Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 40.

Экономические переговоры с союзниками в 1945-1947 гг.

Еще перед Ялтинской конференцией, когда мы готовились к ней, я настойчиво выдвигал перед Сталиным необходимость получения кредита от американцев для послевоенного восстановления нашей экономики. До этого был у меня на приеме посол США Гарриман, который сам затронул тему кредита со стороны США на поставку нам материалов и оборудования после окончания военных действий.

Я доложил Сталину, сказав, что за эту мысль нам стоит ухватиться. Может быть, только не 1 млрд, как предлагал Гарриман, а попросить 2 млрд долларов. Имея в виду, что к тому времени будут поступать репарации от немцев, я считал, что нам будет достаточно этого для восстановления разрушенного хозяйства на первые четыре-пять лет после войны. Сталин сперва сомневался, насколько выгоден этот кредит нам (Гарриман предложил низкий процент — около 3% и, кажется, на 30 лет). Стал интересоваться, приемлем ли процент по кредиту, сколько будем платить? В общем, предложил разобраться во всех сторонах этого дела. Я обосновал, привел сравнения с другими займами, предоставленными нам другими странами. Доказывал, что процент по кредиту вполне приемлемый.

Неожиданно для меня при обсуждении этого вопроса Вознесенский выступил против получения займов и кредитов под проценты. Он рассуждал примерно так: мы получим, скажем, кредит в 2 млрд долларов из 3% годовых. Значит, 90% от суммы займа дополнительно мы должны будем вернуть после его использования, то есть почти двойную сумму платить против того, что получим. Это невыгодно, это кабала.

Я удивился, особенно потому, что Вознесенский был грамотным, образованным экономистом. Неужели я должен был ему доказывать, что получение кредитов дает огромный выигрыш во времени. Да и 3% окупятся для нас быстро. Ведь не случайно все правительства и компании с удовольствием берут займы и идут на больший процент, платят не 3%, а 5 и 6%, потому что они развиваются и обогащаются благодаря этим займам, получают больше, чем выплачивают.

Видно было, что и Сталин был несколько удивлен этим неожиданным выступлением Вознесенского. Он призадумался: против Вознесенского не выступил, но и не поддержал его. Как мне помнится, Вознесенский затем писал письмо на имя Сталина с объяснением своего выступления против кредита от американцев.

Сталин неожиданно сказал: "Если кредит брать у американцев, то почему 2 млрд долларов? Это мало, надо просить 6 млрд долларов".

Я возразил: "Товарищ Сталин, сейчас они этих условий не примут. Американцы предлагают 1 млрд долларов, я предлагаю 2 млрд потому, что мы можем спуститься до 1 млрд долларов, если не пройдет большая сумма. Но выступить с 6 млрд долларов — это нереально, ясно, что такого кредита мы сейчас не получим".

Сталин настаивал на своем. Я сообщил Гарриману о его цифре и, конечно, ничего из этого не вышло.

Позже, перед поездкой в Ялту, я предложил Сталину в разговоре с Рузвельтом выдвинуть предложение о кредите в 6 млрд долларов. Именно с Рузвельтом говорить, учитывая, что отношения с Америкой у нас хорошие и личная встреча — благоприятное условие для решения вопроса. Сталин согласился.

Я поднял также вопрос о репарациях с Германии. Речь шла о том, чтобы потребовать 20 млрд долларов, из них 10 млрд долларов — Советскому Союзу. Сталин с этим также согласился.

На Ялтинской конференции были только Молотов и Берия. Переговоры вели Сталин и Молотов. Берия же занимался вопросами организации охраны и выполнял отдельные поручения. Когда они вернулись из Ялты, Молотов сказал, что ни о кредите, ни о репарациях Сталин вопроса не поднимал.

Вместе с тем, когда с Ялтинской конференции прибыл в Москву государственный секретарь США Стеттиниус, в беседах в Москве он сам настаивал на том, чтобы репарации с Германии требовать на всю названную сумму и, кроме того, чтобы несколько миллионов немцев в течение пяти-шести лет работали над восстановлением нашей экономики. И другие американские деятели считали это вполне законным и реальным.

Занимаясь вопросами экономики и хорошо зная наши потребности внутри страны, я понимал, что послевоенных экспортных ресурсов у нас будет крайне мало ввиду разорения хозяйства и огромных потребностей внутри страны, поэтому без больших кредитов развивать внешнюю торговлю и иметь большой импорт, так необходимый нам, нельзя.

Американцы также понимали, что мы нуждаемся в кредитах, и они хотели это использовать для решения других, интересующих их вопросов, на выгодных условиях связывая их с кредитом. 21 февраля 1946 г. американцы обратились с официальной нотой к Советскому Союзу, в которой предлагалось, чтобы в переговоры о кредитах США Советскому Союзу включить также большой круг других экономических вопросов.

Это было нам невыгодно, ибо они хотели за кредиты под нажимом получить от нас уступки по другим вопросам, к решению которых мы были не готовы. Поэтому 15 марта в ответной советской ноте американцам мы давали согласие вступить в переговоры по трем вопросам, которые были в предложениях американцев: 1) о сумме и условиях государственного долгосрочного кредита; 2) о заключении торгового соглашения; 3) о расширении мировой торговли и занятости и вопросы ленд-лизовских поставок.

Если в первых двух вопросах мы имели прямой интерес, то в третьем — нет, но уйти от него нельзя было: США не могли бы пойти на большие кредиты, если бы не были урегулированы вопросы ленд-лиза. Естественно, поскольку война кончилась, надо было иметь соглашение по этому вопросу.

Мы не имели в виду каких-либо серьезных платежей по ленд-лизу, речь шла о символических суммах. По договорам мы не были обязаны платить за поставки, кроме возврата за товары, которые оставались после военных действий. Американцы сами знали, что много мы платить не сможем. Они предполагали, что мы, получив кредит, какую-то сумму, возможно в рассрочку, выплатим по соглашениям, аналогичным тем, которые США заключили с Великобританией. Вместе с тем Правительство СССР выражало готовность обсудить и другие предложенные американцами вопросы после того, как будет решен главный — о кредитах и торговле.

18 апреля американцы прислали ответ, в котором настаивали на своих предложениях вести переговоры сразу по всем вопросам.

У нас в Минвнешторге был такой порядок, что все письма, исходящие из Министерства внешней торговли в Правительство и Министерство иностранных дел, могли быть направлены или с моего личного согласия как министра или мною лично. Министерство иностранных дел никогда не брало на себя ответственность за экономические вопросы и не готовило вместо нас свои проекты. Оно всецело полагалось на проекты, которые представлялись Минвнешторгом. И это было правильно. Обычно я выделял из конъюнктурного института МВТ и Института внешней торговли, существовавшего с 1938 г., пять-шесть человек крупных ученых, профессоров, знатоков международного права, внутренних вопросов, финансово-кредитных вопросов, международных транспортных вопросов и др. С привлечением этих экспертов мои заместители и я сам готовили эти проекты.

