Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Забытое письмо

Саша Гоголев, тихий и молчаливый человек, вводит меня в комнату. За столом пьют чай его жена, двое детей и глухой, трясущийся от древности старик.

— Товарищ мой, Степа Гладышев, — кивая на меня головой, говорит Саша. После чая он уводит меня в маленькую клетушку и достает из-под киота свернутый лист. — Вот от Григория Ивановича, потом сожгите, — коротко говорит он и, пожелав спокойной ночи, уходит к себе.

Читаю бумагу. Это сведения о численности «добровольческой» армии, местонахождении ее соединений и фамилии командиров. Запомнить все это нелегко, раздумываю несколько минут, затем иду к уже улегшемуся спать хозяину дома.

— Есть у вас молоко?

— Есть! — отвечает он и, не спрашивая, зачем оно мне нужно, идет на кухню и приносит полкринки молока.

Он снова укладывается спать, а я начинаю готовить симпатические чернила. Вожусь долго, пока у меня не набирается с полпузырька. В моей памяти встает темная астраханская ночь, кабинет Кирова.

Закончив работу, записываю полученные сведения.

Написанное долго не сохнет, оставляя на бумаге след. Через полчаса бумага снова принимает девственно чистый вид.

Утром остаюсь один и пью чай с дедом, бывшим николаевским солдатом, бессвязно, но охотно рассказывающим о «замирении горцев». Старик живет здесь свыше пятидесяти лет. [122]

— Нету, сынок, в России города краше Капкая{8}, — жуя беззубыми деснами мякиш, хвалит он свой город.

Я поддакиваю ему. За этим занятием, часов около одиннадцати, нас застает Саша. Он прихлебывает остывший чай, спрашивает, где жена, и молча сует мне вынутую из сумки бумагу. Саша Гоголев — почтальон. Из его сумки торчат сложенные газеты, краешек журнала, письма.

— Это от Григория Ивановича... Документ вам, вроде свидетельства личности, а это газетки, почитайте, что господа наши про Советы пишут, — ухмыляется он, кладя на стол несколько газет. Затем настороженно и веско говорит: — Григорий Иванович просит сегодня не ходить к ним, а завтра он вас встренет, как условились.

Саша уходит. Не понимаю, почему Остапенко вторично и так настойчиво предостерегает меня от посещения его квартиры. Может быть, за мной ведется слежка.

Читаю «документ». В углу печатный штамп:

«Управление объединенного Союза городов Юга России
при Главнокомандующем вооруженными силами Юга
УДОСТОВЕРЕНИЕ
Сим удостоверяется, что предъявитель сего удостоверения есть действительно дворянин Кирилл Владимирович Дигорский, служащий чиновником для особых поручений при департаменте заготовок Союза, и послан в районы Терско-Дагестанского военного губернаторства для исполнения возложенных на него департаментом поручений, что подписями и приложением печати подтверждается.
Исп. должность директора департамента действительный статский советник А. КРУКОВСКИЙ.
Начальник отделения заготовок СОМОВ».

Сбоку чернеет жирная большая печать. На ней царский орел со скипетром, но без короны. [123]

Еще ниже припечатано: «Действительно в применении к российскому гражданскому паспорту за номером 0541965, выданному на то же лицо».

Я прячу в паспорт этот документ. Ясно, что Григорий Иванович крепко и тесно связан не только с нашим подпольным комитетом, но и со многими другими лицами, работающими для нас в белогвардейских учреждениях. Во всяком случае, этот документ может весьма пригодиться мне. Читаю газеты «Утро юга», «Вечернее время» Б. Суворина, «Терский казак». Опять победы и «безудержное бегство красных», «Бои под Усманью», «Бой у станции Котлубань», «Упорное сражение под Камышином», «Красные эвакуируют Астрахань». Это еще что? Быстро прочитываю «Сообщение штаба Астраханской группы»:

«Согласно данным военной разведки, совершенно точно установлено, что части 11-й Красной астраханской армии готовятся к эвакуации города. Пока из Астрахани эвакуируются мастерские, оборудование заводов и судоверфей. Поезда, груженные награбленным у населения добром, вереницей тянутся на север. Семьи ответственных коммунистов уже бежали из города. Для эвакуации самих комиссаров под парами стоят готовые к отходу поезда. Население несчастного города с нескрываемой радостью ждет прихода русских добровольческих частей. Главный большевистский комиссар и агитатор Киров улетел из города, бросив на произвол судьбы свою армию и обманутых «товарищей».

Первые строки я читал, несколько беспокоясь, но, когда дошел до агитатора Кирова, бросившего всех на произвол судьбы и улетевшего неизвестно куда, мне стало весело. Так неуклюже соврать могло только белогвардейское информационное бюро. Каждый из нас прекрасно знает Сергея Мироновича, его твердость, отвагу и несгибаемый, стальной характер. Никто не усомнится в том, что, пока Киров жив и «пока в Астраханском крае есть хоть один коммунист, устье реки Волги было, есть и будет советским».

Мне понятно теперь происхождение этих «новостей» — это сделала телеграмма Троцкого, так взволновавшая нас.

Продолжаю просматривать телеграммы: «В г. Петровске повешен захваченный в море пробиравшийся на туркменской лодке из Астрахани в Баку большевистский [124] комиссар Петров. Вместе с ним повешены четверо мужчин и две женщины, ярые коммунисты-агитаторы, ехавшие в тыл добрармии для пропаганды и разложения белых русских войск».

Откладываю газеты. Кто из наших товарищей погиб под этой скромной фамилией — Петров? Кто другие? Перебираю в памяти ряд фамилий... Быть может, это кто-нибудь из политотдела, из нашей партячейки, с кем я еще встречался десять — пятнадцать дней назад. Может быть, Самойлов, Богословский, Капланова. Я долго думаю, не слушая, не обращая внимания на бормотание деда, что-то рассказывающего о себе.

* * *

Уже третий час. В этом южном городе в это время солнце так печет, что поневоле ищешь прохлады, бежишь в тень, без конца пьешь воду. Сижу над Тереком, бурно и пенно бьющимся о валуны. Впереди горит, переливается Казбек. Его снежная вершина поднялась над десятком бесформенных диких скал. Голубая пелена стоит над горами. По аллеям проходят люди. Позади — огромный парк, впереди — горы, у ног — река. В отдалении повис тот самый железный мост, на котором завтра, в четверть шестого, встречусь с Остапенко.

На душе тревожно... Чудятся предательство и слежка. Даже в этом ярком солнце не нахожу успокоения себе.

Что это? Сдают нервы или сказались на мне газетные строки о повешенном Петрове? А может быть, настойчивые предупреждения Григория Ивановича не заходить сегодня к нему? Ясно лишь одно — шум Терека утомляет, тревожит меня. Встаю с камня и ухожу дальше от бурунов и пены, от грохота ревущей реки. Навстречу идет дама. Она быстро оглядывает меня и проходит мимо. Смотрю ей вслед. Зачем она так взглянула на меня? Любопытство или слежка? У пруда стоят двое мужчин. При моем появлении один из них отходит в сторону и исчезает за купальней. Если это шпик, то выход на улицу отрезан: слева — река, справа — пруд, а вокруг — гуляющие люди... Их много, кто из них враг, кто равнодушный и где меня ждет засада? Пересиливая волнение, с очень спокойным видом иду под навес, к летнему кафе, и требую мороженого. Съедаю две порции, [125] пью нарзан, шучу с официанткой, а на душе беспокойно.

В виски назойливо стучится, бьет одно и то же слово: «Петров! Петров! Петров!».

Бесцельное шатание по улицам утомляет. За каждым углом мерещится патруль. Захожу в кафе, выпиваю какао, ем яичницу, разворачиваю газету «Новости юга», поглядывая сквозь маленькую проткнутую пальцем дырочку. Кажется, все благополучно. Часы на стене бьют шесть раз. Надо, наконец, что-то предпринять. Не ходить же мне по городу и по ресторанам, пока на меня на самом деле не обратят внимания агенты контрразведки.

Расплачиваюсь и выхожу на улицу. Никто вслед за мной не поднялся, никто не вышел, но это, конечно, еще ничего не значит. Если я под наблюдением филеров, они, несомненно, уже стоят в оцеплении на улице и по углам квартала. Шагаю налево, затем стремительно схожу с тротуара и вскакиваю на подножку бегущего трамвая. Украдкой оглядываюсь по сторонам. Ничего подозрительного. Плачу за проезд и пробираюсь вперед, чтобы на всякий случай быть поближе к выходу. Трамвай звенит и катится по рельсам, обгоняя пешеходов, арбы, фургоны, линейки. Проехав две остановки, схожу и смешиваюсь с толпой. Ничего подозрительного, и все-таки состояние тревоги, внутреннего все усиливающегося беспокойства не покидает меня. Оно ширится, растет. Мне кажется, что за мной неотступно следят.

Мучительно хочется покоя. Лечь в темноте, в одиночестве, подальше от людей и шума, и крепко уснуть. Спать хочется до того сильно, что с трудом подавляю зевоту. Но куда идти? Где провести ночь? К Саше Гоголеву почему-то идти боязно. Кроме Остапенко, Сергей Миронович указал мне еще один адрес, на Базарной улице, в доме шесть, но идти туда я не могу; если за мной установлено наблюдение, то наведу белогвардейцев на конспиративную квартиру. По инструкции Кирова, я должен связаться и работать во Владикавказе только с Остапенко: «Если его в городе нет, то лишь в этом случае свяжитесь с домом шесть на Базарной».

Опять сворачиваю к Тереку, на так называемые деревянные мостки. Шум от ревущего потока растет. Белая [126] пена, брызги, остроносые камни, обточенные валуны. Я стою на высоком, крутом берегу. На другой стороне персидская мечеть. Ее яркие, покрытые цветной глазурью плитки, словно хвост гигантской жар-птицы, сверкают в розовых закатных огнях. Иду туда.

Во дворе мечети прохладно, пахнет вялыми травами. Старый одноглазый перс напряженно смотрит на меня, стараясь разгадать, зачем я зашел в тихий чужой мне двор.

— Ты сторож?

— Да... Ишто нада? — открывая беззубый рот, шамкает старик.

— Так просто зашел... очень красивая у вас мечеть, — говорю я. — Мечеть ваша очень хорошая.

— Ой, правда, правда! Его много год строил... зато красивый масчид вышла, — улыбается старик.

Он водит меня по двору, заводит в какой-то закоулок, через который по лесенке проходим во второй двор. На цветных плитах причудливый золотой орнамент из священных текстов.

— Из куран... Аллахын китаб{9}, — почтительно поясняет перс.

Мы одни во дворе огромной мечети. Наши шаги гулко звучат. Тишина и одиночество успокаивают меня.

Вспоминаю свои недавние страхи, и мне даже хочется поиздеваться над собой: «Дамская болезнь... нервы!»

