Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Мироныч

Сегодня с утра настроение у всех бодрое. Победа под Басами и, главное, категорический отказ Мироныча выполнить приказ Троцкого окрылили защитников Астрахани.

Все возмущены безобразным отношением к нам Троцкого. Мы просили помощи, оружия и денег, а вместо этого получили приказ: «Ввиду бесцельности сопротивления эвакуировать Астрахань!»

Рабочие организации, металлисты, судоремонтные, нефтяные и портовые мастерские, водники, рабочие бывших заводов Нобеля выносят резолюции не оставлять города.

Сергей Миронович за эти несколько часов стал для нас еще ближе и родней. Тысячи людей почувствовали в нем непосредственного защитника их крова, семей и города.

Только что пришла телеграмма об отзыве Кирова из 11-й армии в Реввоенсовет 9-й. Подпись — Троцкий. Черт знает что такое! Возбуждение вновь охватывает всех. Стихийно возникают, растут и множатся митинги протеста. Особенно замечательна резолюция водников устья и дельты Волги. В ней рабочие и моряки требуют: «Не мешать Астрахани, во главе с товарищем Кировым защищать на Каспии Советскую власть». Командование и политотдел военной Волжско-Каспийской флотилии послали В. И. Ленину в Реввоенсовет Республики радиограмму: «Считаем отзыв товарища Кирова и политику эвакуации Астрахани близорукостью, граничащей с предательством. Оборона Астрахани возможна, но только лишь в том случае, если здесь останется Киров. Без Кирова фронт падет...». [37]

По городу опять поползли контрреволюционные сплетни и слушки. Притаившаяся по углам белогвардейщина вновь подняла голову, злорадствуя почти открыто.

* * *

Вечером 6 июля, закончив дела, спешу в зимний театр, где на пленуме горсовета выступает Киров. Послушать его доклад стремится каждый. Где бы ни выступал Сергей Миронович, помещение всегда оказывается малым, не хватает мест, люди заполняют скамьи, стоят в проходах, жмутся вдоль стен, забивают фойе и коридоры, сидят на приступочках, в оркестре, — словом, везде.

Говорит Киров легко, образно, красиво и, самое главное, просто. Его выражения точны, речь пронизана юмором. Рассказывая о самых тяжелых и безотрадных картинах нашей жизни, о голоде, блокаде, тифозной вши и прочем, он умеет так кстати и так неожиданно вставить крылатое сравнение, что аудитория, забывая о мрачной обстановке в городе, неудержимо хохочет, повторяя острое кировское словцо.

Особенно хороша его улыбка. Иногда, сделав среди речи паузу, он вдруг лукаво улыбнется, еле заметно, чуть-чуть, но так, что его жизнерадостная сияющая улыбка мгновенно заражает всех. Лица слушателей светлеют, а Мироныч уже серьезен, уже продолжает речь.

В зале пестреют полосатые тельняшки матросов, много рабочих, много женщин, но в основном — армейцы. Серые шинели, зеленые гимнастерки, обмотки, ватные безрукавки. Все это снует, движется, рассаживается по местам.

На сцене стол, покрытый красным сукном, стулья и дальше, к простенку, две длинные скамьи.

Шум и гомон заполняют театр. Все хотят знать, что будет с Астраханью, что скажет Киров, что ответил на телеграмму Владимир Ильич.

Когда Сергей Миронович вышел к рампе и, вскинув голову, взглянул вперед, замерли все. Секунду, другую длилось молчание.

— Товарищи, — громким, раздавшимся по всему театру голосом начал Киров, — мы переживаем тяжелый [38] момент. Наше сегодняшнее заседание открывается в тяжелой обстановке... Но вы знаете, товарищи, что Советская власть ничего не скрывает и не намерена скрывать от вас самой горькой правды.

Смотрю по сторонам. Сотни внимательно слушающих людей. Лица их напряжены, глаза суровы.

— Наша Астрахань объявлена на военно-осадном положении, — продолжает он. — Вы знаете, что пал Царицын... на другом фронте пал Харьков. Белогвардейские банды захватили Балашов. Они двигаются дальше, и это движение пока имеет определенный успех.

Киров говорит о тяжких испытаниях, выпавших на долю молодой республики. Открыто, правдиво и смело он сообщает о положении на фронтах, о том, как героически бьется наша разутая и раздетая Красная Армия против многочисленных, прекрасно вооруженных Антантой белогвардейских банд Деникина, Юденича и Колчака.

— Но Советская власть все равно опять восторжествует и не даст белобандитам возможности терзать пролетарское государство, — уверенно заявляет он.

Гром аплодисментов прерывает его горячую, взволнованную речь.

Переждав, оратор переходит к положению в районе Астрахани. Много трудностей стоит перед нами впереди, но астраханские большевики, опирающиеся в своей борьбе на рабочих и крестьян, все осилят и переборют.

— Не бойтесь, не впадайте в панику, не поддавайтесь провокации, товарищи, — подходя к самой рампе, говорит Киров. Лицо его горит, глаза вдохновенно блестят; он делает рукой энергичный жест и, весь перегнувшись вперед, бросает в зал: — Астрахань не сдадим!

Голос его звенит и рвется. Люди вскакивают с мест. Буря криков и аплодисментов проносится по театру. Вижу, как в волнении дрожат губы старика рабочего, стоящего рядом со мной.

— Да здравствует коммунизм! Да здравствует мировая революция! Да здравствует Ленин! Владимир Ильич Ленин! — поднимая над головой руки, восклицает Мироныч.

И весь зал восторженно повторяет его слова:

— Да здравствует Владимир Ильич Ленин! [39]

— Как бы ни старался издыхающий буржуазный мир воспрепятствовать нам в наших завоеваниях, какие бы преграды ни ставил, какие бы ужасные бури ни ожидали нас на нашем пути, наш корабль пройдет через все препятствия, — заканчивает речь Сергей Миронович.

Дымят трубы заводов, город принял свой прежний вид. Напряжение на фронтах ослабло. В выходной рабочие идут на субботник. В половине первого выстраиваемся у Реввоенсовета, настроение праздничное. Блестят трубы оркестра, временами «генерал»-бас, продувая широченную глотку своей трубы, рявкает густой, тяжелой октавой — и все смеются, острят. Много женщин; некоторые выглядят довольно забавно в ватных красноармейских безрукавках, деревянных босоножках и пышных шляпах с перьями. Это сотрудницы отдела местного Совета, артистки, клубные работницы. Из-за угла выезжает телега, доверху нагруженная кирками, лопатами, ломами. Тяжелые мотки веревок лежат на них.

Толпа оживляется.

— Держись, мировая буржуазия, сейчас начнем наступать, — острят в шеренгах.

Телега с грохотом проходит дальше. Вдалеке, в голове колонны, слышен зычный голос коменданта штаба армии, кубанца Савина:

— Напр-рав-во!

Машинистки и артисты, путаясь в команде, сбиваются в кучу. Местная знаменитость, актер Шошин, певец и мелодекламатор, огромный детина с кудлатой головой, поворачивается «налево кругом», вызывая смешки вокруг.