Над проектом ответа американцам работали в том же составе. В мае 1946 г. шесть советских экспертов вместе с заместителем министра Степановым подготовили проект ответа, который отличался от предыдущего только следующими моментами: настаивая на том, что эти переговоры по другим вопросам не должны сейчас вестись и не должны связываться с кредитами, заявляя о своем согласии во время указанных переговоров предварительно обменяться мнениями и по этим вопросам, мы сообщали, что готовы начать переговоры по вопросам гражданской авиации и по вопросам судоходства по международным рекам после окончания переговоров по кредитам с той только разницей, что во время переговоров по кредитам будет назначен срок начала этих переговоров.

С моего согласия этот проект Степанов послал Лозовскому, который тогда был заместителем Молотова и в данный период исполнял его обязанности, так как Молотов был на сессии Совета министров иностранных дел великих держав в Париже.

Через несколько дней мне в Министерство внешней торговли позвонил Лозовский о том, что работники Министерства иностранных дел подготовили ответную ноту американцам на основе внешторговского проекта и что текст он послал Молотову в Париж. Молотов одобрил его и просил выяснить мое мнение по нему. Затем Лозовский прочитал мне проект ноты по телефону.

Я сказал, что этот текст поддерживаю, но предупредил Лозовского, чтобы он имел в виду, что такой вопрос нельзя решать двумя министерствами: его надо доложить ЦК партии, то есть в Политбюро — Сталину. Хотя и без моего предупреждения было известно, что такие вопросы без ЦК не могут решаться, но на всякий случай, боясь, что Лозовский, имея мое и Молотова согласие, поступит по-другому, я предупредил его. И хорошо сделал, что предупредил. Он, правда, должен был знать это сам и, звоня мне в министерство, понимать, что я там выступал как министр, а не как член Политбюро, и Молотов также.

В этот же проект вносились некоторые изменения по сравнению с предыдущим, поэтому тем более обязательно требовалось решение ЦК.

Я дал согласие на эти изменения, чтобы не дать повода американцам сорвать переговоры о кредитах. Поскольку наше согласие иметь предварительный обмен мнениями во время переговоров о кредитах по другим интересующим американцев вопросам нас ничем не связывало, а давало возможность выяснить позицию наших партнеров, то я исходил из того, что если бы нам стало невыгодно вести переговоры по другим вопросам, то мы могли затянуть их на год-два, а потом и совсем сорвать, но с тем, чтобы до этого момента добиться согласия по кредитам и торговле. Я и сейчас считаю, что поступил правильно, потому что такой путь облегчал нам решение вопроса о кредитах и не лишал американцев надежды вести переговоры по другим интересующим их вопросам.

Я был убежден, что Лозовский, в соответствии с моим предупреждением, послал этот проект Сталину с пометкой, что он согласован с Молотовым и со мной, что Сталин дал согласие, так как в Политбюро обычно занимались этими вопросами я, Молотов и Сталин.

Прошло около месяца. Вдруг в рабочее время мне звонит Поскребышев и просит зайти к Сталину. В его кабинете были Маленков и Берия. Там же был Лозовский. Сталин, обращаясь ко мне, в спокойном тоне, без упрека, спрашивает: "С какого времени ты стал принимать решения от имени Политбюро по вопросам внешней политики?" — "Товарищ Сталин, не понимаю твоего вопроса". — "Как это не понимаешь? Вот вы с Лозовским дали согласие американцам на переговоры по экономическим вопросам, включая и гражданскую авиацию, в то время как эти вопросы входят в компетенцию Политбюро".

Я говорю: "Известно, что это входит в компетенцию Политбюро, но я не понимаю, о чем речь идет. Мне позвонил Лозовский, прочитал по телефону проект ответа, я раньше об этом проекте знал и по существу его поддерживал. Мне сказали, что он согласован с Молотовым и просят моего согласия. Я ответил, что по существу согласен, но просил доложить об этом ЦК, потому что без разрешения ЦК этого ответа посылать нельзя".

Сталин, обращаясь к Лозовскому, говорит: "Прошу подтвердить, говорил ли Микоян по телефону, что этот вопрос следует доложить ЦК?" Я тоже спрашиваю у Лозовского: "Ведь это так было?" Он отвечает: "Да, вы сказали так". Тогда я снова к нему: "Почему же вы не сделали этого?" Он молчал. Сталин молча слушал наш диалог и в конце сказал, что ко мне он претензий не имеет, потому что я предупреждал Лозовского, который не хуже меня знает порядок оформления таких документов. На этом выяснение прекратилось.

Потом Сталин ни разу не поднимал этого вопроса. Было видно, что, если бы мы ему доложили этот проект ответа, он не был бы им принят. Но счастье было в том, что американцы отклонили наше предложение, то есть если даже позиция наша была неправильная, она никакого ущерба не нанесла нам. Наоборот, отказ от переговоров пал на американцев.

Позже, размышляя над этим фактом, я все думал: откуда же Сталин узнал, что был послан такой документ, раз его не доложили?

В то время был порядок, при котором МИД посылал в ЦК по одному экземпляру тех шифровок, которые рассылались членам Политбюро. В данном случае Лозовский не посылал копии в ЦК или она до Сталина не дошла (может быть, Поскребышев не показал, не считая этот документ особо важным). И Сталин узнал это из шифровки нашего посла в Вашингтоне, который сообщал, что Госдепартамент отклонил наше предложение по переговорам. В связи с этой телеграммой Сталин поинтересовался, какие же это были предложения.

Это было в 1946 г. Конечно, налицо была ошибка со стороны Лозовского. Но до 1949 г. Сталин ни разу не вспоминал о ней, и мне не напоминал. Вообще, вопрос казался исчерпанным как с точки зрения фактической стороны дела, так и с точки зрения поведения Лозовского. Но Сталин, видимо, сохранил в памяти этот эпизод специально на всякий случай, когда потребуется. Вообще, за последнее время память у Сталина ослабла, но то, что ему нужно было, он помнил хорошо. При расправе с Лозовским этот эпизод был использован.

В 1952 г. на Пленуме ЦК после XIX съезда партии он опять "вспомнил" этот вопрос и выдвинул против меня обвинение, что в "сговоре с Лозовским" послал ответ американцам с уступками против тех позиций, которые были ранее согласованы, и тем нанес ущерб интересам страны. Лозовский к тому времени был расстрелян как "враг народа". Сталин, конечно, не сказал, что ко мне претензий тогда не имел и что эти "уступки" американцы не приняли, создав на Пленуме ложное впечатление обо всей ситуации. Переписка по этому вопросу сохранилась.

* * *

После войны как Москва, так и Лондон были заинтересованы в возобновлении англо-советской торговли в новых, мирных условиях. Нас интересовало английское оборудование, англичан — пшеница, лес и различное сырье. Однако положение сторон с точки зрения платежного баланса было не равное. Дело в том, что по Соглашению между СССР и Англией от 16 августа 1941 г. о взаимных поставках, кредите и порядке платежей мы были обязаны сумму каждой получаемой в счет кредита ссуды погашать пятью равными годовыми взносами.

Надо сказать, что 3% годовых в начале войны было нормальным условием получения кредита, да и выбора у нас не было. По окончании войны, когда образовалась значительная сумма нашей задолженности, эти условия стали для нас обременительными. К тому же, будучи нашим союзником в войне против общего врага, Англия понесла несравненно меньший ущерб. Мы добились того, что англичане с сентября 1946 г. новые ссуды стали предоставлять нам из расчета 2% годовых.

