Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть первая.

За красной чертой

1

Лесная дорога утомительно растягивает и без того нудные зимние сумерки. Перед глазами плывут бесконечные шеренги скованных морозом, поседевших деревьев. Медленно шагают по серому снегу голые телеграфные столбы, жалобно позванивают почти невидимые провода. Мутное небо словно сомкнулось над головой. Редкие, бледные сполохи артиллерии, растворяясь вдали, только сгущают наступающую темноту. С каждой минутой все труднее различать на снегу едва заметный петляющий след. Кажется, не будет конца нашему пути.

По дороге движутся мои саперы. Мои, потому что мы не первый день вместе в бою и на отдыхе. И хотя большинство из них — пополнение, пришедшее в роту уже в ходе декабрьского наступления под Москвой, все они мне дороги, мои боевые соратники, мои друзья. Рота — это люди, в ней мои саперы...

Дорога трудная. Приставшие лошади натужно тянут полтора десятка поскрипывающих саней. За ними устало плетутся солдаты: неделю не видели жилья. Правда, одну ночь перестояли в старом пустом сарае, чудом сохранившемся вблизи сожженной немцами деревни. Но сарай есть сарай...

— Все жжет, стервец, дотла! — громко произносит простуженным голосом сержант Исаев. Только по голосу его и узнаешь, со спины все одинаковы: поседевшие от холода каски да вещмешки и автоматы за плечами. [4]

— Вот и нынче, — вторит кто-то рядом, — идем, идем, а где он, этот населенный пункт?

— Говорил ротный: Киров{1} заняли. Там и заночуем, — бодро и опять громко, чтобы слышали все, произносит Исаев.

Я прибавляю шагу. Мне и самому до смерти хочется под крышу, в тепло.

— Сейчас он выведет нас до передовых! — снова слышится из строя. — Наш лейтенант не любит отстающих.

На марше я иду чаще всего замыкающим, стараюсь подбодрить тех, кто устал.

Притомившийся в походе человек незаметно для себя скатывается в хвост колонны. Но и здесь ему нет передышки: задние всю дорогу то трусят мелкой рысцой, то совершают короткие рывки, чтобы совсем не отбиться от своих. Труднее всего идти сзади... Вот и приходится время от времени менять взводы местами.

— Третий взвод, в голову колонны! — командую я.

Разговор обрывается. Солдаты меряют дорогу тяжелым шагом. Порошит редкий снег, обсыпая колючками обледеневшие подшлемники.

Не успели перестроиться — подъехал комбат, высокий, со смуглым чисто выбритым лицом, старший лейтенант П. П. Сапрыкин. На нем — хорошо сшитая шинель с желтыми, блестящими пуговицами и легкие хромовые сапоги.

— Располагаться в указанных домах, тютелька в тютельку! — обратился он ко мне и тронулся дальше. Уже почти обогнав роту, комбат привстал на стременах и, чуть повернувшись, через плечо добавил: — Растянулись!

— Есть! — ответил я вдогонку, поправляя поднятой для приветствия рукой каску.

В строю оживились. Опять пошли разговоры.

— Считай, ночевка обеспечена. Еще бы по баночке... — раздается голос Кубликова, немолодого уже солдата — ветерана второго взвода, В роте его шутливо зовут Кубиком, и он действительно похож на куб: [5] невысокий, широкоплечий, плотный. На ходу словно переваливается с ребра на ребро.

— Кх... гм... — кашляет Исаев. — Ночь в тепле — и ладно!

— Э — ночь! Отдал бы старшина грамм по триста, за все дни! — не унимается Кубликов.

— Захотел! — Исаев снова прокашлялся, приподнял каску и стянул с головы задубевший подшлемник, открыв худое, морщинистое лицо со вскинутыми, словно в удивлении, бровями. — Может, еще задание будет...

— Выполним!

Сержант осуждающе смотрит на самоуверенного Кубликова и с десяток шагов отмеряет молча. Он выше своего солдата-дружка на целую голову. Идет легко, без усталости, хотя ему, как и Кубликову, давно перевалило за сорок.

Через полчаса рота приблизилась к небольшой речке, переправилась по высокому деревянному мосту и вступила в только что освобожденный Киров. Одноэтажные, большей частью деревянные, дома городка начинались от самой реки. Узкая кривая улица шла прямо от моста, теряясь в темноте. Тихо. Пусто. Квартирьеры быстро развели подразделения по домам.

Разместив роту и доложив в штаб, мы с политруком Николаем Кокиным отправились на отдых. Подходя к дому, услышали в темноте легкий скрип саней: старшина роты Михаил Дмитриев поехал за сеном. Оборотистый парень!

— Сколько упряжек направил? — спросил Кокин.

— Две. [6]

— Странно... — продолжал он. — За сеном — через немца!

— Тылы отстали... сам знаешь. А здесь сена нет. Леса...

— Так-то так, а все-таки...

— Фронт не сплошной... Проберутся.

Кое-как сбив рукавицами снег с валенок, мы вошли в темные, холодные сенцы, постучались.

— Заходите, заходите! — послышался женский голос.

Из двери повеяло непередаваемо блаженным домашним запахом. Стол, стулья, топчан, видневшаяся в спальне кровать и даже старые, потертые одеяла на окнах — все источало тепло и уют. Тонкая восковая свечка прилепилась на краю стола, бросая на стены тусклые, прыгающие тени.

Промерзшие и уставшие, мы впервые за много дней разделись и принялись по-настоящему умываться.

— Поспать бы... — вырвалось у меня.

— Поужинайте сначала, — перебила меня хозяйка и повернулась к политруку за поддержкой.

Кокин не спеша вытер крупную, наголо остриженную голову, глянул на часы и вяло, с трудом подавил зевок. В его большом, сильном теле чувствовалась усталость. И запавшие, плохо выбритые щеки, и покрасневшие глаза просили отдыха.

— Хозяйка права, перекусим, — предложил он.

Усевшись за стол, наконец познакомились. Хозяйка жила с двенадцатилетней дочкой. Старший сын и муж, работавший до войны на местном фаянсовом заводе, в армии. Живы ли? Не знает. Как сама живет? Да вот так и живет... Трудно? Трудно, да теперь веселей, может, и весточка придет. Немцы? Немцы как немцы: курка, яйки. Они здесь почти не жили. Так, наезжали. За партизанами охотились. Свой староста, гад, донимал, чтоб ему ни дна ни покрышки!

* * *

Чуть свет меня поднял посыльный из штаба батальона. Через полчаса освободившись, я заскочил на квартиру, наскоро умылся и поспешил в роту. Нужно было поставить новую задачу. Сойдя с крыльца, услышал [7] громкие, оживленные голоса и свернул на шум в соседний двор. Зашел и обрадовался: привезли сено. Старшина Дмитриев, окруженный повозочными, отпускал дневной рацион.

— Обернулся за ночь? Здравствуй!

— Здравия желаю! Я заходил, вас не было...

— Молодец! Ну, докладывай...

Я с удовольствием ходил вокруг саней с душистым сеном. Выдернул по пути сухую былинку, покусал — горько. Старшина шел за мной. Молодой, подвижной, он был похож на юркого, уже притершегося к службе солдата-первогодка: все успевал, все мог, все делал с желанием, с искоркой.

— Туда добрались, можно сказать, спокойно, — говорил Дмитриев. — Сани налегке, проводник дорогу знает. Проехали Слободку — там наш полк, — свернули в лес и часа через два были на месте. Наложили сена... Нужно трогать, а проводник заупрямился: «Поедем обратно другой дорогой». Говорю: «Далеко, затемно не проедем через немца». Он на своем: «Далеко, да верно». Поехали. Дорогу занесло — ничего не видно. И лошади притомились: сто шагов проедем — стоп, отдых. Ну, думаю, капут, привезли сена... А тут еще ракеты. Оно далеко, а ночью кажется — над головой. «Куда же ты, — говорю, — завел?»

— Ты б ему про Сусанина!

Дмитриев помолчал, словно припоминая знакомых. Решив, что не расслышал фамилию, продолжал:

— Он и сам испугался. Уткнулся в снег — насилу подняли. «Здесь, — говорит, — ежели на дороге не перехватят, то проехали». Проехали. Вскоре добрались до какого-то хутора и наткнулись на свою заставу. А те сдуру чуть не перестреляли нас! Вспомнили мы родителей, а все ж обрадовались: как-никак свои...

— Так с немцем и не познакомились?

— Он в деревнях! А ночью и вовсе спит.

— А ракеты?

— Ракеты — что ж... Стоит где-нибудь фриц, замерз, дрожит, сам себе светит: страшно... Партизаны, говорят, объявились... А немцы ночью — никуда! — закончил старшина.

— В эту ночь — еще рейс...

— Значит, постоим здесь? [8]

Я молча закурил и вышел со двора. Мне вспомнилось утреннее совещание у комбата и представился трудный путь, пройденный с начала декабрьского наступления. Вспомнились замерзшие, припорошенные снегом восковые лица солдат под Плавском и мороженая картошка без соли; взятие и потеря Белева; снежные пустыни и обгорелые печные трубы; фанатически упорное сопротивление фашистов под Сухиничами и детские трупы в разрытой картофельной яме. Вспомнились погибшие друзья-товарищи... Начав со взятия города Михайлова, оказавшегося на острие немецкой клешни, охватывавшей Москву с юго-востока, и пройдя с боями более трехсот километров, наша 330-я стрелковая дивизия 10 января 1942 года отбила у врага небольшой город Киров. Измотанные длительным наступлением, войска перешли к обороне.

Овладев Кировом, дивизия как бы залезла в мешок, имея в тылу насквозь просматриваемый и простреливаемый коридор шириной в восемь — десять километров. Город сразу же прикрыла жидкая цепочка выдвинутых вперед опорных пунктов. Разгромленные и отброшенные из-под Москвы гитлеровцы тоже перешли к узловой обороне, опираясь главным образом на населенные пункты.

Задумавшись, я машинально повернул налево. Улица тянулась вдоль широкого замерзшего озера и выходила на небольшую плотину возле фаянсового завода. Взрыв хохота вернул меня к действительности. У ближайшего крыльца, облепленного солдатами, шатался старый, подслеповатый пес. Пройдя два-три шага, он падал то на задние, то на передние лапы, поднимался, лаял и снова падал.

Смех затих.

— Что здесь происходит?

— Кобель выпивши...

— То есть как это выпивши?

— Нечаянно. Младший лейтенант заходили...

— Бисярин?

— Они. Схватили недопитую кружку со стола — думали вода — и плеснули в чугунок, из которого собака питается...

Я не очень-то поверил в святость Бисярина — он был выдумщик и озорник, этот младший лейтенант, — [9] но молча прошел в дом. Вскоре прибыли вызванные командиры взводов. Вместе мы пошли по расположению роты.

— Беспорядок и грязно! — отчитывал я взводных, переходя из дома в дом. — Оружие по всем углам, на полу — котелки, каски, солома!

— Когда же убирать? Мы — перелетные птицы, — отозвался командир первого взвода Сергей Бисярин, сам, как всегда, аккуратный и подтянутый.

— Не птицы мы, а саперы! — горячусь я. — И нужно поддерживать порядок. А вы, младший лейтенант, с утра устроили самодеятельность!

— Я не знал... — слабо защищается Бисярин, думая о пьяной собаке. Поправив выбившийся из-под шапки чубчик, он придает лицу простецкое выражение. Но хитринку в глазах никуда не спрячешь...

А я в тот момент думал о другом. Думал о том, что не утихли еще отголоски декабрьского наступления и что мы простоим здесь недолго, пойдем вперед... А нехватка мин — что ж, это временно, и мы здесь временно... И ни я, ни Бисярин даже не предполагали, сколько по-будничному длинных боевых дней проживем мы на этих временных квартирах, сколько пота и крови оставят здесь наши славные саперы, создавая жесткую, неприступную оборону.

Разговор наш закончился уже на улице.

— Комбат приказал делать мины из консервных банок. Вот такая обстановка. Подвоз плохой...

— А консервы доставили?

— Возьмем из энзе, разрешили...

— Значит, пауза! — заключил Бисярин.

* * *

Равновесие на передовой устанавливалось с трудом. Выбитый из теплого, обжитого гарнизона противник огрызался, раза по три на день обстреливал город. На окраине видели фашистскую разведку. Недалеко строчили пулеметы и била артиллерия. Небольшая деревушка Пески несколько раз переходила из рук в руки. Говорили: комдив отправил на передний край даже своего повара. Обстановка была нервная. Ждали пополнения. [10]

А рота сидела по домам: нужны мины. За день мы изготовили около сотни самоделок из консервных банок.

— Кустари-одиночки, жестянщики, — пересмеивались солдаты, но были довольны: после голодных декабрьских дней котел доверху завалили тушенкой.

К вечеру нам приказали пополнить боекомплект. Привезли гранаты. Комбат сказал:

— Отбиваюсь, но могут бросить сапериков как пехоту. Жидко там...

Вечером мы с политруком, как обычно, делились заботами прошедшего дня и планировали завтрашний.

— Посмотрел я на здешнего старосту... — начал Кокин.

Я взглянул на него с интересом. И Николай повел свой рассказ, как всегда, неторопливо и обстоятельно.

...Еще с утра он отправился на семинар в штаб дивизии. Шел не торопясь: до начала занятий больше часу, а мысленно был в это время дома. Сегодня наконец его догнало письмо от жены с далекого Урала, а в письме фотография младшего сына. Радость-то какая! Посмотришь снимок — побываешь дома...

Незаметно Кокин вышел к дамбе и был у озера, когда внезапно начался обстрел. Резкий, нарастающий свист вдруг перешел в шуршание, что-то хлюпнуло и затихло. Снаряд взорвался у самой плотины. В воздух поднялся мутный столб воды и битого льда. Политрук кинулся в снег. Через минуту — еще снаряд. «Выстрелов не слышно, значит, стреляют издалека, — подумал он. — Пристреливаются». Кокин знал: возле плотины работает небольшая электростанция фаянсового завода. Через эту плотину проходит единственная тыловая дорога в город, здесь — все снабжение дивизии.

Минут через десять обстрел закончился, оставив после себя темные рваные пробоины на заснеженном озере. Быстро перемахнув через плотину, политрук оказался на центральном проспекте. Слева остался бездействующий фаянсовый завод, справа — озеро. Дальше пошли одноэтажные деревянные домики. Городок сохранился. Натиск наших войск был столь стремителен, что гитлеровцы не успели поджечь ни одного здания. [11]

В центре было довольно людно, хотя на дороге виднелись свежие воронки. По правой стороне улицы пробирались вдоль забора несколько женщин.

Кокин остановился возле углового дома. У калитки стояла девочка лет девяти. Прикрываясь платком, она опасливо поглядывала на командира.

— Что мерзнешь, красавица?

Девочка стыдливо отвернулась, промолчала.

— Не знаешь ли, зачем люди идут к центру?

— Знаю... Старосту казнить будут!

— Вон оно что...

Высоко в небе послышался гул самолетов.

— Ваши пошли... — тихо сказала девочка.

Кокин не сразу ее понял. Только отойдя несколько шагов, он уловил жестокий смысл сказанного.

— Вот с этого я и пошел смотреть казнь, — словно оправдываясь, произнес Николай.

Между голыми деревьями сквера желтела перекладина. Рядом — полуторка с откинутым задним бортом. Вокруг толпился народ. Женщины сбивались в кучки и тихо переговаривались. Поодаль стояло несколько стариков и военных. Кокин направился к ним.

Осужденных было двое: бородатый, грузный, с тяжелым взглядом мужчина — бывший бургомистр — и жалкий человечек с испитым лицом и бегающими опухшими глазками.

В наступившей тишине зачитали приговор. Качнулась веревка...

Кокин с трудом выбрался из плотного кольца людей, заполнявших сквер.

2

Ни двадцатиградусные морозы, ни снежные заносы и метели не остановили ожесточенных боев. Близлежащие деревушки ежедневно переходили из рук в руки. И не только деревушки. Солдатская молва передавала историю какого-то майора, который с горсткой солдат ночью захватил соседний городок Людиново. Окруженные врагом, смельчаки погибли, не дождавшись помощи...

В ночь на четырнадцатое января саперный батальон подняли, а к рассвету он был в Каменке, небольшой [12] деревушке километрах в шести от Кирова. Одна-единственная улица — вот и вся Каменка. Посреди улицы — занесенный снегом колодец. Нежилые дома сиротливо затаились под толстыми белыми шапками, глядели холодными, незамерзшими окнами. Пустота. Саперы сразу же начали приспосабливать строения к обороне. Поговаривали: неустойка под Жиздрой. Рвется немец на Сухиничи...

Утром, очень кстати, прибыл молоденький лейтенант на должность командира второго взвода. Я сразу же повел новенького в дом, где оборудовали огневую точку. Первую амбразуру прорезали прямо в сенцах. Люди работали дружно и нас заметили не сразу.

— Куда ты будешь стрелять? — горячился сержант Исаев, нагибаясь к амбразуре. — Ничего ж не видно! Низко прорезал!

Рядом с ним молча переступал с ноги на ногу рослый, немного сутулый солдат Петр Шукайло. Он только вчера прибыл во взвод и сегодня первый день служил в саперах. За новичка ответил вездесущий Кубликов:

— Зря шумишь, командир! Темно было...

— Темно, темно! — Исаев в сердцах выругался и плюнул в амбразуру.

— Поднимет на венец — и порядок! — снова не утерпел Кубликов.

— Заставь дурака богу молиться... — сержант умолк, увидев наконец нас.

— Ваш новый командир, — отрекомендовал я спутника.

— Лейтенант Зак, — добавил тот.

Солдаты с некоторым недоверием рассматривали молодого франтоватого лейтенанта с тонкими черными усиками на смуглом лице. Тем временем я подошел к лестнице, прислоненной к стене. Поднявшись по ней, высунул голову в отверстие в соломенной крыше.

— Обзор хороший, здесь и будет ваш энпе, лейтенант Зак.