Оркестр играет солдатский марш, и мы двигаемся вперед, стараясь не наступать на пятки впереди идущим.

Вступаем на огромную территорию завода «Мазут». Здесь еще недавно над полуторатысячным коллективом рабочих безраздельно властвовали меньшевики. Это тот самый «Мазут», на котором заводской комитет предъявил требование Кирову и ревкому: дайте каждому рабочему и каждому едоку из семьи по полтора фунта хлеба и по фунту мяса в день, тогда приступим к работе. Иначе — забастовка. [40]

Так было два месяца назад, а сейчас те же самые рабочие радостно встречают нас. Паек все тот же: полфунта зерно-песочного, не каждый день выдаваемого хлеба, но в завкоме теперь нет ни одного меньшевика. Новый, большевистский комитет выбран на заводе после того, как Сергей Миронович приехал на митинг, созванный спровоцированными рабочими.

— А где теперь ваш старый комитет? — спрашиваю я механика, разводящего наши группы по местам.

Он усмехается краешком губ:

— В бане... второй месяц на полке парятся.

Мы подходим к огромной куче металлического лома. Здесь погнутые, охваченные ржавчиной балки, изъеденные временем ободья стальных колес, полувросшие в землю части механизмов, стружки и железный мусор, бак, остатки мотора, груды всяческих отбросов — словом, кладбище железного и стального хлама, могильный холм.

В стороне группа работников штаба, вооруженная ломами и топорами, с грохотом раскалывает и валит по частям деревянный забор. Он пойдет в печи завода.

Так идет работа наших предприятий — на опилках, досках, и ничего: трубы дымят, станки работают, колеса бегут, приводные ремни вертятся, в цехах настойчиво трудятся на революцию, на победу тысячи усталых, голодных рабочих, объединенных партийной организацией Астрахани и армейскими коммунистами во главе с Кировым.

Притаившиеся враги очень хорошо знают огромную революционно-творческую, организаторскую силу этого коренастого, жизнерадостного, с чуть ироническими глазами большевика. Недаром в письмах-анонимках они грозят ему убийством из-за угла адской машиной, ножом, бомбой.

Кирова радуют эти письма.

— Когда Бебеля ругала и поносила в газетах буржуазия, он был доволен и говорил себе: «Значит, ты правильно поступаешь, старик, если твои враги ругают тебя. Худо было бы для рабочего класса, если б они хвалили тебя». Мудрые слова! Примем их к руководству и повторим за Бебелем: значит, астраханские большевики правильно ведут линию Советской власти и всего рабочего класса! [41]

Работаем уже два часа. Носим тяжести, ковыряем проклятую железную гору, но она не только не уменьшается, но, кажется, даже ширится и растет. Изредка гремит оркестр, вспыхивают песни. Поем излюбленные всеми «Красное знамя» и «Смело, товарищи, в ногу».

Забор, над которым трудились штабные работники, давно свален, и штабисты вместе со своим военкомом, присоединившись к нам, измазались не хуже нас в ржавчине и пыли. Ноют плечи, руки наливаются свинцом.

Люди, как муравьи, суетятся, носят, тащат, шумят и расходятся, чтобы снова носить и продолжать работу. Это — субботник, удивительная форма нового трудового содружества свободно объединенных людей. Всем тяжело — это видно по покрасневшим, напряженным лицам, но тем не менее им радостно и весело. Иногда крякнешь и согнешься под тяжестью обода или рельса, но почему-то хочется петь, на сердце легко, и ты, обтирая рукавом пот, на лету подхватываешь слова песни, которую поют рядом твои, так же возбужденные, так же уставшие, соседи.

Раза два сталкиваюсь с Сергеем Мироновичем. Как и мы, он таскает балки и прочий хлам.

На Кирове короткая, облезшая на плечах кожанка и новая коричневая кепка, повернутая к затылку козырьком.

— Десять минут отдыха, — поднимая вверх лопату, закричал Савин, но работавшие поодаль люди не слышали его. Тогда Савин взял из кучки железного хлама обломок подковы и гулко забил ею по висевшему на столбе рельсу.

Все остановились.

— Десять минут отдыха. Перекур, песни и танцы, — закричал Савин.

Киров снял с головы кепку и сказал:

— Вовремя отдых, — и, оглядев всю большую дворовую площадь, добавил: — Молодцы, смотрите, как хорошо поработали мы.

Стоявшие возле него Богословский, Квиркелия, Шатыров и ингуш Нальгиев тоже довольными взглядами обвели двор. Да, он был неузнаваем.

Народ сходился к тому месту, где был Сергей Миронович. Кое-кто закурил, девушка в красном кумачовом [42] платке запела какую-то песенку, двое рабочих поддержали ее. Я не знал этой песни, по-видимому, это была местная, астраханская. И вдруг веселый, разбитной, ставший для всех нас давно знакомым и близким мотив «яблочко» покрыл и слова, и мелодию астраханской песни. От ворот, играя на гармошке и приплясывая на ходу, шел матрос, на его бескозырке вились, змеились ленты, сам он был крепок, белозуб, радостен. За ним следовали еще двое в тельняшках и широченных клеш-штанах.

Отдыхавшие смолкли, а матросы все так же озорно пели, скаля зубы и подмигивая смотревшим на них людям.

Бог разгневался на нас
и взлетел на небо.
Нынче стали выдавать
четверть фунта хлеба... —

притопывая, пел матрос, а его гармошка звенела и разливалась вокруг.

«Четверть фунта хлеба!» — басовито вторили другие двое.

Киров посмотрел на матроса и до того молодо и весело рассмеялся, что игравший перестал подтанцовывать и, тоже расплывшись в улыбку, смотрел на него.

— Что, моряк, отощал на четвертушке? — спросил Киров. — А ведь ешь, наверное, целых две, вон какие щеки нагулял, — показывая на розовое лицо матроса, продолжал Сергей Миронович.

Все засмеялись, но матрос не смутился:

— Это я, товарищ Киров, первый стишок для контры пел, а вот второй правильный, для агитации.

Он передернул плечами, пробежал всеми пальцами по клавишам и высоким голосом запел, так что его слышали даже те, кто стоял вдалеке:

Лети, боженька, от нас
На свое на небо —
Отвоюем мы Кавказ,
Будет много хлеба!

Он так звонко и весело закончил свой куплет, что слова «будет много хлеба» прозвенели над толпой.

— Вот это правильно, товарищ, разобьем Деникина, закончим гражданскую войну, начнем все работать, хорошо будет, — мечтательно и вместе с тем твердо сказал [43] Киров. — Хорошо всем людям будет. И хлеба, и счастья, и радости заслужили! — еще уверенней закончил он.

Десятиминутный отдых промелькнул незаметно, и все снова принялись за дело.

Трудимся еще часа полтора. Наконец, в конце двора горнист играет отбой.

Мы бросаем работу и под команду Савина становимся в ряды. Из дальних концов заводского двора сбегаются отставшие. Снова гул голосов, короткие возгласы, движение, и под звуки оркестра, грянувшего «Как ныне сбирается вещий Олег», мы шагаем по улицам Астрахани.