По моему поручению торгпред Кленцов в Лондоне вел переговоры с министром торговли Стаффордом Криппсом. Он должен был выяснить настроения англичан в отношении торговли с нами. 19 февраля 1947 г. я получил личное послание Криппса, с которым мы в августе 1941 г. подписали упомянутое соглашение о взаимных поставках, кредите и порядке платежей. В этом послании сообщалось: "Вы, несомненно, уже знаете от г-на Кленцова о моем разговоре с ним 8 января, когда я, в связи с его скорым возвращением в Москву, выразил мнение, что если бы г-н Маркуанд поехал в Москву в то же время, то это могло бы ускорить переговоры относительно торговли между нашими двумя странами. Несколько дней спустя сэр Морис Петерсон (посол Англии в СССР. — Ред.) официально сделал Вам такое предложение, но до сего времени мне неизвестно, будете ли Вы согласны вести эти переговоры в близком будущем".

Я действительно не торопился с ответом на предложение Петерсона. Еще когда Кленцов сообщил мне о беседе с Криппсом, я сразу же решил не спешить: вопрос был чрезвычайно важным, и его надо было всесторонне обдумать. Помимо неравного положения с точки зрения платежного баланса, о чем я уже говорил, мы просто тогда не имели достаточного количества товаров для экспорта. Валюты у нас также не было.

Далее Криппс писал: "Если мы хотим достичь чего-либо существенного в этом году, нам нельзя терять времени. Поэтому я надеюсь, что Вы найдете возможным сообщить нам в самом ближайшем будущем о Вашей готовности принять г-на Маркуанда, которому я специально поручил вопрос развития нормальных торговых отношений между СССР и Соединенным королевством".

Несмотря на настойчивость, проявленную Криппсом, я не спешил с ответом, рассказав, конечно, о его предложении Сталину. В Москве ожидалось проведение в марте 1947 г. сессии Совета министров иностранных дел, куда должен был приехать министр иностранных дел Англии Бевин, который в переговорах мог высказать соображения и по вопросу англо-советской торговли, а их следовало учесть при ответе Криппсу.

Случилось так, что до беседы с Бевином, министр лесной промышленности Орлов в разговоре со Сталиным сказал, что может дать стране много валюты, столь необходимой тогда, при условии механизации лесозаготовок. Для этого нужно проложить к лесосекам железные дороги, купив за границей узкоколейные рельсы и паровозы. В результате мы сможем заготовить и вывезти большое количество лесоматериалов и получить за них валюту. Сталину эта идея понравилась.

Затею с рельсами и паровозами я с самого начала считал несерьезной, так как, чтобы проложить железнодорожную колею, нужно строить насыпь, ровнять местность и т.д. Лесозаготовки осуществлялись в отдаленных, малонаселенных, труднодоступных местах и, кроме того, у нас просто не было для этого средств. Тогда, после разрушительной войны, мы были еще очень бедны.

Я сказал Сталину, что в принципе идея правильная, но Орлов не учитывает всех трудностей и больших капиталовложений, необходимых для постройки железных дорог в лесных и болотистых местах. Однако Сталин поверил в реальность предложения Орлова. Продолжать с ним спор было бесполезно. Когда он 24 марта 1947 г. встретился с Бевином, то сказал ему, что мы готовы поставлять Великобритании лесоматериалы, а от нее хотим получить оборудование для лесной промышленности, а также узкоколейные железнодорожные рельсы и паровозы.

На следующий день после беседы Сталина с Бевином, 25 марта 1947 г., посол Великобритании Петерсон написал мне, что "Бевин весьма желает, чтобы вопрос об англо-советской торговле был обсужден между нашими обоими правительствами с возможно наименьшей задержкой".

Обсудив вопрос со Сталиным, я сообщил Петерсону, что, "придерживаясь этой точки зрения, Министерство внешней торговли СССР согласно начать переговоры".

У меня была практика: перед началом любых переговоров созывать совещание с 5-6, а иногда и с 10-12 знающими вопрос работниками, чтобы посоветоваться с ними и уже после этого окончательно определить тактику поведения на предстоящих переговорах. На одном из таких совещаний работники НИИ конъюнктуры МВТ Солодкин и Май на мой вопрос, есть ли возможность снизить наши платежи, сказали, что Англия снизила французам платежи по военному кредиту с 3% до 0,5% годовых. Что, если бы и нам поставить англичанам такие условия? Для меня это было совершенно неожиданным: я не знал об этом прецеденте. Когда я услышал эту мысль, то сразу понял ее возможности и был очень обрадован. Даже переспросил, правильно ли их понял. Они все подтвердили. У меня сразу возникла мысль, что, если исходить из того, что во Второй мировой войне мы пострадали и сыграли роль в победе неизмеримо больше французов, такое наше предложение было бы справедливым и заслуживало бы самого серьезного внимания.

Я сразу же доложил об этом Сталину в присутствии узкого состава Политбюро. Сталин к моему сообщению отнесся скептически. "Мы сами подписали с англичанами соглашение о 3% годовых, — сказал он. — Как можно от этого отказаться? Ничего у тебя из этого не выйдет. Даже не следует ставить этого вопроса". Я продолжал настаивать. Сталин не отступил от своего мнения. Тогда я попросил его разрешить мне, под мою ответственность, поставить этот вопрос на переговорах с англичанами. "В худшем случае нам откажут, но ведь мы ничего от этого не потеряем", — аргументировал я. Сталин не стал возражать.

На переговоры в Москву в апреле 1947 г. должен был приехать секретарь по заморской торговле Англии Гарольд Вильсон, которого до этого я не знал. Вильсон был моложе меня на двадцать с лишним лет.

19 апреля 1947 г. посол Петерсон представил мне Вильсона, который тут же вручил мне письмо Криппса, заканчивающееся фразой: "С приятными воспоминаниями я шлю Вам наилучшие пожелания и весьма надеюсь, что в недалеком будущем мы будем иметь удовольствие принимать Вас у себя как нашего гостя. Искренне Ваш. Стаффорд Криппс". Прочитав письмо, я невольно вспомнил наши с ним переговоры в 1941 г., в самом начале войны, когда Криппсом была занята весьма жесткая позиция в вопросе о предоставлении нам помощи против общего врага.

Вильсона сопровождала личный секретарь мисс Марсиа Лейн. Она сопровождала его и во всех других поездках в Москву, когда я его впоследствии принимал. Умная, деловая женщина.

Вильсон был хорошо расположен к нам. С ним приятно было беседовать и даже спорить. Правда, тогда у него было еще маловато опыта, зато много энергии и молодого задора. Мы с ним вели длительные дискуссии, которые продолжались иногда далеко за полночь. Забегая вперед, скажу, что мы с ним провели 32 беседы. В итоге удалось добиться больших уступок со стороны Англии в нашу пользу.

Поскольку пересмотр условий погашения кредита являлся для нас в этих переговорах основным вопросом, я на первой же деловой встрече сказал об этом.

Обменявшись вначале мнениями о списках товаров, подлежащих импорту и экспорту, я заявил: "Для того чтобы по-настоящему широко развернуть в ближайшие годы англо-советскую торговлю на основе наличных платежей, необходимо, чтобы условия кредита, полученного Советским Союзом от Великобритании в военное время, являющиеся для нас обременительными, были облегчены. Мы это мыслили достигнуть путем пролонгации срока кредита на 15 лет с момента подписания нового соглашения, с началом погашения с четвертого года, из 0,5% годовых, двенадцатью равными ежегодными взносами, причем в кредит включить остатки той суммы, оплата которой предусмотрена наличными".