Такое укромное и тихое место в моем положении может очень и очень пригодиться. Провожаемый стариком, выхожу из ворот мечети, но уже не с той стороны, откуда вошел, а из боковой дверцы сада. Попадаю в незнакомую, пыльную, обсаженную акациями улицу, по которой с шумом тянутся с базара арбы и тачанки. Надо думать о ночлеге. Но где и как? Куда мне идти? К Остапенко, на Базарную, к Саше — нельзя. В гостиницу — рискованно: хотя все документы у меня в исправности, можно попасть в облаву.

Иду вверх по улице. Две растрепанные женщины перегоняют меня. Они о чем-то спорят хриплыми, рассерженными голосами. Одна из них останавливается и, [127] яростно толкая другую в грудь, начинает поносить ее. называя последними словами. Вторая отбивается от нее.

— Это ты такая, а я другая, честная. Молчала бы, ребят куча, муж при доме, а сама чего делаешь?

Обе дрожат от злости. Вдали маячат арбы. Зажигают огни. Улица почти безлюдна.

Останавливаюсь возле ссорящихся и строго говорю:

— Чего не поделили, чего шумите?

— Таких вот, как ты, не поделили, — отвечает первая и продолжает в тихом бешенстве: — Запомни, запомни, Нюрка, я уж тебе отплачу...

— Не забуду, а ты не пужай... не маленькая... — сузив глаза, кричит ей вслед вторая.

— Что это у вас такое? Чего она налетела? — участливо спрашиваю я, идя рядом с женщиной.

Скосив глаза, она быстро оглядывает меня и, чуть улыбнувшись, говорит:

— Дура она, скаженная! Мало ей мужа законного, так она еще на чужих парней зарится.

— Ну разве такая сможет быть вашей соперницей? Куда ей, никогда не поверю. Вы и она — все равно как курица и пава.

Женщина горделиво улыбается, еще раз, уже не без задора, смотрит на меня и, растягивая слова, говорит:

— На-смеш-ни-ки. Па-ва... Какая я па-ва? — с удовольствием повторяет она.

Мы идем рядом.

Эту ночь я крепко сплю в Молоканской слободке, в низенькой комнате Нюры Фоминой.

Часов около десяти выхожу на улицу. По сторонам бредут солдаты. Слободка остается позади. Сон и покой вернули мне самообладание.

В четверть шестого на железном мосту встречаюсь с Григорием Ивановичем.

— Иди за мной швидчее, только не рядом.

Пропускаю его вперед и иду «швидчее».

Покружив по улицам, Остапенко выходит к слободке, в которой я сегодня ночевал. Оглянувшись, он входит в небольшую хатенку. Следую за ним. В комнате два казака в погонах, с кинжалами на поясах. За столом, с винтовкой в руке, вахмистр государственной стражи. У окна женщина, с любопытством глядящая на меня. [128]

— Вот он! — говорит Остапенко, кивая на меня.

Казаки встают.

Не зная, что и подумать, вопросительно гляжу на него.

— Здравствуйте, товарищ, — мягко улыбаясь, говорит один из казаков.

— Чего молчишь? — хохочет, подмигивая мне, Остапенко. — Думаешь, завалился? Подкузьмил тебя Григорий Иванович?.. — И, хлопая меня по плечу, продолжает: — Свои это, комитетские. Они с нами поедут в Грозный... на линейке, через станицы, по всей Сунже прокатимся. Понял? Поездом, брат, небезопасно.

Мы рассаживаемся. Остапенко внезапно сообщает:

— А ведь у нас беляки вчера по всей улице облаву проводили. Нашу да Офицерскую улицу всю как есть переворошили. И у меня и у соседей были. И знаешь почему? В разведку донос был, будто в нашем квадрате типография подпольная имеется. Конечно, все это враки, никакой тут типографии нет, а сцапать тебя ненароком, как неизвестного человека, очень свободно могли.

— А ты, Григорий Иванович, знал об этом? Потому и не велел ночевать? Неужели сведения имел насчет облавы? — спрашиваю я.

Остапенко жмется, молчит, потом указывает на сидящих:

— Об облаве никто не знал, а вообще их спроси.

— А это, дорогой наш товарищ, вот почему так вышло. Комитет почти всегда имеет сведения о всех работниках, прибывающих из Советской России. Мы их знаем и помогаем им, а о вас сведений не было, только сегодня ночью из Тифлиса уведомили нас. Ну, вы сами понимаете, что, пока этого не было, мы не могли советовать Григорию Ивановичу раскрывать нашу работу и конспирацию.

— Скажи прямо — запрещали, — вставляет Остапенко.

— И скажу: запретили! Судите сами, организация у нас в городе маленькая, кругом — враги. Предательств и измены не оберешься. Можем ли мы ставить организацию под разгром, да еще в такое время, когда готовится наше наступление на фронтах! — горячо отвечает человек в вахмистерской форме. [129]

— Уж он вас в комитете защищал и так и сяк, и про Астрахань, и про Кирова, и про все рассказывал.

— И все равно не разрешили, — снова бурчит Остапенко.

— Правильно сделали. Ну как тебя съедят «добровольцы», кто тогда нам заменит тебя? Есть еще у нас такой другой, кто бы атаманские паровозы чинил да в войсковом штабе брата в писарях держал? Нет, — сердится собеседник. — Ты себя тоже цени, Григорий Иванович, ежели тебя партия ценит, а товарищ понимает, он не обидится.

Переговорив о делах, получаю информацию, нужную для доклада Реввоенсовету.

Рано утром, по холодку, на парной двусторонней линейке выезжаем в Грозный. Сытые кони весело бегут по мягкой, пыльной дороге. Вокруг сады, огороды, леса.

На линейке два вчерашних казака, Остапенко и я. У казаков в руках винтовки, через пояс и плечи переброшены холщовые патронташи с обоймами.

Вдалеке видны аулы, хутора.

При въезде в Грозный пешая застава просматривает наши документы. Лихой подхорунжий с заломленной набок папахой выдает мне пропуск с комендантской печатью. Слова «для особых поручений», обозначенные в документе, видимо, нравятся ему. Он почтительно рассказывает о том, как надоела ему скучная работа на заставе по проверке документов.

— Никудышное дело. Какие тут могут быть отличия за службу? Разве сюды какой большевик подастся? И где он? Которые в горах с Гикало прячутся, а другие в буруны убегли, там сховались. А нам только и делов, что у кунаков да мужиков базарных бумаги проверять. Вот за три месяца, правильно скажу вам, первая вы личность с таким званием большого классу мимо едете. А то все темная мужичня, аж и говорить с ними не хотится.

— А вы бы на фронт просились. Там веселей, да и чинов добьетесь, — советую я.

— Дак оно бы на фронт и ничего, да мене атаман здешний не пускает. Нужный я для свово дела человек. Опять же у меня болезнь такая есть, подагрика, — может, слыхали об ей? Никак с ею на фронт не пущают. [130]

— Дак вам и лучше, спокойнее, бог даст, целы будете, — ему в тон говорит Остапенко.

— Кто его знает, где хужей, тута или на фронте, пожимает плечами подхорунжий. — Вон у нас, в Шатое, десятого с бандою Гикало возле Воздвиженской бои был, — может, слыхали?

— Бой? — переспрашиваю я. — Не-т, не слышал.

— Был. Наши с красными схватились, дюже схлестнулись, да так, аж дым от ихова войска пошел, да и нам тоже мало не было... С нашей пешей сотни семьдесят человек ходило, а возвернулось всего ничего... человек тридцать.

— Неужели такие потери?

— Не-ет, наших ребят потерь не было. С карательной бригады да с пластунов, с тех сотни три убитых и раненых было, а с наших — нет.

— Да куда ж они делись?

— Куда? По станицам ушли, до баб своих присыпались, иди их ищи, чертей собачьих, — поясняет подхорунжий.

— А вы сами какой станицы? — спрашиваю я.

— Слепцовской, самой, сказать, коренной с нашего отдела, — прощаясь с нами, говорит он.

— Подагрик! — смеется Григорий Иванович, когда мы отъезжаем от заставы.

— Дезертиров ловит, а сам, шкура, гляди, где себе службу нашел, возля дому, возля станицы, и город сбоку, а наш брат казак воюй за него на фронте! У него вон рожу с чихиря набок свернуло, — плюет в сердцах один из провожающих нас казаков.

— Да, должность хорошая, останавливай телеги, щупай баб да бери взятки с каждого... Одно плохо — чины ему туго идут, — иронически качая головой, смеется Остапенко.

Мы едем по грозненским улицам, через Сунжу, мимо базара, огибая театр и сквер, сворачиваем в сторону и, трясясь на ухабах, въезжаем в станицу.

Возле просторной белой хаты Остапенко останавливает коней, один из казаков соскакивает с линейки и распахивает ворота.

Здесь ночлег. Это хата казака.

В течение двух суток вижу Остапенко только урывками, и то по вечерам. Григорий Иванович похудел, сероватая [131] щетина поблескивает на его небритых щеках, но улыбка и огонек в глазах все те же. Он еще ни разу Йе ночевал с нами, мы не знаем, где он проводит ночи.

— Гуляю с девочками, — отшучивается он.

Костюм его сильно запылен, ботинки сбиты. Видно, что ему приходится много и часто ходить.

— Подожди еще... ожидаю вестей кой-откуда. А пока жди, — каждый раз говорит он, думая, вероятно, этим подбодрить меня. Но вижу, что он сам чем-то обеспокоен.

— Что с тобой, Григорий Иванович? Что ты волнуешься, что скрываешь?

Он исподлобья оглядывает меня, молчит, потом роняет:

— Дело есть важное. Сегодня или завтра выяснится, вот и волнуюсь.

— Если не секрет, говори.

Он качает головой.

— Подожди, если выйдет, скажу... сильней будет. — И, подходя к окну, тихо говорит: — Уходить нам надо отсюда.

— А что? Следят разве?

— Пока нет, но бабы проклятые соседям про тебя раззвонили: «У нас чиновник важный с заставы остановился...». Хвастают ведь здесь как: каждый двор лишним колом перед другим куражится. Мне Семен сейчас говорил: полстаницы уже знает — у Киселевых чиновник остановился.

— Да, нехорошо это как-то выходит. Что же делать будем, Григорий Иванович?

— Уходить. Сейчас Семен по улице ходит. Вернется, — если все чисто, так мы задним двором на огороды выйдем, а оттуда, по балочке, к базару.

— А потом?

— А потом куда нужно. Сыщем место, не бойся, у грозненских пролетариев найдется угол для нашего брата.

Входит казак Семен. Григорий Иванович переводит на него взгляд.

— Ну, как дела, Семушка? Есть чего или нету?

— А кто его знает. Народу много, шляются разные, — говорит Семен и с раздражением грозится: — [132] Уж я этим курям глотки пораздеру, только и делают, что квохчут... Что за народ эти бабы!