* * *

Над городом снова английские самолеты, а с ними два деникинских аэроплана. По машинам бьют пулеметы, установленные на колокольнях и крышах пятиэтажных домов. Грохочут вздернутые хоботами кверху пушки, стреляющие из подрытых под ними окопчиков. С Волги и со стороны дельты бахают матросские батареи. Гром и гул стоят над Астраханью, а в воздухе кружат пять серо-стальных птиц, швыряющих бомбы на улицы и площади. Задрав головы, смотрят на них тысячи больше удивленно-любопытных, чем напуганных горожан. Два самолета резко пикируют и, проносясь над домами, поливают улицы горячим свинцом.

В воздухе, в стороне от самолетов, встают белые облачка шрапнелей. Мы видим, как наши полевые пушки с трудом бьют на какие-нибудь четыреста — шестьсот метров в высоту. Каждому кажется, что ни один снаряд не летит мимо вражеских самолетов и что сейчас, вот в эту секунду, охваченные пламенем, в дыму и огне ринутся они вниз.

— Под хвост... под хвост наддало, аж дым пошел! — приседая от восторга, кричит рядом со мной человек в картузе.

— Падает... падает, — замирая, восторженно говорит Богословский. Его шея вытянута, глаза сияют, фуражка сбита набок.

— И впрямь валится, — неуверенно шепчет Ерохин, всего минуту назад крывший нещадно артиллеристов за «журавли» и недолеты.

Английский самолет перевернулся в последний раз и [44] вдруг, выровнявшись, проносится над крышами, тарахтя пулеметом.

— А-аа-ах! Обманул! — вырывается у всех. Горькая досада охватывает нас. Англичанин решил покуражиться, поиздеваться над нами. Он поднимается вверх и снова делает какие-то фортели, падая и переворачиваясь через крыло. Но теперь уж мы не верим ему.

Гул и грохот пальбы висят над нами. Вдруг из-за эллинга, над Волгой взмывают два самолета. Они быстро набирают высоту и делают над городом разворот.

Две большие пятиконечные звезды алеют на каждом из них. И конструкции они иной, нежели реющие над нами интервенты. За плоскими коробками желтоватого цвета тянется долго не тающий дымный хвост.

— Наши! Наши гидропланы! Ур-ра! — кричат люди.

Противник заметил гидропланы. Самолеты стали сближаться.

Один из наших летчиков вдруг стремительно пошел прямо в лоб на противника. Другой, зайдя с хвоста, атаковал одинокого «англичанина». Над нами прогрохотали две короткие и одна долгая очереди пулемета. «Де-хэвиленд» в друг резко нырнул, дернулся носом и, охваченный огнем, штопором пошел вниз.

— Ур-ра! Ура-а-а! — кричим мы, хлопая в ладоши.

В воздухе еще грохочут пулеметы. Внизу ревут пушки. Вражеские самолеты, сбившись в неровное звено, отстреливаясь, уходят к югу от наседающего на них гидроплана. Второй самолет, треща мотором, пересекает Волгу, стремясь перерезать врагу путь. Двухмоторные английские аэропланы скрываются в дымно-пепельных облаках.

Спустя несколько минут оба гидроплана появляются над нами. Их алые звезды совсем низко висят над домами. Нам даже кажется, что мы видим мужественные, гордые лица летчиков.

Улицы стонут от криков и восторженных аплодисментов горожан. Только хладнокровный Ерохнн спокойно говорит:

— Ты знаешь, почему за ними в воздухе остается черный след, а за «англичанами» его нету? — И сам же отвечает: — Белогвардейцы летают на чистом авиационном бензине, а наши ребята — на автосмеси. — И, срывая с головы шапку, кричит: — Ур-ра-а-а! Герои! [45]

Вечером идем в клуб совпартшколы. Раньше здесь был женский институт, в котором еще недавно «благородные девицы» вальсировали с офицерами и гимназистами, а теперь в этом зале под звуки гармошек и балалаечного оркестра пляшут красноармейцы, моряки, слободские девушки с форпоста, бывшие прислуги, крестьянки. По воскресеньям здесь идут спектакли. На стене — большой плакат с тщательно измалеванными на нем буквами:

СЕГОДНЯ
«РЕВОЛЮЦИОННАЯ СВАДЬБА»
Мелодрама в 4 частях из времен Великой французской революции. Постановка режиссера Г. И. ВОЛКОВА (ассистент БЕЦКИЙ). При участии актеров Гостеатра. Главную роль командира якобинского отряда исполняет Г. И. ВОЛКОВ.
В массовых сценах участвуют любители-астраханцы.
Начало в 8 часов.

Вход хорошо освещен. У плаката — толпа подростков, заглядывающих внутрь помещения. Двое моряков с открытой татуированной грудью переговариваются с громко хохочущими девушками. Сизый махорочный дым вьется над головами. Несколько красноармейцев, боясь опоздать к началу, быстрым шагом обгоняют нас. Мальчишки пробуют зайцами проникнуть в зал. Увы, не вышло. Билетерша захлопывает за нами дверь.

Режиссер Волков играет роль командира отряда якобинцев. Он как угорелый носится по сцене, попеременно размахивая то шпагой, то мятым фригийским колпаком, притом он мощно ревет. Зрителям нравится.

— Чисто бык. У нас в деревне один бугай был, ну до чего похоже — тот так же ревел, — одобрительно поясняет мой сосед, пожилой рабочий.

Ему нравится неистовая энергия якобинца, ведущего свой отряд в атаку на дворян.

— Дасть вин им чесу, мало не будет, — комментирует он, не сводя глаз со сцены, на которой внезапно появляется маркиза Жосселина, предмет неразделенной любви якобинца. Белый напудренный парик маркизы, ее [46] широченный кринолин и жеманные позы производят впечатление на зал.

— Монашка, что ли? — вполголоса спрашивает рабочий.

А на сцене бурно развивается действие. Смятые атакой якобинских солдат, дворяне бегут, оставляя убитых. Где-то за декорациями продолжается пальба, а на сцене, у самой рампы, всклокоченный Волков в ярком гриме и коротких, с позументами, штанах, складывая на груди руки крестом, умоляет маркизу полюбить его.

— Да що же вин таке робыть? — толкая меня плечом, удивленно говорит сосед. — Его браты-товарищи с белыми бандюками сражаются, кровь свою льють, а вин за грахвыней гоняется. Не иначе як сам из князей, собачья кровь! — определяет он и сердито глядит на Волкова, в десятый раз повторяющего: «Люблю! Люблю! Люблю!»

Маркиза закатывает глаза и в истоме падает в объятия якобинца. По залу пробегает одобрительный смешок, возгласы, шутки. Всем нравится победа якобинца над маркизой, и только один рабочий ворчит:

— Годи, дурню, годи! Вона ще задасть тоби горя.

В боковой двери зала появляется Богословский. Вытягивая шею, он внимательно разглядывает зал. Лицо его сосредоточенно и важно. Вид торжественно-деловой. То, что делается на сцене, не интересует его. Он замечает меня и быстро машет руками, указывая на дверь. Я приподнимаюсь. Он утвердительно кивает головой и, не обращая внимания на играющих актеров, довольно громко говорит:

— Живей! Живей! Срочное дело!