Для Вильсона такая постановка вопроса была полнейшей неожиданностью, он даже попросил меня повторить сказанное, что я, конечно, и сделал. После этого Вильсон заявил: "Поскольку вопрос о кредите не входит в полномочия делегации, я смогу обсуждать этот вопрос только завтра или послезавтра, получив от Британского правительства инструкции".

Через день Вильсон заявил, что Британское правительство "придерживается того мнения, что если у Советского правительства имеется намерение внести изменения в указанное выше Соглашение 1941 г., то оно должно поднять этот вопрос надлежащим путем, а именно через дипломатические каналы, а не выдвигать его по случаю ведения торговых переговоров".

Выслушав Вильсона, я возразил: "Мы считаем, что вопрос о пролонгации кредита военного времени тесно связан с вопросами товарооборота. Изложенное мной по этому поводу предложение сделано от имени Советского правительства, следовательно, это официальное предложение Советского правительства о пересмотре кредита военного времени. Какими каналами ставить этот вопрос — имеет второстепенное значение".

Вильсон ответил, что полностью понимает, что я сказал, но Англия хотя и хотела бы "получить лес, зерно из Советского Союза и предложить ему взамен свои товары, однако она не могла бы вступить в обсуждение вопроса о пересмотре Соглашения о кредите на базе, которая повлекла бы за собой большие финансовые жертвы для Великобритании".

Сознательно идя на обострение беседы, я заявил, что "надо подумать, имеет ли смысл обсуждать количества товаров при таком отношении Британского правительства к вопросу о пролонгации кредита военного времени". При этом подчеркнул жертвы и лишения, обрушившиеся на нашу страну, а также роль Советского Союза в общей победе.

Я отметил также, что "наша задолженность по этому кредиту является долгом военного времени. Долги такого рода, как известно, регулируются между многими странами на основе новой договоренности. Мы также хотим это сделать". Пример с Францией я сознательно не привел, приберегая его на другой раз. "Поскольку Британское правительство считает, что вопрос о пролонгации кредита должен быть поставлен через дипломатические каналы, мы это сделаем, — сказал я. — Что же касается очередного платежа по погашению кредита и процентов в сумме 3442 тыс. фунтов стерлингов, то Советское правительство дало указание Госбанку полностью уплатить сегодня указанную сумму золотом. Однако Советское правительство считает, что этот платеж должен быть последним платежом, производимым на условиях Соглашения от 16 августа 1941 г."

Стало ясно, что переговоры дальше будут трудными. Итоги шести бесед с Вильсоном, проведенных за 19 дней, в общем-то меня удовлетворяли. Вопрос о пересмотре условий кредита военного времени был мною поставлен, что называется, ребром. Англичане согласились на пересмотр, хотя и выдвинули свои условия обсуждения этого вопроса. Это уже само по себе было неплохим началом.

Каждая моя беседа с Вильсоном подробно записывалась моим помощником Смоляниченко и рассылалась для ознакомления Сталину и пяти членам узкого состава Политбюро. Кроме того, я о каждой беседе с Вильсоном лично рассказывал Сталину, поскольку ежедневно с ним встречался. Он по-прежнему продолжал сомневаться в возможности уменьшить процент погашения кредита по задолженности военных лет, но все же поручил Молотову поставить перед англичанами вопрос о пересмотре условий погашения кредита военного времени по дипломатической линии.

10 мая 1947 г. министр иностранных дел Молотов направил английскому послу Петерсону соответствующее послание.

В послании использовался мой аргумент о том, что "изменение условий расчетов по Соглашению от 16 августа 1941 г. представляется тем более необходимым, что ущерб, причиненный Советскому Союзу немецкой оккупацией, оказался несравненно большим, чем это можно было предполагать при заключении этого Соглашения".

Готовясь к продолжению бесед с Вильсоном, я решил по-прежнему занимать жесткую позицию, исходя при этом из того, что англичане заинтересованы в наших поставках, а наши требования в части изменения условий кредита справедливы и основаны на французском прецеденте.

Переговоры возобновились 21 июня 1947 г. Вильсон начал с того, что заявил о предоставленных ему полномочиях на ведение переговоров об изменении условий Соглашения 1941 г. При этом он подчеркнул, что "Министерство финансов Великобритании предоставило ему эти полномочия, дав определенное указание, чтобы изменения условий кредита были оправданы с точки зрения интересов Великобритании. Как только Британская сторона узнает, на сколько Советская сторона увеличивает объем своих поставок в Великобританию, она на базе этих новых предложений сделает свои предложения". При этом Вильсон подчеркнул: "Чем больше будет увеличен объем советских поставок, тем будет более возможным для Британской стороны пойти навстречу Советской стороне в финансовом вопросе".

На это я резко заявил, что это условие для нас неприемлемо, что новая просьба англичан о поставках зерна нового урожая пока не может получить определенного ответа, так как "рано делать какие-либо определенные выводы в отношении урожая". Вильсон вынужден был согласиться со мной.

25 июня я сказал Вильсону, что урожай в этом году будет хороший, и в Великобританию мы сможем поставить из нового урожая 500 тыс. т зерна всех видов, включая пшеницу. Эта цифра, однако, не вызвала энтузиазма у Вильсона. Вильсон сделал заявление о предложении Британской стороны об изменении условий Соглашения 1941 г. и вручил мне письменный текст этого заявления. Я сказал, что могу дать ответ на это заявление после того, как оно будет изучено.

30 июня Вильсон попросил встретиться со мной без участия членов делегации, чтобы "высказать кое-какие соображения, которые он не мог бы осветить на пленарном заседании, носящем более формальный характер".

Что же, как оказалось, хотел заявить Вильсон?

Во-первых, то, что он лично "весьма заинтересован в успешном продвижении торговых переговоров", что он прибыл в Москву с полномочиями обсудить финансовые вопросы, что явилось "главной его победой", но он боится, что его правительство не позволит ему заключить финансовое соглашение, если не будет советских предложений о крупных поставках из СССР в Великобританию. Затем Вильсон спросил, является ли цифра 500 тыс. т зерна из урожая 1947 г. "абсолютным максимумом", и если да, то его, очевидно, отзовут из Москвы.

На это я сказал, что мое личное мнение — 500 тыс. т зерна из урожая 1947 г. является максимальным. Что же касается предложений Вильсона по кредиту, то рассматриваю их как "недостаточные, так как согласно им срок погашения кредита пролонгируется лишь в отношении только части кредита, а в отношении остальной, большей части кредита, погашение которой падает на ближайшие годы, срок остается неизменным".

В ответ на это Вильсон сказал, что он подождет решения Советского правительства о его предложениях, сделанных на беседе 28 июня 1947 г., и надеется, что мое личное мнение "не будет превалировать", добавив: "Получается, что он (Вильсон) борется со своим правительством за заключение соглашения, а позиция г-на Микояна противоположная".

О ситуации, сложившейся на переговорах, я доложил Сталину. Сказал, что пока можно настаивать на поставку в Великобританию 500 тыс. тонн хлеба. Сталин не возражал.

