и в Люблине. Оккупированная гитлеровцами Польша стала для нас вражеским тылом. Вот где можно было бы попробовать свои силы, опираясь на известный опыт, знание быта, на давние связи и знакомства.

В Польше остались товарищи, с которыми я сидел в казематах люблинской тюрьмы-крепости. Где-то там был мой первый учитель и наставник по подполью коммунист Станислав, рабочий шорной мастерской пана Василевского...

В приемной первого секретаря обкома партии Василия Андреевича Бегмы толпились десятки людей. Тревожно звонили телефоны. Хлопали двери. Многочисленные посетители — гражданские и военные, знакомые и незнакомые — сидели на стульях, подоконниках, ждали в коридоре, курили, перебрасывались короткими фразами, и каждый доказывал, что именно ему нужно немедленно попасть в кабинет Бегмы, что его дело самое важное, неотложное.

Секретарша с усталым бледным лицом еле успевала отвечать на телефонные звонки и одновременно регулировать поток посетителей, которых с каждой минутой становилось все больше.

На просьбу доложить обо мне Василию Андреевичу она, не поднимая головы, коротко бросила:

— У товарища Бегмы работники военкомата.

— А после них?

— Заведующий облфинотделом. За ним товарищи из управления милиции. Потом директор детдома...

Я попробовал было намекнуть, что пришел к первому секретарю обкома партии с весьма важным, государственного значения делом, но на меня отовсюду замахали руками и тут же оттерли от стола.

— Все с государственными делами!

— А у меня двести человек студентов, — первое, что пришло в голову, выпалил я.

— Милый мой, ты-то мне и нужен! — кинулся ко мне усатый грузный человек в кителе железнодорожника. — У меня сорок вагонов готовы под погрузку. Давай своих ребят. Двести человек — это же сила! Да они мигом, за два часа... Ты директор какого техникума?

Пришлось быстро удирать от него в заполненный людьми коридор. [14]

Встретив там члена бюро обкома Белецкого, я отозвал его в сторонку и коротко изложил свою просьбу. Он пристально посмотрел на меня:

— Ты хорошо все обдумал?

— Конечно.

— Видишь, такое дело необходимо согласовать с Центральным Комитетом, с Киевом. Не знаю, успеем ли. А впрочем, садись, пиши заявление. Будешь нужен, мы тебя вызовем.

— А почему «успеем ли»?

— Понимаешь, обстановка на фронте сложная. Жмет немец... Тяжело, товарищ Новак.

...В общежитии я застал Абрамчука и Киселя. По комнатам гулял ветер. Под ногами хрустело стекло. Одна из бомб взорвалась неподалеку в сквере. Воздушной волной выбило все стекла. На столе в беспорядке валялись учебники, конспекты. Пол был усеян обрывками бумаги.

Николай, перевязывая шпагатом свои нехитрые студенческие пожитки, грустно, с горечью сказал:

— Вот и дождались каникул, вот и поехал я на экскурсию...

— Ничего, Коля, не печалься... Ты еще побываешь и в Москве и в Ленинграде. Дай только разделаться с фашистами... Вместе поедем. По всему Союзу. Обязательно!.. А где наши ребята?

— Кое-кто пошел в военкомат, а сельские почти все разъехались по домам... Знаешь, почему не были на митинге те двое? — В глазах Николая вспыхнули злобные огоньки.

— Ты о ком?

— О Жовтуцком и Огибовском. Быстро показали свое нутро... Огибовского видели где-то за городом. Говорят, стоял и злорадствовал: «Конец большевикам!» Так и сказал, проклятый националист. Маскировался, сволочь, не раскусили.

Я молча ходил по комнате.

Да, не раскусили... И не только Огибовского. Сынки торговцев и чиновников Жовтуцкий, Вротновский, Костенкий учились вместе с нами, но всегда оставались чужаками. Их считали пассивными. Нам говорили: они еще молоды, не избавились от чуждого влияния, перевоспитывайте их! Мы, как могли, пытались привлечь [15] их на свою сторону, но, видно, безуспешно. Николай рассказал, что вся эта четверка во главе с Огибовским во время студенческого митинга участвовала в тайном совещании в какой-то квартире на «Кавказе»{4}. Зашевелились, как гадюки, желтоблакитники. Огибовский радуется. Видно, уже трезубец{5} на шапку приспосабливает...

— Тебя вызывали в горком партии, — прервал мои невеселые мысли Абрамчук. — Час тому назад.

— Почему сразу не сказал? — с упреком посмотрел я на Николая, схватил фуражку и пошел к двери. У порога оглянулся, обвел взглядом комнату, кивнул на прощание ребятам и быстро выбежал на улицу.