— Ничего, не трожь их, Семен, ты лучше вот что сделай: мы сейчас с товарищем дворами уйдем, а ты тут погляди, что и как. Да своих предупреди: «Гости мои, ежели не вернутся к утру, значит, уехали в Назрань». Понял? Да не сейчас, а позднее. Ну, друже, давай руку. Да ты не бойся, может, ничего и нету, ведь мы это для осторожности уходим.

— Да я ничего... я и не боюсь... а так... Семью жаль, в случай чего, сам знаешь, наше казацкое дело... — тихо говорит Семен.

Ему стыдно и больно, что гости так внезапно покидают его. Вместе с тем я чувствую, что наш уход облегчит его душу.

Лезем через плетни. У перелаза, над самой балкой, прощаемся с Семеном. Он крепко обнимает нас и в волнении шепчет:

— Не обижайтесь, товарищи милые, такая дела вышла... не обижайтесь!

Уходим в темноту. Фигура Семена исчезает за плетнем. Спустя час Остапенко вводит меня в домик за полотном железной дороги. Горят электроогни промыслов. Черными столбами поднимаются вышки, озаренные светом. Грохочут вагоны, свистят паровозы на путях. Мы в рабочем районе города.

Ночью Остапенко будит меня. Нестерпимо воют сирены.

— Смотри, — говорит Остапенко, подводя меня к низенькому окну.

Вдалеке, во тьме, вырываясь и клубясь, полыхает пламя. Кипящие облака дыма клокочут над ним. Языки огня качаются, взлетают и падают. В стороне пылают два гигантских костра, озаряя лес багровых вышек. Полосы света бегут по земле. Гудки крепнут, свист, вой сирен не умолкают, море взбесившегося огня бушует на промыслах.

— Что это? — в волнении спрашиваю Григория Ивановича.

— Это грозненский пролетариат встречает генерала Хольмана, главу английской военной миссии при Деникине, — дрожа от восторга, говорит Остапенко. — Так и передай Кирову, что в первую же ночь после приезда [133] генерала грозненские пролетарии подожгли шесть вышек Чермоева, две — Гукасова и одиннадцать — войсковых.

Лица его не видно, но я слышу, как звенит радость в его голосе.

— Его превосходительство генерал Хольман приехал сюда вчера вместе с полковником Роландсоном, чтобы воздействовать на горскую бедноту и отколоть ее от красноармейских отрядов Гикало, оставшихся в горах. Уже расклеены по городу обращения к рабочим города Грозного — работать продуктивней, довериться Деникину и не поддаваться на агитацию большевиков. Вот полюбуйся на английское воззвание.

Читаю:

«Я, представитель английской миссии, полковник Роландсон, обращаюсь к горским народам и говорю: правительство Англии поддерживает генерала Деникина и его цели. ...В Терской области и Дагестане право водворять порядок принадлежит генералу Деникину, и вы должны помогать ему в его борьбе с большевиками, иначе Англия будет смотреть на это как на акт недоброжелательства к союзникам. Однако точно установлено, что часть горцев поддерживает восстание против Добрармии, поднятое в горах. Английская миссия хорошо знает, что восстание горцев не есть их национальное движение, а большевистское... и что местные большевики имеют связь с Астраханью и тамошними большевиками... Англия помогает Деникину снаряжением, танками, аэропланами, пушками, пулеметами и будет помогать до исполнения Деникиным его цели. Англия дала для этого своих инструкторов. Будет очень жалко, если придется обратить это оружие против горцев и их аулы будут разрушены... Я прошу читающих передать это своим народам и распространить среди всех. Август 1919 г. Полковник англ. службы Роландсон».

Остапенко помолчал и, указывая рукой на полыхавший пожар, сказал:

— А вот и наш ответ. Так и передай Миронычу, расскажи про эту ночь и горящие вышки. Пусть скажет Ленину, что грозненский пролетариат не спит, а тоже готовит удар Деникину.

— А чеченцы? Каково их настроение? [134]

— За нас. Только две недели назад под Воздвиженской их партизанские отряды, помогая в бою Гикало, погромили карательный отряд белых, но у нас тяжелая потеря. В этом бою погиб Шерипов Асланбек. Ты его знал?

Я отрицательно качаю головой.

— Это был орел, неукротимый большевик и боец. Киров хорошо знает Асланбека и будет опечален, когда узнает о его смерти. Кто заменит его? А ведь в горах властвует эмир Узун-Хаджи, мечтающий о горско-мусульманском царстве с муллами и шариатом. Теперь слушай дальше. Ответ от повстанцев получен. На той неделе от них и от горской бедноты уйдут в Астрахань делегаты. Из Левашей и Гуниба — тоже. Грозненские рабочие готовят восстание. Когда оно будет — не знаю, но комитет хочет согласовать его с вашим ударом на Кизляр. Понял? Здешняя тюрьма переполнена арестованными. Каждый день кого-нибудь из наших товарищей вешают, других истязают. Все это знают, и рабочих трудно удержать от восстания... а без наступления на Кизляр оно провалится. Правда, штаб наших повстанческих отрядов и сам Гикало обещают ударить по городу из Шатоя. Но Шатой далеко, а горские верхи медлят... Там много сволочи, а главная из них — продажная лиса Дышнинский... Ты запиши, чтобы не забыть. Это «премьер-министр двора эмира», он же — «министр почт и телеграфов», «внутренних дел», «военно-морской».

Я выражаю удивление.

— Да, да! Так и запомни. Скажешь Реввоенсовету, что в горах образовался эмират с разными «министерствами» и что вся горская буржуазия и духовенство стоят во главе. С Деникиным они воюют, нас пока не трогают, но и не поддерживают. Если бы не горская беднота, целиком большевистская по настроению, эти подлецы [135] давно бы продали Гикало и сторговались с Деникиным. Скажи, что удар надо готовить сильнее и не откладывать надолго. Теперь, дружок, последнее. Утром уезжай. После такой «встречи» англичан здешняя разведка начнет почем зря хватать людей. Можешь свободно засыпаться. В восемь утра идет товарный состав. Я тебя устрою на паровоз, а в Червленной действуй сам. Идет?

— Идет!

— А теперь ложись спать.

* * *

Под утро подъезжаем к станции Червленной. Машинист и его помощник прощаются со мной. Поезд на Кизляр идет в одиннадцать часов утра. Ночую на перроне. Вокруг спящие люди. Скорчившиеся на вещах тела. Храп, возгласы, вздохи, тревожный шепот.

Кто-то теребит меня за плечо. Офицер в добровольческой форме и три казака с винтовками стоят надо мной. Просыпающиеся люди, зевая и потягиваясь, глядят равнодушными глазами на нас.

— Кто такой? Документы есть? — в несколько неопределенной форме задает вопрос офицер. Его глаза, не мигая, глядят на меня.

Поднимаюсь, вынимаю из парусинового саквояжа (подарок Остапенко) замшу, протираю стекла очков и очень вежливо отвечаю:

— Есть, господин поручик!

Мой широко раскрытый, не без умысла, саквояж и книги, лежащие в нем, заинтересовывают его.

Он внимательно читает «документ», потом разглядывает паспорт, несколько раз переворачивая его вверх ногами. Я, чуть улыбаясь, смотрю на эти манипуляции и внутренне горжусь собой. Полное спокойствие, холодная настороженность и деловитая любезность. На этот раз нервы у меня крепки, воли и характера достаточно.

— Вы разрешите взглянуть на ваши книги? — спрашивает офицер.

— Прошу вас.

Он листает Бодлера, потом Северянина, иногда, чуть задерживаясь взглядом на мне, просматривает ноты. Казаки окидывают меня казенно-равнодушными взглядами, переступая с ноги на ногу. [136]

— Пожалуйста, — возвращает мне книги офицер. Я укладываю их в саквояжик и протягиваю руку за документами.

— Прошу извинить, — делая предупредительный жест рукой, останавливает меня офицер, — я буду вынужден просить вас проследовать за мной... — он делает паузу и очень спокойно заканчивает: — В контрольный пункт. Здесь у вас маленькая неясность, необходимо выяснить ее.

Молча пожимаю плечами и покорно соглашаюсь.

— Макаров и Трусов, отведите задержанного на пункт, к капитану Аристову. Вот документы, за старшего будет Макаров.

Контрольный пункт — это железнодорожный филиал контрразведки. Итак, я задержан. Что послужило тому основанием? Случай, подозрение, донос или провокация? Искали меня или я случайная фигура, попавшая в облаву? Не знаю ничего. Готовлю себя к допросу. Как будет разговаривать со мной этот капитан Аристов? С чего начнется допрос? Ведь первый допрос — это начало всего дела.

Казаки сворачивают в сторону. Мы переходим через пути. Останавливаемся перед классным вагоном, врытым в землю. Над ним трехцветный флаг и короткая надпись: «Контрольный пункт».

У вагона часовой. В стороне дымится походная кухня, рядом с ней — кипятильник-титан. Два солдата в синих погонах с треугольниками на рукавах свежуют барана. В окне вагона стоит пулемет, за ним виднеется завитая женская головка.

— Стой! — говорит мрачным голосом казак и, брякнув ружьем, кричит солдатам: — Эй, хлопцы! До капитана Аристова привели. Поручик Высоцкий арестовали.

Солдаты лениво отходят от бараньей туши. Один из них, с измазанными салом и кровью руками, поглядел на меня и, моргнув глазом, причмокнул, глупо смеясь:

— Спекулянт аль с большевиков будешь? — и, не дожидаясь ответа, сказал: — Мы вашего брата так освежуем, аж кишки вспухнут.

— Саламатин, ты опять со своими глупостями к людям лезешь. Сколько раз тебе об этом говорили, дурак ты толстомордый! Вот обожди, придет капитан, он тебе [137] загривок натрет, — отстраняя говорившего, сказал другой солдат и, подходя к окну, крикнул: — Софья Николаевна, разрешите спросить: когда его высокоблагородие вернутся обратно?

Женская головка показалась в окне. Красивое, скучающее, равнодушное лицо с копной рыжих волос, тонкими бровями и пухлыми алыми губами. Она бегло взглянула на меня.

— Наверное, часам к двум, а что такое?

— Да вот, Софья Николаевна, арестованного поручик Высоцкий прислали. Не знаем, что делать, — капитана дождаться или прямо в Грозный в отделение послать.

Наступает решительная минута. Если я попаду в отделение, то есть в контрразведку, я не выйду из нее. Чувствуя, что от ответа женщины зависит все, я поднимаю глаза и смотрю на нее в упор.

Зеленые, чуть холодные глаза снова оглядывают меня. Секунду мы глядим друг другу в зрачки. Потом женщина лениво отворачивается и скучающим, пустым голосом говорит:

— Не-ет, зачем же в Грозный... да и не с кем послать. Введите в канцелярию и поставьте охрану.

Меня вводят в первую половину вагона, переделанную в канцелярию. Сажусь на стул и жду. У двери на табурете часовой, не сводящий с меня глаз. Из второй половины вагона струится аромат духов, пудры.