3 июля 1947 г. я сообщил Вильсону, что Советское правительство подтвердило возможность поставки в Великобританию 500 тыс. т хлеба урожая 1947 г. В ответ Вильсон заявил, что он должен передать об этом своему правительству. Поэтому переговоры должны прерваться, и он начнет хлопотать о возвращении домой.

Уходя, Вильсон попросил разрешения нанести мне прощальный визит, так как он не желает, чтобы разрыв переговоров мог повлиять на наши личные отношения. Я с этим, конечно, согласился, в то же время не веря в заявление Вильсона о его намерении прервать переговоры. Я исходил не только из того, что Англия, пожалуй, не меньше нас заинтересована в них, но и из того, что сам Вильсон хорошо к нам расположен и — главное! — успех его миссии важен для него лично.

В своих предположениях я не ошибся. На следующий день поступило пространное письмо Вильсона, в котором он повторял все, уже им сказанные положения о позиции Великобритании по рассматриваемым нами вопросам. В конце письма он указывал, что, насколько он понял вчера, я не заинтересован в дальнейших переговорах.

Письмо Вильсона сразу же было доложено мной Сталину. Я предложил увеличить для Англии количество зерна из урожая 1947 г. до 1 млн т. Сталин согласился.

5 июля по моей инициативе состоялась следующая встреча с Вильсоном. Я сказал, что, получив его письмо от 4 июля с изложением позиций британской делегации, переговорил об этом со Сталиным, в результате чего могу заявить, что мы согласны увеличить поставки зерна в Великобританию до 1 млн т из урожая 1947 г., то есть в период с сентября с. г. по сентябрь 1948 г., в следующий годовой период — до 1,5 млн т и затем — до 2 млн т. "Мы хотели предложить большее количество, — добавил я, — однако мы не можем назвать больше того, что будет возможным поставить, так как мы хотим быть хозяевами своего слова и выполнить свое обещание полностью". При этом, сказал я, сделанные мной ранее предложения об изменении условий кредитного Соглашения 1941 г., разумеется, остаются в силе.

На следующей встрече, 7 июля, Вильсон сообщил, что им получен ответ Лондона на мое заявление от 5 июля: Британское правительство рассчитывало получить 2 млн. т зерна из урожая 1947 г., но он считает, полагая, что Лондон того же мнения, что названное мной количество зерна "может быть принято за базу для переговоров в надежде на то, что Советская сторона еще раз продумает этот вопрос и сможет увеличить эту цифру". Затем Вильсон изложил условия пересмотра Соглашения 1941 г.

Я еще раз напомнил Вильсону, что "пересмотр кредита военного времени является неизбежным и его следует рассматривать независимо от сделок, которые будут совершаться сторонами. Нельзя между этими двумя вопросами устанавливать связь".

Слушая Вильсона и отвечая ему, я чувствовал, что тот чего-то не договаривает. Видимо, подумал я, он опять запросил Лондон и ждет очередной инструкции.

И действительно, на следующий же день мои предположения оправдались. На встрече 10 июля Вильсон заявил, что получил инструкции от Британского правительства сообщить г-ну Микояну, что Британское правительство приняло окончательное решение — сократить процент наличных платежей по новым ссудам с 40% до нуля, то есть все новые ссуды предоставить на базе кредита с погашением его в течение 15 лет. Что касается погашения уже предоставленных ссуд, то в этом отношении Британская сторона ни на какие уступки пойти не может, за исключением уже сделанного предложения о снижении процентной ставки".

Я, выразив признательность за шаг вперед, сказал, что лично принять предложение Британской стороны не могу, однако переданное г-ном Вильсоном решение Британского правительства сообщу Советскому правительству. Вильсон тут же напомнил, что Британская сторона ожидает, что Советская сторона найдет возможным увеличить количество зерна. "Одной из черт г-на Вильсона, — шутя сказал я, — является характерное для всех британцев упрямство".

Вильсон возразил, что ему, наоборот, кажется, что он "проявляет исключительную уступчивость и гибкость".

Однако шутки шутками, а переговоры наши принимали явно затяжной характер, а в части основного финансового вопроса они просто зашли в тупик. Поэтому, чтобы выйти из этого тупика и достигнуть соглашения, мной на следующей нашей встрече, 12 июля, было сделано компромиссное предложение, которое я, конечно, согласовал со Сталиным. Разногласия, как известно, сказал я, касаются пролонгации срока погашения предоставленных ссуд на сумму 38 млн фунтов стерлингов. Советская сторона желает продлить срок погашения этих ссуд на 15 лет, а Британская сторона хочет оставить прежние сроки погашения этой суммы.

Поэтому, продолжал я, предлагается как компромисс срок погашения половины указанной суммы продлить на 15 лет, а срок погашения другой половины этой суммы оставить прежним.

Вильсон явно обрадовался и сказал, что находит мое предложение "гениальным", но Британское правительство не может пойти на какие-либо изменения в сроке погашения предоставленных ссуд. Он добавил, что "нельзя считать компромиссом, когда одна сторона сделала уступку наполовину, а другая сторона — только на четверть".

Беседа наша затянулась, и в результате мы констатировали, что "переговоры по финансовому вопросу зашли в тупик".

После этой беседы Вильсон вновь прибегнул к своему излюбленному приему: он написал мне письмо, в котором повторил все то, что им уже было сказано на встрече 12 июля, и, кроме того, внес разумное предложение: "пока сторонами рассматривается финансовый вопрос, продолжить обсуждение других вопросов".

При создавшейся ситуации я понимал, что обсуждение финансового вопроса придется отложить до получения ответа из Лондона на наше предложение о компромиссе, но все же счел нужным еще раз заявить Вильсону о том, что он должен знать, что изложенное 12 июля компромиссное предложение является окончательным.

В последующих наших встречах (15, 16, 19 и 21 июля) обсуждались вопросы торгового соглашения. Основным спорным вопросом на них оказался вопрос о цене на зерно. Предлагаемая Вильсоном цена 88 долларов за тонну была для нас совершенно неприемлема. Мы хотели получать 107 долларов за тонну.

На беседе 21 июля вопрос этот достиг наибольшего накала. Когда, отвечая Вильсону, я подтвердил, что названная мной цена является окончательной, Вильсон, после некоторого колебания, поднялся и, заявив, что он "сожалеет, что так получается", простился и ушел.

Я уже достаточно хорошо изучил Вильсона и не сомневался в том, что он через некоторое время опять проявит инициативу о следующей нашей встрече. И вновь не ошибся.

23 июля Вильсон попросил встретиться без экспертов с тем, чтобы, как он выразился, "свободно поговорить о создавшемся в переговорах положении и посмотреть, есть ли возможность найти какую-либо базу для выхода из тупика, возникшего на беседе в понедельник, 21 июля, из-за разногласий по вопросу о цене на пшеницу". Я сказал, что готов немного снизить цену и назвал 103 доллара за тонну. Вильсон со своей стороны поднял цену до 92 долларов, затем — до 96 долларов, но и с ней я не согласился.

Получилось так, что в этот день, 23 июля, самолет за Вильсоном уже прилетел в Москву. Вильсон, правда, объяснил, что присылка самолета не связана с тупиком, возникшим на встрече в понедельник. Однако он должен вылететь в Лондон.