Ступая по ногам недовольных, потревоженных зрителей, выбираюсь из зала и выхожу в фойе.

— В Реввоенсовет. Киров срочно вызывает, — сообщает он.

Мы сбегаем вниз, мимо билетерши и все еще не потерявших надежду проскочить в зал мальчишек.

* * *

В кабинете Кирова светло. Горит висячая люстра. Стол ярко освещен сильной электрической лампой под большим зеленым колпаком. На стенах — карты России и Астраханской губернии. Под стеклом — план города. [47]

На окне — глобус. Три стула, большой кожаный диван, кресло, другое. Портрет Владимира Ильича. На полу — мягкий выцветший ковер. На столе — телефоны, чернильница, ручки, карандаши, папка с делами. Большой костяной разрезной нож лежит сбоку. В углу два стеклянных шкафа, видны переплеты книг.

Самойлов вводит меня и закрывает за нами дверь.

— Здравствуйте, земляк, — говорит Киров, придвигает пепельницу и раскрытую коробку папирос «Зефир». — Чаю хотите? Свежего, крепкого, настоящего морковного, без сахара, но зато с карамелькой, — улыбаясь предлагает он.

Я отказываюсь.

— Ну, тогда поговорим о деле. Вы — человек военный, и долго нам говорить не придется. Вам, конечно, известно, победа слагается из ряда факторов. Их много: здесь и экономика, и политика, вооружение, снабжение, подготовка войск, агитация и прочее подобное, но одним из основных условий была и остается разведка. Такая разведка, которая, словно прожектором, осветила бы фронт и тыл врага. Войсковая разведка нами ведется сравнительно неплохо, пленные и перебежчики дают кое-что, но всего этого мало. Нам нужна глубокая зафронтовая разведка с сетью надежных людей из рабочих и крестьян. Нужно связать наши зафронтовые революционные группы. В тылу Деникина много всяких отрядов, которые называются и зелеными, и розовыми, есть дезертирские ватаги, есть всякий элемент. Есть там много недовольных белым режимом людей, есть, наконец, наши пленные красноармейцы, молодежь, сочувствующая Советской власти, — все это в умелых и крепких руках умного разведчика может быть исключительно ценным источником информации. Скоро Красная Армия по всему фронту пойдет наступать. Пойдем и мы. Для будущих боев лучшей помощью будет точная и быстрая информация о тыле белых. Реввоенсовет, обсудив этот вопрос, решил послать в тыл белых опытных и надежных людей. В их числе, мне кажется, должны быть и вы, но предупреждаю, что задача эта весьма нелегкая, опасная. Поэтому не будет ничего предосудительного, если, обдумав предложение, вы откажетесь от него. Повторяю: вести разведку на территории врага — это не просто рисковать собою, это значит, в случае неумелого или неосторожного [48] шага, погубить вместе с собой и дело, и наших людей. Здесь храбрости мало, тут требуется еще очень и очень много ума.

Я делаю движение, но Киров спокойным жестом останавливает меня.

— Не спешите. Идите домой, обдумайте, хорошенько все взвесьте... потом ложитесь спать. Утречком, на свежую голову, еще раз обдумайте это предложение, а уж потом приходите сюда и скажите ваше решение. — Он через стол протягивает мне свою крепкую, широкую руку. Пожимаю ее и медленно иду домой.

* * *

Я сидел в своем агитпропе, усиленно споря с зашедшей ко мне Костроминой, временно замещавшей начальника политотдела армии. «Неистовая Феня» — так за глаза называли Костромину восхищенные ее неуемной энергией политотдельцы.

Феня и сейчас метала громы и молнии, обрушивая их и на меня, и на ее заместителя Земского, и на начальника инструкторского отдела Нажмутдина Самурского, и еще на кого-то другого. Чем мы все провинились, я толком не разобрал, но когда Костромина смолкла, я спокойно сказал:

— Если аппарат работает плохо — виновато начальство. Отпусти нас в дивизии иль в полки, а с новыми поставь работу лучше.

Феня поглядела на меня как-то безразлично и вяло. Она устала от долгого напряжения и беспрерывной речи. И в ответ Феня только вяло покачала головой.

— Воины! Храбрецы! — с грустной иронией протянула Костромина. — На фронт, подумаешь, удивил. Да на фронте в три раза легче и спокойнее, чем здесь. Там одно дело — воюй, а здесь дел тысячи и фронт за каждым углом. Нет, вы тут работайте как нужно, а фронт... — она не успела договорить. В дверь заглянул Самойлов, Митя Самойлов, милый, добрый молодой человек, секретарь Кирова.

— Мугуев, я ищу тебя уже час. Сейчас же к Миронычу, и вы тоже, — крикнул он Костроминой, исчезая за дверью.

Я посмотрел на нее и рассмеялся.

— Смеешься, черт. И выбранить вас как следует не [49] удается, — улыбаясь сказала Феня, и мы пошли на второй этаж, где был Реввоенсовет и кабинет Кирова.

В приемной сидели несколько человек. Кое-кого я знал, как, например, Абрамова, Ефремова, Ковалева, командира 34-й стрелковой дивизии Левандовского, начальника политотдела 34-й дивизии Тронина. Самойлов, что-то вполголоса говоря Левандовскому, открыв дверь, пропустил нас в кабинет.

За большим столом сидел Киров, справа от него, лицом к окну, стоял член Реввоенсовета Механошин. Комиссар штаба армии Квиркелия, рослый, красивый грузин с умным лицом и доброжелательными глазами, стоял у карты, висевшей на стене. Рядом стоял черненький, невысокого роста человек. Другой, плотный, с красным, обветренным лицом, водя указкой по карте, говорил:

— Вот тут наша «Туркменка» на траверзе Дербента взяла курс строго на северо-северо-восток и пошла в сторону [50] от суши. Здесь, как сами знаете, товарищи, эти самые, — он насмешливо протянул, — «крейсера» Доброволии ходят, хоть и бывшие наливные да грузовые суда, но переоборудованы здорово. На некоторых 4,5-дюймовые и даже 6-дюймовые «Канэ» поставлены. Есть и надводная броневая обшивка, словом — подались мы далеко в сторону.

— И хорошо сделали, — коротко вставил Киров, быстрым взглядом окинув нас. Он жестом показал на свободные стулья, продолжая слушать говорившего.

Из доклада моряка, по-видимому капитана «Туркменки», я понял, что из Баку, минуя опасные места встречи с белогвардейскими пиратскими судами, прибыла «Туркменка», большое парусное судно с керосиновым двигателем, с небольшим трюмом. Отчаянные люди, все время рискуя жизнью, доставляли нам из Баку необходимый, стоивший дороже золота бензин. Иногда на таких судах прибывали и видные партийные работники, а также «смертники», которых удавалось вырвать из ляп деникинской контрразведки или мусаватистской тюрьмы.