Мне становится почему-то весело, и я тихо улыбаюсь. Солдат сердито смотрит на меня, поджимая губы. Здесь улыбаться нельзя — читаю я в его вытаращенных глазах.

Скучно. Канцелярия убогая: два стола, машинка, на стене плакаты: «Остерегайтесь шпионов», «Солдаты Добровольческой армии, будьте осторожны. Коварный враг...».

— Не гляди по сторонам! Тебе говорю, нельзя читать... слышишь! — угрожающе шипит часовой.

И по его лицу я вижу, что еще слово, и этот олух ударит меня прикладом.

Молча открываю саквояж и достаю Гумилева.

— Положь обратно книгу! — вскочив с табуретки, [138] орет часовой. — Селифонтьев! — высовываясь в дверь, вопит он.

Со двора стучат солдатские сапоги. В канцелярию из второй половины входит рыжеволосая дама. Поднимаюсь со стула и кланяюсь ей. Она, еле отвечая на поклон, спрашивает, растягивая слова:

— Что такое? Вы что так кричите, Рыбалкин?

— Дак мочи нету с им, никак не слухает, все по-своему хотит делать, — говорит солдат.

— Простите, но дайте и мне сказать, — чуть улыбаясь, вмешиваюсь я. — Если позволите, я в двух словах объясню вам причину всего этого шума.

Дама снова разглядывает меня. В ее глазах вижу некоторое любопытство.

— Пожалуйста! — разрешает она.

Караульный начальник испуганно просовывает голову в дверь, но, видя, что арестованный и часовой на месте, что мы мирно разговариваем, успокаивается и слушает нас.

— Дело в следующем. Я задержан на станции поручиком и прислан сюда для выяснения каких-то деталей. Документы и прочее все находится здесь, вот на этом столе, и когда вернется капитан, все будет рассмотрено к общему благополучию. Но дело сейчас не в этом, — я даже не обижаюсь за это маленькое недоразумение, — дело в том, что цербер, охраняющий меня, не только не дает мне встать или переменить позу, — дама улыбнулась, — но даже буквально не разрешает смотреть.

— Они плакат читали! — отчаянно кричит часовой.

— Вот, не угодно ли, — делая жест, говорю я. — Да ведь плакат-то этот публичный... ведь он напечатан и расклеен для того, чтобы его все читали и знали, как поступать.

— Конечно, — улыбается дама.

— Но самое главное даже не в этом, а в том, что у меня с собой несколько томиков стихотворений Северянина, Бодлера, Гумилева. Я сам немного поэт, очень люблю стихи и всегда вожу с собой хоть две — три книжки. Когда мне сей грозный муж приказал не глядеть по сторонам и не читать плакатов... — Замечаю, как дама все с большим любопытством слушает меня. — ...я, естественно, открыл свой саквояж, достал Гумилева [139] и стал читать, но в эту минуту часовой поднял такой крик, что не только вызвал караульного, но даже потревожил и вас. Прошу извинить меня, хотя, честно говоря, сейчас даже приветствую поступок моего стража.

— У вас есть Гумилев? Можно мне его взять на полчаса? — спрашивает дама.

— Пожалуйста.

— Я так люблю Гумилева... По-моему, это лучший поэт наших дней. Его «Мик» — это ни с чем не сравнимое произведение, а вы помните «Жемчуга»? Благодарю вас, я пойду почитаю, а вы, пожалуйста, читайте ваши книги и не беспокойтесь. Вам никто больше не будет чинить препятствий. Муж мой вернется часам к двум — трем, и когда все благополучно кончится, мы еще поговорим о Гумилеве и стихах.

Она встает и, кивнув головой, уходит к себе.

Караульный начальник, видя, что его потревожили напрасно, сердито смотрит на сконфуженного солдата и молча показывает ему кулак. Солдат сопит, отворачивается.

Читаю Бодлера.

Не проходит и пяти минут, как дама снова появляется в канцелярии. В руках у нее открытый конверт и письмо.

— Вы знаете Мишеля? Вы видели его в Грозном? — бросаясь ко мне, говорит она. — Вы были у них дома?

Мгновенно настораживаюсь. Этот внезапный переход от холодной вежливости к почти дружескому тону ошеломляет и пугает меня. Я все время помню, что имею дело с женой контрразведчика, и вдруг какой-то Мишель. «Что за Мишель?.. Провокация? Ловушка?»

— Оказывается, вы его друг... вот, он сам пишет об этом Неточке, — садясь рядом со мной, говорит дама. — Вы извините, но, прочтя адрес «А. Н. Масленниковой», я не удержалась, открыла письмо, и вышло очень хорошо и забавно. Вот: «Письмо вам передаст один очень хороший, благородный человек, мой личный друг», — скороговоркой читает она. — Смешной он, этот Мишук, а вот, когда отдадите письмо Неточке, увидите, какая и она забавная девчурка. — Она протягивает мне руку. — Софья Николаевна Аристова, урожденная Масленникова, а Неточка, или Анна Николаевна, как ее торжественно величает Мишель, моя младшая сестра. [140]

Встаю, пожимаю ей руку и в свою очередь представляюсь:

— Кирилл Владимирович Дигорский.

— Садитесь, пожалуйста, Кирилл Владимирович, и расскажите, где вы встретили Мишу, как он выглядит в офицерской форме и вообще что с ним.

Я рассказываю все, что знаю о моем «благородном друге» Мише Сазонове, о его производстве в офицеры, привожу все подробности, какие только помню из болтовни прапора. У моей собеседницы остается впечатление, будто бы мы были с ним вместе в Екатеринодаре. Потом перевожу разговор на сестру влюбленного прапора, очень тепло и не без волнения говорю о ней.

— О, Лиза чудесная девушка! Если бы я была мужчиной, я обязательно влюбилась бы в нее, — не без кокетства говорит моя дама, поглядывая на меня чуть смеющимися глазами.

Соглашаюсь с ней, потом рассказываю о больном отце Миши.

— Я их всех близко знаю, это замечательная семья... Ведь сама я постоянно живу в Грозном и только наезжаю сюда к мужу, но последние две недели задерживаюсь здесь. Ему, бедному, так трудно. Работы много, а помогать некому. Он так утомляется, так устает...

Я спешу рассказать о том, как «мой молодой друг» тоскует о Неточке. Дама, приняв томный вид, отзывается:

— Нет, вы только подумайте, какая романтика в наши дни. И Мишук, и Неточка, в сущности, только дети, а сколько высокого и святого, истинно поэтического чувства вносят они в свою любовь. Их отношения похожи на вертерские переживания, и я очень, очень боюсь, как бы суровая проза жизни не сломила их. В этом отношении мы, Масленниковы, отмечены каким-то роком. В нашем роду почти все однолюбы, люди с тонкой, повышенной чувствительностью, исключительным постоянством... «Мы из рода бедных Азров, полюбив — мы умираем»... — декламирует она.

Я с почтительным вниманием слушаю ее, а в голове ехидная мысль: «Что и говорить, чувствительная особа, не постеснявшаяся распечатать не ей адресованное письмо... Жена, достойная своего мужа».

— Ах, я очень, очень опасаюсь трагического конца [141] их недетской любви, — делая печальные глаза, тихо говорит дама.

Пока она рассказывает о вертерской любви прапора к ее сестре, я придумываю объяснение, почему письмо до сих пор находится у меня.

— Не увидите ли вы, мадам...

— Софья Николаевна, — поправляет она.

— Простите, Софья Николаевна... не увидите ли вы вашу сестру раньше меня? Ведь я сейчас еду в Кизляр и только через три дня буду во Владикавказе.

— Ах нет, передайте Неточке сами. Во-первых, я только через неделю уеду отсюда в Грозный, а во-вторых, ей будет приятно поговорить с вами о Мишуке.

За такой беседой нас застает вернувшийся с вокзала поручик Высоцкий. Он несколько удивленно поднимает брови, слушая наш непринужденный, веселый разговор.

— А Владимира Георгиевича еще нет? — спрашивает он, неопределенно поглядывая на меня.

— Пока нет. Он приедет к трем, если не запоздает. Кстати, Серж, вы знаете, кого задержали? — говорит она. — Ведь это близкий друг Сазоновых, ну, помните... наших грозненских друзей... у которых и вы были с нами? Ну да! Вот и письмо от Мишука к моей Неточке... Ведь Кирилл Владимирович через два — три дня должен быть во Владикавказе.

Поручик хмыкает и, глядя поверх меня, говорит:

— Я, конечно, могу и ошибиться и охотно извиняюсь перед вашим знакомым, но, Софья Николаевна, вы знаете, долг службы прежде всего.

— Конечно, конечно, Серж, я понимаю, не подумайте, что я вмешиваюсь в ваши служебные дела. Я даже с Вольдемаром никогда не говорю на эти темы, но здесь такая явная путаница... Кстати, Кирилл Владимирович, что там у вас такое не в порядке? — с милой улыбкой обращается она ко мне.

— Ей-богу, не знаю, Софья Николаевна, по-видимому, господин поручик знает об этом больше, — развожу я руками.

Высоцкий берет со стола мои документы и с плохо скрываемой гримасой говорит:

— Да по сути ничего такого, кроме того, что удостоверение Союза городов написано не совсем по форме... Кстати, скажите, пожалуйста, — вдруг спрашивает он [142] меня, — Андрей Львович разве не переехал ближе к атаману, в Новочеркасск?

— Какой Андрей Львович? — пожимая плечами, спокойно говорю я, чувствуя, что он готовит мне капкан.

— Как какой? — притворяется удивленным поручик. — Ваше прямое начальство, подписавшее это удостоверение, действительный статский советник Круковский.

Ну, на такую удочку меня не так-то легко поймать. Ведь недаром же Остапенко целый вечер посвятил на то, чтобы я твердо запомнил имя и отчество Круковского, его ближайших помощников, адрес учреждения и так далее... Я снова пожимаю плечами и еще спокойнее говорю:

— Вы ошибаетесь, господин поручик, статского советника Круковского зовут Александром Александровичем... Андрея же Львовича я не знаю.

Глазки поручика тухнут, он переводит взгляд на мои бумаги.

— Проклятая память, ошибся, перепутал с инженером Круковским, геологом нефтяного дела.

Дама, настороженно слушающая нас, сдвигает брови и, не скрывая раздражения, говорит:

— Серж, я думаю, что не следует ждать приезда Владимира Георгиевича... Здесь явное недоразумение, и мне будет неприятно, если оно не кончится сейчас. — Она поднимает на поручика глаза и, подчеркивая слова, говорит: — Вольдемар разделит мое мнение!

— Если господин поручик ничего не имеет против, я просил бы послать от его имени телеграмму в Ростов, в адрес Союза, и справиться обо мне, о моей командировке и обо всем, что только найдет нужным господин поручик, — учитывая момент, говорю я.

— Нет... не нужно, — кисло улыбаясь, говорит Высоцкий. — Получите, пожалуйста, ваши бумаги... и прошу извинить — долг службы... — тянет он, но лицо его сухо, глаза недоверчивы и злы. — Часовой, отправляйся к караульному и скажи, что арестованный свободен.