На следующий день, 24 июля, мы встречались трижды. Последняя беседа проходила с 12 до 1 часа 25 июля. Вильсон проинформировал меня, что им получена телеграмма из Лондона, указывающая на то, что при создавшейся ситуации "нет ни малейших перспектив на соглашение, если цена на пшеницу, названная г-ном Микояном, не будет снижена до 96 долларов".

Далее в телеграмме говорилось, что "финансовые уступки по Соглашению 1941 г., на которые Британское правительство уже дало согласие пойти ради заключения общего торгового соглашения, снимаются и обязательства по Соглашению от 1941 г. остаются в силе".

Выслушав это, я заявил, что условия кредита по Соглашению 1941 г. не останутся в силе, "их изменит сама жизнь", что настаиваю на своем компромиссном предложении и подтверждаю это сейчас. "Если Британская сторона не согласна принять наше справедливое предложение, — сказал я, — это ее дело. Приходится только сожалеть".

Так закончился второй раунд наших переговоров. Английская делегация отбыла в Лондон. Наступил новый длительный перерыв в переговорах, который продолжался более четырех месяцев — с 25 июля по 5 декабря 1947 г. Я не сомневался, что и на этот раз Англия будет стремиться к возобновлению переговоров и что в конечном счете мы все же сумеем добиться принятия англичанами наших справедливых требований об изменении условий погашения кредита военного времени. Я по-прежнему исходил из того, что Англия не менее нас заинтересована в заключении торгового соглашения. Кроме того, полагал, что Англия не могла остаться равнодушной к нашему заявлению о том, что начиная с 30 апреля 1947 г. очередные платежи по кредиту будут производиться в размере 50% подлежащих к уплате сумм.

После обстоятельного доклада Сталину с участием узкого состава Политбюро о сложившемся положении на англо-советских торговых переговорах со мной согласились, что целесообразно проявить инициативу с нашей стороны по дипломатической линии. Заместитель министра иностранных дел Вышинский 29 июля 1947 г. направил английскому послу Петерсону соответствующее письмо, подготовленное нами в МВТ.

Однако оказалось, что в тот же день, 29 июля, утром нашему послу в Лондоне Зарубину была вручена памятная записка по поводу англо-советских торговых переговоров, а 31 июля было получено письмо английского посла Петерсона.

Последнее письмо Лондона содержало требование об уплате всей суммы очередного платежа по кредиту. Это требование было, конечно, юридически обоснованным, поскольку Соглашение 1941 г. не было изменено. И с этим нельзя было не считаться. Но выполнение этого требования можно было поставить в зависимость от выполнения англичанами обязательств по поставкам, в которых мы были заинтересованы. В связи с этим нашему послу Зарубину было поручено сделать 14 августа 1947 г. следующее категорическое заявление Вильсону: "Советское правительство готово, как уже было заявлено раньше, возобновить переговоры и внести платеж на 31 июля с.г. в остающейся части, если Англия со своей стороны готова пойти на уступки и согласиться, чтобы половина остающейся суммы уже предоставленного кредита была пролонгирована на 15 лет. При этом Советское правительство предупреждает, что переговоры могут дать успешные результаты в том случае, если параллельно с твердыми обязательствами по поставкам товаров Советским Союзом Британское правительство возьмет на себя также твердые обязательства по поставкам в тех размерах, которые были заявлены Советской стороной во время переговоров в Москве".

Как мы и ожидали, это заявление вызвало пространное письмо министра торговли Криппса с изложением уже известных нам позиций и с выражением явного желания возобновить переговоры.

Об этом письме Криппса я доложил Сталину. Сказал ему, что именно теперь настало время прямо сказать англичанам, что мы не просим от них больших уступок, чем они предоставили Франции, и что, отказывая нам в этом, они, по существу, допускают в отношении нас дискриминацию. Сталин согласился.

15 сентября 1947 г. я писал Криппсу: "Получил Ваше письмо об условиях возобновления англо-советских торговых переговоров, прерванных несколько времени тому назад. Следует считать плодом недоразумения утверждение в Вашем письме, что якобы наши условия возобновления переговоров означают для Вас ведение их под какой-то угрозой. Достаточно сказать, что в свое время Британское правительство согласилось в принципе пересмотреть кредитное Соглашение, не усматривая в этом никакой угрозы с нашей стороны для возобновления прерванных тогда торговых переговоров.

Теперь, когда стоит вопрос о возобновлении дважды прерванных переговоров, Советская сторона не требует больших уступок, чем те, что Великобритания уже предоставила Франции в конце прошлого года при пролонгации долга военного времени. Ввиду такого положения упорное нежелание Британской стороны пойти навстречу нашим обоснованным предложениям о пересмотре кредитного Соглашения имеет характер дискриминации в отношении Советского Союза, с чем мы не можем примириться".

Таким образом, в моем ответе Криппсу, как говорится, все точки над "i" были поставлены. Осталось ждать реакции англичан.

Через 20 дней, 6 октября 1947 г., поверенный в делах Великобритании Робертс попросил его принять. Робертс сказал, что Вильсон назначен теперь министром торговли, и шутя добавил, что "переговоры в Москве, как видно, способствуют повышению в должности и не исключено, что, если стороны достигнут согласия, г-н Вильсон сделается премьером". Затем Робертс сказал, что целью его визита, по указанию правительства, является изучение почвы для возобновления переговоров.

Я довольно жестко заявил, что единственной базой для переговоров мы считаем наши предложения, на принятии которых мы настаиваем. "Кроме того, — добавил я, — теперь еще подлежит пересмотру вопрос о ценах, согласованных с г-ном Вильсоном, в связи с имевшими место с того времени изменениями базиса цен".

Итак, визит Робертса был очередным зондажем. Теперь следовало ждать новых предложений англичан. Важно было проявить твердость и выдержку. Однако прошло полтора месяца, прежде чем 19 ноября 1947 г. посол Петерсон посетил меня по просьбе Вильсона и заявил, что, если это удобно для меня, Вильсон хотел бы приехать в Москву на три-четыре дня, захватив с собой пять-шесть человек экспертов. Я ответил, что всегда рад встретиться с г-ном Вильсоном для обсуждения торговых переговоров, однако, поскольку речь идет о возобновлении прерванных переговоров, я доложу Советскому правительству, после чего дам ответ.

Рассказав об этом Сталину, я высказал и свое мнение на этот счет, с которым он согласился. 21 ноября, пригласив Петерсона, я сказал, что мы, конечно, рады принять г-на Вильсона и согласны на возобновление переговоров, но мы не хотим, чтобы г-н Вильсон, приехав в Москву, снова вернулся в Лондон без результатов. Чтобы поездка г-на Вильсона в Москву была успешной, мы хотим заранее знать, с чем он едет сюда. Затем я добавил, что теперь переговоры не могут быть возобновлены с того места, на котором они были прерваны, и хотели бы знать заранее, что нового г-н Вильсон собирается предложить.

На этот раз англичанам потребовалось всего восемь дней, чтобы наконец дать положительный ответ на наши предложения.

Переговоры с Вильсоном возобновились 5 декабря 1947 г.

Мы условились, что нам предстоит рассмотреть пять пунктов:

1. Об изменении условий кредита, предоставленного по Соглашению 1941 г.