Подхватив у сержанта поднятый кверху бинокль, Зак тоже поднялся по лестнице. Утро выдалось ясное. Белое гладкое поле, раскинувшееся перед деревней, утомляло глаз. Впереди, километрах в двух, виднелась синяя стена леса, охватывающая Каменку щербатой дугой. Справа лес уходил в широкую лощину; из лощины [13] подползал к деревне уже не лес, а густой кустарник. Подобравшись почти к огородам, он раскинулся по сторонам, закрыв весь правый фланг роты — первый взвод.

— Поставьте два-три ориентира и пристреляйте!

— Есть! — ответили в два голоса Зак и Исаев.

— Беспокоит меня эта лощина справа. Подготовьте туда огонь!

— Из пулемета? — уточнил лейтенант.

— Из обоих.

— С левого фланга лощина не просматривается, — вставил Исаев.

— Выдвиньте левофланговый пулемет метров на сто вперед...

Пока мы разговаривали, саперы продолжали работать. Шукайло осмотрел злополучную амбразуру, вставил в нее пилу, поелозил по верхнему венцу. Однако пилить кверху, тем паче одному было неудобно. Вздохнув, он обратился к Кубликову:

— Чуешь, давай-ка пидрижэм.

Кубликов не спеша натянул варежки и вразвалку, неохотно вышел из сеней, пробормотав что-то себе под нос. Наконец его голова появилась с той стороны амбразуры. Начали пилить.

— Загнали нас сюда... — вполголоса бубнил Кубликов.

Шукайло не отвечал.

— Мы не пехота, мы — саперы, — убеждал Кубликов своего напарника. — Спе-ци-алисты...

Тот снова промолчал. Человек он, видимо, был уравновешенный и не очень разговорчивый, да к тому же не освоился еще с новым положением.

Начали они вторую резку. Шукайло пилил размеренно, не обращая на нас никакого внимания. Сухое, полусгнившее дерево поддавалось быстро. Острая пила рвала крупную труху, порошила ему в лицо. Шукайло шевельнул ноздрями, резко выдохнул. Подхватив левой рукой чурбак, опустил его к ногам.

— Кинець, — коротко заключил он. Затем поднялся на чурбак, выставил в амбразуру свой автомат, приложился к прикладу и рассудительно заметил:

— Даром, що спецьялисты, а держаться будэмо, не пидем звидциль, з деревяной Камэнки! [14]

— Тебе-то что! Ты сапер — без году неделя... Небось из стрелков прибыл?

— З пехоты, — все так же спокойно ответил Шукайло, убирая автомат.

Кубликов просунулся в амбразуру и прищурил смеющиеся нагловатые глаза:

— Там проще: «Огонь! Вперед!» А у нас, брат, не то! Народ здесь обученный и грамотный, — наигранно поучал он, — а главное — нужно знать строительное дело, инструментом владеть... Вот я, к примеру, плотник. Хороший плотник! А ты?

— Техник-строитель.

— То-то я вижу, что ты вроде как владеешь пилой, — не растерялся Кубликов. Но смешок с него сняло, и он попятился от амбразуры.

Мы с Заком неохотно покинули этот ненатопленный и неуютный, но уже заселенный живыми людьми дом. Нужно было осмотреть другие объекты. Рота готовилась к бою.

В дверях Зак повернулся к Исаеву:

— Товарищ сержант, немедленно выдвигайте пулемет, как приказал командир роты!

Мне вспомнилось первое появление Зака в ротной «штаб-квартире», тоже еще холодной, но уже многолюдной: кроме меня там были политрук, старшина, ординарец и трое связных.

Вошедший с одного взгляда оценил обстановку и уверенно шагнул ко мне:

— Лейтенант Зак прибыл...

— Здравствуйте, — прервал я его, поднявшись, — мне уже позвонили о вас.

Лейтенант подтянут. Хорошо подогнанную шинель крест-накрест перепоясывают ремни. Боевую амуницию дополняет трофейная шашка с колесиком, которую он тут же снял, поставил в угол, да так и позабыл.

После представления и короткого разговора со мной и Кокиным Зак скромно вышел в сенцы покурить. Вскоре мы услышали его негромкий приятный голос: «До-олго я томи-и-лся и-и стра-адал...» Затем дверь порывисто распахнулась, и в комнату влетела зардевшаяся молоденькая санитарка Оля, только что присланная к нам из батальона. [15]

— Я... перевязки вот... — пролепетала она, поправляя сбившуюся ушанку и еще сильнее заливаясь краской. Через плечо у девушки висела большая брезентовая сумка.

Мы с Кокиным понимающе переглянулись...

Время от времени в деревушку залетали вражеские снаряды. Мы понимали: пристрелка. К тому же начальник штаба батальона лейтенант Николай Зимин уже несколько раз названивал и скороговоркой, глотая окончания слов, требовал схему огня и другие документы. Нужно было ускорить оборонительные работы и прежде всего организовать огонь. Я решил сам установить пулемет на местности. Не то чтобы я не доверял Заку, хотя людей он пока не знал, да и в обстановку не врос... А просто потому, что командир роты обязан лично располагать такие огневые средства, как пулеметы.

Под ногами шуршал снег. Острый, морозный ветер леденил дыхание, склеивал ресницы. Все вокруг рисовалось одним ярко-белым цветом.

Где-то зацокала очередь.

Пригибаясь, мы втроем неуклюже побежали от яблони к яблоне, пересекли небольшой сад и поплюхались в сыпучий, как пыль, снег. Дальше нужно было ползти.

По пути Исаев снял с гнезда расчет с пулеметом.

— Выдвигаемся, — коротко пояснил он.

Снег засыпал лица, набивался за пазуху, в валенки, рукава, варежки. Руки и ноги скользили, и было непонятно: ползем мы или плывем. Хотелось встать и отряхнуться.

Сто метров одолевали минут двадцать. Но точку выбрали удачно: возле густого куста, за обрывистым, закругленным, как по заказу, сугробом-бруствером. Зак быстро и толково указал, как дооборудовать позицию, уточнил с пулеметчиками ориентиры, сигналы, связь.

— Сержант, — обратился он к Исаеву, — обед доставить сюда!

— Само собой... Есть!

Обойдя с лейтенантом его новые владения, я отправился к Бисярину. Первый взвод расчищал кустарник. В глубоком снегу сырые сучья пружинили, не поддавались [16] топору. Работа подвигалась медленно. Бисярин в ватнике и белых маскировочных шароварах копошился в кустарнике с топором в руке. По виду он ничем не отличался от своих солдат.

— Чертова лоза! Так мы ее не срубим и до второго фронта! — проворчал он, увидев меня, и по привычке несколько раз потыкался острым подбородком в фуфайку.

Вскоре Бисярин выслал смену охранению, а остальным дал перекур.

«И ничем же им не поможешь», — думал я, подходя к Бисярину. Рассеянные среди кустарника саперы, негромко переговариваясь, тоже потянулись к своему командиру.

— Сюда бы кусторез...

— Сказал! Снег до пупа, а он — «кусторез»!

— Трактор потянет!

— А где он, трактор? Вся наша техника при себе!

— Техника... С такой техникой и на сухари не заработаешь!

Сладкий махорочный дымок растянул перекур минут на двадцать. Я не торопил солдат, зная, что в таком деле важна не минута, а настроение людей. И вообще я не говорил о работе. Собственно, никаких указаний давать Бисярину и не требовалось: дело свое он знал, да и работа была несложная. И пришел я к нему, скорее, по долгу службы, как говорится, для порядка.

— Ну, братцы, кончай курить! — скомандовал наконец Бисярин.

Солдаты побросали окурки. Кто-то спросил меня:

— Товарищ лейтенант, верно, союзники второй фронт откроют?

— Говорят...

Солдат интересовал второй фронт. Он интересовал и нас, командиров. Но что мы могли тогда ответить, кроме общих фраз; что мы сами знали об истинных намерениях союзников? К нам были ближе Сухиничи, а не Пёрл-Харбор. Мы знали, фашистов побили под Ростовом, Тихвином, Ельцом; знали, освобожден Керченский полуостров; знали, гитлеровцы разгромлены под Москвой. И, несмотря на тяжелые летние неудачи, мы крепко верили в нашу победу. [17]

— Будто весной, после дождей — через пролив, этот...

— Ла-Манш.

— Вот-вот!

— После дождичка в четверг, — ввернул кто-то.

— Помолчи! Говорят — это дело решенное... Весной — десант!

Никто не ответил. Задумавшиеся саперы молча разобрали инструмент.

— И все же кустарник нужно вырубить засветло... — произнес Сергей Бисярин.

Вечером я собрал у себя командиров взводов. Выслушав краткие доклады и задав необходимые вопросы, я уже думал их отпустить.

— А как же третий взвод? — спросил Кокин.

— В резерве комбата.

— Вот тебе на! Брали на день... — не успокаивался он.

— Там тоже тонко. В общем, оборона на широком фронте. Ничего, будем держаться... Вопросы?

— Ясно...

— У тебя что будет? — обратился я к политруку.

— Ничего! Мы уже потолковали.

— Да, вот еще что... Много народу болтается по улице. Демаскировка.

— Прекратим, — ответил из темного угла Бисярин, перекидывая с руки на руку сигнальный пистолет.

— А главное, еще раз подчеркиваю, ночь. Не прозевайте! Противник не зря вел сегодня пристрелку...

— Тем более, — продолжил Кокин, — что в прошлую ночь гитлеровцы утащили «языка» в тысяча сто девятом полку. Я думаю, что...

Политрук не успел договорить: в комнате раздался сухой щелчок, потом негромкий, приглушенный выстрел, и что-то, ударившись об пол, зашипело. Огненный шар бился о стены. Сидевший у окна Зак с криком «Граната!» вскочил на подоконник, опрокинув свечу. Кто-то успел скомандовать «К бою!», и все распластались на полу, прикрыв руками головы. Что-то мелькало над нами, рассыпая в темноте снопы искр. Казалось, вот-вот взрыв.

Первым поднялся с полу Бисярин. [18]

— Была заряжена... — растерянно произнес он, сжимая в руке еще дымящуюся ракетницу. И без того смуглое лицо младшего лейтенанта еще больше потемнело, острый подбородок виновато уткнулся в фуфайку.

...Вопреки ожиданию ночь прошла спокойно. Закончился короткий завтрак, когда первые вражеские снаряды накрыли Каменку. Сразу же загорелся дом. Ветра не было, и горел он медленно, спокойно: огонь долго не мог пробить толстую снежную шапку.

Вскоре налет затих. Я поднялся на свой чердачный НП. Отсюда были видны и дальний лесок, откуда могли появиться гитлеровцы, и вся оборона роты.

Пользуясь затишьем, политрук направился во второй взвод, где было двое легкораненых. Вместе с ним пошла Оля. Было видно, как, придерживая рукой брезентовую сумку, она с трудом поспевала за Кокиным. До дома оставалось шагов двадцать. Недалеко от них разорвался запоздавший снаряд. Оля упала, зажимая руками распоротые ватные брюки. Кокин лежал рядом с ней и, зачем-то сняв каску, старался расстегнуть сумку с бинтами.

— Я сама, сама! — истошно кричала Оля, не столько, видимо, от боли, сколько от испуга: небольшой осколок ударил ей в бедро.

Девушку занесли в дом.

Наступила гнетущая тишина. Справа, по лощине, без единого выстрела двигались гитлеровцы. В руках — автоматы, идут густо, толпой. Я еще успел заметить, как выскочил из дома и метнулся к пулемету Кокин, и тут же подумал: «Пьяные, что ли? Но почему не стреляет Бисярин? Вплотную хочет подпустить? Пусть идут, сейчас напорются!»

Тишину разорвали наши минометчики. Было видно, как несколько мин ударили по лощине. Недолет.

— Ага, бегут! — произнес кто-то возле меня.

Я оглянулся. Это был комиссар батальона Василий Ксенофонтович Голов. Он, как всегда, в полушубке, смотрит сосредоточенно, хмурится и подергивает плечом. Во рту неизменная козья ножка. «На фронте начал курить...» — пояснил он однажды свое пристрастие к махорке. Я знал, что Василий Ксенофонтович инженер, а политработником стал в войну. [19]

К минометным разрывам прибавилась бешеная автоматная стрельба немцев. Враг стрелял длинными очередями. Разрывные пули неприятно трещали, ударяясь о сучья, плетни, стены. Разрываясь, они не пробивали стен, а только скалывали с бревен щепки.

Подпустив гитлеровцев почти вплотную, до вырубки, Бисярин открыл огонь. Почти одновременно ударили пулеметы второго взвода. Немцы залегли.

— Товарищ лейтенант, — доложили мне, — Зак ранен...

— Давай, действуй... я побуду во взводе... — сказал комиссар и спустился с чердака.

Быстро прервалось наше знакомство с Заком, да ничего не попишешь!

Но вот снова заговорила артиллерия противника. Вторая, значительно большая группа вражеских автоматчиков отделилась от дальней опушки леса. Немцы двигались по глубокому снегу. Позади изломанной цепочки размеренно шагал офицер с поднятой рукой. От него потянулась вверх белая нитка — ракета. Автоматные очереди снова рассыпали над ротой веера трассирующих и разрывных пуль. Пьяные автоматчики рвались в деревню. Они приблизились почти вплотную к постройкам. Однако зацепиться в Каменке так и не смогли.

...На пятый день Каменку передали стрелковому батальону. Мы получили новое задание.

* * *

Тревожный январь подходил к концу. Двадцать девятого наши войска освободили Сухиничи. А мы улучшали [20] свои позиции. Начальство металось по обороне день и ночь. Все больше сил и средств выделялось для прикрытия заграждениями промежутков между опорными пунктами. Всех саперов бросили на минирование.

...Рота стала биваком на опушке леса. Решив засветло поставить шалаши и подготовиться к ночному минированию, я оттянул обед.

Саперы работали дружно, и наш небольшой лагерь вскоре четко обозначился на опушке. В лесу постепенно все угомонилось и затихло, быстро уходил короткий зимний день. Пропали неяркие, синие тени на снегу, но видимость еще была хорошая.

Во втором взводе Шукайло с Кубликовым докрывали сосновым лапником готовый уже каркас. Слышались их негромкие голоса.

— Снова летает! Рама... — задумчиво сказал Кубликов.

— Над городом, мабуть... — отозвался Шукайло.

За последние дни они с Кубликовым сдружились. Теперь оба старались и работать, и отдыхать вместе. А все началось в Каменке. Старожилу роты Ивану Кубликову как-то сразу понравился спокойный, рассудительный Шукайло. К тому же Кубликов почувствовал, что пользуется взаимностью.

— А знаешь, Петро, — продолжал Кубликов, — вот так и мы теперь будем кружить возле города... То мины, то еще что... Словом, оборона.

— Та що тоби в тому городи? — допытывался Шукайло.

— Ну как же... Тепло все-таки. И пища, и то, и се... — Кубликов посмотрел на товарища, подмигнул. — И хозяйка приветливая...

— Гм... — неопределенно произнес Шукайло.

В лесу темнело. Из-за стволов выползал слабый, сизый дымок кухни.

— Жрать охота — кишки марш играют! — произнес кто-то.

— Кончай работу! — послышался голос Исаева, который после ранения лейтенанта Зака опять командовал вторым взводом.

Все шло своим чередом. Возле кухни, на разостланном брезенте, лежали порции хлеба и колотого сахара. [21] Вокруг брезента толпились солдаты с котелками в руках. Делили двое. Спиной к брезенту стоял отгадчик. Позади него присел второй «уполномоченный». Взяв порцию хлеба и сахара, он громко спрашивал: «Кому?»

После обеда я послал ординарца за командирами взводов. Ординарец, Николай Широких, высокий крепыш лет сорока, с неподвижным, безбровым лицом и хмурым взглядом. Угрюмый и с виду флегматичный, Широких не терялся ни в какой обстановке и отличался исключительной исполнительностью. Несмотря на молчаливость, он быстро со всеми сошелся. Пожалуй, только с одним Кубликовым у них что-то не клеилось.

— Служба... — иронически заметил как-то Кубликов. — На побегушках! Сбегать туда, принести то! Конечно, для начальства нужное дело... Вон у генерала, у того — адъютант. А все то же: дверцу открывает у машины, биноклю носит...

— Пошел молоть! — возразил ему тогда Исаев. — Ординарец, адъютант... Молчи уж! Вон в батальоне целых два адъютанта: один простой, а другой старший! В штабе, само собой...

— Эти адъютанты — не те! Эти нужные... — настаивал Кубликов.

— Эти получаются из тех! Послужит там у генерала, присмотрится — пожалуйста! Иди, работай теперь! А уж про Николая и вовсе зря... Он — человек серьезный, горя, видно, хлебнул и знает, почем фунт лиха! И ротный, само собой, понимал, кого взять. Не тебя ж, балабона! — закончил Исаев.

В тот раз мне не видны были спорщики, но я всегда отчетливо представлял их, особенно вечно удивленное лицо Исаева с выразительно вздернутыми, как у филина, бровями.

На задание вышли — совсем стемнело. Только над лесом еще отсвечивала узкая бледно-красная полоска. Мороз крепчал. Хорошо укатанная дорога вела по лесу прямо к переднему краю. Эту-то дорогу и предстояло перекрыть минами: танкоопасное направление. Из-за недостатка мин перекрывали в первую очередь лесные просеки, дороги и отдельные, наиболее важные направления. [22]

Зимой хорошо идти лесной дорогой, даже ночью видно.

Вскоре добрались к месту работы. У развилки лесных дорог (здесь символически проходил наш передний край) не оказалось ни своих, ни чужих. Однако делать нечего: задание есть задание. Выслав охранение, начали минирование. Работали быстро и легко, в полный рост. Выдолбили на дороге лунки, разнесли мины, снарядили взрыватели.

Ночь выпала спокойная: ни ракеты, ни выстрела. Хоть темновато, да уж очень тихо. Для сапера тоже нехорошо: в сухом, морозном воздухе отчетливо слышался каждый звук. Само нахождение за передним краем настораживало. Это чувство хорошо знают разведчики и саперы: кажется, будто за тобой следят чьи-то неотвязные глаза. Поэтому хочется скорее закончить работу и убраться с этой побитой полоски земли.