Нередко утлые суденышки не доходили до Астрахани. Много бед подстерегало их на огромных просторах Каспия. Шторм, «крейсера» неприятеля, гидросамолеты с бомбовой нагрузкой, внезапная порча мотора — и тогда долгое голодное прозябание на водной глади моря. То ли выбросит на берег, где хозяйничают белые, то ли отнесет к желтым пескам Красноводска или к мертвому заливу Кара-Богаз-Гол.

Моряк хрипловатым баском рассказывает о том, как их относило к форту Александровскому, о том, как они еле-еле ушли от не заметившего их в утреннем тумане белогвардейского вооруженного парохода «Князь Пожарский».

Все молча слушают его, не сводя глаз с указки, то и дело передвигающейся по карте.

Три, видимо очень усталых, но совершенно спокойных человека сидят на диване у окна. Все трое или армяне или тюрки. Они сидят молча, неподвижно, не глядя ни на кого. Чувствуется, что они устали, а непривычная многосуточная качка на утлом суденышке доконала их.

Моряк наконец умолк. Невысокий брюнет, стоявший [51] с ним рядом, оказался крупным партийным работником, едущим из Баку с докладом к Ленину. Киров подозвал меня.

— Вот что, товарищ Мугуев. Вам, — тут он повернулся к Костроминой, — придется расстаться с агитпропом, вообще с поармом.

Феня сделала жест рукой, но Киров продолжал:

— Мы хотим использовать вас на другой, более подходящей работе. Решение Реввоенсовета об этом уже есть, так что, Феня, подыскивай себе другого завагитпропа. О том, что будете делать, скажу после, а сейчас возьмите вот этих товарищей, — он указал на устало выглядевших людей. — Это старые большевики, а вот этот, — тут он положил руку на плечо одного из них, — член партии с пятого года, политкаторжанин Бабаев Аббас.

Человек с сединой на висках тихо улыбнулся, услыша свою фамилию.

— Заберите их к себе. Надо их накормить, одеть, дать им отдохнуть, а потом я поговорю с вами. Но это еще не все. Сейчас у нас в Астрахани наберется человек шестьдесят кавказцев, среди которых много осетин, дагестанцев, ингушей, чеченцев. Есть и два — три балкарца. Я знаю вашу любовь к Кавказу и сам люблю эти народы. Так вот, соберите этих товарищей возле себя, подкормите, оденьте по мере сил, беседуйте с ними... Будьте им не только начальником-коммунистом, но, так сказать, большевистским муллой, шейхом. Чтобы они не только слушались вас, но и уважали, почитали, как старшего. Понимаете, как старшего в роде, хотя все они гораздо старше вас летами. Понимаете, чего хочу я?

— Понимаю, Сергей Мироныч, и постараюсь это сделать.

— Сделайте, — просто закончил Киров, — в недалеком будущем они очень и очень будут нам нужны.

Мы вышли в приемную, где Самойлов передал мне уже готовый приказ начальнику снабжения штаба армии — принять на довольствие и снаряжение 28 человек.

— Вот поименный список, — сказал он.

— Да где же их размещу? — взмолился я.

— Все сделано. Они уже размещены на Индийской улице. [52]

Утром я, как обычно, зашел в политотдел армии, но на моем месте сидел худощавый, пожилой человек в очках.

— Николаев, — коротко отрекомендовался он, — а вас я знаю, слушал ваши доклады в совпартшколе.

«Неистовая Феня» махнула рукой в мою сторону и, даже не глядя, протянула:

— Добился своего... — по ее лицу понял, что она не верит тому, что я не только не просил Кирова взять меня из политотдела, но до сих пор даже не знаю, на какую работу отозван.

Шатыров, секретарь Реввоенсовета, держа в руках сводку, говорит, покачивая головой:

— Прут, подлецы, без удержа. Наступают по всему фронту, а банды Мамонтова прорвались... к Тамбову. Эх, вот если б у нас сейчас было еще две — три дивизии пехоты да один конный корпус, мы б отсюда с тыла и фланга так хватили бы по всему белому тылу, что казачишки вмиг покатились бы обратно.

Я смотрю сводку... да, идут и идут. «На Москву... на белокаменную. Но не дойдут. Не может банда оголтелой реакции победить революцию. Чем дальше идут они вперед, тем скорей их крах...» — думаю я и вдруг вспоминаю: ведь это же слова Кирова, это он только позавчера сказал на партячейке. Я отдаю Шатырову сводку и молча иду к Самойлову. Митя передал мне список моих кавказцев.

— Они уже осведомлены о тебе. Собери их для беседы, познакомься лично с каждым, а через несколько дней доложи о каждом, — он подчеркивает, — под-роб-но, осно-ва-тельно Миронычу.

— Это что, кандидаты на переброску в тыл белых?

Самойлов утвердительно кивает головой.

— Наступает момент перелома. Белые дошли до своей кульминации. Все, что имели, бросили в это разрекламированное наступление на Москву. Если мы выстоим — им конец. Надо только удержаться, — убежденно говорит он.

Я вспоминаю свои мысли, только что возникшие при чтении сводки.

— Это слова Кирова? — говорю я.

— Это слова Ленина, а Мироныч лишь повторил и расширил его мысли, — коротко отвечает Митя. [53]

— Наша Астрахань еще внесет свой вклад в дело общей победы!..

Я молча гляжу на Самойлова. Он понимает меня, и на его некрасивом, но таком милом и умном лице вижу такое же волнение и гордость.

* * *

Бывший есаул одного из казачьих полков Астраханского войска, Водопьянов, назначен командиром отдельной конной бригады, к которой на довольствие и в случае боевой тревоги для «исполнения службы» приписаны мои 28 кавказцев.

Водопьянов рослый, крепко сбитый человек, лет тридцати. Он провоевал всю мировую войну где-то на Западном фронте. Видел бездарных командиров, постоянные боевые неудачи, обилие дворянско-немецких офицеров, почему-то командовавших астраханскими казаками. Наконец, знал о всей свистопляске с царицей, Распутиным и, самое для него оскорбительное, об измене Мясоедова и военного министра Сухомлинова. Все это сделало из него, боевого офицера, врага старой России.

— Ты пойми, — говорит он, — казачишки мои — народ простой, добрый, верят в царя, а их продают. И кто? Министры и все те, кто снюхались с немцами. Я все ломал голову, да что это стало с русским солдатом, отчего он отступает? Сам же в боях видел, как дерутся. А потом понял. Два снаряда на орудие, одна лента на пулемет. Иди, серая скотинка, в штыки... на «уру»! И шли, и погибали. На Стоходе за два часа на моих глазах пять тысяч мужиков в шинелях солдатских от газа погибли. Видишь ли, у нас противогазов против горчичного газа не было. У всех были... даже итальянцы — и те позаботились о них, а в царской империи ни ума, ни денег на это не хватило. Подлецы! Ух, и возненавидел я их тогда!.. У меня георгиевский темляк на шашке был, так я снял и носить после этого, со стыда и срама, перестал.

Узнав, что я бывший офицер, тоже казак, но только Терского войска, Водопьянов приходит в восторг.