2. О принятии Британским правительством обязательств по поставкам из Великобритании в СССР.

3. О пересмотре цен.

4. О балансировании взаимных поставок и объеме их.

5. Другие вопросы, вытекающие из того, что настоящие переговоры возобновились в декабре, то есть свыше четырех месяцев после их прекращения в июле месяце.

Каждой нашей беседе, как и ранее, предшествовала совместная работа экспертов, которые согласовывали детали, редактировали статьи проекта Соглашения.

10 декабря 1947 г. состоялась наша последняя в этих переговорах беседа с Вильсоном. Если считать с начала переговоров (с 19 апреля 1947 г.), это была наша 32-я беседа. Продолжалась она 3,5 часа. Началась в 2 часа ночи и закончилась в половине шестого утра. Мы заслушали экспертов по отдельным пунктам Соглашения. Обменялись по ним мнениями. Еще раз обстоятельно обсудили цены на зерно и пришли к согласованному решению по этому вопросу. Рассмотрели еще ряд вопросов, касающихся Соглашения. В заключение беседы Вильсон сказал, что пришлет мне текст заявления, которое он должен будет сделать в парламенте по результатам наших с ним переговоров. В этот же день Вильсон отбыл в Лондон.

27 декабря 1947 г. подготовленный мной с Вильсоном протокол Соглашения по торговым и финансовым вопросам между Союзом ССР и Великобританией был подписан мной как министром внешней торговли, а с английской стороны его формально подписал посол Петерсон.

Для нас основная выгода от Соглашения с Англией в 1947 г. была в том, что существенно были изменены в нашу пользу условия кредита, установленные в начале войны Соглашением 1941 г.: сроки оплаты 50% непогашенных к 1 мая 1947 г. ссуд переносились на последующие 15 лет; и основное — процентная ставка по непогашенным на 1 мая 1947 г. ссудам и по всем дальнейшим ссудам была снижена с 3% до 0,5% годовых. Помимо этого Соглашение 1947 г. устанавливало, что в дальнейшем дебитовое сальдо по клирингу (т.е. превышение британских поставок над советскими) полностью покрывается за счет предоставляемого нам кредита.

Выгоды, полученные нами от этих изменений условий кредита, установленных Соглашением 1941 г., составили 10,5 млн фунтов стерлингов. Кроме того, в результате достигнутых в ходе переговоров 1947 г. соглашений о скидках с цен на товары, поставленные по Соглашению 1941 г., а также об урегулировании претензий военного времени, были получены нами выгоды в общей сумме 47,8 млн фунтов стерлингов. Таким образом, всего в результате Соглашения 1947 г. выигрыш советской стороны составил 58,3 млн фунтов стерлингов.

Надо сказать, что в последующем Вильсон старался почти каждый год побывать в Москве. В Англии он выступал в общем с позиций дружбы в отношении Советского Союза. Он говорил, что Англия должна стать мостом между США и СССР. Когда в 1961 г. мой сын Серго вернулся из Лондона после двухмесячной работы на советской выставке, он рассказал мне, что Вильсон уделил ему подчеркнуто большое внимание, приглашал на ланч в Палату общин, познакомил с тогдашним лидером лейбористской партии Гэйтскеллом и другими "теневыми министрами". Приезжая в Москву в качестве уже премьер-министра, он добивался встреч со мной как старым знакомым, даже приезжал ко мне на дачу. Он продолжал встречаться со мной, и когда я вышел на пенсию, что окружением Брежнева уже не одобрялось. Он публично — в теле- и газетных интервью — называл меня своим учителем в деле ведения переговоров.

Я всегда соглашался на встречи с Гарольдом Вильсоном. Делал я это не только из вежливости и из дружеских чувств к нему. Мне было интересно с ним беседовать: он много знал из того, что происходило не только в лейбористской партии, но и у консерваторов, и в западных державах, и был со мной искренен в обсуждаемых вопросах. В ответ я высказывал ему свою оценку и правдивую информацию об СССР, о нашей внешней и экономической политике.

Судя по всему, Вильсон оставался довольным нашими встречами и беседами.

24 января 1968 г. Вильсон в последний день своего визита в Москву устроил завтрак в посольстве Великобритании, объявив о его начале в 13 часов. Однако его переговоры с Косыгиным затянулись до 3 часов дня.

Выступая на завтраке, Вильсон говорил с обычным английским юмором: "Наши переговоры, как и завтрак, запоздали по следующей причине: г-н Косыгин думал, что премьер Великобритании не умеет вести длительные политические споры, а я доказал, что умею, и поэтому мы опоздали на завтрак. В таких спорах, — сказал Вильсон, — я являюсь учеником г-на Микояна, здесь присутствующего. 20 лет тому назад мы с ним вели переговоры и успешно их закончили в 6 часов утра. Я его считаю своим учителем в ведении переговоров и считаю своим достижением то, что сегодня переговоры с Косыгиным мы окончили вместо часу в 3 часа дня".

* * *

Может быть, чтобы поднять свой престиж в Лондоне (до того как он стал премьером, когда у власти еще были консерваторы), в Москве Вильсон добивался встреч с Хрущевым, со мной как старым знакомым. Я несколько раз его принимал в Москве, давал в честь его завтрак, вел беседы, принимал на даче, как я уже сказал.

Впоследствии, когда Вильсон возвращался в Англию, он, конечно, информировал английское правительство и общественность о встречах с Хрущевым и со мной. Однажды он допустил при этом некоторые искажения.

В статье о беседах со мной он написал, будто от меня он услышал, что Сталин плохо относился к русским. Я этого не мог говорить, ибо это была бы неправда. Когда в следующий раз он был у меня, я спросил его: "Как можно это вообще писать? Ведь этого не было и не могло быть". Он, не ожидая моей прямой постановки вопроса, стал изворачиваться, юлил, говорил, что редактор сам добавил эту фразу, у него в статье ее не было: "Видимо, редактор хотел придать статье сенсационный характер и на этом заработать". Я уточнил: "Подпись ваша стоит под статьей?" Он не мог ничего ответить, краснел, мямлил.

Надо сказать, после этого случая в его выступлениях о наших беседах никаких искажений или выдумок не было.

Глава 41.

Что я ожидал после войны

Атмосфера в руководстве партией и страной во время Великой Отечественной войны настолько хорошо в целом сложилась, что я исключал возможность того, что после войны в какой-то, даже в малой степени повторится истребление руководящих кадров и необоснованные репрессии. Во-первых, обстановка была уже другая. Война оказалась большой школой для политического воспитания десятков миллионов людей, да и их пребывание в Западной Европе в связи с освобождением от фашизма также вносило что-то новое в настроение. Они увидели, какой уровень жизни там существует, и, возвратившись с фронта, стали другими людьми — с более широким кругозором, с другими требованиями. Это создавало благоприятные условия для дальнейшего развития нашей страны и было препятствием для произвола. И надо сказать, что в армии, несмотря на строгость дисциплины, вполне правильной и законной на самом фронте, в боевых действиях, действовал какой-то товарищеский демократизм, который обычно возникает во время длительной и тяжелой войны.