Когда осталось поставить только взрыватели, минеры уловили переданную шепотом мою команду и с облегчением покинули минное поле. Отойдя по дороге шагов двести, они остановились за небольшим поворотом, возле старого, почерневшего от времени деревянного креста.

На минном поле остались Исаев с Кубликовым. Сержант ставил взрыватели, а Кубликов за ним маскировал мины. Я заканчивал привязку минного поля.

Исаеву оставалось вставить три-четыре взрывателя. Подойдя к очередной, еще не замаскированной мине, он опустился на колени. Оглянулся на Кубликова. Тот приотстал. Исаев похукал на руки и окоченевшими пальцами нащупал в мине гнездо, ввел взрыватель... Смутные, неясные движения минеров я скорее угадывал, чем видел. В неудобной, напряженной позе Исаева было что-то неладное. «Вот тебе и ошибка, сапер», — мелькнуло в голове. Мы с Кубликовым кинулись к сержанту. Кубликов подскочил первым. Он намертво стиснул на стержне взрывателя пальцы сержанта и вынул взрыватель из мины. Стержень-боек был без предохранительной чеки... Под давлением пружины он медленно выскальзывал из замерзших, бесчувственных пальцев Исаева. [23]

— Выпала... — шевельнул он губами. Крупная капля пота скатилась по его седеющему виску.

Мы быстро поставили последние взрыватели и ушли с минного поля. Тяжелыми, будто не своими ногами переступал Исаев. За ним тихо плелся непривычно молчаливый, задумчивый Кубликов. Кто знает, сколько седины прибавилось у обоих!

У границы минного поля мы сделали зарубки на сосне — для памяти — и подошли к своим.

— Заждались вас, холодно, — послышался тихий голос из темноты.

Никто не ответил. Исаев присел, дрожащими, плохо гнущимися пальцами скрутил цигарку и почти не таясь закурил.

— Охранение нужно снять, — сказал он через некоторое время.

— Ох и замерзли же они, как суслики, — пожалел Кубликов.

— А ты — распарился? — послышалось рядом.

Кубликов со злостью повернулся на голос.

— Сравнил! — отрезал он. — Здесь и потопал, и руки потер и даже покурил втихаря! А там? Стой, как бобик, и не шевелись!

Перемерзшие и уставшие люди затихли, ожидая ушедших за охранением. Перед рассветом ночь словно сгустилась. Даже привыкший к темноте глаз теперь различал только смутную, расплывчатую полосу неба над просекой да еле-еле угадывал дорогу, теряющуюся тут же, в нескольких шагах.

* * *

Вскоре же начали строить и дзоты. Оборона приобретала жесткость. Войска быстро вспомнили забытое: капониры, полукапониры и даже блокгаузы. Громоздкие бревенчатые сооружения рубили в тылу. Днем рубили, а ночью собирали на переднем крае. Ночь — союзник сапера.

Сегодня мы с комбатом почти все светлое время промотались на рекогносцировке. В роту я вернулся только после обеда. Рота — это шалаши в лесу, где саперы проводят несколько часов отдыха между дневными и ночными работами. Шалашики эти не бог весть какое укрытие, но мы не сидим долго на [24] одном месте, и строить каждый раз землянки невмоготу.

Пока я ел, Кокин «просвещал» меня: он весь день провел во взводах. Доклад его, как всегда, был основательный и подробный.

...Осмотрев работу на лесосеке, политрук захватил Бисярина и кустарником пробрался почти до самого места будущей огневой точки. Снег лежал глубокий, расстояние — больше километра.

— Не поставим сруб за ночь, — сказал Бисярин.

— Не поставите, — машинально согласился Кокин. В мыслях он был еще на лесосеке, с людьми. Раскрасневшийся, потный, он чувствовал ароматный, смолистый запах мерзлой сосновой щепы. Ему казалось, что в руках у него топор. Кокин даже шевельнул пальцами.

— Не поставим, — повторил Бисярин. — Ведь каждое бревно на руках таскать!

— Постой, постой, — опомнился Кокин, глядя на Бисярина сверху вниз. Не поставить и не замаскировать за ночь дзот, — значит, утром противник засечет его. — Как это так — не поставите?

Бисярин нащупал валенком в снегу пенек и приподнялся на него. Теперь он был почти вровень с политруком.

— Тяжело! Снег до пупа.

Кокин тоже нашел пенек, приподнялся и сразу стал неправдоподобно высоким.

— Пустил слезу, Сергей... Всем тяжело!

— Людей мало, вы же сами знаете... — не сдавался командир взвода.

— Знаю, а должны поставить. Вот так-то, Бисярин! — Кокин внимательно, не спеша осмотрел местность. — А почему не трелюете бревна лошадьми?

— Лошадей — на передний край?

— Конечно!

— Они у нас недрессированные...

— Так-так... — Кокин укоризненно покачал головой.

— Нет, серьезно. Здесь же стреляют...

— Брось фокусы, мы не в цирке! — возмутился наконец Кокин.

— Или ракета, — тянул свое Бисярин. — Приходится [25] ложиться. А лошади не обучены, товарищ политрук.

— И нечего лезть под пули! Во-он лощинка, видишь?

— Снег глубокий!..

— Пробей след! Пропусти взвод с лопатами, гуськом... Это куда легче, чем всю ночь таскать бревна на плечах.

Бисярин молча согласился, глядя куда-то в сторону. Потом негромко добавил:

— Есть, сделаем...

— То-то. Думаю, к вечеру пришлем две-три лошадки. — Закончил уже спокойно политрук.

Через полчаса они вернулись на лесосеку. Посреди небольшой поляны, образованной сваленными деревьями, стоял почти готовый сруб. Рядом, на расчищенной площадке, плотники подгоняли последний венец. Размеренная, неторопливая работа плотников подействовала на Бисярина успокаивающе. Младший лейтенант дружелюбно глядел на работающих покрасневшими от бессонных ночей глазами. Раздражение прошло. Было ясно, что политрук прав, что сруб скоро будет готов и в оставшееся время, действительно, можно пробить след по лощине, а в сумерки пустить лошадей.

Кокин и Бисярин присели возле сруба на раскряжеванный, но еще не ошкуренный сосновый ствол. Из-за сруба доносились голоса:

— ...Отсиживается пехтура. Залезет в капонир и сосет лапу!

— Не очень-то пососешь — холодно.

— Печек понаставили...

— Какие там печки!

— Стемнеет — посмотри. Искры летят снопами... Всю ночь — Ташкент!

— Ты видел?

— Говорил наш Бисяра...

— Все равно мало радости! Сидят как зайцы в ящике.

Командиры не видели говорящих. Бисярин хотел было вмешаться в беседу, но Кокин его сдержал.

Уверенный, спокойный голос между тем продолжал:

— Не хотел бы я сидеть в таком закрытии. Одиночка! [26]

— Вдвоем...

— Один спит, другой дежурит! День и ночь гляди в амбразуру.

— Прохлопаешь — тебя же и украдут или гранату в трубу спустят.

— Не украдут! А минировать под огоньком, да еще ракетой тебя осветят, это что — не зайцы? А капониры строить?

— Тоже не мед, а все же веселей... Заминировал и ушел, а тут сиди и сиди... Перед глазами все то же, одна и та же мертвая картина. Тихопомешанным станешь... Ты слышал, как ночью стреляют из капониров? Так послушай. Начнет один, за ним другой, третий, и пошло... Не видно ни зги, а они жарят во всю ивановскую! Это что, по-твоему? Разрядка нервов! Нет, не хочу, не нужен мне этот Ташкент в консервной банке!

— Выходит, мы зря строим?

— Нет.

— А как же понимать?

— А так и понимать! Одно дело языком трепать: «Ташкент, лапу сосут», а другое — сидеть в капонире...

Кокин рассказывал, и я представлял себе, как ерзал на бревне цыгановатый, горячий Бисярин и как политрук сдерживал его, давая дослушать до конца «политинформацию».

3

Рота пришла в баню. Возле самого входа стоит вымывшийся уже, благодушный замкомбат Вячеслав Александрович Фоменко. Скомканным полотенцем он устало вытирает пот с лица.

— Превосходно, понимаете ли... Как в Сандунах! Чрезвычайно...

У обшлагов его шинели болтаются на тесемках рукавицы. Крупные, тяжеловатые черты лица заливает не идущая ему, словно чужая, улыбка. Высокий добродушный москвич до войны был инженером-строителем. Теперь — военинженер третьего ранга. Этот интеллигентный, привыкший к удобствам человек первое время с трудом втягивался в суровую бивуачную жизнь. Но солдатская простота быта скоро вернула ему, как и многим другим, необходимые навыки. Фоменко [27] перестал резаться бритвой, научился мотать портянки, пришивать пуговицы и подворотнички. Тартареном из Тараскона шутливо назвал его кто-то. Но Вячеслав Александрович вовсе не был хвастунишкой, хотя и любил, грешник, поговорить.

— Прекрасно, знаете ли... — обращается он ко мне, явно затевая беседу. — Бывало, студентами, после баньки — в ресторан. Да-а-с... Пиво, раки... На углу, знаете ли, там еще выступала эта, м-м... восточного типа м-м... женщина. Помните?

Я не помнил, мне по молодости не приходилось тогда бывать в московских ресторанах.

В холодном темноватом предбаннике, на узкой неструганой лавке, примостилось человек десять. Мы с Кокиным и Бисяриным расположились тут же. Начали раздеваться. Кокин не торопясь разложил свои пожитки, достал иглу и взялся пришивать свежий подворотничок.

— Ты бы поживей! — не вытерпел я: голышом здесь было не жарко.

— Успеешь с козами на торг...

Это была слабость Николая: стричься, бриться и мыться он любил не спеша. А баню считал святым местом. Бывало, напарится, намоется, потом с полчаса сидит, охает и вздыхает: «Кваску бы, э-э-эх...» И еще письма писал так же, с чувством, не торопясь. И сам обычно смеялся: «Пока напишу — всю биографию вспомню!»

Аккуратно сложив свое имущество, Кокин наконец встал с лавки. [28]

— Старшина! С начальнической одежки вшей выпариваешь?

— Командир приказал — все в камеру!

— То-то...

— Рядом с нами оказались Исаев и Широких. Быстро раздевшись, они передали свое обмундирование дежурному прожаривать; затем, поеживаясь и прикрываясь руками, юркнули в моечную. Мы — за ними.

Небольшое, запотевшее оконце тускло освещало мокрые, намыленные тела.

— Эх, попариться бы! — воскликнул Исаев, устанавливая шайку на скользкий топчан.

— Вишь, не сделали еще парную, — миролюбиво ответил Широких, располагаясь на соседнем топчане. Строгое, неулыбчивое лицо его потеплело, стало мягче. Вымыв голову, Широких намылил жиденькую рогожную мочалку и наобум толкнул кого-то:

— Потри, друг!

Сосед повернулся. Это был Иван Кубликов. Взяв протянутую мочалку, он посмотрел на склоненную над топчаном спину Широких. Ниже, на ягодице, виднелся шрам.

— Угораздило же тебя! Прямо в зад! — громко удивился Кубликов.

— Так попало... — сухо отозвался Широких.

— Оно конечно, кто какую сторону подставлял, — донимал его Кубликов, пройдясь мочалкой по спине.

Широких шевельнул лопатками и, выпрямившись, повернулся к Кубликову. Взгляд его стал отчужденным.

— Летом все подставляли эту сторону, — тихо сказал он.

Присадистая, квадратная фигура Кубликова передернулась.

— Не все! — отрезал он и подбоченился.

— Которые дома сидели...

— Таких здесь нет!

— Только не всем клеймо ставили...

— А надо бы всем! Не бежали бы аж до Москвы, сук-кины сыны! — окончательно взбеленился Кубликов.

— Да бросьте вы! Кубик! — вмешался наконец Исаев. [29]

— Поддай им холодной воды! — посоветовал кто-то со стороны.

— Как бы я тебе не поддал горячей! — огрызнулся Кубликов.

Мы втроем пристроились в темном углу. Мылись тесно, стоя плечом к плечу. Кокин негромко, скупо говорил:

— Ладно — нет метки... А ведь и я, братцы, драпал... Было дело под Полтавой!

— А мне вот не пришлось ходить задом... — вставил Бисярин.

Николай, вроде не слыша его, продолжал:

— И не то чтобы сам по себе — перли нас... Из-под самой границы. Жарко... Аж под Витебском очутился через две недельки...

В предбаннике, успокоившись, Широких рассказал о своих злоключениях после внезапного освобождения из тюрьмы, когда наши войска оставили Минск. Рассказывал он отрывочно, выжимая по одному слову.

Война застала его в Минске, в тюрьме. В городе уже стреляли. Тюрьма волновалась и кипела: заключенные не хотели оставаться в плену. И вот тут-то Широких задумался над своей нескладной судьбой. Сидел он как соучастник кражи в магазине (был продавцом), хотя фактически дела творил сам завмаг. Творил один человек, а сел другой. Бывало... Широких ждал пересуда. Но... пришла война... Срок подходил к концу, а выпустили его все же досрочно и необычно, без канители. Собственно, выпустили всех гамузом.

Из города потянулась толпа беженцев. Перепуганные люди волочили кое-какие пожитки, несли детей и старались скорее выбраться на окраины. За городом толпа расплывалась по всем дорогам. Но большинство шло на восток. Широких тоже подался на восток.

В середине дня над колонной пронеслась пара «мессершмиттов». Их узкие серые тени хищно мелькнули на дороге. Развернувшись, самолеты пошли на бреющем, безнаказанно поливая беспечных и еще доверчивых людей длинными очередями. Широких упал, прикрывая ребенка. Здесь он и получил пулю... А месяца через два добрался к своим. Нелегкие это были месяцы даже для привычного к лишениям человека, но шли многие, шел и Широких. История, в общем, не новая... [30]

...Мы с Кокиным закончили обедать, когда пришел Широких. Я уже надел маскхалат, а политрук еще обжигал губы о большую поллитровую кружку чаю. Он был водохлеб.

— Завяжи, — попросил я, протягивая к ординарцу руку с длинными штрипками на рукаве.

Кокин тоже взялся за маскхалат.

— Оставляй себе писаря и сам оставайся. К утру нужно написать представления, — сказал я, повернувшись к нему.

— Вернемся утром — вместе напишем...

— Нет! Оставайся. Комбат приказал к восьми часам представить наградной материал в штаб.

— Все равно тебе подписывать...

— Подъеду утром.

— Что ж, останусь, — с сожалением согласился политрук.

Одевшись, я присел к столу.

— Товарищ лейтенант, — начал Широких, — разрешите по личному вопросу.

— Что случилось?

— Отпустите меня...

— Отпуск? Куда ж ты поедешь?

— Никуда. Во взвод переведите. К Исаеву...

— Вот оно что.

— Вы не подумайте, товарищ лейтенант...

— Обиделся?

— Что вы, товарищ лейтенант! Ни в жисть! — в голосе Широких чувствовалось не то сожаление, не то нерешительность.

Мы с Широких по-настоящему привязались друг к другу за это короткой, но трудное время. Я знал, он много видел несправедливых и грубых людей, много обид и унижений человеческого достоинства в той жизни, которую вел последние два года. И мне казалось, что я до конца понял его; но тут не смог уловить тех сложных и противоречивых чувств, которые вызвали просьбу о переводе во взвод. В самом деле, ведь не вздорные же замечания Кубликова явились причиной этого? Я привык понимать своего молчаливого ординарца без слов. Мне вспомнилось недавнее декабрьское наступление. Тяжелые, затяжные бои. Новое пополнение, и среди новеньких — молчаливый, [31] угрюмый солдат Широких. В первом же бою он приволок пленного. Не частый случай по тем временам! Даже комдив вызывал его. А еще через неделю рота минировала где-то на опушке леса. Суток пять люди не видели жилья. Крепкий мороз и холодный, колючий ветер пронизывали насквозь. Уставшие и замерзшие саперы работали под огнем, почти не обращая внимания на пули. Вдруг я почувствовал боль в ноге. «Ранен», — понял я и, с трудом пройдя десяток шагов, залез под разлапистые, занесенные снегом ветви приземистой елки. Здесь был затишек. Я хотел перевязать ногу, медленно опустился на снег и привалился спиной к стволу. Посидел минуты две-три. Раненой ноге стало тепло. Тогда я закрыл глаза. Только на один миг. И сразу же согрелся. Мне стало тепло и легко... Нашел меня Широких...

Ординарец с надеждой посматривал на политрука.

Политрук не знал истории моего «воскрешения», но, видимо, угадал за моим раздумьем тяжелые, не совсем приятные воспоминания.

— Можно бы и отпустить, — непривычно тихо и нерешительно произнес он, отставляя наконец пустую кружку.

— Послужит еще здесь...

Широких молча вышел. Кокин тут же переменил разговор.

— Значит, так... — Он постучал пальцами по столу, взял папиросу, помял и прикурил. — Семинар с агитаторами я сегодня провел.

— Насчет союзников толковал?

— Коснулся. Затем... да, утвердили сегодня кандидатами Исаева и Бисярина.

— Наконец-то!

— Да ведь мотаемся мы! Все срочно, срочно, — защищал Кокин политотдельских.

— Могли бы подъехать к месту работы.

— Приезжали они! Ты что, забыл?! И в Каменку, и еще раньше...

— Не зажимай критику, Николай. — Я поднялся. Пора было ехать на задание.

— Ты просто брюзжишь, Игорь! — Кокин помолчал, глубоко затянулся дымом. — Письмо получил?

— Пишут. [32]

...Противник просматривал оборону 1109-го стрелкового полка на большую глубину, и боевая жизнь его находилась фактически под контролем немцев. Чтобы покончить с таким невыгодным положением, решено было захватить у гитлеровцев гряду господствующих высот и выдвинуть свой передний край на полтора-два километра. С этой целью и проводилась так называемая операция местного значения.