— Казачки, значит, оба... Вот здорово! Ну, это, брат, надо отметить. Иначе свинья я буду, если не выпьем! — бормочет он и лезет под кровать.

Спустя минуту он вытягивает оттуда немецкую фляжку, отвинчивает пробку. [54]

— Германская... После конной атаки под Ченстоховом взял... так с собой ее и вожу. Предмет первой необходимости, — он нюхает горлышко фляжки и умильно говорит: — А-ро-мат!

Затем наливает мне и себе по полстакана какой-то желтовато-мутной жидкости.

Странный запах, отдаленно напоминающий сивуху, перемешанный с неочищенным бензином, проносится в воздухе.

— Что это? — спрашиваю его.

— Автоконьяк. До Шустовского далеко, но... — и он с наслаждением нюхает стакан, — для войны — восхитительно! Твое здоровье, казачина-односум.

Водопьянов обнимает меня, мы чокаемся, и я залпом выпиваю «автоконьяк».

Горло обжигает с такой силой, что я, задыхаясь от кашля, со слезящимися глазами, раскрыв рот, глотаю воздух. Вонь неочищенного бензина и третьесортной сивухи заполнила меня всего.

— От и здорово, а еще казак?.. Да что, браток, как девка, закашлялся. Это ж коньяк первый сорт... жаль — весь, — и он с сокрушением переворачивает вверх дном флягу.

— Теперь не скоро достану. Ведь я это берег на случай ранения. Если в грудь ранит — сыпь туда перцу и... лучше всякого бальзама. Да хватит, вот раскашлялся. На, запей водой, — советует он.

С наслаждением выпиваю целый жбан холодной воды. Кашель проходит, дышать становится легче, и я скорей прощаюсь с гостеприимным хозяином.

— Будь здоров. А насчет своих людей не беспокойся. Что нам, то и им. А в случае боя беру с собой. Кавказцы, я знаю, народ горячий, храбрый. И рубить, и стрелять, и на коне в атаку ходить умеют.

Он дружески провожает меня до ворот казармы, в которой расположена его бригада.

* * *

— Читали вы «Двенадцать» Блока? — спросил меня Киров, спросил неожиданно и как раз в тот момент, когда разговор шел о необходимости усилить агитационную работу в частях Астраханского гарнизона.

— Нет... а что это... хорошо? [55]

— Великолепно. Я не большой ценитель стихов, но, конечно, люблю Лермонтова, Пушкина, Некрасова... Люблю и Тютчева, и Фета, и даже Надсона люблю, не говоря уж об Алексее Константиновиче Толстом. В стихах, помимо ясной мысли и художественных образов, есть чистый подлинно народный русский язык, а вот у ваших, — он как-то особенно насмешливо протянул, — возлюбленных, Бальмонта и Северянина, все как-то неестественно и вычурно, как не бывает в жизни... Какая-то парфюмерия, черт возьми, а не литература. Я не против этих поэтов, но есть лучше, например Брюсов или Блок. Вот вы читали стихотворение Блока «На железной дороге» или «Новая Америка»? Потом и у Скитальца тоже можно кое-чему поучиться. Ну, а чему научишься у вашего Северянина или у заумных виршеплетов?

Вечером я, как обычно в четверг, пришел в литературный кружок, организованный при нашей армейской газете «Красный воин». Было тут человек 25–30 начинающих поэтов, прозаиков, очеркистов. В большинстве красноармейцы, политработники и моряки с судов Волжско-Каспийской флотилии. Руководили занятиями местный поэт Анчаров, любивший без меры и без устали декламировать Бодлера, и застрявший в Астрахани петроградский профессор Майстрах.

Кружок посещался вяло. Матросы скучали, и в их сочных зевках тонул деревянный голос лектора.

Неожиданно в комнату вошел Киров. Он поздоровался и молча сел позади всех. Профессора еще не было, не было и любителя Бодлера, поэта Анчарова. Беседа, как всегда, завязалась сама собой. Киров спросил о том, как идут дела кружка, чему уже научились кружковцы и довольны ли они педагогом.

— Да как сказать, товарищ Киров, так, из пустого в порожнее переливаем, — угрюмо сказал кто-то.

— А почему так? — хитро улыбнулся Сергей Миронович.

— С ними, гляди, как бы и то, что знаем, не позабыли, — сказал инструктор политотдела.

Из вопросов и реплик Кирова было понятно, что он отлично знаком с тем, что представлял собой наш кружок. Побеседовав еще минут пять, он сказал:

— Вот что, товарищи, вы сами знаете, какое тревожное и серьезное время переживаем. Враг у ворот Астрахани. [56] По всей стране идет жестокая гражданская война, и если мы, даже в эти тяжелые дни, находим время и возможность учить рабочий класс и красноармейцев литературе, значит, литература — это большое и нужное для революции дело. И пятнать его вот таким гастролерам, как этот шут-профессор, мы не позволим. Литература, газетная статья и очерк — это острое оружие. Спору нет, и Бодлер, и Северянин — неплохие поэты, но сейчас нам нужны не они, а Пушкин, Лермонтов, Некрасов... Нужны такие писатели, как Брюсов, Демьян Бедный и Блок, нужны Верхарн, Джек Лондон и Джон Рид. Словом, те, кто учит людей не только форме, но и сути жизни. Кто поднимает миллионные массы на борьбу, кто дает толчок мозгам.

В этот вечер я впервые услышал поэму «Двенадцать» Блока, которую прочел на занятии наш новый руководитель и лектор, доцент литературы Томашевский.

Когда кружковцы расходились, Киров задержал меня:

— Ну как... Обдумали мое предложение? — спросил он.

— Да.

— Зайдите завтра в Реввоенсовет часов около одиннадцати ко мне.

На следующий день в назначенный час прихожу в Реввоенсовет. В кабинете сидят Киров и комиссар снабжения армии Ковалев. Киров кивает головой и, молча указав рукой на стул, продолжает разговор с Ковалевым.

— Александр Пантелеймонович, — с укоризной говорит он, — неужели во всей Астрахани вы не найдете ниток?

— Нет, Сергей Мироныч. Перевернули вверх дном базы, раскопали бывшие портняжные мастерские, дважды сам ездил к морякам.

— А частников-портных спрашивали?

— Конечно. Ну, набрали угрозами да лаской, в обмен на сахар и карамель, мотков шестьдесят да катушек штук, наверное, сто — и баста. А ведь нам нужно в двадцать, в тридцать раз больше.

— Забавное дело, — поворачиваясь ко мне, говорит Киров, — все есть для того, чтобы сшить бойцам одежду: и сукно, и бязь, и хаки, а вот ниток, простых ниток — нету. — Он качает головой и, пристально глядя в окно, [57] задумчиво добавляет: — Да не может же этого быть, товарищи, чтобы нельзя было одеть бойцов.

— А что же делать, Сергей Мироныч? — упавшим голосом спросил Ковалев.

— Вот и думай, что делать. Ты, Александр Пантелеймоныч, в старой армии был?

— А как же! Протрубил прапорщиком больше года, — не понимая, зачем его спрашивают, отвечает Ковалев.