— Вот и хорошо. Познакомьтесь, господа, — говорит хозяйка, и мы. церемонно пожимаем друг другу руки, — Пойдемте ко мне... здесь так неуютно, — говорит Софья Николаевна. [143]

Мы переходим на ее половину. Пьем чай, ведем легкую беседу, часто вспоминая стихи. Дама декламирует: «Или бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвет пистолет, так, что сыплется золото кружев, розоватых брабантских манжет...» Потом она вспоминает Бальмонта, которого считает вторым, после Гумилева, поэтом. Вскоре поручик собирается уходить. Стихи — не его удел. Это видно по всему — и по скучающе-вежливому выражению, с которым он слушает нас, и по неуклюжим попыткам вспомнить кого-нибудь из современных поэтов.

— Всего хорошего, еще раз прошу извинить меня и позволю себе напомнить вам, что если вы спешите в Кизляр, то через... — он смотрит на часы, — тридцать две минуты туда отойдет поезд.

— О нет! Кирилл Владимирович останется хотя бы до завтра у нас. Вольдемар будет так огорчен, если не застанет вас, — говорит хозяйка, забывая, что ее Вольдемар вообще никогда не видел меня.

Я долго и горячо убеждаю ее в том, что дело прежде всего и что на обратном пути, через три, максимум четыре дня, обязательно заеду к ним и от них уеду во Владикавказ. Наконец мои уговоры действуют, она соглашается, но берет с меня слово заехать «попросту» к ним. Обещаю, целую ручку хозяйки, беру свои документы и саквояж.

— Вы разрешите до вашего возвращения оставить у меня Гумилева? Я буду упиваться им, — вдруг просит она.

— Не только до моего возвращения, но и вообще, если позволите, оставлю его вам как память о нашей милой встрече, — галантно говорю я.

— Ах нет, что вы, я понимаю вас и вашу любовь к книгам, — несколько секунд, кокетничая, противится она и наконец принимает «жертву», бросая быстрый благодарный взгляд.

* * *

Вот и знакомый полустанок, откуда недавно провожали меня Алена и дед Панас. Нанимаю бидарку у казака, живущего при станции и занимающегося извозом. Через полчаса еду пыльной дорогой. Стогов уже нет, убрали. Станица осталась позади. Сижу молча, продумывая [144] и переживая проделанный путь. Пересекаем железную дорогу. Полосатый шлагбаум; беременная женщина стоит у переезда; вдалеке, по горизонту, облака — сизый лес стелется над оврагом. Все так же, как и тогда, но только другое настроение у меня.

Едем долго. Наконец, сворачиваем с кизлярского тракта. Мелькает господская экономия, вот знакомая аллея, вишневые сады и виноградники. Я снова в имении Богдана Багдасаровича Кочкарова, Бидарка легко катит по тенистой аллее. У сторожки останавливаю возницу.

— Попить хочется... Ну-ка, крикни там кого-нибудь.

Казак соскакивает на землю и идет к сторожке. Метелка, условный знак безопасности, стоит у окна. Из дверей показывается веснушчатое лицо Аленки. Она идет навстречу моему вознице. Схожу с бидарки и с наслаждением потягиваюсь. Однообразие пути утомило меня.

Аленка смотрит на меня, в ее глазенках пляшут искры.

— О-ох, устал! — беря ковш, говорю я.

Казак допивает воду.

— А что, красавица, далеко отсюда до усадьбы господина Тигранова? — спрашиваю я.

— Та ни... якись-нибудь дви версты... только що самого барина там нема... Вин до нашего, до Кочкарова, поихав, мабуть, скоро вернется, — говорит она, не сводя с меня глаз.

Я понимаю ее.

— Вернется по этой дороге?

— По другой ему далеко.

— Ну, так. А что, можно мне у вас пока остановиться? Устал и голова разболелась, а когда он будет ехать обратно, ты мне скажи, я с ним и поеду, — говорю Аленке, подходя ближе к ней.

— А чего ж ни? Конечно, можно. Тилько я одна здеся... Може, вам чого треба?

— Ничего, ничего, красавица, это и хорошо, что ты одна... веселее будет, — смеюсь я и щиплю ее за подбородок.

Мой казак по-своему понимает мое решение. Он многозначительно подмигивает мне и весело советует Аленке: [145]

— А ты, девка, с господином не скучай, он веселый, не обидит.

Даю ему деньги, и он уезжает.

Из открытых сеней глядит улыбающаяся физиономия Сибиряка. Он тискает меня, как будто мы сто лет не виделись.

— Аккурат приехал, а то я утречком, на заре, в камыши хотел податься. А ты вроде как поправился, небось хорошо кормили, — смеется он.

Потом меня степенно обнимает дед. На его глазах дрожит мутная слеза. Аленка шныряет по двору, поминутно заглядывая в сторожку. Ее круглое лицо сияет.

— Ты у меня невесту отбил, — смеется Сибиряк, — на меня теперь и глядеть не хотит, а вчера кисет шелком шить собиралась.

Темной ночью уходим в камыши. Сибиряк сует мне в руку гранату и плохонький солдатский наган.

Скоро дед, Алена и их сторожка тонут в темноте.

«Прощайте, дорогие друзья, дорогие товарищи...»

Оглядываюсь назад. Мрак, ничего не видно.

— Осторожней... не урони в темноте лимонку, — слышу за собой шепот Сибиряка.

Из камышей ухожу через сутки. Со мной делегатами идут Сибиряк и пулеметчик Нефедов.

— Так ты не забудь, товарищ, скажи Реввоенсовету, чтобы денег и нашего Хорошева скорей присылали, — на прощанье говорит Донсков.

— И курева, — мечтательно добавляет один из провожающих камышан.

— Может, тебе еще подушку с Астрахани привезть? — спрашивает Сибиряк.

Все смеются.

— А то... хучь поспал бы на ей, надоело на камышах валяться, — в свою очередь отшучивается провожающий.

За Бакылом мы расстаемся с камышанами и, держась ближе к морю, уходим. Опять степь, овраги, лес.

Ночи уже совсем холодные. Мой романовский полушубок слабо греет. Моряна, задувшая с Каспия, длится третий день. Кашляю, чихаю, охрип. Нефедов тоже простужен, у него застарелый бронхит. Один Сибиряк бодр [146] и невозмутим. Утренние туманы, холодные ночи, пронизывающие ветры не трогают его.

— Привык смальства... ведь у меня нянек и мамок не было. Я и мальцом на соломе не часто спал.

— Зато и вырос с бугая ростом, — не без зависти говорит Нефедов.

— Это верно, здоров, силы на троих хватит, — улыбается Сибиряк.

Идем другой дорогой, минуя хутора, сторонясь чумацкого тракта, все время держась моря. У Сибиряка большой мешок с продовольствием и две бутылки с чихирем.

— Для веселья, — объясняет он, хотя и реже нас прикладывается к вину.

На шестые сутки выходим к пескам. Опять барханы, дюны и голые, бескрайние пески. Песок шуршит, пересыпается, скрипит. Ни одной живой души. Мертвая полупустыня с кустарником и колючкой.

— Ну, еще ночку переспим на ничьей земле, а завтра уже будем в Эркетени, — укладываясь на ночлег под барханом, говорит Сибиряк.

— Как Эркетень? А Лагань?.. А Бирюзяк?

— Вспомнил, — смеется Сибиряк. — Лагань еще той ночью позади осталась. Теперь здесь ничья земля, ни наша, ни белая. Разве, может, какая разведка бродит, а так, окромя волка да змеи, никого тут не стренешь.

— Не ошибаешься ли ты... что-то не так, ведь Лагань мы не могли обойти.

— А почему не могли, что нам в ней за нужда? Разве только что с беляками повстречаться, на их разъезды наскочить. Я тут тебе двадцать разных дорог покажу, и старую чумацкую, и калмыцкую, и ловецкую, и почтовый тракт.

Засыпаем. Под утро вскакиваю от нестерпимого холода, зуб на зуб не попадает, немеют пальцы. Пробую пробежаться по песку, но ноги застыли и не двигаются. Маленький Нефедов жалобно и молча глядит на меня. У него вид безропотно замерзающего рождественского мальчика из дореволюционных святочных рассказов. Один Сибиряк хорошо себя чувствует. Часам к четырем дня приходим в Эркетень. Ветер ревет с прежней силой. Холодно. Песчаные смерчи кружат по степи. Возле самого [147] села нас останавливают дозоры, долго и недоверчиво расспрашивают.

Двое красноармейцев ведут нас в село, держа ружья наперевес. По пути встречаются еще красноармейцы. Кто-то, завидя нас, кричит из землянки:

— Эй, Борзов, что там такое?

— Да вот шпионов поймали — в штаб ведем.

Мы переглядываемся с Сибиряком и еле удерживаемся от смеха. Догадливый патруль даже не позаботился ощупать у «шпионов» карманы! Так, с «лимонкою» в кармане и с наганом под шубой, доставляют меня в штаб батальона, занимающего Эркетень.

Через час нас везут на полковой тачанке в Яндыки, где ждет Плеханов, с которым я из Эркетени переговорил по телефону.

* * *

Яндыки оживлены. На улице шумно, много красноармейцев, за оврагом стоит батарея, грузовой автомобиль. Много кавалерии; через дорогу саперы протягивают добавочную линию связи. Возле школы отдел снабжения и артиллерийский парк. Когда я уходил за фронт, этого не было.

Плеханов радостно встречает нас. Чай, белорыбица, полголовы сахару, белый хлеб красуются на столе. Сибиряк и Нефедов с восхищенным любопытством смотрят по сторонам. Для них, жителей камышей, все здесь хорошо и ново. Это видно по их восторженным глазам, по тому, как они слушают Плеханова. Портрет Владимира Ильича Ленина надолго задерживает их внимание. Плакаты Роста, карикатуры Маяковского, Дени и Моора приводят их в неописуемый восторг. Вид конницы, идущей по улице, пушки, короткая надпись — «Политотдел» возбуждают их. Я понимаю бедняг: после многих месяцев полудикой, голодной, вшивой жизни в камышах они ступили на твердую землю.

— Беляки говорили: конец, рассыпалась Красная Армия, нету ее... — захлебываясь, говорит Сибиряк, — а она вот... фактически имеется... и пушки, и порядок, и снабжение.

После короткой беседы с Плехановым иду к прямому [148] проводу, вызываю Астрахань, Реввоенсовет, Кирова. Спустя несколько минут Астрахань отвечает: «Приемная телеграфа Реввоенсовета. У провода Бутягин. Киров крайне занят. Освободится в два ночи. Если вы не очень устали, Сергей Мироныч просит теперь же приехать в Реввоенсовет, если устали, переночевать и завтра прибыть в Астрахань».

Отвечаю: «Выеду немедленно, если будет какой-нибудь транспорт».