Мою роту, безвылазно сидевшую на минировании, отозвали в город. В тот же день мы получили задачу. Нужно было выйти в тыл противника и в назначенное время заминировать несколько рокадных дорог, задержав тем самым переброску его резервов на активный участок. Задание было сложное. Вызвали добровольцев. Желающих оказалось много, и в тот же день сформировали отряд — двадцать пять человек.

Пришедшие в роту командир батальона и комиссар долго и придирчиво осматривали снаряжение, беседовали с людьми.

— Покажите взрыватели! — приказал комбат, снимая и встряхивая ушанку, взмокшую от растаявшего на ней снега. На голове у командира засветилась полоска седых волос. Ему подали взрыватели, и он дотошно осмотрел каждый, проверил предохранительные чеки, заставил тут же удалить с боевых пружин густую складскую смазку. Затем протянул руку к Шукайло: — Вещмешок...

— Тут нэ звякнэ!.. — уверенно ответил солдат.

— А если звякнэ? — улыбается старший лейтенант. Он понимает людей.

— Ни, товарыш командир части...

Старший лейтенант Сапрыкин все же трясет вещмешком и, удовлетворенный, спрашивает через плечо:

— Все выдали отряду?

— В ажуре... — тихо отзывается из-за моей спины начальник вещевого снабжения воентехник второго ранга Михаил Скоринов и шепчет мне на ухо: — Сегодня, милок, весь наш батальонный тыл на совещании... Я нынче и начпрод, и начбой, и начзуб, и начпуп... За всех отдуваюсь...

Сапрыкин изучающе смотрит на начальника вещевого снабжения и командует:

— Можно курить! [34]

В строю замялись. Кто-то буркнул:

— Кончился табачок...

— Ну вот! — вспыхнул комбат. — Я же просил: все выдать вовремя, тютелька в тютельку!

Скоринов делает большие глаза и разводит руками. Дескать, не по моей вине... Невысокая округлая фигура воентехника выражает и сочувствие, и возмущение случившимся.

С куревом действительно туговато из-за перебоев в подвозе. Я докладываю, что старшина поехал за махоркой, но еще не вернулся.

— Это другой коленкор... — смягчается комбат. Он достает из кармана пачку табаку и передает в строй.

— Петр Петрович, дай-ка твоего крепенького, — тянется к нему комиссар, отрывая на ходу здоровенный кус газеты. Скрутив толстую, как полено, козью ножку, он поворачивается ко мне.

— Так больных, выходит, нет, Миколаич? — говорит он таким тоном, словно полагал встретить среди добровольцев кучу хворых, но обманулся в своем ожидании.

— Никак нет, товарищ старший политрук!

— Ответишь мне за каждого солдата!

Я молча смотрю в глаза этому душевному человеку. Почти всякий разговор он заканчивает шуткой, хотя при этом строго сводит брови, подергивает одним плечом и, как в строю, широко расправляет грудь. Но комиссара всегда выдают глаза: потушить смешинку он не умеет. Вот и теперь, выпустив клуб дыма, подергивает плечом, грозится:

— А то... — Он вытягивает перед собой левую руку, показывая, что зажимает меня в кулак. Потом правой помахивает то сверху, то снизу кулака, изображая, как трепыхается зажатый человек. — Сверху ноги, снизу голова... Понял? И не пикнешь!

Шутка эта не нова, но всякий раз вызывает у окружающих смех. Я смущенно молчу, а комиссар продолжает:

— Не притворяйся агнцем божьим! Знаем тебя... Вот что: и сам вернись живой, и людей приведи. О деле уже и не говорю...

Через сутки выступили. Линию фронта наметили пересечь на стыке двух гитлеровских полков, в труднопроходимом, [35] болотистом лесу. Выход в тыл, минирование и возвращение отряд должен был совершить в одну ночь. Стараниями комбата снарядились по пословице: «Идешь на день — бери на неделю». Кроме оружия, боеприпасов и продуктов у каждого были приторочены две противотанковые и десять противопехотных мин. Лыж не имели. Я двигался в голове отряда. Кокин — замыкающим. Вскоре отряд подошел к опушке глухого леса, и белые фигуры саперов пропали среди стволов. Вечерело. Засыпающие деревья обнимались длинными, колючими ветвями. Изредка шевельнется в тиши неосторожно задетая тяжелая от снега, пригнувшаяся ветка, бесшумно качнется перед глазами, сбросит снег, выпрямится и снова застынет в неподвижности.

Придерживаясь вчерашнего следа, проложенного разведчиками, отряд вышел к исходному пункту на своем переднем крае. Дальше — довольно широкая нейтральная полоса, проходящая по заболоченному лесу. Сделали привал. Вдали прозвучало несколько глухих выстрелов. Я разрешил в последний раз покурить.

Саперы сбились в кучку, доставая из-под маскхалатов курево. В центре, как всегда, оказался неугомонный Кубликов. Лица обступивших его солдат различались в темноте с трудом, тем более что из-под туго затянутых белых капюшонов виднелись только носы да поблескивали глаза. Оглядевшись, Кубликов заметил наконец своего длинного, нахохлившегося приятеля.

— Думаю, не потерялся ли Шукайло? — начал Кубликов, щуря глаза.

— А вже ж...

— Кто его знает! Ночь, в лесу темно... Потом сводка: пропал без вести...

— Годи!

— Ну, а раз ты здесь, то закурим! Доставай свой подарочный, угощай людей...

Шукайло молча протянул ему кисет. Кубликов без стеснения отсыпал с полкисета и продолжал:

— Везет же человеку! Ну зачем тебе подарочный, да еще с письмом?

— Курить. [36]

— Разве такие кисеты для курева? Сколько здесь труда и старания вложено?! Таких канареек могла вышить только молодая девушка... Да разве же она думала, что ее работа попадет старому байбаку?

— Не думала.

— То-то... А письмо? Словом, давай меняться. Мой кисет, правда, поболе, да ничего. В придачу отдашь письмо. Ты хоть мужчина и представительный, но женатый... К тому же и у нас ты недавно, а подарки присланы старым саперам.

— Балабон! — не выдержал Шукайло. — Человек от всей души здоровья желает, победы и всим друзьям привит вид себэ и вид всього коллектыву, а он несет...

— Так меняемся? — приставал Кубликов.

— Та заберы, сатана!

— А письмо? Где письмо?

К кругу подошел политрук. На груди у него, как и у всех, чернел автомат. Из-под белого капюшона глядели спокойные, немигающие глаза. Выделялся он только массивной фигурой, плотно обтянутой тесноватым маскхалатом.

— О чем спор? — спросил он.

— Да так... Кубик у нас тут заместо боевого листка...

— Знакомство хочет завести в тылу!

— Они вам скажут! — гнул свое Кубликов, засовывая под маскхалат новый кисет. — Это я насчет подарков, которые к наступающему празднику получили от нашего народа.

— Ну?

— Неправильно досталось кое-кому...

— Как неправильно? — вскинулся политрук. — Я сам проверял.

— Оно-то правильно, и досталось всем. Да вот, скажем, нашему взводному сержанту Исаеву в посылке попалась бутылка коньяка, а он непьющий... говорят... или, например, Шукайло получил кисет и при нем письмо. Тоже ошибка...

— Не слухайте вы его, товарищ политрук, — отозвался Шукайло, — ему лишь бы молоть языком: кисэт я йому вже отдал, тильки видчепысь, а письмо подарую к святу, к двадцать третьему числу, як тильки вернемся с задания... Нэхай старается! [37]

— Постараюсь! Может, и сержант отдаст свой подарок...

— Ну уж дудки! В крайнем случае — поднесу рюмочку...

— И то дело! Слышали?

Тем временем я уточнил местонахождение отряда, еще раз проследил по карте намеченную трассу. Дорог здесь нет. Прямая линия, проведенная на карте через лес, — вот тебе и трасса. Ни одного ориентира! Говорят, есть просеки... А попробуй увидеть ночью эти заросшие, давно никем не чищенные просеки... Отметки? Они обозначены только на карте...

Выслав охранение, пошли. Отряд двигался гуськом, в колонне по одному. Вплотную за мной шагал Исаев, потом Кубликов. Он несколько раз порывался что-то спросить у сержанта, но не решался нарушить ночную, настороженную тишину. В густой, непроглядной темноте люди двигались осторожно, часто касаясь вытянутой рукой спины впереди идущего товарища. Наконец Кубликов не выдержал и, мягко положив руку Исаеву на плечо, зашептал:

— Что-то ты сегодня скучный...

— Ноги крутит... Старый ревматизм, — так же тихо ответил Исаев.

Показалась луна. Облив лес мертвым, холодным светом, она через минуту спряталась. Замерший было отряд продолжал движение. Началось болото. Оно почти не замерзло. Невидимый под снегом, тонкий, как стекло, ледок не держал людей, дзинькал. Под ногами захлюпала вода.

Часа через два промокшие саперы вышли в назначенный район и начали минировать. Вскоре мы услышали вдалеке короткую артподготовку и затем скороговорку пулеметов. «Началось», — подумал я. И хотя при постановке задачи меня ввели в курс дела только в общих чертах, я все же был информирован из неофициальных источников и знал детали, которые мне, может быть, и не следовало знать. Особенно здесь, в тылу противника.

Заминировав две рокадные дороги, сжатые болотами, отряд отошел к опушке леса. Задание выполнено, нужно уходить. Но мне хотелось поставить здесь же, [38] на ближайшей, слегка наезженной просеке несколько оставшихся мин.

Захватив двух саперов, Исаев отправился на просеку. Светало. Противник заметил нас уже к концу работы. На опушке ударил резкий минометный разрыв, застрочил немецкий автомат. Отряд начал отходить. Сноп трассирующих пуль накрыл минеров, и взорвалась противотанковая мина. Может, пуля попала во взрыватель, а может, ранило самого Исаева, и он, пытаясь закончить работу под обстрелом, допустил промах...

Когда подбежал Кубликов, сержант был еще жив. Нижняя половина туловища у него была оторвана, и казалось, что он сидит глубоко в снегу. Дрожащими руками Кубликов подхватил его под мышки и осторожно передвинул на разостланную плащ-палатку. На недвижном и бескровном, как снег, лице Исаева выступили капли пота, в открытых, все понимающих глазах были слезы.

— Ноги болят... — отчетливо произнес он. — Пальцы... стреляй, друг...

— Что ты, что ты, Петр Максимович, — оторопел Кубликов, видя, что ноги у того оторваны. Ему казалось, что сержант бредит.

Однако Исаев не бредил.

Домой возвращались подавленные. Уходящих саперов долго еще доставал минометный огонь. Шестеро было ранено и один убит. Умирающего Исаева несли на плащ-палатке. С убитым и ранеными на руках мы медленно двигались по глубокому снегу. Вот когда я понял, как нам нужны были лыжи! Но лыж в наших подразделениях еще не было. Не имели мы и опыта в выполнении подобных заданий. Я только слышал тогда краем уха, что существуют специально обученные саперные подразделения для действий в тылу врага.

Шедший замыкающим Кокин с трудом догнал меня:

— Нужно остановиться...

— Уйдем подальше.

— Перевязки нужно сделать.

Позади все еще раздавались автоматные очереди. На болоте наконец мы остановились, перевязали раненых, [39] связали носилки и выдали всем по порции водки. Кубликов пробовал влить глоток и сержанту, надеясь облегчить его страдания, но умирающий уже никого не узнавал.

— Исаев, Исаев! Петр Максимович! — звал сержанта стоящий на коленях Кубликов.

Тот не отвечал.

— Отмучился, — сказал Кубликов и низко опустил голову.

* * *

В конце февраля дни стали теплее. Слежавшийся, глубокий в этом году снег покрылся тонкой, хрупкой коркой. Изредка показывалось нежаркое солнце, на часок пригревая застывшие дома, заборы, деревья... Тогда на ослепительно блестящий снег падали синеватые, по-зимнему холодные тени. А ночами острый, пронзительный ветер по-прежнему выдувал отогретые за день дома, забирался в траншеи и солдатские землянки, безжалостно обжигал пальцы работающих минеров.

После удачно проведенной операции на участке 1109-го стрелкового полка саперов поставили на закрепление захваченного рубежа. Сводный взвод из остатков первой роты минировал под руководством Бисярина на переднем крае, а вернувшийся с задания отряд получил суточный отдых.

В роту прислали нового командира второго взвода лейтенанта Василия Степановича Графского. На невысокой фигуре юноши — аккуратно подогнанное обмундирование кадрового офицера с непривычными на фронте черными петлицами и красными кубиками. После ранения Графский больше месяца отлежал в тыловом госпитале. Ранение и тыловая диета, видимо, еще больше обострили его худощавое от природы бледное лицо. Прибыл он как-то незаметно, в мое отсутствие, и до возвращения отряда с задания успел перезнакомиться со всеми, кто оставался «дома». Несколько нервный и порывистый, лейтенант казался опытным и энергичным офицером.

— Ну как там? — спрашиваю.

— Спокойнее стало. Потянулись в Москву.

Мы, конечно, знали, что делается в тылу. Знали о массовом переселении народа в восточные районы, [40] знали о трудностях и продовольствием, знали, что рабочие в тылу зачастую ночуют в цехах, стремясь дать больше оружия и боеприпасов для фронта. Давно докатилась до нас радостная весть о прекращении эвакуации оборудования и населения из Москвы, а все-таки приятно было услышать это еще раз из уст очевидца. Ведь мы тоже защищали родную столицу.

— Завтра с утра на минирование, — сказал я, заканчивая разговор. — Там работает Бисярин, туда же уехал сегодня Кокин.

— Понятно. Работа на передке?

— Да. И только ночью. Кстати, теперь требуют формуляры минных полей с точной привязкой. Сами-то вы — рисовальщик?

— Так себе, середка на половинку! Начертим, что ж...

Дальнейшее мне стало известно из обычного, как всегда, подробного доклада Кокина.

...Кокин прибыл в сводный взвод засветло. Лошадь он оставил на КП стрелкового батальона и, захватив там связного от Бисярина, отправился к саперам пешком: наезженной дороги к ним не было.

Взвод расположился в полукилометре от первой траншеи, за обратным скатом недавно захваченной высотки, в густом кустарнике. Защищенные от ветра, здесь стояли два заваленных снегом шалаша. Саперы отдыхали. Возле первого шалаша томился часовой, а рядом стоял рослый, плечистый ефрейтор Боков. Его краснощекое, моложавое лицо было серьезно и задумчиво. [41] Ефрейтор курил цигарку, но, увидев политрука, направился к нему с докладом.

— Все в порядке? — перебил его Кокин.

— Так точно! — ответил тот сильным, низким голосом.

— Где Бисярин?

— Ушел с отделением.

— На рекогносцировку?

— Так точно!

— Люди спят?

— Выспались...

Откинув свисающий над входом брезент, политрук вошел в шалаш. Слезящимися от яркого снега глазами он вначале различил только завилявший язычок чадной коптилки, сделанной из гильзы крупнокалиберного патрона. Успокоившийся огонек постепенно осветил солдат, сидящих и лежащих на низких, покрытых еловым лапником нарах.

Саперы готовились к ночной работе, отдыхали. Кое-кто сидел с иголкой, двое брились, один у каганца что-то писал. Возле железной печки сушились валенки и портянки.

Политрука встретили радостно. Почти вслед за ним начали входить саперы из второго взвода. И снова запрыгали длинные, изломанные тени по наклонным жердевым стенкам. Кокин прошел к огоньку. Ему уступили место возле печки.

— Погрейтесь, товарищ политрук.

— Погреюсь, — ответил он, выкладывая на нары пачку газет и писем.

Солдатские руки дружно потянулись к письмам.

— Кто-нибудь один возьмите...

Письма взял ефрейтор Боков. Он начал старательно читать фамилии на конвертах.

— Гаврилову!

— Давай.

— Новикову! Васильеву, Круглику! — выкликал ефрейтор.

Когда в руках осталось одно письмо, Боков обратился к политруку:

— Это в тот взвод...

— Кому?

— Исаеву. [42]

Помолчав, политрук ответил:

— Нет Исаева. Убит...

Наступила тишина. Боков неловко стоял с письмом, не зная, что с ним делать.

— Давай, — протянул руку Кокин.

Вздохнув, он положил письмо в сумку. Началась тихая беседа. Кокин рассказал о выполненном задании, о погибших и раненых товарищах.

Кто-то вежливо перебил его:

— А там как, Николай Николаевич?

Там — это под Юхновом, под Вязьмой. Все знали: на других участках продолжается тяжелое зимнее наступление. Солдаты радовались освобождению в тылу врага Дорогобужа, окружению немецких войск в районе Демянска и замкнуто, по-мужски, переживали неуспехи наших войск. Минируя по ночам, они тревожно вслушивались в трескучую морозную тишину, хотя знали: до Юхнова более ста километров. В подсвеченной снегом темени людям чудились отблески зарниц и далекие, схожие с громом, орудийные раскаты. Неведомыми, солдатскими каналами узнавали саперы подробности боев.

— Вторые сутки лежат под проволокой... — чуть слышно скажет кто-нибудь и, спохватившись, замолкнет, продолжая свою нелегкую работу.

— Бои... — уронил Кокин. И по голосу политрука солдаты поняли: ничего более определенного он сказать не может.

Ефрейтор Боков спросил:

— Как же это его, Исаева?

— Мина взорвалась. Под обстрелом работали... — ответил политрук.

— Сколько всяких случаев! Барков, Стенин, теперь — Исаев... Чуть не на каждую мину — сапер! — с горечью произнес Боков.

— Война!

— Война-то война, да обидно рваться на своих минах...

Когда я добрался в первый взвод, короткий зимний день кончался. Вскоре возвратился с рекогносцировки и Бисярин.

Увидев меня, политрук удивился: [43]

— А я ждал тебя к завтрашнему утру, думал, отдохнешь ночку на зимних...

— Рад бы в рай... Требуют ускорить передачу минных полей стрелкам, — пояснил я.

— Формуляры подготовлены, — доложил Бисярин.