— Значит, знаешь, что такое для солдата шинелька да теплые штаны.

— А как же! Первое дело, без них как без рук.

— Ну вот, что же меня спрашиваешь, что делать? Подумай, пошевели мозгами — и найдешь ниток.

— Да я, Сергей Мироныч, прежде чем до вас идти, десять раз голову ломал, целую ночь думал... Ни-че-го! — разводя руками, сокрушается Ковалев.

— Все же подумай еще! Ниток нет, так?

— Так, Сергей Мироныч, — печально отвечает Ковалев.

— А шить надо?

— Нужно, Сергей Мироныч.

— В таком случае следует найти заменители.

— Какие?

— Любые, лишь бы они заменили нитки. Ну, подумай, что у нас есть подобного на складах?

Ковалев поднимает голову, задумывается, почесывает лоб и неопределенно мычит «гм-м», пожимая плечами.

Киров кивает на него головой и шутливо произносит:

— Алхимик!

Ковалев напряженно думает. Я, чтобы не мешать беседе, беру свежий номер «Красного воина» и читаю сводку о боевых действиях на фронтах.

— Ну, давай вместе подумаем, — подписав какую-то бумагу и откладывая ручку, говорит Киров. — Что у тебя есть подходящего в хозяйстве?

— Да, кажется, что ничего такого и нет, — перебирая в памяти имущество своих складов, говорит Ковалев. — Есть бязь, серые солдатские папахи, ботинки армейские, ремни, подсумки. — Киров, кивая головой, внимательно слушает его. — Ватные брюки, этих немного, — с хозяйской точностью продолжает начснаб, — обмоток пудов до сорока... [58]

— Чего, чего? — перебивает Киров.

— Обмоток. Вот таких, — поднимая ногу и показывая обмотку, говорит Ковалев.

— А ну, снимай ее, — приказывает вдруг Киров.

Ковалев медленно, сначала с недоумением снимает обмотку, глядя на Сергея Мироновича, и, вдруг просияв, радостно смеется, восторженно глядя на Кирова.

— Ну-с, сейчас проверим, — надрезая край обмотки и начиная разматывать ее, говорит Киров.

Не дожидаясь конца этого эксперимента, Ковалев быстро сбрасывает вторую обмотку.

— Ну, чем не нитки? Говори, пойдет на шитье, пригодится? — держа на длинной толстой нитке болтающуюся обмотку и продолжая распускать ее, спросил Киров.

— Так точно, Сергей Мироныч, — по-солдатски кричит обрадованный начснаб, — пойдет, нитка что надо! Теперь нашьем всего, — и он бросается к двери.

— Постой, постой! Значит, нашьем?

— Нашьем! — уверенно отвечает Ковалев.

— А обмоток хватит? Не оставишь армию без них?

— Хватит. Этого добра и на то и на другое найдется. И как это мне самому в голову не пришло? — хлопая себя по лбу, бормочет Ковалев.

— Один ум хорошо, а два лучше — говорит старая русская пословица. А теперь, товарищ Ковалев, доложите мне, когда будет пошито нужное обмундирование?

— Сегодня начнем шить, товарищ Киров, через двенадцать дней кончим, — вытягиваясь в струнку, докладывает Ковалев.

— Ну, тогда иди, действуй, Александр Пантелеймонович, — делая в блокноте отметку о сроке, отпускает его Киров.

Мы остаемся одни.

— Сергей Миронович, я все обдумал.

Его лицо меняется. Оно сосредоточенно, глаза внимательно смотрят на меня.

— Я все продумал, взвесил и готов в дорогу.

Киров улыбается.

— Уже и «в дорогу», горячая голова. Вы пойдете, но не сейчас, и не завтра, а мы с вами еще поработаем, потрудимся и подумаем, как сделать это с наименьшим риском и с наибольшей пользой для нас. С сегодняшнего [59] дня займемся подготовкой к зафронтовой работе, дело это нелегкое. — Он роется в столе, достает небольшую черную клеенчатую тетрадь и, передавая мне, говорит: — Возьмите, почитайте ее, выучите наизусть все, что написано на страницах четвертой и одиннадцатой. Это заповеди разведчика, и вы их должны знать, как «Отче наш». Он смеется и спрашивает: — А вы еще помните эту молитву?

— Помню, Сергей Миронович.

— Ну так идите домой и прилежно изучайте. Теперь ежедневно, до вашего ухода, мы будем заниматься этой работой.

Уже пятые сутки под руководством Кирова я изучаю маршруты, адреса, явки, клички, имена людей, которых нужно будет найти и использовать в работе по ту сторону фронта. Задача нелегкая еще и потому, что нельзя иметь с собой ни одного бумажного клочка, ни одной записи. Все надо крепко хранить в голове.

— Для разведчика основное — воля, хладнокровие и память, — говорит Сергей Миронович. — Не теряйтесь ни при каких обстоятельствах. Надо работать так, чтобы ни один ваш жест, ни одно движение не показались подозрительными окружающим. Говорите мало, старайтесь избегать общественных мест, не подлаживайтесь под говор и привычки мало знакомой вам среды. Вы — военный, интеллигент, таким именно и будьте в тылу врага. Не доверяйте никому, не рискуйте напрасно. Нами отправлены еще товарищи в разные места, делайте только то, что задано вам, но прислушивайтесь ко всему, суммируйте виденное и слышанное, отбрасывая лишнее, даже если оно и очень приятно вашему сердцу. Не делайте ни одной записи, все храните в голове.

Долгие годы, проведенные в подполье, в борьбе с царской охранкой, слежки, аресты, суды сделали из Кирова прекрасного конспиратора и подпольщика. Он не только учит меня правилам этого ремесла, но каждое положение иллюстрирует фактами, рассказами о том, как он и ряд других товарищей боролись с царизмом.

— Больше всего бойтесь выпивки и всяких соблазнов. Для разведчика это яд. Корреспонденции, конечно, я от вас никакой не жду, но на всякий случай давайте подберем шифр такой, каким будем пользоваться вдвоем — я и вы. Это на тот случай, если вам удастся с надежным [60] человеком прислать весточку о себе. Однако и в ней не называйте имен и адресов.

А теперь почитайте на досуге вот эти книги — это записки Череп-Спиридовича, Рачковского и Манусевича-Мануйлова. Эти авторы хоть и жандармы, но в их мемуарах можно найти кое-что полезное и для нашего подпольщика. Дело в том, что контрразведка белых ничем не отличается от царской охранки: те же методы, та же жандармская сволочь, те же продажные люди. И вам очень важно познакомиться с методами и приемами, которыми и ныне пользуются они. Подготавливайте, тренируйте себя в смысле моральном и волевом к отъезду. Почаще представляйте себе, что вы уже на территории белых, в их тылу. А теперь идите, отдыхайте, побольше спите, чтобы нервная система была в порядке. — Сергей Миронович треплет меня по плечу и вдруг припоминает: — Да, между прочим, вам из снабжения принесут десятка два банок мясных консервов, сахару и белых сухарей, так вы уж, голубчик, подзаправьтесь на дорогу. — Он отворачивается к столу, делая вид, будто ищет какую-то очень нужную бумагу.