«Сейчас дам распоряжение командиру полка отправить вас сюда на мотоцикле», — отвечает Астрахань.

Прощаемся, аппарат затихает.

Через сорок минут мотоциклет стучит по яндыкской улице. Сижу в корзине. Меня трясет, бросает на ухабах, но тем не менее я сладко дремлю. Сон и явь, стук мотора, день и ночь — все мешается в одно сумбурное, туманное представление.

Проезжаем Басы. Вот оно, это село, где наши войска разгромили передовые части генерала Драценко. Редкие огоньки мерцают в домах. Луна, выбираясь из облаков, озаряет степь, пустые окопы, опоясавшие дорогу, холмы, на которых так недавно грохотали пушки, рвались гранаты. Колючая проволока еще видна на стыках дорог. Село спит. Деревянная церковь, немая площадь, по которой с воем несется одичалый пес. Мотоциклет пробегает тихую улицу, и мы снова мчимся по астраханскому тракту. Вскоре мотоцикл влетает в город и подкатывает к большому зданию.

* * *

Военком штаба армии Квиркелия, высокий красивый грузин, вводит меня в кабинет Кирова. Три часа ночи. Из-за стола поднимается Сергей Миронович; знакомая широкая улыбка, зубы блестят, глаза смеются.

— Вернулись в добром здравии? Вот и хорошо. А мы уже побаивались за вас. Ну, как ездили, как дела, как товарищи? — он внимательно вглядывается в меня. — Э-э, батенька мой, да вы от усталости сейчас свалитесь.

— Нет, что вы, Сергей Мироныч! Я совершенно бодр, это так, здесь разморило меня, — пытаюсь бодриться, но чувствую, что действительно еще несколько минут, и я усну тут же, за столом. [149]

— Ладно, спорить не будем Скажите только, все там в порядке? Как Остапенко, как в горах, как Гикало? Как камышане? Есть ли что от Шеболдаева?

— Все в порядке, — отвечаю я.

— Ну и ладно. Остальное доскажете завтра, а теперь... — он смотрит на часы, — поздно. Ночевать поедем ко мне. Выспитесь, а завтра утром сделаете доклад. Хорошо? — трепля меня по руке, говорит Сергей Миронович.

Его глаза, впавшие, окаймленные синевой глаза бесконечно уставшего человека, так тепло и участливо смотрят на меня, что я только молча киваю в ответ.

— Бесо, распорядись, чтобы пролетку приготовили, — говорит он военкому.

Едем по безлюдным улицам Астрахани, над которой поднимается серый рассвет. Вот и Казанская улица, вот собор, рядом с ним дом, во втором этаже которого, в квартире бежавшего к белым доктора Иванова, живет Киров. Поднимаемся наверх, и через пять минут я засыпаю на диване раньше хозяина и раньше прибывшего сюда Квиркелия.

За утренним чаем Киров слушает меня молча, изредка кивая головой. Иногда он задает вопросы, делает заметки в своем блокноте. Состояние отряда камышан вызывает у него беспокойство.

— Не поехали бы вы к ним начальником отряда с полномочиями от нас? — вдруг спрашивает он.

— Признаюсь, Сергей Мироныч, мне и не думалось, да и не хочется этого. Надеюсь, что принесу там меньше пользы, чем здесь. Им нужен обязательно свой, местный, но авторитетный начальник. Они очень просят прислать к ним обратно Хорошева.

— Хорошева? — раздумчиво переспрашивает Киров. — А ведь это верно. Хорошев их бывший командир, герой кизлярской осады, краснознаменец. Ладно, я подумаю, поговорю о нем в Реввоенсовете.

Когда я рассказываю о гибели Асланбека Шерипова, глаза Кирова тускнеют. Он медленно поднимается с места, идет к окну и долго смотрит на улицу. Потом так же молча возвращается к столу и тихо говорит:

— Это был орел, настоящий орел... Огромная потеря. [150]

Больше он не вспоминает о погибшем, но я вижу, как глубокая морщина долго не расходится над его сдвинутыми бровями.

— О Петрове я знаю. Мы получили из Баку точные данные о гибели этой группы. Вы их не знали. Это хорошие товарищи, — говорит он.

Все, что я рассказываю об Остапенко, веселит и радует его.

— Молодец Григорий, золото, а не человек. Храбрый, спокойный, надежный... а ум у него какой-то необыкновенный. Придет время, наркомом путей сообщения будет, — говорит Киров, и лицо его снова яснеет.

Об эмирате в горах он уже знает, хотя, когда я рассказываю о том, что «эмир» Узун-Хаджи выпустил в горах свои бумажные деньги с изображением шашки, скрещенной с ружьем, лежащей на весах головы сахару и кипы мануфактуры, Киров хохочет и переспрашивает:

— Да вы это всерьез или шутите?

— Совершенно серьезно, сам видел у Остапенко кучку этаких «кредиток» из простой бумаги, очень похожих на пивные ярлычки, только на них по-русски, по-арабски и по-французски напечатано — тысяча рублей. Хотел взять с собой для вас, но побоялся обысков в пути.

— Вот проходимцы, жулики продажные, — совершенно развеселившись, говорит Киров. — Вы, наверное, не знаете, что этот самый «премьер» и «военных» и прочих дел «министр» еще полтора года назад был в Чечне помощником пристава, взяточником и вором.

Потом мы переходим к эпизоду с генералом Хольманом, рассказываю о ночном пожаре, о готовящемся восстании.

Сергей Миронович внимательно слушает меня, то и дело отмечая карандашом отдельные места в блокноте.

— Торопятся они с восстанием... нельзя так, не можем мы одни, нашими слабыми полками, наступать на Кавказ. Надо ждать начала общего удара по Деникину, а он недалек. Тогда и мы двинем на Терек. — Киров что-то пишет в блокноте и говорит: — Надо сдержать их пыл, а то испортят все. К счастью, там во главе наших отрядов находится Николай Гикало — умница, храбрый, дальновидный большевик.

История с томиками стихотворений веселит его. [151]

— Значит, случай с моим томским гимназистом пригодился вам? Помните, когда вы уходили, я сказал, что ум и хладнокровие для разведчика важнее всего? Так и вышло. Представьте себе, что вы, не придав значения письму этого прапора, тут же уничтожили бы его, ведь картина была бы иной. Вряд ли барынька Аристова выпустила бы вас из-под ареста только потому, что у вас Бодлер и Гумилев. Правильно сделали, что сохранили письмо.

Тут я, в свою очередь, смеюсь.

— Чему вы?

— Да, Сергей Мироныч, честное слово, ум мой здесь ни при чем, день — два я держал это письмо так, на всякий случай, а потом сунул его в книгу и вовсе забыл о нем.

— Значит, подтверждается старая теория — «его величество случай». Что же, случай для разведчика — великая вещь, надо только быстро оценить его и хладнокровно рискнуть, повернуть его так, чтоб он вывез тебя из трудного положения.

Мы долго сидим за чаем. Наконец Квиркелия, уже в третий раз, напоминает Кирову о том, что пора ехать в Реввоенсовет.

Сергей Миронович встает и, забирая лежащие на столе бумаги, говорит:

— Ну, располагайтесь рядом, в одной из комнат. Справа от меня живет предисполкома Соколов, а дальше по коридору свободно. Кстати, на этих днях я совсем ухожу отсюда, тогда вы и вселяйтесь в мою комнату. Она южная и самая теплая из всех. Сегодня ночью на заседании Реввоенсовета сделаю доклад о нашей закордонной работе, тем более что и от ставропольцев вернулись товарищи, ходившие к ним. Вы будьте на этом заседании, я скажу Самойлову, чтоб вас пропустили. Приготовьтесь к вопросам, так как командарм Бутягин очень интересуется зафронтовыми делами и будет вас спрашивать. В политотдел пока не ходите, ни с кем не встречайтесь, спите, лежите, отдыхайте.

Уже из дверей он говорит:

— Там для вас греют воду, так вы не стесняйтесь, мойтесь вовсю, а на окне под бумагой белье. [152]

Несколько смущенный, я смотрю ему вслед. Внизу стучат отъезжающие дрожки.

Около одиннадцати ночи попадаю в Реввоенсовет. Самойлов ловит меня в приемной и, отведя в угол, говорит:

— Ну, с фронтов пока неважные вести. Почти везде белые наступают. Кое-где мы контратакуем их. Ты знаешь о том, что формируется экспедиционный корпус? — И, видя мое изумление, продолжает: — Да, в недалеком будущем будем готовы к прорыву на Кавказ. Ударим по Кизляру и Святому Кресту. — И уже совсем дружески шепчет: — Тебя в корпус назначают. Мироныч доволен твоей поездкой.

Слышится звонок, и Самойлов вводит меня в кабинет.

Заседание давно уже началось. За столом сидит командарм Ю П. Бутягин, веселый, подвижной, вечно куда-то торопящийся человек. Рядом с ним предгубисполкома Соколов. Возле него член Реввоенсовета В. А. Механошин — медлительный, с барскими замашками. В армии его не любят именно за эти черты. На диване, опершись ногами о стул, сидит Квиркелия. Начальник штаба Ремезов, седой, представительный, подтянутый, ходит у стены и, водя указкой по карте, заканчивает доклад.

В самом углу, на подоконнике, сидит Киров. Если в комнату войдет кто-либо из не знающих его в лицо людей, то никто в этом скромно сидящем, молчаливом человеке не угадает большевика Кирова, выдающегося организатора обороны Астрахани.

Сергей Миронович берет слово и в очень сдержанных, коротких фразах рассказывает то, о чем я утром докладывал ему. Затем он говорит о ставропольских повстанцах. Вскользь, еле уловимо, о нашем подполье, о связях с ним.

Мне нравятся его лаконичные, как бы литые фразы, но еще больше восхищает его сдержанная, конкретная осторожная информация. Говорит он недолго, но так, что картина нашей работы за линией фронта ясна всем присутствующим, и вместе с тем каждый понимает, что задавать вопросы излишне. Что нужно и что можно — сказано. [153]

Ни для кого не секрет, что Киров любит, ценит и крайне оберегает дело своей разведки. Он сам ведет ее.

— Кизлярские камышане просят, — продолжает Сергей Миронович, — чтоб Реввоенсовет прислал к ним их бывшего командира, товарища Хорошева. Дело это чисто военное. Хорошев работает военкомом одной из бригад нашей армии.

Командарм кивает головой.

— Со своей стороны, могу лишь сказать: Хорошев — это лучшее, что можем им дать. Боевой, опытный, авторитетный человек и — самое главное — их прежний руководитель. В ближайших операциях корпуса при ударе на Кизляр камышане будут играть немалую роль, — говорит он.

— Совершенно согласен, — присоединяется член Реввоенсовета Соколов.

Начальник штаба Ремезов составляет и сейчас же читает приказ:

«Военкома первой бригады тридцать четвертой дивизии товарища Хорошева Александра Федоровича срочно откомандировать в распоряжение Реввоенсовета одиннадцатой».