— Хорошо. Мне нужен будет проводник. Кто-нибудь из командиров отделений, знающих границы минных полей, проходы и ориентиры, по которым произведена привязка.

— Я сам!

— Не нужно. Вы продолжайте минировать.

— Есть! Тогда — сержант Круглик.

Павел Стратонович Круглик тоже давно в роте. Ветеран. Дважды был ранен, но дальше дивизионного медсанбата не ездил. Ему тридцать лет, сержантом стал уже в войну. Сухощавый и гибкий сержант немного косит одним глазом, а когда к нему обращаются, чуть-чуть водит головой, поворачивая к говорящему то одно, то другое ухо: до войны был настройщиком музыкальных инструментов. Теперь во внешности и повадках Круглика появились черточки настоящего минера.

Как и любой сапер, Круглик умел делать все. Но стихией его было минирование. Он знал, пожалуй, весь передний край дивизии и «наползал», если можно так выразиться, не меньше, чем налетал иной летчик. В других, разумеется, масштабах. Жаль, никто не мерил трудных минерских стежек-дорожек...

Установленные минные поля должны были принимать полковой инженер и командир стрелкового батальона со своими командирами рот. Мы решили, что я займусь передачей минных полей, а Кокин отправится со взводом на минирование.

— Ну, как у них здесь вообще? — спросил я политрука через некоторое время.

— Питаться у стрелков неудобно: пока принесут — все холодное. Далеко.

— Завтра здесь будет вся рота и своя кухня.

— Тем более, товарищ лейтенант, — добавил Бисярин, — что время питания у стрелков нам не подходит. Мы, к примеру, уже минируем, а у них еще ужин не готов... Или утром: приходим с работы — завтрак кончился. Саперам когда оставят, а когда и нет. [44]

— Ясно, ясно! Кухню нам дали... Завтра будет здесь. Меня беспокоит другое — старые минные поля на бывшем переднем крае. Ставили мы их давно, мины присыпало снегом. Не просто будет теперь подготовить на них формуляры.

— Да... — согласился Кокин. — И людей уже многих нет, которые те мины ставили.

— В том-то и дело... — подтвердил Бисярин. — Кто убит, кто ранен.

— А ведь придется когда-нибудь снимать все это, очищать местность! — сказал Кокин.

— Придется...

— Тогда будут такие машины, — убежденно заявил Бисярин, — пройдут — и мин как не бывало!

— Так здесь же лес... — заметил Кокин. — И на чистом вырастет...

— Не вырастет! — убежденно возразил Бисярин. — Не успеет!

* * *

Перед рассветом гитлеровцы внезапно, без артподготовки, напали на левофланговую роту 1109-го стрелкового полка: они все еще не могли смириться с недавней потерей господствующих высоток. Завязался ближний бой. Это сразу же исключило применение артиллерии обороняющимися. А фашисты били по глубине нашей обороны, стараясь не допустить резервы к району действия.

Через час напряженного боя противник был отброшен и положение восстановлено. Обе стороны понесли значительные потери. Схватка закончилась так же неожиданно, как и началась. Изрядно потрепанные немцы попали при отходе на минное поле, но им удалось захватить пленного.

Приехавший вскоре по каким-то делам полковник Тупичев, начальник инженерной службы армии, пожелал осмотреть оборону 1109-го стрелкового полка и направился прежде всего на левый фланг, прихватив с собой и меня. От КП стрелкового батальона мы двинулись пешком и минут через двадцать вышли на первую траншею. Лес, местами уже вырубленный и расчищенный, на левом фланге подступал прямо к [45] брустверу. Траншея тянулась по-над глубоким, тоже заросшим оврагом.

Тупичев тронулся по переднему краю. Еще на КП стрелки предлагали ему каску и маскхалат, но он отказался. Так и пошел, прямой, спокойный, невозмутимый.

— Сейчас там никто стрелять не будет — ни наши, ни немец. Не до того...

Повсюду виднелись следы недавнего боя: подорванный блиндаж с гребешком обнаженных, размочаленных взрывом бревен, посеченные очередями сосны и рваные воронки в заросшем овраге. Полковник внимательно разглядывал открывшуюся перед ним картину, изредка задавая вопросы сопровождающим его командирам.

— Воронки... Значит, все-таки стреляли?

— Нет, это мы их к минному полю прижали.

— А блиндаж?

— Они подорвали...

— Успели-таки?

— Так точно!

Я шел позади, не вмешиваясь в разговор старших.

— Лейтенант! — обернулся ко мне полковник. — Что здесь поставлено?

— Трофейные снаряды, товарищ полковник, со взрывателями натяжного действия!

— Как же они пробрались через минное поле?

— Проход сделали.

— Когда?

— Заблаговременно...

— Вот!.. Кругом лес, к вам дивизия подойдет днем — не заметите! А, комбат?

— Рубить не дает...

— Жгите!

— Не горит. Сырое...

— Тогда — завалы! По всему оврагу, а в завалах — сюрпризы.

— Сделаем!

Дав еще несколько указаний, полковник уехал. До штаба дивизии мы добирались вместе. Уже при въезде в город Тупичев обратил внимание на мою лошадь. Кобыла действительно была красива: серая в яблоках, стройная, прекрасно шла в легких санках. [46]

— Хорошая лошадь!

— Так точно!

— Откуда такая?

— Бросил кто-то, а мы взяли. Еще в наступлении...

Полковник с недоверием посмотрел в мою сторону:

— У меня тоже лошадь неплохая...

— Ваша лучше! Эта — так себе, не лошадь...

— Отличная рысь!

— Боком идет, товарищ полковник!

— Иноходь.

— Никак нет! Одним глазом...

— Говори мне! — полковник слегка улыбнулся.

— Так точно! Плохо видит...

— Не виляй! Вот что... давай меняться!

— Неудобно, она действительно...

— Ерунда! С твоим комбатом я утрясу. Давай-ка сюда. — С этими словами он решительно забрал у меня вожжи.

Почувствовав на минуту слабину, лошадь сделала неожиданный вольт направо и, опрокинув сани, с маху врезалась в забор. Мы оба оказались в снегу.

— Слепая она, — оправдывался я, обескураженно посматривая на начальство.

— Теперь вижу.

— Вы целы?

— Цел. А жаль, — сказал полковник, думая, наверное, все еще о лошади.

...Всю ночь саперы напряженно минировали злополучный овраг и только утром вернулись в свою траншею. Рядом стрелки меняли накат у разрушенного блиндажа.

— Вот тебе и «сосать лапу», — сказал сержант Круглик, — а человека утащили...

«Сосать лапу...» Ага! Так это Круглик тогда читал «политинформацию», которую невольно выслушали на лесосеке Бисярин и Кокин! Я вспомнил рассказ политрука о солдатском споре возле срубленного блокгауза. Спорили, что тягостней: сидеть день и ночь в капонире или ползать под огоньком на минном поле.

— Это еще неизвестно, — ответил Круглику один из солдат. [47]

Разговор стал общим.

— Не сквозь землю же он провалился!

Тут же раздался громкий, металлический голос: «А теперь мы будем передавать выступление вашего перебежчика».

— Не верю я, — сказал Круглик и злобно выругался.

Далекий репродуктор поцокал и продолжал уже другим, каким-то неуверенным голосом: «Говорит бывший ваш однополчанин рядовой Савин. — После небольшой паузы он продолжал медленно, с трудом произнося слова:

— Я попал сюда... — Савин запнулся и умолк. Потом вдруг послышалась скороговорка: — Раненный... прощайте... Заставили...» На этом передача прервалась.

— Убьют его...

— А то!

— Лучше самому...

— Раненый он.

— Пытать будут.

— Хуже нет саперу в плен попасть...

— Всем хорошо!

— Так-то так, да сапер — особая статья. Он, брат, все знает, всю оборону. Сапер — самый ценный «язык»!

— Типун тебе!..

Послышался орудийный залп. Это били по репродуктору наши артиллеристы.

4

Уже давно ходили слушки о каком-то оружии, якобы брошенном в озеро летом сорок первого года при оставлении Кирова нашими частями. Нашлись и свидетели. Правда, в основном дети, и показания их были противоречивы, сбивчивы. Все же дивизионные трофейщики пробили несколько лунок в разных концах озера и пошарили баграми. Они, разумеется, ничего не нашли, и слухи на этом замерли. Замерли, да не умерли. Время работало, так сказать, на историю. В рассказах и разговорах количество утопленного оружия и боеприпасов росло. По словам «очевидцев», в озере были теперь и пулеметы, и минометы, и даже пушки. [48]

Решив, что нет дыма без огня, командование приказало провести тщательный поиск. После повторного опроса кое-кого из местных жителей, а также изучения удобных подходов к озеру пришли к выводу, что оружие, если оно существует, следует искать недалеко от плотины, у фаянсового завода, а точнее, возле водослива. Глубина здесь оказалась изрядная, нужно было лезть в воду, под лед. И дело поручили саперам.

Конечно, ни водолазов, ни специального снаряжения в дивизии не было. И у нас занялись рационализацией.

Возглавил это дело старшина Михаил Дмитриев. До войны он работал на водной станции и, по крайней мере, не боялся воды. В помощники к нему напросился Кубликов.

Начали они горячо. Прежде всего взялись за самодельный водолазный костюм. По замыслу это казалось делом несложным: обыкновенная противогазовая шлем-маска приклеивалась к противохимическому комбинезону. Для поступления воздуха подсоединялись несколько гофрированных трубок от противогазов же.

Повозившись дня два в помещении, водолазы вышли наконец на лед. Пошел с ними и я.

Мартовское утро выдалось ясное и безветренное. Возле подготовленной лунки наши подводники не спеша разгрузили с саней свое снаряжение и стали готовиться к спуску.

В это время к нашей группе присоединился замкомбат Фоменко. Он сразу же достал блокнот с карандашом и, сбросив пришитые к тесемкам рукавицы, начал что-то подсчитывать. Потом заявил:

— Воздуха не хватит, видите ли...

Вначале произошла небольшая заминка. Потом работу продолжили.

— Раздевайся, доброволец... — сказал старший водолаз помощнику.

— Не умею плавать... — буркнул Кубликов.

— Не бойся, я работал на спасательной станции!

— Вот и полезай! Дело ответственное... А я потравлю конец, — отговаривался помощник-доброволец.

— Травить ты горазд... [49]

Скоро все вошло в колею. Заметив приближающихся любопытных детишек, старшина прекратил дискуссию и, забрав инициативу в свои руки, разделся до теплого белья. Лицо его выражало решительность. На помощника он не смотрел.

— Никакой техники безопасности... — ворчал замкомбат, хмуря мохнатые брови и не отрываясь от своего блокнота. — В гражданских бы условиях...

Вдвоем с Кубликовым мы проворно засунули сухопарого старшину в резиновый комбинезон и натянули ему на голову противогазовую маску. Сквозь стекла блеснули его глаза. Кубликов начал старательно приклеивать шлем-маску к комбинезону.

— Плотней клей! — покрикивал Дмитриев, вертя головой и поеживаясь в холодной противохимической одежде.

— Сделаем честь честью.

— Давай, давай!.. — подвижной Дмитриев просто не мог сидеть спокойно.

— Не ерзай!

В воздухонепроницаемом комбинезоне неугомонный старшина быстро упарился. Минут через двадцать он уже был мокрый, стекла маски запотели. Но голос еще подавал:

— Куб... ежели отдам богу душу...

— Не каркай, старшой... — ворчал Кубликов.

— ...Тогда учись нырять и продолжай наше общее дело...

Снаряжение длилось часа полтора. Мы с Фоменко вяло переговаривались и притопывали ногами. В лунке колыхалась вода. Наконец повеселевший Кубликов живо привинтил к маске гофрированную трубку, обвязал водолаза веревкой вокруг пояса и закрепил сигнальный конец.

— Плохо видно, — послышался голос из маски.

— Ничего, в воде стекла отойдут! — кричал Кубликов.

— Значит так, — не унимался Дмитриев, — раз дерну — все хорошо, два раза — тяни.

Водолазы подошли к лунке. Вокруг них собралась стайка посиневших мальчишек.

— Дяденька, дяденька, не здесь!

— Здесь, да глыбко! [50]

— У них костюм хоть в океан!

Невозмутимый Кубликов держал старшину за руку и наставлял:

— Спускайся помалу, а то болезнь может быть.

— Знаю!

Но Кубликов уже вошел в роль:

— А вылезать тож будешь не спеша.

Через лунку кинули жердь. Взявшись одной рукой за жердь, а другой облокотившись на лед, Дмитриев осторожно опустил в воду одну ногу.

— Холодная, — послышался его глухой голос.

— Давай, давай, — командовал Кубликов, распуская намотанную через локоть веревку.

Дмитриев сунул в воду вторую ногу.

— Спускайся, там будет теплей, — подбадривал его помощник.

Покрутив головой, водолаз начал погружаться в лунку. Ноги его сразу же ушли под лед. Осмелевший старшина отпустил жердь и моментально перевернулся головой вниз. Через неплотные, только что склеенные швы в маску заструилась вода. Водолаз задергал сигнальный конец.

— Дяденька, мыряй под лед! — кричали дети.

— Дяденька, возьми в руки гирю!

Вместе с Кубликовым мы вытащили водолаза из лунки за ноги. Когда с Дмитриева сорвали маску, он сказал, еле шевеля губами:

— Воздух не идет, и груз к ногам нужен.

— Это мы сделаем, — убежденно ответил Кубликов, помогая своему начальнику выбраться из комбинезона.

Вид у Дмитриева был обескураженный. С худого веснушчатого лица понемногу отливала кровь. Он жадно дышал, раздувая мокрые ноздри, и виновато улыбался лихорадочно блестящими глазами. Зеленоватые расширенные зрачки старшины были похожи на две замерзшие капли воды. Мы набросили на него шубу.

— Где фляжка? Налейте ему! И сейчас же в дом! В дом! — требовал замкомбат. — Это же голый энтузиазм, понимаете ли...

Первая проба прошла почти удачно: отработали надевание и снятие комбинезона. Стало ясно: костюм требует доводки. [51]

А через несколько дней, это было уже в середине марта, настырный старшина все-таки начал короткие спуски под воду, хотя беспрерывную подачу воздуха в костюм они так и не наладили. После каждого короткого спуска Дмитриев поднимался на поверхность и высовывал из воды голову. Кубликов быстренько отвинчивал воздушную трубку и давал старшине подышать. Тот раскрывал рот, как вынутая из воды рыба. Затем спуск повторялся.

За несколько дней напряженных поисков наши «эпроновцы» нашли ржавый ствол от старой, бог весть когда и как попавшей в озеро винтовки да ящик с двумя цинками патронов.

* * *

Почернел, оседая, жухлый, ноздреватый снег. Побежали ручьи. Растаяли и уплыли насыпные белоснежные траншеи. Темными бугорками стояли по переднему краю раскрытые, размаскированные солнцем капониры и полукапониры. Снесенные вешними водами, белели в лощинах, как стаи гусей, деревянные коробки противотанковых мин. Наступила весна.

Войска по-прежнему совершенствовали оборону: копали траншеи, маскировали фортсооружения, развивали заграждения.

Покончив с сезонной перестановкой минных полей, саперы продолжали укреплять непосредственно город и опорные пункты в глубине обороны. Рота работала на заброшенном разъезде Щигры, километрах в десяти от Кирова. Этот опорный пункт прикрывал железную дорогу, подходившую к городу по узкому, насквозь просматриваемому и простреливаемому коридору. Небольшая станция почти каждую ночь подвергалась методическому артиллерийскому обстрелу.

В районе разъезда коридор имел ширину всего около восьми километров. Это было опасное место: прорвавшись к Щиграм, противник перерезал бы не только железную дорогу, но и отрезал город.

Разъезд прижался к лесу. На усеянной разнокалиберными воронками поляне, недалеко от путей, располагалось единственное, раскромсанное в пух и прах здание. Издалека оно походило на огромную кучу битого [52] кирпича. В этой развалине уцелел только каменный полуподвал с провалившимся перекрытием.

Второй взвод, во главе с новым командиром лейтенантом Графским, приспосабливал остатки здания к обороне. Используя сохранившийся каменный цоколь, саперы оборудовали в оконных проемах амбразуры. Работали главным образом в темное время: местность просматривалась противником.

Последние дни гитлеровцы нервничали, ежедневно обстреливали разъезд по два-три раза. Нужно было форсировать работы.

Меня беспокоило перекрытие. Вдруг слышу голоса:

— Товарищ лейтенант, рельсы нашли!

Это Кубликов докладывает своему новому командиру взвода. Графский что-то невнятно переспросил. И снова голос Кубликова:

— Целый штабель! Из-под снега вышли. На перекрытие пойдут.

— Дело говоришь. Далеко они? — оживился Графский. За последнее время он заметно посвежел и совсем не походил на того осунувшегося лейтенанта с болезненно обостренными чертами лица и глубоко запавшими глазами, который пришел в роту в феврале.

— Рядом! Сто шагов.

Притушив окурок о стенку, лейтенант вылез из подвала и пошел за Кубликовым смотреть рельсы. Я тоже отправился с ними.

Рельсы были старые, давно отслужившие свой век.

— Пойдут, — сказал Графский.

Кубликов нагнулся, попробовал одну приподнять за конец:

— Килограмм пятьсот в штуке! Лошадь бы...

— Длинные. Резать нужно!

— Толом их!

— Нельзя! Обстреляют. — Графский сделал паузу и пристально посмотрел на темный, расплывчатый силуэт Кубликова. — Сделайте волокуши, а лошадь даст командир роты...

До наступления темноты, когда можно будет приступить к наружным работам, оставалось больше часа. Бисярин ушел в свой взвод, а я — к Графскому. Через несколько минут Кокин, отвернув полог у входа, пристроился [53] бриться. Я задумчиво шевелил палкой потухающие угли в печурке. Возле меня сидел Графский, а за ним разместился почти весь второй взвод. На нарах пристроился баянист. Он тихо наигрывал «На сопках Маньчжурии».