Город горел. Дым висел сплошной пеленой. Слабый ветер не успевал разгонять его. Померкшее солнце тускло светило сквозь серую муть. В конце улицы фонтаном била вода из поврежденной трубы водопровода. Потоки ее сбегали на мостовую, образуя большие лужи. В одной из них лежала вверх колесами полуторка. Темными провалами зияли витрины магазинов.

На площади у репродуктора собралась толпа. По радио выступал нарком иностранных дел. Притихшие люди жадно ловили каждое слово.

Я протиснулся в середину. Кто-то дотронулся до моей руки. Рядом стояла Фаня. Лицо ее было мокрым от слез.

— Что делать, Терентий?

Пронзительно завыли сирены.

— Воздушная тревога! Воздушная тревога!

Люди бросились в разные стороны. Площадь вмиг опустела. Прямо из-за крыш домов вынырнули самолеты с крестами на крыльях. Открыли огонь зенитки. Самолеты взмыли вверх и, на ходу перестроившись, один за другим, словно коршуны, стали пикировать.

Мы с Фаней стояли в подъезде большого дома, прижимаясь к холодной стене. Взрывы гремели в стороне, в районе железнодорожной станции.

— Что делать, Терентий, скажи? Неужели сюда придут немцы? Мне страшно. Они убивают евреев, я знаю, а отец не верит, не хочет уезжать. Он упрямый, ничего [16] не желает слушать, — в отчаянии шептала Фаня. — Чего же ты молчишь? Хоть посоветуй что-нибудь!

Как за один день изменилась Фаня! Рядом со мной стояла сейчас уже не прежняя беззаботная хохотушка, какую я знал по институту, а убитая горем, надломленная внезапностью случившегося женщина с мучительной тревогой в черных больших глазах.

— Какой я могу дать совет? Ты, кажется, закончила курсы медицинских сестер. Иди туда, куда идут теперь все: в армию, на фронт.

— Не знаю. Я думала... Это не так просто... Мама, семья... Ты спешишь?

— Да, мне пора.

— Все спешат, у каждого дела, а у меня все не как у людей. Ну, прощай. Бомбежка кончилась...

Фаня быстро скрылась за углом дома.

По улице двигались танки. Они шли в колонне по одному. От мощного рева моторов все вокруг дрожало. Танкисты вели свои бронированные машины на западную окраину города, навстречу не утихавшей с самого утра артиллерийской канонаде.

От дома на улице Словацкого, где помещался горком комсомола, только что отъехали два грузовика. В них, тесно прижавшись друг к другу, сидели молодые вооруженные парни. В кузове передней машины я увидел нескольких студентов института. Один из них, наклонившись через борт, что-то крикнул мне, но слов я не расслышал.

Проводив взглядом друзей, свернул на улицу Мицкевича. Десятка два милиционеров, окружив небольшой сквер, сдерживали людей. Бурлящая толпа женщин нажимала на редкую милицейскую цепь. По узкому коридору от сквера к стоявшим в стороне санитарным машинам молча сновали люди в белых халатах с носилками, накрытыми простынями.

Ноги словно приросли к земле, одеревенели, я невольно остановился. Зрелище было ужасным: развороченная тяжелой фугаской земля, вырванные с корнями деревья и рядом... маленькие скрюченные фигурки окровавленных детей. Молодая женщина с непокрытой головой, в порванной блузке вырвалась из толпы, бросилась к скверу, быстро подняла с земли и прижала к груди девчушку лет пяти. Головка девочки бессильно [17] запрокинулась. Ее льняные волосы шевелил ветер. Женщина не плакала, а безмолвно гладила головку дочери и смотрела безумным взглядом куда-то вдаль, поверх стоявших вокруг людей...

Не помню, как дошел я до горкома партии. Там уже было не меньше двухсот ровенских коммунистов — партийных и советских работников, учителей, служащих, рабочих с «Металлиста», кирпичного завода, мебельной фабрики, милиционеров и железнодорожников. Они получали оружие, тут же формировались боевые группы. Все делалось молча.

Потом секретарь горкома провел короткий инструктаж. Боевое задание — ликвидировать фашистский парашютный десант, сброшенный в лесу, километрах в сорока от Ровно.

Мы выступили ночью.

Улицы города были пустынными. Ни одного случайного прохожего. Только военные патрули — в касках, с противогазами через плечо, с примкнутыми к винтовкам штыками. Не переставая работала радиостанция. Громкоговорители передавали то тревожные новости, то мелодии военных песен и маршей.

Наши машины мчались в темноту, не включая фар. Город остался позади. Над ним стояло зарево пожаров.

Дальше