Командарм делает свою отметку на приказе. Квиркелия и начальник штаба подписывают приказ.

— Теперь следующее, — снова говорит Киров. — Для ускорения и улучшения зафронтовой работы в формируемом нами экспедиционном корпусе нужно создать особый орган, нечто вроде политагентуры и военной разведки.

— Считаю необходимым. Поддерживаю мысль Сергея Мироновича, — говорит Бутягин.

— Здесь я попрошу слова, — включается в разговор Механошин, закуривая папиросу. — Мне кажется, что на роль начальника этого отдела можно сейчас же найти нужного товарища. Вот он, товарищ Мугуев, информацию о работе которого мы только что слышали.

Я делаю движение и смотрю на Кирова. И сразу догадываюсь, что мое назначение — это его желание.

— Согласны? — спрашивает меня Соколов.

— Так точно! — отвечаю я.

На следующий день получаю выписку из приказа о моем назначении. [154]

— Сергей Миронович, я готов работать начальником политагентуры, работа интересная, увлекательная, и в ней много... много... — подыскивая слова, остановился я.

— ...творческой и приключенческой романтики, — закончил за меня Киров.

— Вот именно. Но творческая работа в закордонной разведке только тогда увлекательна и полезна, когда ее ведет один, ответственный за работу человек...

— ...находящийся под руководством и наблюдением партии, — снова за меня закончил Киров.

— Несомненно, но одобренная свыше инициатива становится уже делом начальника отдела и проводится им согласно плану.

— Конечно, — согласился Киров, — на этот пост товарищ назначается не случайно. Прежде чем стать начальником отдела, он тщательно проверяется. Ведь в его руках адреса, явки, люди.

— В таком случае еще одно требование, — сказал я.

— Требуйте, — улыбнулся Киров.

— Первое. Я знаю только вас или, в случае вашего отсутствия, того, кого по шифру, подписанному вами, вы временно ставите за себя.

Киров кивнул головой.

— Второе. Дайте мне официальное разрешение РВС на отбор по моему усмотрению из числа будущих пленных казаков и офицеров тех, кого я найду нужным оставить при отделе для моей работы.

Киров снова кивнул.

— И третье. Если после обработки этих людей я найду нужным перебросить их за линию фронта, пусть это для некоторых слишком ретивых работников не покажется подозрительным делом бывшего офицера.

Киров одобрительно засмеялся.

— Именно так я и понимаю вашу, работу по политагентуре. Я и вы, вот все, кто будет вести наши секретные дела. Знать о них будет комиссар штаба армии Квиркелия, командующий армией и иногда член РВС Механошин. Говорю — иногда, потому что у него другая сфера работы, и лишь когда это будет необходимо — он будет заниматься разведкой. Что же касается пленных, то поступайте именно так; пусть из двадцати отпущенных вами обратно за фронт казаков лишь пятеро [155] расскажут о нас правду, это с лихвой оправдает остальное. Ведь все двадцать явятся в станицы живыми, с ушами, с носами, без побоев и следов кандалов, — так ведь описывают наш плен белые газеты. Уж одно это будет великолепной агитацией за нас, а пятеро живых, поверивших в Советскую власть и разагитированных нами, сделают столько, сколько не сделают ни газеты, ни листки, сбрасываемые нами с аэропланов... Из станицы в станицу побегут слушки и рассказы о вернувшихся из плена казаках. Хутора, базары, села — все будут извещены об этом. Правильно советуете, и я одобряю это. Сами смотрите, кого можно и кого не следует отпускать обратно.

Он помолчал и потом сказал:

— А бывших офицеров у нас в одиннадцатой немало. И начальник штаба Ремезов — царский генерал, и Смирнов — подполковник, и Ковалев, и Свирченко, и Нестеровский, и наш герой Левандовский, и Водопьянов, и вы, и многие другие — бывшие офицеры. Разве дело в этом? Дело в том, что эти люди поверили в народ, в партию, в революцию. Дело в том, что они честно и изо всех сил помогают народу, Красной Армии в их борьбе за светлое будущее, за Советскую власть. Будьте спокойны. Решение РВС по этому вопросу вы получите. В самом ближайшем времени вы, Ковалев и Соловьев отправитесь в Яндыки. Ясно?

— Все ясно.

— Отлично. Теперь еще один очень важный вопрос. Это организация экспедиционного корпуса. Реввоенсовет решил одновременно с назначением вас начальником политагентуры назначить и уполномоченным по военно-политическому контролю корпуса. Уполномоченных от РВС одиннадцатой армии будет трое: вы — по военно-политическому контролю, Ковалев, которого вы знаете, — по снабжению, а Соловьев — по транспорту и организации путей.

Это обязательно, решение уже есть, и к этому приготовьтесь теперь же. Обещаю, что как только корпус будет сформирован, дислоцирован по указанным местам, экипирован, снабжен всем необходимым и будет готов к наступлению, вы будете освобождены от работы уполномоченного и займетесь только одной политагентурой. Пока же соединяйте в себе и одну работу и другую. [156] Это необходимо. Вы трое будете временно представлять собой там, в степях, так сказать, малый Реввоенсовет, но с очень большой ответственностью перед нашим Реввоенсоветом, — улыбаясь, сказал Сергей Миронович. — А теперь идите в поарм, знакомьтесь с теми, кто выделен в корпус, свяжитесь с Ковалевым и Соловьевым. Бутягина вы знаете, Смирнова тоже, с Трониным дружны. Словом, после разговоров с ними подготовьте письменную наметку, нечто вроде докладной записки о том, как вы представляете себе работу уполномоченного, и дайте ее мне. Время не ждет, а обстановка обязывает нас к точности и незамедлительным действиям.

Он встал.

Ковалев и Соловьев уже ожидали меня у Самойлова. Киров еще утром говорил и с тем, и с другим.

Мы уединились, и «малый Реввоенсовет» начал действовать.

Отдел свой создаю легко. Заместителем ко мне назначен Самойлович, бывший ранее начальником отдела кадров политотдела армии. Больше никого не надо, так как по совету Кирова закордонная разведка должна состоять из одного — двух человек, все ее дела находятся в голове, а «канцелярия» будет состоять из хорошей памяти и цифр, понятных только самому начальнику.

Иду к Водопьянову и из состоящих при его бригаде «кавказцев» забираю к себе пока восемь человек. Это пожилой азербайджанец Бабаев, тот самый Аббас, что находился на каторге, член партии с 1905 года, ингуш Нальгиев, чеченец Махмуд Агриев, дагестанец, лак по национальности Идрис Дабиев, осетин Кодзоев, два армянина — Погосян и Дангулов и грузин Долидзе. Остальных оставляю пока у Водопьянова, который будет присылать их по моему вызову.

В политотделе встретил старого друга, балкарца Юсупа Настуева, милого, культурного горца. Юсуп теплым дружеским рукопожатием встретил меня. Мы не виделись с ним с конца 1918 года.

Он не спрашивает меня, что я делаю здесь, так как читал приказ о моем назначении, но тихо, почти умоляюще говорит:

— Если понадоблюсь, вызови и меня. Страдаю почти до слез, тоскую по нашему родному Кавказу. Во сне аул вижу. [157]

— Погоди, Юсуп, скоро увидишь аулы собственными глазами.

Он улыбается и молчит, его затуманенные глаза озаряются радостью.

Здесь шумно и оживленно. Выделяется политотдел экспедиционного корпуса, кое-кого уже назначили туда. Пока знаю, что комиссаром корпуса будет Тронин, начальником политотдела корпуса — Костич. В политотделе будут работать Лозинская, Кузьмин, Капланова, Проказин, Смирнова, Блазов, латыш Ян Струвис, Лукин, Асламазов и даже милый, славный Омар. Об этом человеке стоит поговорить отдельно. Омар — негр, цирковой актер, работавший в цирке Саломонского в Москве. Октябрьская революция застала его, негра, подданного Бельгии, в чужой холодной России, но Омар не был чужим для революции.

— Этот революсия мой дела, мой мечта, — рассказывал Омар. — Революсия для весь люди черни, бели, желти... Все пролетари одна племя, одна путь.

И он сражался вместе с московскими рабочими против юнкеров. В ноябре 1917 года Омар вступил в ряды большевистской партии и с оружием в руках воевал против белоказаков под Ганюшкиным и с кулацкими бандами, рыскавшими вокруг Енотаевска.

Сейчас он инструктор культотдела политотдела корпуса. Его мечта — вернуться к себе в Африку.

— Конго много есть негры, которы хочут свой свобода, свой путь. Африка, революсия, советски власть, Ленин, — заканчивает он свой рассказ.

Омар храбрый человек, единственно, чего он боится, — это русских холодов.

— Очен кусает ухи, нос, глази, — жалуется он на нашу зиму, хотя я не представляю себе, как это мороз может «кусать глази». Но сейчас теплая осень, и он нежится под солнцем и блаженствует.

Не вижу Фени Костроминой.

— А она ушла в дивизию Нестеровского. Как только Тартаковская вернулась после болезни в политотдел, так Феня подала рапорт: «В полк, на позицию». Пытались отговорить ее, ку-да, такой подняла шум. Ну, ее и послали в один из полков тридцать четвертой дивизии политкомом, — говорит Земский. [158]

Первый эшелон политотдела корпуса уже отправили в Яндыки вместе с частью штаба корпуса. Большинство на грузовиках, а отделы с более громоздким имуществом на пароходах и баржах в Аля, откуда посуху доедут до Яндык.

На фронтах идут ожесточенные бои. Огненная линия протянулась с запада и до Дальнего Востока. Колчак разбит, Юденич наступает, на Севере интервенция Антанты терпит крах. А Деникин все рвется вперед. Его конные массы наводнили всю Украину, Донбасс и Центр России. Всюду бои... Не смолкают они и у час. Черный Яр, Ахтуба, не считая отдельных участков нашего Астраханского фронта, стали ареной кровопролитных боев. 300, 301 и 303-й полки не выходят из боев. 38-й, 39-й и 40-й кавалерийские полки 7-й кавдивизии геройски бьются с пластунами, пехотой и кавалерией Врангеля. Моряки-десантники сняты с кораблей Волжско-Каспийской военной флотилии и сдерживают натиск белых. Судовая артиллерия громит скопления беляков, но сил у нас мало, мало и оружия.

Железная дорога на Саратов то и дело прерывается переправляющимися из Царицына белоказачьими отрядами, и все-таки мы стоим и выстоим.

В городе спокойно, рабочие подолгу и помногу работают на победу, красноармейцы бьют и будут бить врага.

Киров знакомит меня с новым командующим армией М. Н. Василенко. Бутягин приказом назначен командиром экспедиционного корпуса и сдает дела новому командарму. Василенко — невысокий, приземистый, с военной выправкой и умными проницательными глазами, понравился мне.