— Ты что это, Николай, на ночь глядя сел бриться? — повернулся я к политруку.

— Когда же еще?

— Холоду напустил...

— Ладно, кончаю.

— Можно подшуровать, — сказал Графский.

— Не стоит. Скоро пойдем, — ответил я.

— А на юге уже тепло. В Крыму, в Молдавии, — продолжал Графский.

— Бывал я в Молдавии...

— Жили там?

— Почти год. Точнее, в Бессарабии после ее освобождения.

Мне вспомнились почему-то брынза и маслины. Наверное, потому, что я впервые попробовал их в Бессарабии.

Баянист тихонько наигрывал, а я так же тихо рассказывал:

— Был я в то время солдатом и служил в Чапаевской Краснознаменной... Летом сорокового привезли нас в Одессу, а оттуда — маршем к Днестровскому лиману. Здесь, говорят, будете форсировать. Встали мы напротив Аккермана. Лиман здесь широкий, а город видно: белый, блестящий. Ну, думаем, форсировать так форсировать! Оснастили лодки (тогда были резиновые, надувные), готовим десант. Вот ротный собрал нас и говорит, так, мол, и так, задача сложная, лиман широк и прочее, а напоследок приказал каждому вырезать по десятку прутиков с карандаш размером. «Зачем?» — спрашиваем. «От пуль. Дыры в лодках затыкать». Ладно, нарезали мы затычек полные карманы. А только смеемся: чего там, если ширина лимана — с десяток километров! В общем, собрались рыб кормить...

— Тебе-то нечего было бояться, — послышался голос Кокина.

— Почему?

— Рыба не все ест! [54]

Из угла донесся чей-то нерешительный смешок, который тут же и заглох.

— Потом все обошлось, — продолжал я.

— Как же?

— Форсировать не пришлось. Договорились с румынами по-мирному. Навели понтонный мост в устье лимана, там узко, и пошли! — Я продолжал вспоминать вслух. — Хороший край, приветливые люди! Старики — те служили еще в царской армии — владеют русским. Молодые не говорят, но почти все понимают. Встречали нас хлебом-солью на вышитых рушниках, с цветами, с вином, со смехом и слезами... Так и шли мы, с песнями и цветами...

— Вот тронемся вперед — будут и нас так встречать, — отозвался Кокин.

— Скорее бы, — сказал Графский. И в этих двух, скороговоркой оброненных словах был весь лейтенант, горячий, порывистый, нетерпеливый.

Баянист прошелся по басам и снова начал какой-то старинный вальс.

— Давай песню, Власов! Русскую песню! — попросил Кокин.

Баян замолк, затем послышалась знакомая мелодия.

— Споем? — предложил политрук и затянул «Ермака». Пел Николай самозабвенно. Но лицо его оставалось неоттаявшим, суровым.

Ревела буря, дождь шумел,
Во мраке молнии блистали...

Широкая, раздольная мелодия захватила солдат. Крепкие, густые голоса дружно переплетались в простом, с детства знакомом мотиве.

Но вот песня стихла. Я с сожалением поднялся и вышел. За мной последовали Кокин и Графский. Смеркалось. В кустарнике еще белели островки залежавшегося снега. Под ногами хлюпало.

— Значит, перекроете, — сказал я вслух, думая о рельсах.

— Перекроем, — ответил Графский.

Через полчаса саперы приступили к работе. Кубликов и Шукайло начали рубить рельсы. Работа двигалась медленно. Удары кувалды громко отдавались [55] в темноте. Постояв несколько минут и понаблюдав за работой, политрук заметил:

— Много шуму из ничего.

— Що ж робыть... — ответил Шукайло. — Сталь! Звучить.

— А нельзя ли ускорить это дело?

— Як?

— Немного подрубить рельсу, а затем поднять и бросить — на перелом.

— Можно. Людэй трэба...

— Ступай к Графскому, пусть пришлет человек шесть.

Дело пошло веселей. Вспотевший Шукайло присел на рельсах, вытерся рукавом. Кувалду взял политрук.

— А ну-ка, держи! — подзадорил он Кубликова.

— По рукам не дадите?

— Сдрейфил?

— Темновато...

— Держи, держи!

Опять начался обстрел. Несколько снарядов прошли над головами и разорвались метрах в трехстах, за разрушенным зданием.

— На звук бье, — сказал Шукайло.

— Перелет, — ответил Кубликов.

— А ты держи, держи, — командовал Кокин, занося кувалду.

Еще залп обрушился на разъезд.

— Ложись! — крикнул Кокин.

Снаряд плюхнулся рядом. Сам политрук не успел лечь и теперь с кувалдой в руках медленно оседал на землю. Большой рваный осколок врезался ему в живот.

Пострадавшего положили в розвальни, и вместе с повозочным я погнал в город. Раскисшая дорога была мучительна. Сани раскачивало и трясло. Николай то забывался, то приходил в себя.

Перед самым госпиталем загнанная лошадь упала. Истекающего кровью политрука мы донесли на руках.

В три часа ночи началась сложная и тяжелая операция. А утром 7 апреля 1942 года Николай Кокин, этот светлый и сильный человек, скончался, так и не приходя в сознание. [56]

...В середине мая начали эвакуировать Киров. Собственно, вывозили только жителей: все городские предприятия давно бездействовали. Оборудование оттуда частично вывезли еще раньше, а частично привели в негодность.

В помощь населению выделили войсковой транспорт. Взяли десяток подвод и от саперов. С ними послали Графского.

Эвакуация шла туговато. Издерганные беспрерывными, жестокими обстрелами и голодом, жители покидали город все же неохотно, надеясь на скорое наступление наших войск. Многие прятались с детьми по сараям, чердакам и в погребах, или, как здесь говорили, в бункерах.

— Двигайтесь вперед, и мы оживем... — говорили одни, обращаясь к военным.

— А ты попробуй с детьми неизвестно куда... — говорили другие. — Здесь все бросишь, а там что? На готовенькое приедешь?

Но обстановка требовала эвакуации прифронтового населения. Нормы погрузки были жесткие, ограниченные: не хватало подвижного состава. И приходилось бросать все. С собой брали мешок-другой картошки и кое-какую одежонку.

Возбуждение первых дней прошло. Люди молча переживали свое горе, терпеливо подчиняясь необходимости. Погрузив детишек и немудреный скарб, они уныло плелись на станцию. Молча забирались в темные, неосвещенные теплушки. Тихо, без звонков и гудков отходили поезда.

Уезжала и наша домохозяйка. Выкроив время, я отправился к эшелону.

В полночь немцы обстреляли станцию. Осколки со свистом решетили вагоны. Жутко, по-звериному, кричали в темноте раненые дети.

С тяжелой душой возвращались мы с Графским в город. Подводы бесшумно катили по безлюдной ночной дороге.

Ехавший с нами Кубликов поерзал в повозке и соскочил на землю. Вскоре спрыгнул и Графский. Кубликов посторонился, пропустил лейтенанта вперед. Минут пять шли они молча. Обоз медленно плелся рядом. [57]

— Товарищ лейтенант, — начал Кубликов, — на кой ях вывозят?

— Обстрелы, потери...

— Говорили, подходят свежие части, — с надеждой произнес Кубликов после небольшой паузы.

— Немцы наступают на юге... — подумав, ответил лейтенант.

Из газет было известно о наступлении противника в Крыму и под Харьковом. Кубликов знал, что где-то далеко наши оставляют населенные пункты. Но это было далеко. Здесь же были войска, разгромившие в битве под Москвой немецко-фашистскую армию и развеявшие легенду о ее непобедимости. Здесь были солдаты, знавшие не только горечь поражений, но и вкус трудной победы. Эти войска создали надежный щит для прикрытия Москвы с запада, и с этого рубежа окончательная победа казалась им ближе.

— Вглубь заманивают! — сказал Кубликов.

— Вглубь, говоришь? — переспросил Графский.

— Ну да! А мы их отсюда — и капут!

— Далеко заманили...

* * *

Три дня назад, возвращаясь с места постройки командного пункта дивизии, я свернул на глухую лесную тропу — короче путь. Истощенная лошадь осторожно ставила ноги между оголенными, вымытыми водой корнями. Было еще довольно светло. То ли испугавшись чего-то, то ли обессилев, лошадь вдруг споткнулась и упала. Я перелетел через голову мерина и, не почувствовав сгоряча боли, вскочил в седло. Только проехав с километр, ощутил какую-то тяжесть и скованность. А «дома», возле блиндажа, Широких с трудом снял меня с лошади. Три дня отлежал я в санчасти.

Рота давно работала на командном пункте, строила блиндажи. Начальство торопило: скорей, скорей. Фактически и штадив, и саперы уже несколько дней как ушли из Кирова и жили в тесных блиндажах.

Город опустел. После эвакуации населения и ухода в лес штабов обстрелы прекратились. Накрест зашитые досками ставни и двери домов мрачно выделялись среди свежей зелени кустарника и деревьев. [58]

Было странно наблюдать омертвевший город. Лошадь медленно ступала посреди пыльной улицы, я еще с трудом держался в седле. Мне мерещился оживленный, родной Крещатик, Печерск, Аскольдова могила и детские игры в сыщиков-разбойников; вспомнился веселый шутник дядя Коля, безногий баянист, живший в нашем доме и игравший по вечерам во дворе бесконечные старинные вальсы. Все прожитое было чудесным и немного грустным. Детство всегда вспоминается с грустью: не вернется.

Безжизненный город то казался декорацией к какому-то грандиозному фильму, то походил на кладбище. Мысли мои метались между прошлым и настоящим. «В Донбассе бои. Прет и прет. Откуда только сила?» — думал я. «Шапками забросаем...» — со злостью вспомнились чьи-то слова.

Нахлынувшие воспоминания подкатывались жестким комом к горлу. «Не от хорошей жизни прет он на юге! Хлеб ему нужен и уголь». И снова горькое: «Потеряли Украину, все горит, все рушится...»

А мысли бежали. То вспоминался институт, в котором я только начал учиться и откуда пошел в армию в тридцать девятом году, то детские игры в солдатиков, то первый детекторный приемник, собранный своими руками...

Дорогу перебежала кошка, и мысли прервались. Слева, в чьем-то покинутом дворе, солдаты навивали сено на подводы. «Все равно пропадет, — подумал я, — пусть берут. А наши лошади едят солому». С фуражом было трудно. Выезды за сеном через линию фронта, в тыл к фашистам, давно прекратились. Сети траншей, минные поля и проволока сплошной паутиной опутали местность. Не пройти...

За плотиной, у фаянсового завода, я повернул и, проехав километра два лесом, оказался на командном пункте дивизии. Основную, наиболее трудоемкую работу саперы уже выполнили: тяжелые, в шесть накатов, блиндажи сидели глубоко в земле. Это были даже не блиндажи, а целые дома, опущенные в землю, засыпанные грунтом и замаскированные.

Рота занималась внутренней отделкой подземных «особняков» и устройством дренажа — на случай дождей. Меня донимали мелочные заботы: дверные ручки, [59] навесы, фанера, картон. А для солдат отделочные работы — сущий отдых.

В расположение роты я попал только к вечеру, но отдохнуть так и не удалось: меня перехватил встретившийся командир второй роты Помигалов, недавно получивший звание старшего лейтенанта. Его красное, немного припухшее лицо, с выгоревшими бровями, прорезано глубокими морщинами. На щеках — пятна синих прожилок.

Командир второй роты — из запасных. Он прекрасно знает строительство, хороший организатор и милый, компанейский человек. Правда, мне иногда кажется, что в роте Помигалова процветает излишнее панибратство, и это вредит дисциплине...

В руках у старшего лейтенанта измятая каской пилотка. Слегка покачиваясь, он неуклюже, но вежливо старается загородить мне дорогу.

— А, болящий!

Помигалов немного навеселе. Дружески ткнув в бок, он затем обнял меня, стараясь увлечь за собой.

— Пойдем, пойдем! — настаивал он. — Я тебя спрашивал, сказали, в санчасти...

Я поморщился от боли: еще не оправился после злосчастного падения с лошади.

— Месяц не виделись, как будто не в одном батальоне, — приставал Помигалов. — К тому же мне стукнуло тридцать.

Пришлось уступить. Как только мы вошли в блиндаж, меня сразу усадили за стол. Кроме комсостава второй роты здесь были штабные и комбат.

— Штрафную ему!

После рюмки я закурил и осмотрелся. Блиндаж у Помигалова был просторный, здесь жил весь комсостав второй роты. Кроме большого стола и кроватей вдоль стен стояли фикусы, умывальник с белой раковиной, надбитое трюмо и ведро с водой. К стенам были приколоты фотографии и открытки. Стол, освещенный настоящей керосиновой лампой, выдвинут на середину. Закуска скромная, зато посуда на столе не по-военному роскошная: стаканы, блюда, солонки, мелкие и глубокие тарелки... На табурете возле умывальника — стопка грязных тарелок. [60]

— Подарок хозяйки, — сказал Помигалов, перехватив мой взгляд. — Отдала перед отъездом: все равно бросать!

Городок был буквально завален фаянсовой посудой местного производства. И на самой территории бездействующего завода валялись горы бракованной, надбитой и целой посуды. Все это мы видели, когда приспосабливали завод к обороне.

За столом стало шумней. Командир взвода второй роты, тоже призванный из запаса, немолодой уже лейтенант Хамитов захмелел и, поблескивая золотыми зубами, темпераментно разъяснял соседу, как он расчищал секторы обстрела. Взмах руки — и тарелка на полу. Кто-то услужливо пододвинул ему вторую тарелку. Он сбросил и вторую...

Выпили уже и за живых, и за мертвых. Каждый старался высказаться. Компания разбилась по два-три человека. У каждой группы — свой разговор.

Мне не хотелось говорить, я чувствовал себя одиноко. Опять в голову полезли воспоминания детства: Аскольдова могила, сыщики-разбойники, памятник Нестерову. Что-то еще... Ах да, зачем я пришел сюда? Ну конечно, вспомнил: тридцать лет Помигалову. А Николаю Кокину не было тридцати. Только двадцать восемь...

— За Кокина!

Выпили. Разговор на время оживился, стал общим, но вскоре снова распался. Что им Кокин: они его знали мало...

А мне было невмоготу. Я поднялся из-за стола и незаметно вышел из блиндажа. Через несколько минут вернулся с двумя бутылками.

— За мертвых!

— За живых!

Помигалова ранило через два дня, и он умер в госпитале.

* * *

С конца июля я стал начальником штаба, или, как значилось в штатном расписании, адъютантом старшим 607-го отдельного саперного батальона.

Штабные шалаши, землянки и блиндажи притаились между деревьями, по обе стороны глухой, перекрытой [61] шлагбаумами лесной дороги, километрах в трех от города. Вековые сосны вперемежку с елями, белобокие березы, островки кустарника и покрытые сухим, серебристым мхом тихие поляны с нехожеными тропками напоминали старый, запущенный лесопарк. Далекие выстрелы артиллерии едва доносились в эту глухомань. Впрочем, к выстрелам мы привыкли, словно к ходу настенных часов, и давно уже не замечали их.

Позавчера, правда, гитлеровцы побеспокоили нас. Средь бела дня ударили вдруг по лощине, метрах в пятистах от штаба, четыре снаряда. С непривычки показалось, рядом. Писарь перестал стучать на машинке. Я вышел из шалаша, где работал в жару, посмотреть, что случилось. Из соседней, «тыловой», землянки высыпало все ее население во главе с начальником артвооружения воентехником второго ранга Владимиром Боровских.

— Стреляют? — ни к кому не обращаясь, спросил он.

— Могут даже попасть... — бодро сказал за его спиной начфин батальона техник-интендант второго ранга Хрусталев.

Переполох улегся не сразу. Возникло даже предположение, что противник засек наше месторасположение. Но потом все выяснилось: по соседству, в лощинке, стояли макеты пушек. Вот по ним и упражнялись немцы. «Ну — на здоровье!» — решили мы.

Штаб жил обычной, размеренной жизнью, если не считать, что мы готовились к серьезному заданию по разминированию и третьи сутки не спали. Оставалось еще много неясных, мешающих закончить планирование вопросов. А все здорово устали. Это делало обстановку в штабе несколько нервозной.

Ставший недавно дивизионным инженером и получивший звание капитана Сапрыкин в эти дни частенько бывал у нас. И стоило только ему приехать, как начинались звонки из штадива.

— Кто вызывает капитана? — пытался уточнить дежурный по штабу писарь, прижимая к уху телефонную трубку.

— Что за допрос? Давай срочно! Службы не знаешь... [62]

Писарь, как ошпаренный, бежал за дивизионным инженером.

Дивинж тоже любил порядок:

— Кто вызывает?

— Не могу знать...

— Нужно уточнять! Службы не знаешь...

Сапрыкин спешил к телефону, а его уже искал кто-нибудь из батальонного начальства, или подъехавший полковой инженер, или представитель приданных частей.

— Где капитан?

— На проводе...

В целях сохранения тайны дивинж один из всех нас более или менее был в курсе дела. Мы же работали фактически втемную, то есть выполняли для него отдельные расчеты, выкладки, разрабатывали некоторые разрозненные вопросы, чертили принципиальные схемы.

И солдаты, и комсостав уважали Сапрыкина. Он хорошо знал дело, был прекрасным организатором и энергичным, неутомимым человеком. Он умел, где нужно, потребовать, а когда можно — и спеть, и сплясать с подчиненными.

В отсутствие дивинжа телефон изматывал всех по очереди: недавно принявшего батальон Фоменко, Голова, меня, начальников служб.

— Ско-оринов, к телефону! — раздается.

— И денно, и нощно, и бесперестанно... — ворчит начальник вещевого снабжения, появляясь из тыловой землянки. Придерживая рукой кобуру, он тяжелой трусцой направляется к штабному аппарату.

— Ага, милейший... — встречает его улыбкой комбат Фоменко, сидящий возле моего телефона. — Вот вам трубочка, понимаете ли...