Три дня я, по совету Кирова, провел верстах в пятнадцати от Астрахани в Началове, большом, разбросанном среди садов и виноградников, селе.

— Наше село издревле именуется Черепахой, а Началово — это только по книжкам значится, — пояснил мне хозяин дома, пожилой астраханский казак. — Отдыхайте у нас, товарищ, как знаете, — гостеприимно закончил он.

Его дом, вернее, две комнаты с окнами в сад были на все лето сняты Реввоенсоветом для товарищей, прибывающих из Баку на туркменских лодках.

Сейчас комнаты пустовали, и Киров, посылая меня сюда, еще раз сказал:

— Отдохнете дня три перед походом. Сон, покой, одиночество и раздумье укрепят нервы и дадут вам возможность детально обдумать вашу жизнь в тылу белых.

Я отдохнул, обдумал и спустя три дня вернулся в Астрахань.

Поздно ночью пришел домой на Казанскую улицу. Город был погружен в ночной мрак, только кое-где тускло горели фонари да отсвечивали неровным блеском [61] мокрые панели улиц. Я шел через мост. Скользкие перила были облиты мягким светом луны.

Красноармейский патруль остановил меня. Это удивило меня. До сих пор ни разу здесь не было охраны моста. Проверив документы, старший сказал:

— И чего бродишь середь ночи, спал бы ты, дорогой товарищ... Са-а-мое время, — зевая, он отдал мне пропуск.

— Охоч ты до сна, кажну минуту, ровно сурок, готов спать, — засмеялся другой.

Пока мы разговаривали, на мост въехала линейка, копыта лошади застучали по настилу.

— Эге, еще кого-то бог несеть, — оживился патрульный. — А ну, стой, покажь пропуск, — выходя на середину моста, крикнул он.

Линейка остановилась. Сидевший возле кучера человек протянул руку с пропуском.

— Подсаживайтесь, — услышал я знакомый голос Кирова, — или вы тоже караул на мосту несете?

Рядом с ним сидел молчаливый Шатыров.

— Проезжай, Сергей Мироныч... доброго пути, — зачем-то снимая фуражку, сказал старший.

— Вам доброй ночи, товарищи. Хорошо несете караул, — ответил он.

Я сел рядом с Кировым, и линейка покатила дальше.

— Не ходите один по ночам. Не так уж спокойно, — тихо сказал Сергей Миронович, когда мы входили в холодный подъезд нашей квартиры.

* * *

Дежурная принесла кипящий чайник, Шатыров нарезал ломтиками серый хлеб, я достал из ящика сахар, жена Соколова принесла и молча положила на стол тарелку с воблой и двумя круто сваренными яйцами. Вошел Соколов и долго о чем-то вполголоса беседовал с Кировым.

«Пышный ужин» ответственных работников Реввоенсовета и губисполкома был готов, но Киров и Соколов все еще говорили в дальнем углу комнаты. Наконец, они встали.

— Утром я буду у тебя в губисполкоме ровно... ровно, — задумавшись, сказал Киров, — ровно в десять часов двадцать минут. Будь добр, чтобы все было уже готово. И обращение к жителям, и представители рабочих, и, главное, сами члены губисполкома. От них зависит [62] дальнейшее. Если они сами уяснят, что означает для нас эта история, тогда и все члены партии, и все честные рабочие, и беспартийные астраханские товарищи поймут, что настал самый критический момент в обороне города. Позже я узнал, что под словом «история» Киров подразумевал следующее.

— Снят с работы Атарбеков, — сообщил Шатыров. — Георгий? Предчека? — удивленно спросил я.

— Он самый. Чаша терпения переполнилась до краев. Мина Аристов с ведома Реввоенсовета и с указания из центра арестовал его.

— Та-ак, — раздумчиво произнес я, — значит, все, что говорили о его беззакониях, правда?

— К сожалению, да. Нами приняты меры предосторожности. Завтра в газете «Красный воин» прочтешь о снятии Атарбекова. На его место временно назначен Торжинский, а Атарбекова высылаем в Москву.

Теперь мне стало понятно и появление патрулей ЧОНа на Демидовской улице, и посты возле Губернаторского сада, и охрана моста возле Казанского собора.

Слушая Шатырова, я глянул в угол, где вполголоса все еще беседовали Соколов и Киров. Лицо Сергея Мироновича было спокойно, но впавшие глаза, морщины под ними говорили о бессонных ночах и огромном напряжении ума и воли этого незаурядного человека.

«А ведь ему всего тридцать три года», — подумал я, с нежностью глядя на Кирова. Какая энергия, сила характера, целеустремленность, безграничная вера в революцию и партию у этого, по существу еще очень молодого, человека, на плечи которого в тяжелые для Астрахани дни возложено так много сложных и ответственных задач.

Шатыров, словно угадывая мои мысли, тихо сказал:

— И эта история с Атарбековым в часы, когда Киров напрягает все свои силы, когда рабочие Астрахани отдают за. революцию жизни, а их дети последний кусок хлеба!

Киров и Соколов закончили беседу, и мы, просидев за скромным ужином около часа, разошлись по комнатам.

— Значит, завтра в путь? — спросил перед уходом Киров.

— В десять часов идет грузовик до Яндык, а там... — я махнул рукой. [63]

— Ни пера, ни пуха, — и он крепко пожимает мне руку.

Так прошел этот важный для Астрахани и для нашей будущей работы день.

Утром я зашел в политотдел армии, находившийся на Демидовской улице, в первом этаже бывшего Окружного суда, во втором располагался Реввоенсовет.

У Земского сидел Лазьян, редактор нашей армейской газеты. На столе лежал свежий номер «Красного воина». Я развернул его и прочел: «...Приказ по войскам и Флоту РВС Южной группы. Действующая армия.

Атарбеков освобождается от занимаемой им должности. Пред ЧК временно назначен К. С. Торжинский».

Через час я уже ехал в Яндыки.

Астрахань осталась позади. Ее уже нет, как впрочем, нет и Мугуева, начальника агитотдела поарма. Вместо него на божий свет появился сын дворянина Кирилл Владимирович Дигорский из Тифлиса, двадцати шести лет от роду, холост, вероисповедания православного, со средним образованием, росту выше среднего, шатен, глаза карие. Особых примет нет.

На руках у меня и метрика о рождении в 1893 году в городе Тифлисе у дворянина Владимира Петровича Дигорского сына, коего при «святом крещении нарекли Кириллом». Печати, подписи священника Богословской церкви, дьякона, кума и кумы. Есть и аттестат о сдаче экзаменов экстерном при первой мужской гимназии за восемь классов. Словом, с этой стороны все в порядке. Паспорт свой знаю назубок, город Тифлис мне хорошо знаком.

Думая, что я уезжаю в Москву, товарищи надавали мне поручений, но все поручения, собственно говоря, заключались в одном: «непременно повидать товарища Ленина, послушать его речи и по приезде обратно в Астрахань точно рассказать о них»... [64]

Дальше