Он спокойно и точно расспрашивает о тыле неприятеля, о том, каково настроение в станицах, интересуется и экономическими данными, состоянием железной дороги Кизляр — Прохладная — Владикавказ. Расспрашивает и о камышанах. Василенко — бывший офицер генштабист, полковник старой армии. Не знаю, правда ли, но кто-то сказал мне, что он перебежчик, уведший от Колчака вместе с собой полк пехоты.

Я вижу, что и Кирову нравится этот настоящий военный и настоящий командарм, такой, какого нам не хватало в эти дни. [159]

В приемной Реввоенсовета было много людей, ожидавших встречи с командованием армии.

Тут был и чусоснабарм{10} Баганов, один из ближайших помощников Кирова, «чудотворец», как его называли здесь за исключительную сметку и умение почти всегда найти, добыть из-под земли нужные армии и флоту материалы.

Возле него сидел губпродкомиссар Непряхин, живой, экспансивный человек, ухитрившийся кормить голодавшую Астрахань болотным орехом «чилимом». Непряхин, оживленно жестикулируя, что-то горячо доказывал молча его слушавшему комиссару санупра армии Саградьяну. Возле них стоял редактор армейской газеты «Красный воин» Лазьян, что-то рассказывавший Григорию Коробкину, сотруднику РВС и человеку, весьма близкому к Кирову.

У окна, погрузившись в бумаги, стояли Земский и начальник инструкторского отдела Самурский. В стороне от них были Ковалев, Тронин и высокий, худощавый Богословский. Остальных я не знал.

— Это представители рабочих, — шепнул мне Саградьян. — Справа у стены — делегаты от судостроительных ремонтных мастерских Нобеля, рядом с ними — рабочие с Заячьего острова и ремонтных мастерских Тер-Акопова. Возле них, вот тот, что сидит у самых дверей, это делегат пароходного общества «Кама», а дальше — форпостинские бондари. Тут весь астраханский пролетариат: ловцы с Ножевого, с Бахтемира, с Икряного, с Царева — конопатчики-татары.

Из приемной Реввоенсовета выглянул Митя Самойлов. Он что-то сказал стоявшему возле Шатырову и снова исчез за дверью.

— Товарищи, — прерывая негромкий шепот переговаривавшихся, сказал он, — прошу всех в кабинет.

Мы вошли. За столом сидели новый командарм Василенко, Механошин, Бутягин, Александр Соколов и командующий Волжско-Каспийской флотилией Раскольников. Киров стоял у окна.

Мы расселись, и Механошин сказал:

— Товарищи, мы собрали вас сюда по важному делу. [160]

Красная Армия переходит в генеральное наступление по всему фронту. Мы тоже готовим удар на Кавказ. Вскоре и наши части перейдут в наступление. Сейчас мы собрались для того, чтобы рабочие и руководители города и губернии помогли б нам всем, что необходимо армии в ее ударе на Кавказ. Сейчас Сергей Миронович дополнит мою информацию, — и он жестом пригласил Кирова к столу.

— Говорить много незачем, товарищи. Все ясно и очевидно. Кавказ ждет нас: там, на Тереке и Кубани, в Дагестане и Чечне, идут партизанские бои, белые накануне конца. Десятая армия наступает на Царицын, наши части помогают ей. Еще последнее усилие, и Деникин будет уничтожен.

Я знаю, что в городе голодно, плохо с обмундированием, мало медикаментов... Знаю, что рабочий класс Астрахани недоедает, но, товарищи, надо еще туже стянуть пояса на животах, надо еще обездолить себя, надо, елико возможно, сократить расходы провианта и удвоить работу по снабжению армии и флота.

Вы скажете, что рабочие и так дошли до предела, что семьи ваши голодают, паек урезан, одежды нет, в домах холод, а лечить население нечем: нет медикаментов, не хватает врачей... Знаю... знаю. Сам все вижу и с трудом, с болью в сердце говорю об этом, но сделать это, товарищи, надо. Надо из последних ресурсов обеспечить всем необходимым экспедиционный корпус, который пойдет на Кавказ. Надо еще поголодать, чтобы красный боец был сыт на фронте. Надо лишний час отстоять у станка, на вахте, в нетопленых фабричных корпусах, чтобы наш красный воин имел при себе полную сумку патронов, теплые варежки и ватные штаны. Мы, конечно, можем нашей революционной властью решить это, постановить и потребовать исполнения, но разве дело в этом? Мы, рабоче-крестьянская власть, в трудную для дела минуту обращаемся к вам, — решайте сами, как быть. В первую очередь я обращаюсь к вам, рабочие, как брат, как коммунист и как член Революционного Военного Совета: можете вы это сделать, сумеете разъяснить рабочим, пославшим вас сюда, зачем, почему мы требуем еще туже стянуть пояса на животах и еще больше, еще самоотверженней работать в эти дни?

— Трудно будет, Мироныч, очень будет трудно... — [161] тихо, не поднимаясь со стула, сказал Пахомов. — У нас на железной дороге куда легче, чем им, — он кивнул головой на притихших представителей Эллинговских механических мастерских и других делегатов. — Ведь наши кое-как мешочничают... нет-нет, да и привезут кто пуд, кто два пуда муки или зерна откуда-нибудь с линии, а у них и того нет.

— Так как же быть? — спросил Киров.

— А я думаю так: перебьемся, хоть и трудно, а выстоим. Потом будет легче... а, товарищи, как вы полагаете? — повернувшись к остальным делегатам, спросил Пахомов.

— Конечно, тяжело... И сейчас трудно, а тогда и вовсе, но раз надо, говорить не будем... Перебьемся. Ты, товарищ Киров, о нас не думай, ты армию береги... Мы то что... перебьемся, а вот солдату в степи, голодному да холодному, не в пример хуже.

Лицо Кирова светлело.

— Значит, можно считать, что народ поддержит нас? — Он взмахнул рукой. — Так?

— Так, конечно... А как же, раз надо, так и на большее пойдем, — послышались голоса.

— Золотые вы люди, — дрогнувшим голосом сказал Киров, широко раскинув руки, словно желая обнять всех. — Спасибо вам, спасибо и вашим братьям, женам... Всем, всем спасибо, — и он еще раз взволнованно сказал: — Золотой народ вы, астраханцы!

* * *

Кажется, все готово к отъезду. Соловьев вчера уехал в Яндыки, я — завтра, Ковалев через несколько дней.

Товарищи, откомандированные из политотдела армии в корпус, готовы к новой работе. Сборы недолги.

Иду еще раз к Кирову. Сегодня он вводит меня в святая святых разведки.

— Для докладов, телеграмм и писем, посылаемых вами в РВС на мое имя, необходим шифр.

Он думает и затем говорит:

— Есть один хороший шифр, которым пользовалось жандармское управление в Томске. Он очень прост, легок [162] в употреблении и не так уж доступен для расшифровки. Назовите какое-нибудь общеизвестнее стихотворение.

Я пожимаю плечами. Их так много, этих стихотворений.

— «Анчар»... «Буря мглою небо кроет»... «Песнь о вещем Олеге»...

— Вы, я вижу, почитатель Пушкина, — говорит Киров. — Ну что же, это хорошо — Пушкин. Это наша национальная гордость, я и поныне люблю перечитывать его. Только давайте еще проще, ну, скажем, «Птичка божия не знает...»

— «...ни заботы, ни труда», — подхватываю я.

— Вот, вот, так мы эту самую бездельницу-птичку и приспособим теперь к работе. Пусть трудится на нас, — улыбается Сергей Миронович. — Так вот, шифр наш будет очень простым. Берите ручку и пишите всю первую строфу по строкам:

Птичка божия не знает
Ни заботы, ни труда.
Хлопотливо не свивает
Долговечного гнезда.

— Ну, пока довольно, а теперь запомните, что первая строчка у нас в шифре всегда будет обозначаться цифрой один, вторая — два, третья — три и т. д. по мере надобности, а искомая нужная нам буква — той цифрой, место которой она занимает по порядку в своей строчке. Обозначать же то и другое будем дробью: наверху — цифра строки, внизу — цифра буквы. Понятно вам? Премудрость, как видите, не велика.

С Хорошевым имейте этот же шифр, да и с Шеболдаевым тоже. Это облегчит прямую и быструю связь с ними. Со ставропольскими повстанческими отрядами и камышанами Прикумья имейте связь лишь через агентуру, да и то тогда, когда к этому вынудят события. Ставрополье в основном связано с разведупром десятой армии и лишь частично работает с нами, но ход операций таков, что в любую минуту правый фланг Ставрополья, если считать со стороны белых, может быть присоединен к нам. Словом, все Прикумье от Величаевского, Степного, Урожайного и до Святого Креста также должно освещаться нашей политагентурой. [163]

В Дагестане Шеболдаев и дагестанские повстанцы. В Чечне — Гикало и его красноармейский отряд, а также чеченские революционные части. В Осетии — ушедшие в горы керменистские сотни, в Ставрополье — разбросанные по Куме и камышам остатки наших отрядов, не успевших отойти в Астрахань в конце восемнадцатого года, и, наконец, под Кизляром — камышане, которых вы видели сами.

Связь, агентура, информация, пропаганда, переброска наших товарищей, отправка туда людей, денег и, если возможно, оружия — все это означает подготовку белых тылов к началу нашего наступления на Кавказ.

Завтра получите деньги, — Киров добродушно засмеялся. — «Николай ахча», как говорят у нас во Владикавказе.

Один тючок переправьте Гикало, другой Шеболдаеву в Дагестан. — Он задумался. Потом сказал: — Берите с собой четыре тючка. Третий Хорошеву в камыши, четвертый вам для работы.

— Но сколько же все-таки денег в этих тючках? — спросил я.

— Миллиона четыре. В горах эти новенькие билеты произведут фурор. Завтра в час дня зайдите в Реввоенсовет. Я дам вам эти деньги. — Киров зевнул. — Давайте спать, уже третий час.

Деньги я получил во втором часу дня. Четыре крепко упакованных тючка, уложенных в один мешок.

Мы с Аббасом уложили мешок в линейку и отвезли его ко мне на квартиру.

Второпях я забыл спросить, сколько же было в тючках рублей и кому должен дать расписку в получении денег.

Позже я зашел к Кирову в Реввоенсовет. Сергей Миронович засмеялся.

— Не разводите канцелярщину, — советовал он. — Когда отправите деньги за кордон, напишите мне, кому их отправили. Наша партийная работа требует доверия и чистых рук. Если мы доверили вам явки, клички и жизни находящихся за фронтом людей, то что значат эти бумажки, которые печатает нам Петроградский монетный двор? Перейдем лучше к делу. Ваша тройка получает [164] теперь большие права, но и ответственность за работу мы потребуем немалую. Подготовьте все к организации экспедиционного корпуса, разверните работу так, чтобы части, которые идут к вам, имели все — от хлеба и крыши до сочувствия и поддержки крестьян. Как только мы перейдем в наступление, я постараюсь приехать в Яндыки.

Мы тепло попрощались. [165]

Дальше