— Спешу, спешу... — Скоринов, пригибаясь, входит в мой небольшой, крытый еловым лапником шалаш и от самого входа тянется через самодельный столик с картами и схемами.

— Х-хм... Так и под часы не бегал, понимаете ли... — подтрунивает Фоменко, пробуя большим пальцем тугой и неудобный клапан в виде винта-барашка на трубке полевого телефона — «подарка» союзников. [63]

После ухода Скоринова мы с Вячеславом Александровичем продолжаем свой разговор.

— Но, позвольте... Вы-то Москву знаете?

— Мало... Схему кончаю. В карандаше...

— Дуйте! Рабочая... — Он всмотрелся в мой набор и спросил:

— Откуда у вас «Кохинор»?

— Разведчики принесли. Трофеи...

— Прекрасные... Я живу на Разгуляе, видите ли... Недалеко от собора, этого, м-м... Ну, м-м... знаете ли, там еще поют видные солисты...

— Не потеряйте схему, там, в полку...

— Не беспокойтесь, я знаете ли... — командир посмотрел на часы и вскочил. — Пора, мой друг! Да-с... А лошадь, кажется, расковалась. Впрочем, я просил кузнеца! Славный малый... И потом... вспомнил: указок еще сотню прикажите!

Мы все разъезжались сегодня по ротам: проверить на местах их готовность к предстоящему заданию.

У коновязи дремал мой рыжий меринок и неспокойно перебирала ногами Комиссарова гнедая.

Отвязав лошадь, я быстро вскочил в седло. Подошедший комиссар тоже взялся за повод. Раздался его голос:

— Начальник штаба! Ты что напыжился? Куда едешь?

— В бывшую свою...

— По пути.

Поехали рядом. Разговор что-то не клеился, и каждый отдался своим мыслям.

Василий Ксенофонтович вечно сидел в ротах, на задании, там, где трудились солдатские руки: с кем-то беседовал, разбирался с письмами от родных и любимых; одного подбадривал, другого журил, третьему помогал написать просьбу в сельсовет или правление колхоза, кому-то давал характеристику. И может быть, самым лучшим показателем его работы была почти стопроцентная партийность подразделений батальона. Солдаты и командиры нашей части жили, если можно так сказать, на высоком дыхании. Вступление в партию было высшим признаком единения всего личного состава, признаком высокой сплоченности коллектива и глубокой веры в нашу победу. Во [64] всяком случае, строки из моей боевой характеристики тех времен: «За его период работы в роте парторганизация выросла с 60% до 100%», — я воспринимаю не только как заслугу роты, но в большой степени как личную заслугу комиссара Василия Ксенофонтовича Голова, зрелого человека, инженера по профессии и политработника по убеждению. Это он сумел своей кропотливой, со стороны незаметной работой сцементировать людей, направить их волю к достижению главной задачи — победы.

* * *

На другой день меня отозвали в штаб. Вместе со мной собрался в батальон за продуктами и старшина первой роты. Кроме того, нужно было получить различные бланки, привезти почту и кое-что по мелочи для солдат. Словом, старшине требовался помощник, и вместе с нами отправился Широких.

— Значит, так-таки ты и не откомандировался в строй, — простодушно сказал Дмитриев, усаживаясь в пароконку.

Широких провел рукавом шинели по щеке и, разбирая вожжи, вздохнул. Тронулись. Мягкая после дождя дорога бесшумно стлалась под колеса. Мой меринок весело бежал за повозкой.

— Что ни делается — все к лучшему... — задумчиво продолжал старшина.

— Хотел я тогда к Исаеву...

— Серьезный был человек... Ты ведь у него начинал?

— У него, — опять вздохнул Широких.

Незаметно въехали в город. На безлюдных улицах было грязно. Деревянные, совсем обшарпанные домишки сушили свои серые крыши. Широких скользнул поскучневшими глазами вдоль неживой улицы и негромко произнес:

— Ишь притаились.

— Притаишься, — отозвался старшина.

В батальоне, возле склада, к повозке подошел кладовщик:

— Батареи для миноискателей получите. Другие роты уж взяли.

— Вон оно что... Значит, проходы делать, — смекнул Дмитриев. [65]

— Факт! Пора вперед, — произнес Широких.

Но дело было сложнее. Предстояло открыть участок фронта для возвращения кавалерийского соединения, действовавшего совместно с партизанами во вражеском тылу. Уже позже, когда начался выход, стало известно, что это прославленные конники генерала П. А. Белова, которых я встречал еще в первые дни декабрьского наступления сорок первого года где-то под Узловой.

Предварительно была проведена интенсивная разведка минных полей противника: выход кавалерии из тыла целесообразно было организовать на направлениях, наименее засоренных минами. Свои же минные поля на выбранных участках решили снять. Итак, сплошное разминирование перед передним краем. Эту сложную работу требовалось выполнить скрытно от противника и в сжатые сроки.

Две ночи я провел в своей бывшей роте.

— Не беспокойтесь, товарищ старший лейтенант! — заверял Графский, принявший у меня роту. — Я служил в полковых саперах. Что другое, а минировать и снимать мины умею!

Я смотрел в его порывистое, энергичное лицо и верил, что он действительно умеет, может.

Первая ночь прошла тихо, и заданный объем работ мы выполнили. Однако вторая ночь началась беспокойно. С вечера где-то на левом фланге раздались один за другим два взрыва (возможно, подорвался кто-то из саперов роты), и гитлеровцы начали нервничать. Серии белых ракет и снопы разноцветных трассирующих пуль не давали работать. Трассирующие пули строчили в темноте резкие, длинные пунктиры, и казалось, что огня больше, чем было в действительности. Рассыпавшись по траншее, солдаты незаметно курили из рукавов и тихо переговаривались.

— Хреновое дело. Зажмут кавалерию...

— Чего там! Стоим крепко.

— Крепко... Донбасс отдали. Прет, ворюга, к Волге!

Во вторую ночь я был с Бисяриным. При каждой ракете мы оба нетерпеливо посматривали на часы. Наконец Бисярин не вытерпел: [66]

— Как только вы приходите ко мне во взвод, так обязательно что-нибудь мешает работе...

— Знал бы я, что помешаю...

— Я про ракеты! Время бежит, не успеем... — В голосе Бисярина неприкрытая досада и сожаление.

Просвистевшие над нами пули зацепили высокую, стоящую на бруствере сосну. На головы нам посыпались сбитые иглы.

— Графский же помог вам людьми!

— Тотальщки... — пренебрежительно бросил Бисярин.

Речь шла о дополнительном отделении, которое мы с Графским на ходу сформировали и придали первому взводу. Возглавил его старшина Михаил Дмитриев. В отделение вошли трое повозочных, писарь, санинструктор, Широких, ротный повар. Все они, за исключением одного, пожалуй, санинструктора, недавно из строя. Бисярин это отлично знал. Но такой уж у него характер...

Перестрелка затихла в начале первого, и саперы, бесшумно выбравшись из траншеи, растаяли в темноте. Началась сложная и напряженная работа на минном поле. Временами небо прорезали осветительные ракеты, поливая местность зеленоватым, мерцающим светом. В эти минуты люди замирали, прижимаясь серыми, неподвижными бугорками к спасительной земле. Но вот ракета потухала, сгущая и без того непроглядную темень. И снова шарили руки саперов по сырому песку, напрягались до боли их ничего не различающие глаза. Ориентируясь в темноте по натянутому шнуру, они медленно и осторожно продвигались по минному полю. Здесь стояли противотанковые мины. Нужно было найти мину, снять маскировочный слой, откопать землю со стороны взрывателя и вынуть его. Деревянные мины, постояв в воде, покоробились и перекосились. Вынуть взрыватель из них, да еще на ощупь, в темноте — не просто!

Вскоре и мы с Бисяриным перекинулись через бруствер и поползли по шнуру. В темноте наткнулись на ефрейтора Бокова. Он работал с миной. Откинув в сторону влажный, слегка желтеющий песок, ефрейтор протянул руку к взрывателю. Нащупав пальцами кончик стержня и проверив чеку, он потянул взрыватель [67] из корпуса мины. Взрыватель не вынимался. Из темноты выполз сержант Круглик. Послышался его шепот:

— Что там?

— Взрыватель засел...

— Пусти!

Рука Круглика потянулась к взрывателю. Однако вынуть его сержант тоже не смог.

— Зажала, стерва!

Бисярин молча протянул руку к мине. Взрыватель сидел туго.

— Чья игрушка?

— Моя, — прошептал Боков.

— Круглик, вперед! — тихо скомандовал Бисярин. И уже Бокову: — Откопай ее и — в воронку! Во-он, сзади...

— Понял, — коротко ответил Боков, осторожно извлекая из грунта снаряженную, со взрывателем, мину.

По соседству находилось сводное отделение Дмитриева. Я направился туда.

Сводное отделение действовало дружно и старательно, но недостаточно согласованно. Здесь не было той сколоченности, при которой люди понимают друг друга без слов, даже в темноте. Я молча переползал от одного минера к другому, поправляя их и показывая, что делать.

Вот Широких. Он работает уверенно. «Этот не подведет», — думаю, а вслух шепчу:

— Ты повнимательней, не пропусти мину...

— Я их ставил.

— Когда?

— С Исаевым покойным, когда к нему просился...

Стрельба постепенно затихла. Потянул легкий ветерок. Темнота стала гуще, саперы уже не различали вытянутой руки. Близился рассвет.

В траншею я вернулся вместе с отделением Дмитриева. Старшина проверил подчиненных и доложил результаты работы. Сверились с формулярами. Оказалось, двух мин не нашли. Вот тут и покрутись! В чем причина? Сейчас пропустили эти мины, или их снесло вешней водой, или снял противник, или просто ошиблись саперы при установке минного поля? Решай, командир, что делать: время бежит, скоро утро! [68]

В темноту поползла контрольная группа.

Отправив роту на отдых, мы с Графским остались в траншее с дежурным отделением. Отделение возглавил Кубликов, принявший командование после смерти Исаева. Тут же находился и Широких.

— А... землячок, здравствуй! — покровительственно приветствовал Кубликов ординарца, протягивая руку.

— Здравствуй, начальник...

— Давно не виделись.

— Служба, — коротко ответил Широких, присматривая, где бы сесть.

— Ползал? — подчеркнуто вежливо спросил Кубликов.

— С Дмитриевым.

Кубликов прищурился и, растягивая слова, негромко сказал:

— А я думал, ты все больше по штабной части...

— Куда прикажут.

— С Дмитриевым можно в огонь и в воду, — продолжал Кубликов.

— Известно, как ты с ним в воду... — оборвал Широких.

Кубликов умолк, и перепалка затихла. Оба утомленно присели в траншее. Закурили. Широких держал на виду большой наборный мундштук. Такие нарядные штуки делали солдаты в долгие зимние вечера обороны из прозрачного плексигласа и разноцветных прокладок. Впрочем, делали не только мундштуки. Делали рукоятки к ножам, зажигалки и много других нужных и ненужных вещей. В этом было искусство и отдых.

— Хорош мундштук, — с завистью сказал Кубликов.

— Подарок Исаева, — тихо ответил Широких.

— А-а... — протянул Кубликов и посмотрел на ординарца подобревшими глазами.

— Скоро должны выходить конники, — сказал Широких, пряча подарок и устало поднимаясь на ноги.

Где-то вдали ударил залп, потом другой. Не густая канонада вскоре утихла. И выход начался. Это было утром 18 июля 1942 года. Большинство кавалеристов двигалось пеши. Часть лошадей давным-давно съели, [69] а некоторых оставили в бесчисленных перелесках и балочках перед передним краем: лошади не ползали по-пластунски. Конники выходили небольшими, разрозненными группами, используя закрытые участки местности. Измученные и голодные, люди добирались до первой траншеи и тут получали горячую пищу. Затем их отправляли на сборные пункты, в тыл.

Тяжелая, гнетущая тишина не прерывалась ни единым выстрелом. Конники выходили весь день. К вечеру повели через передний край лошадей.

— Что же вы их не доели? — горько пошутил Кубликов. Удивительно было, как они шли, эти отощавшие клячи.

Усталый, давно не бритый командир-кавалерист остановился в траншее. Я угостил его куревом, указал питательный пункт.

— Идите обедать, здесь рядом.

— Ноги бы помыть! В теплой воде... — вздохнул он.

Я невольно опустил глаза. На командире были трофейные сапоги с непривычно широкими красноватыми голенищами. Такую обувь мы видывали на пленных немцах артиллеристах.

Заметив мое участие, кавалерист сказал:

— Все позади...

— Да-а...

— Погуляли, и хватит, — продолжал он доверительно. — Считай, с февраля сорок второго... Почти пять месяцев!

— Дело нелегкое — налеты!

— Всяко приходилось! Это вот тоже строили, — с сердцем ткнул он ножнами в стенку траншеи. — Под Дорогобужем... Вместе с партизанами.

— И строили? — удивился я.

— А ты думал! Вот дай только переформируемся... С нашим генералом мы еще покажем!

5

Ночью хлынул дождь. Утро выдалось пасмурное. Мутные ручьи сбежались к реке; неширокая, обычно спокойная и прозрачная Болва потемнела. По левому ее берегу, городскому, — песок, по правому, до самого [70] леса, — зеленый луг. Река бесконечно петляет, то прижимаясь к городу, то убегая к лесу.

На излучине реки, метрах в пятистах от старого городского моста, саперы строят новый под тяжелые грузы — под танки. Мост почти готов: осталось перекрыть два пролета. Четверо раздетых до пояса, белых и потных солдат стоят на самолете{2} и бьют сваю в последней опоре. Но вот удары стихают.

— Давай, давай еще! — командует с берега лейтенант Бисярин, искоса посматривая на меня и поправляя на черной, блестящей от воды голове мокрую пилотку. Он не может стоять спокойно ни минуты: то отойдет к самой воде, то опять вернется ко мне, то ковырнет носком или каблуком песок, то просто пошевелит пальцами рук.

— Отказ, — докладывает Круглик с самолета.

Ветер посеял на воде мелкую зыбь. Тучи разметало, высветило солнце. Над головой появилась «рама». За ней потянулись черные клочки разрывов.

— Собьют!

— Черта с два!

Сделав два круга, «рама» ушла. Бисярин посмотрел ей вслед и повернулся ко мне:

— Засекла!

Над мостом повисли распяленные маскировочные сети. Они сплошной лентой пересекли воду.

— Примут за ложную переправу, — ответил я.

— Нема дурней — поженились!

Уже с полчаса сижу в первой роте, жду уехавшего на лесозавод Графского.

Возле реки было спокойно. Я думал о том, что немцы снова частенько бьют по плотине у фаянсового, что строятся еще два моста, что все они под танки, и это не зря...

Уходили последние дни июля. На юге гитлеровцы рвались к Волге. Со страниц газет не сходили слова: «Сталинград», «Ни шагу назад!»

В нашем районе появились резервные части. Они создавали тыловые рубежи. Десятки километров траншей, [71] противотанковых рвов, проволоки и минных полей оплетали город.

Подошел Широких.

— Товарищ старший лейтенант, Дмитриев убился!

— Да ты что?

— Гранатой.

— Живой?

— Насмерть...

— Вот беда! Такой человек...

— На озере. В воду кидал...

Небо снова затянуло. Ветер утих, срывался дождь. Редкие, крупные капли ударили по темному зеркалу реки. Бисярин подошел к самому урезу воды.

— Ну что копаетесь? — резко спросил он у Круглика.

Бисярину никто не ответил. Саперы установили очередную сваю и начали бить. «Г-гах!.. Г-гах!..» — неслось над рекой.

Дождь усиливался. Бисярин кинул солдатскую палатку на мокрый чурбак и присел.

— Вот несчастье, — заговорил он, ни к кому не обращаясь, — рыбу глушил, факт... И погиб! Черт те что! Сколько раз наезжал к фрицам, сено увозил у них из-под носа... Минировал... А тут — на тебе...

«Г-гах!.. Г-гах!..» — неслось над рекой. Бисярин привстал, вынул кисет и мокрыми руками скрутил цигарку.

— А может, и не себе, — усомнился он вслух, — может, начальству свежая рыбка... — Бисярин со злостью сплюнул. — И приказ комдива был: запретить! А все-таки его адъютант через день приезжает за рыбой... Вот тебе и саперная удочка!

К мосту привезли настильную доску. За ней с самого утра отправился Кубликов.

Мокрый, но веселый и подвижный сержант соскочил с повозки, быстренько подошел к сидящему Бисярину.

— Я думал, мост готов!

— Индюк думал да сдох!

— Что-то вы сегодня хмурый, товарищ лейтенант...

— Не с чего веселиться! [72]

Кубликов почувствовал раздражение и нервозность Бисярина, но не знал причины.

— Чуть дождик примочил вас, так и...

— Старшина погиб...

Какое-то время Кубликов недоверчиво всматривался в сидящего с опущенной головой Бисярина. Наконец воспринял слова лейтенанта. Взгляд его стал невидящим, почти бессмысленным. Он молча повернулся и пошел.

Нам всем была тяжела смерть Дмитриева. Война сгубила жизнерадостного парня и смелого солдата. Где-то в подсознании смутно пронеслось: «Когда же это кончится?»

Над рекой по-прежнему раздавалось глухое: «Г-гах!.. Г-гах!..»

Я уехал к месту несчастья.

* * *

К концу лета Киров опоясала сеть хорошо оборудованных траншей и насыпных дерево-земляных стен. И передовые, и тыловые позиции прикрылись бесчисленными минными полями, проволокой, малозаметными препятствиями, противотанковыми рвами и завалами. В самом городе все, что возможно, приспособили к обороне. Это был надежный рубеж. Но мы тревожно прислушивались к битве на Волге. Ее грозные раскаты разносились тогда по всему миру. Мы жадно вчитывались в скупые газетные строчки, пытаясь представить, что произошло за прожитые сутки, без конца вглядывались в небольшую, неизвестно откуда попавшую школьную карту. Я ежедневно наносил на ней пунктиром примерную линию фронта. Гитлеровцы захватили Ставрополь, Краснодар... Они рвались на Кавказ.

А мы продолжали укрепляться. Дивизия держала оборону на широком фронте. Все понимали: резервы нужны на юге.

Саперы работали на маршрутах, строили мосты для обеспечения широкого маневра своим войскам, разведывали вражескую оборону. Они частенько ползали по минным полям: то препровождая в тыл к немцам своих разведчиков, то переправляя к партизанам подрывников, радистов, связных. [73]

Группу специалистов, нагруженных аппаратурой, боеприпасами и литературой для партизан, решено было переправить через линию фронта на фланге 1109-го полка. Заболоченный лес, знакомый мне еще с зимней вылазки в тыл противника, по-прежнему оставался труднопроходимым.

В группу входили шесть человек, в том числе две девушки-радистки. Девушки несли на себе рации, остальные — взрывчатку и литературу. «Пройти-то пройдете, — думал я, глядя на радисток, — но горя хлебнете: болото, вода по пояс... Впрочем, теперь нехолодно». В разговоре между собой кто-то из них упомянул Жиздру. Не знаю, было ли это связано с боями, которые в середине августа опять разгорелись в том районе, или с тем, что группа вкруговую пробиралась к жиздринским партизанам.

Операцией руководил майор из разведотдела дивизии. С ним были еще два незнакомых офицера. Они быстро о чем-то переговорили со старшим группы и попрощались.

Проводниками через передний край шли Кубликов и Шукайло.

— Главное — просеки. Все дозоры и засады противника — на просеках, — напутствовал я проводников.

Мужчины докурили. Девушки подняли тяжелые рации.

— Как же вы будете ползать с такими сундуками? — допытывался Кубликов у радисток.

— Мы не будем ползать. Не рождены... — с веселой категоричностью заявила подвижная и, видимо, задорная Варя.

Чуткий Кубликов оценил душевное состояние девушки и ответил просто:

— Всяко может прийтись.

Легкое облачко сомнения коснулось Вариного курносого лица. На какую-то секунду оно стало скорбным: может, вспомнилось что-нибудь домашнее, давнее, а может, мысленно представила завтрашний день. Девушка взглянула на молчаливую подругу и незаметно вздохнула.

— Это ваша забота, — отшутилась она, уже снова весело улыбаясь, — провести нас так, чтоб комар носа не подточил. [74]

Кубликов был человеком общительным. Он уже знал, что девушки — Варя и Женя — обе москвички, закончили десятилетку, радистки-добровольцы.

— Вы бы хоть оделись по-штатскому, — заметил Кубликов.

— С нашим грузом, если попадемся, не поможет никакой маскарад, — ответила опять-таки Варя.

Вскоре начали прощаться.

— Ну, братцы, пока! — сказал старший группы. — Когда-то мы еще попадем на Большую землю! А впрочем, теперь уж вы к нам! Будем ждать!

— Привет там дяде Васе, — сказал я, вспомнив моложавого командира партизанского отряда, с которым встречался дважды.

— Если увидим — обязательно!

Я подошел к девушкам:

— Счастливо, Варя!

— Спасибо.

Женя стояла вполоборота ко мне. Она по-прежнему молчала, задумчиво глядя куда-то в лес, и вряд ли слышала наш разговор. На ее узких плечиках мешковато сидела большая фуфайка. Мне захотелось прикоснуться к руке девушки, выправить заломившийся уголок воротника, сказать что-нибудь приятное. Но вместо этого я неловко попытался заглянуть ей в глаза и произнес:

— Женечка, слушайтесь старших!

— Перестаньте... — Она даже не посмотрела на меня, только плавно провела руками по бедрам, будто разглаживая юбку, хотя обе подруги были в стеганых брюках.

«Третью группу пропускаем за этот месяц, — подумал я. — И в каждой — девушки».

Через несколько минут они ушли в темноту. И оборвалось еще одно мимолетное знакомство. Было жаль, но где-то в глубине души теплилась искорка: «Когда-нибудь встретимся...»

Только под утро вернулись саперы-проводники.

— Усэ в порядку! — коротко доложил Шукайло. Он был старшим.

— Вы хоть помогли девушкам? — поинтересовался я. [75]

— Казав Кублыкову, щоб узяв рацыю у чорнявой дивчыны... у Варвары... — а та, друга, и розмовлять не схотила: «Я, каже, зрослась з рациею».

— Да ты и просил-то не очень... — вставил Кубликов.

— Замовкны! — оборвал его Шукайло и, видя мою заинтересованность, подробнее доложил события минувшей ночи.

...Со своего переднего края группа сразу же пошла по компасу. Двигались гуськом. У каждого в руках — палка. Для опоры.

Саперы пробирались впереди, хотя на болоте вряд ли могли встретиться мины. Длинными щупами они тыкали в вязкое дно, искали, где потверже да помельче. В ночной тиши вода громко хлюпала, прелая жижа пузырилась и булькала, в нос било гнилью.

«Нейтральное» болото разлилось топкой двухкилометровой полосой между нашей обороной и немцами.

Группа двигалась сравнительно быстро. Отдохнувшие, давно ожидавшие перехода, люди шли бодро, не чувствуя усталости и радуясь, что не очень намокнут: болото за лето обмелело, и только девушки в одном месте окунулись по пояс. Выбираясь на кочку, Женя задела головой невидимый сучок, и с нее сбросило шапку. Минуты две она в темноте поцедила пальцами воду и ушла ни с чем.

Так рисовалась мне эта бледнолицая девушка, почему-то без шапки, подстриженная под мальчика и по-мужски сдержанная. Хотя без шапки я ее никогда и не видел.

— И всэ мовчки... — приглушенно сказал Шукайло.

Много их было на фронте, молчаливых и самоотверженных скромниц, до времени познавших и разлуку, и потери, и одиночество. Русские девушки... Подвиг Зои Космодемьянской был для нас еще совсем живым событием...

Землянку давит предутренняя тишина; коптит над сплюснутой гильзой сонный огонек, виляет язычком, легонько шипит и потрескивает. Мне вспоминается наш зимний рейд через это же болото. Минирование, перестрелка с немцами, разорванный пополам Исаев. «Пальцы... стреляй, друг...» [76]

...Ни одного живого гитлеровца саперы так и не встретили. Прохрустели однажды чьи-то шаги в отдалении, стукнул пугливый выстрел в дремотной тиши. Люди притаились, переждали минуту и тронулись дальше.

— Зустрилы тилькы дви мины... Нэ знималы... — доносился негромкий голос Шукайло. — По тий же стэжци и возвернулысь.

* * *

Распределив пополнение, я и сам пошел по ротам: как там встретят новичков?

Кубликов привел своих прямо к кухне. Над кухней вился душистый парок. Обед был готов.

— Вот, корми, — обратился он к повару.

Тот почесал затылок:

— Сколько душ?

— Шесть.

Прибывшие скучились в стороне, поснимав тощие вещмешки. Новые шинели торчали на них колом. Длинный, бритый боец нарочито громко произнес:

— Братцы, доставай котелки!

«Братцы» смущенно переминались с ноги на ногу. Повар взглянул на говорившего, а ответил почему-то Кубликову:

— Рота еще не обедала.

— Всем хватит! Сухари у них есть...

— Во-он начальство... — указал повар по старой привычке на меня.

Я кивнул старшине. Это был Шукайло, начавший старшинствовать после смерти Дмитриева. Старшина спокойно поздоровался с новенькими, и через минуту они уже звенели котелками. Сели обедать и Шукайло с Кубликовым.

— Щэ вчора пытав у батальони, чи будуть новеньки, — сердился старшина. — Сказалы, ни, не будуть.

— Они и сами не знали, — ответил Кубликов.

— Отак! Значить, взводу пополнение?

— Какое там! На всю роту.

— Тю! Мало...

— И народ-то: двое — ничего, из госпиталя, а четверо — зятьки. Спрашиваю: «Ну, как в приймах-то, [77] не солоно хлебавши?» А вон тот, бородатый, посмотрел на меня и говорит: «С солью трудненько было». И заржали...

— Что ж, усяко бывает, — раздумчиво сказал старшина. — От же ж ордынарець командира — справный хлопець.

— Он не из зятьков, он — беглый.

— Все равно! Звидтиля прыйшов...

Я по-прежнему стоял возле очажка, где на железном листе сушился общий табак: ждал, пока люди поедят.

Возле кухни появился Графский. Вымыв руки, он мельком посмотрел на прибывших и тоже прошел к очажку. Это был заученный маршрут, своего рода условный рефлекс: от умывальника — к листу с табаком. Обобществил курево когда-то еще Николай Кокин. Помню, он как-то стоял и наблюдал, как командиры неловко тыкались возле кухни, стараясь подсушить свои отсыревшие пачки «гвардейского». Политрук тут же велел выжарить противень, застелил его бумагой, позабирал у курцов табак и высыпал сушить. Над очажком поднялся медовый запах... С того раза и повелось.

Заправив кисет сухим табаком и скрутив цигарку, лейтенант подошел к новеньким.

— Сидите, сидите!

Но пообедавшие солдаты встали. Графский заговорил с ними, однако беседа явно не клеилась.

— Откуда сами-то будете?

Возникла неприятная пауза. Затем кто-то ответил:

— Из разных местов...

— Ну, как дома? — допытывался настойчивый лейтенант.

Снова пауза. И снова тот же голос:

— Известно как...

— Как?

— Хорошо...

Графский отошел. Шукайло и Кубликов по-разному оценили его разговор с новенькими.

— Устали люди, — сказал Шукайло. В его тоне слышалось сочувствие.

— Зятьки, — недружелюбно отозвался Кубликов. — Попригрелись в домах... На дворе октябрь, а они в шинелях... [78]

...Вернувшись в штаб, я встретил Голова. Он уже недели две ходит в замполитах, хотя почти все по привычке называют его комиссаром. Василий Ксенофонтович легонько поморщится, дернет плечом и поправит: «Заместитель командира по политической части». Впрочем, ни в его поведении, ни в стиле работы, ни во взаимоотношениях с командиром и подчиненными не заметно особых изменений. По крайней мере, внешних. Голов и Фоменко по-прежнему во всем мирно советовались и понимали друг друга с полуслова.

— Ну, как там в первой? — спросил меня Василий Ксенофонтович.

Я кратко поделился своими наблюдениями, мы прокомментировали разговор новичков с Графским.

— Их тоже понимать нужно!

Я согласился.

— Ничего, обомну-утся... — протянул замполит и рассказал о политинформации, которую проводил с пополнением агитатор во второй роте. Наш разговор продолжался уже в штабном шалаше. Голов передавал все очень живо, в лицах:

— Как воевать будете? — подделывает он тон агитатора, грозно поводя бровями и скручивая попутно козью ножку из оторванной с моего стола газеты. — Смотрите, чтобы все честь по чести!

— Ясное дело... Понятно... — отвечает замполит на несколько голосов.

Заходит комбат. Он не перебивает рассказчика, но Голов уже сбился с тона и смущенно улыбается.

— Да продолжайте же, понимаете ли... — говорит Фоменко, пригибаясь в низком для него шалаше. Поискав, где бы сесть, он наконец опускается на ящик с документами.

— Будем считать, что все ясно? Или имеются вопросы? — вновь пытается Голов имитировать чужой голос и сам же отвечает: — Вопросов нету...

— А что вы слышали об Австралии? — замполит прикуривает свою здоровенную цигарку и, зажимая кулак своеобразным, знакомым жестом, молча поясняет нам, что он хотел сделать с этим агитатором.

И его возмущение понятно. В момент, когда нависла опасность над Туапсе, Новороссийском, Грозным; когда шли жестокие бои на Волге и в наших [79] разговорах постоянно звучали слова «Мамаев курган», «Тракторный завод», «Вокзал», «62-я армия», «64-я армия»; когда у всех на устах были фамилии сержанта Павлова, артиллериста Болтенко, связиста Титаева, рядовых Сарафанова и Чембарова, генералов Чуйкова, Шумилова, Родимцева и многих других героев — защитников Сталинграда; когда решалась судьба нашего государства и народа, — было о чем поговорить с новоприбывшими, в первый день, и без Австралии.

— Это — где кролики? — снова произносит Голов, копируя кого-то из новеньких.

Мы все трое дружно смеемся.

По рассказу замполита, неугомонный агитатор задает подобный вопрос и о Гонолулу...

— Да, — заключил Голов, — с агитаторами надо работать и работать. Не все они у нас на высоте. А от них очень многое зависит.

Фоменко склоняется над столом, всматривается в раскрытую карту.

— Звонил Сапрыкин. Нужно выслать еще две группы, — говорит он и, схватив толстый красный карандаш, показывает на сотке, куда именно послать разведчиков.

Несколько минут мы уточняем организационные вопросы, потом командир с замполитом уходят. Я остаюсь со своими бумагами.

* * *

Насыпная, не полного профиля траншея проходит по заболоченному редколесью. Под ногами хлюпает. Кое-где брошены две-три жерди. Под сапогом они погружаются в булькающую грязно-бурую жижу. За четыре дня саперы изучили каждую жердочку и не оступались даже ночью. Траншея однобрустверная. По существу, это насыпной дерево-земляной вал. К нему вместо тыльного бруствера жиденьким пунктиром прилепились небольшие защитные стенки.

— Зато — круговой обзор, — шутили стрелки.

В бруствере светятся маленькие амбразурки. Маскировке эта траншея не поддается.

— Девятый вал, — говорит каждый раз полковой инженер старший лейтенант Анатолий Гуртовой, сопровождая [80] какого-нибудь представителя старшего штаба.

В глубине обороны еще несколько линий таких же валов-траншей. В отличие от первого они насыпаны в полный профиль и одернованы, что, впрочем, совсем не скрывает их ни от наземного, ни от воздушного наблюдения.

В целом это спокойный участок: на стыке немецких частей. Иногда слышится разрыв где-нибудь у правых или левых соседей, сюда же снаряды залетают нечасто. Одно только неудобство — снайперы. Особенно неприятно перебегать двадцатиметровый разрыв вала-траншеи у ручья. Через ручей лежат брошенные кем-то тонкие, гнущиеся осинки. Этот самодельный штурмовой мостик нелегко пробежать и без пуль. Имелась, правда, и обходная дорога, но ею не пользовались: далеко...

Сидели здесь и наши снайперы. Впрочем, обе стороны хорошо применялись к местности и настойчивым мастерам огня удавалось подхватить на мушку разве только неосторожного или забывчивого новичка.

День и ночь инженерные разведчики изучали вражескую оборону. Перед ними стояла задача определить состояние минных полей противника перед передним краем и в ближайшей глубине его обороны. Группу возглавлял Бисярин. Днем саперы тщательно изучали местность, режим немецкой обороны и деятельность каждой огневой точки, а ночью ползали в поисках минных полей. Работа была незаметная, но изнурительная.

Вели разведку и немцы. Устраивали даже диверсии. Неделю назад, то ли из озорства, то ли из каких-либо высших соображений, они ночью утащили метров сто наших рогаток и установили их перед своим передним краем. Через ночь наша пехота вернула покражу со сложными процентами.

Поиск готовили тщательно. Несмотря на то что в штабе полка долго утрясали пароль, сигналы и другие вопросы обеспечения, мы со старшим лейтенантом Гуртовым добрались до первой траншеи засветло.

В ночь предстояла вылазка разведгруппы Сергея Бисярина, и он с нетерпением ожидал меня.

— Все готово? — спросил я с ходу. [81]

— Абсолютно! — уверенно ответил он.

— Отлично. Проводники есть?

— Не прибыли...

— Сейчас прибудут, — сразу же засуетился Гуртовой и рысцой бросился к ближайшему телефону: проводников выделяли из полковых саперов, которые минировали на этом участке.

Я укоризненно глянул на Бисярина, но ругаться мне не хотелось, да и не стоило нервировать разведчиков перед вылазкой. Достав бинокль, я пригласил Бисярина к винтовочной амбразуре:

— Ориентируйте на местности.

Мы уставились в небольшую прорезь, почти соприкасаясь щеками. Бисярин быстро доложил. Наблюдательный пункт был выбран удачно. В окулярах мелькнули неестественно крупные столбы и толстая проволока наших заграждений, чахлый кустарник нейтральной полосы и, наконец, плохо замаскированный бруствер старой, брошенной противником траншеи. Действительную, живую траншею немцы оттянули назад метров на двести, к самой опушке леса. «Траншею оттянули, — подумал я, уткнувшись биноклем в темную полосу леса, — а как же с минами? Неужто перенесли?»

На этот вопрос должны ответить разведчики. На участке полка несколько инженерных разведгрупп, по восемь — десять человек каждая. Часть саперов действовала совместно с общевойсковой разведкой, которая прощупывала оборону противника значительно глубже.

Последний час ожидания показался мучительно длинным. Уже в сумерках саперы вытащили ежи из невидимого для противника прохода в насыпном валу и вышли в нейтральную полосу. Бледная, мертвящая ракета неожиданно пригвоздила солдат к земле. Падая, Бисярин попал рукой на край небольшой воронки. Осторожно приподняв голову, он пытался разглядеть знакомые ориентиры. Напрасно! Казалось, местность тщательно изучена, но вблизи все выглядело совсем иначе, чем из траншеи.

Воронка несвежая. И все же из нее тянет чуть ощутимый, приторный запах взрыва. Бисярин отвернул лицо в сторону. На дне воронки, в темной, отравленной [82] земле не было жизни. Но по краям уже выбивались слабые травинки. Тонкие и бледные, они настойчиво спускались вниз.

Ракета потухла, и ожившие саперы поползли, осторожно ощупывая избитую, раненую землю. Темная, безлунная ночь скрыла бесшумные расплывчатые фигуры людей.

Весь ноябрь и большую часть декабря, до глубоких снегов, саперы действовали за передним краем. Работа была знакомая: минировали, проверяли и готовились к перестановке своих мин на зиму.

Вместе со всем советским народом мы, волнуясь, следили за победным сражением на Волге. Во вторую военную зиму вступали с твердой верой: скоро опять наш черед бить врага! [83]

Дальше