Боевая обстановка и совместные действия в годы войны в тылу и на фронте сближали и положительно влияли на общественное развитие нашей страны. Учитывая это, а также эволюцию характера и поведения Сталина, я полагал, что начнется процесс демократизации в стране и партии, что как минимум, вернемся к тем демократическим формам отношений в партии и отчасти в стране, которые были до 1929 г., и пойдем дальше. Я даже был уверен в этом, и какое-то чувство радости сопровождало меня. Я вновь почувствовал доверие и дружеское отношение к Сталину, тем более что всю войну Сталин доверял мне в делах, которые мне поручались. У меня почти не было с ним столкновений — ни открытых, ни скрытых.

Я ожидал изменения политики и в отношении деревни. Я понимал и считал правильным, что индустриализация перед войной и в ходе самой войны вынуждала идти на большие изъятия, которые мы совершали в отношении деревни. Деревня давала городу по крайне низким заготовительным ценам хлеб, мясо, молоко и другие продукты, но долго это продолжаться не могло. Может быть, год-два после войны это придется продолжать, считал я, потому что сильно обеднели мы в войну, но когда восстановительный послевоенный процесс даст значительные успехи, в первую очередь нужно будет поднимать крайне низкие заготовительные цены, унаследованные фактически с конца 20-х годов, когда существовали ножницы между ценами на сельскохозяйственные и промышленные товары.

Теперь этого терпеть было вовсе нельзя. Я, правда, об этом ни с кем своими мыслями не обменивался до момента, когда это можно было бы осуществить. Я настолько верил в разум Сталина, что думал: он поймет — эта задача вполне осуществима и необходима. Я даже не сомневался в правильном разрешении этого вопроса. Но постепенно пришлось разочароваться и в этих своих надеждах, и в самом Сталине в этом отношении.

У меня вновь возникло чувство недоверия к его разуму и его действиям. Более того, некоторые нетерпимые черты его поведения стали еще острее проявляться в конце и после войны.

Удручающее впечатление на меня произвело то, что Сталин добился выселения целых народов — чеченцев, ингушей, калмыков, карачаевцев, балкар, кабардинцев, немцев Поволжья и других — с их исконных земель в европейских районах и в Закавказье, а также татар из Крыма, греков из Закавказья уже после того, как немцы были изгнаны с территорий, где проживали эти народы.

Я возражал против этого. Но Сталин объяснял это тем, что эти народы были нелояльными к Советской власти, сочувствовали немецким фашистам. Я не понимал, как можно было обвинять целые народы чуть ли не в измене, ведь там же есть партийные организации, коммунисты, масса крестьян, советская интеллигенция! Наконец, было много мобилизовано в армию, воевали на фронте, многие представители этих народов получили звания Героев Советского Союза!

Но Сталин был упрям. И он настоял на выселении всех до единого с обжитых этими народами мест.

Это было невероятным, особенно со стороны человека, который славился знатоком национального вопроса, проводником ленинской национальной политики. Это было отступлением от классового подхода в решении национального вопроса. Нельзя обвинять всю нацию в измене, хотя, может быть, и были, как и среди русских или украинцев, армян и других, какие-либо реакционные элементы, затем перешедшие в услужение к немцам. Но это были единицы, их можно было установить, разыскать, расследовать их дела.

Дело переселения народов Сталин поручил Серову, заместителю Берия — бывшему наркому внутренних дел Украины, которому были даны неограниченные полномочия по организации выселения. В течение суток-двое загружались вагоны и отправлялись в другие места. Была такая высокая организованность в этом деле, которую, конечно, нужно было бы применять в другом деле, а не в таком позорном. Серов дошел даже до того, что представил к наградам тех офицеров и военнослужащих, которые осуществляли эту операцию, и эти награды были им вручены.

Только после смерти Сталина отменили Указ о награждении и лишили наград этих офицеров и военнослужащих. Это предложение было внесено мною. И после смерти Сталина была организована комиссия под моим председательством по возвращению на родину, в родные места, необоснованно выселенных народностей, по восстановлению их государственности, за исключением крымских татар и немцев Поволжья.

Главная причина, почему не была восстановлена Крымско-Татарская автономная республика, заключалась в следующем: территория ее была заселена другими народами, и при возвращении татар пришлось бы очень много людей снова переселять. Кроме того, крымские татары были близки к казахским татарам, да и к узбекам. Они хорошо устроились в новых районах, и Хрущев не видел смысла вновь их переселять, тем более что Крым вошел в состав Украины. Но татарская интеллигенция не могла смириться с потерей Крыма и еще долго добивалась возвращения.

А немцы Поволжья хорошо освоились на целинных землях Казахстана, хорошо работали там, и Хрущев считал, что не было большого смысла их переселять, кроме того, чтобы вернуть их туда, где жили их предки. Президиум ЦК с этим согласился.

Итак, после смерти Сталина многое было исправлено, но не все было возможно сделать.

Перед войной я не помню каких-то особых фактов нарушения Сталиным национальной политики в стране, кроме закрепления границ между республиками, не всегда отвечающими реальному расселению народов, а также одного важного факта, который своими корнями связан с главной ошибкой Сталина, осужденной Лениным, — это попытка низвести самостоятельные советские республики до положения бесправных автономий. В новой Конституции была закреплена крайняя централизация не только в тех областях, в которых централизация нужна, например, военное дело, финансы, внутренняя торговля, капитальные вложения, политика зарплаты, политика в отношении крестьянства. Но он создал новые союзные наркоматы, которые подчинили себе республиканские, хотя такое положение в свое время считалось нецелесообразным и неправильным. Более того, в Конституции был записан пункт, внести который уговорил Сталина Вышинский, который в связи с политическими процессами стал играть видную роль и сблизился со Сталиным. Возможно, была инициатива и самого Сталина, но и в том и в другом случае без желания Сталина это сделать было невозможно. В этом пункте было записано, что республики лишались права иметь свои кодексы законов и должны были пользоваться единым кодексом союзных законов. Это было большим ущемлением суверенных прав республик и совершенно неразумным делом. К счастью, последнее решение осталось только на бумаге, потому что события и репрессии 1937-1938 гг., война и послевоенные события не позволили принять Всесоюзный кодекс законов. Поэтому фактически продолжали действовать старые кодексы. Зачем, скажем, какого-то узбека или грузина нужно было судить по закону союзному, а не именем закона своей республики? Ведь ошибки судов и недостатки самих законов народы республик приписывали союзному правительству. А ведь от этого не польза, а вред. Вообще, республиканские кодексы законов были близки к союзным, ибо республики понимали, что нужно единство в политике. И партия во всех вопросах имела возможность оказывать свое влияние там, где проявлялись какие-то ошибки. Поскольку эта статья в Конституции после смерти Сталина оставалась в силе, Ворошилов, будучи Председателем Президиума Верховного Совета СССР, во исполнение этой статьи подготовил союзный Уголовный кодекс и внес его на рассмотрение Президиума ЦК КПСС с тем, чтобы затем, утвердив его в Верховном Совете, принять Всесоюзный кодекс и фактически отменить существовавшие кодексы республик. Тогда мне удалось, опираясь на поддержку Хрущева и Булганина, добиться отмены этой статьи Конституции и принятия другого пункта, согласно которому Верховный Совет СССР устанавливает только основу законодательства, а кодексы принимаются союзными республиками. Это позволяло кроме сохранения суверенных прав народов республик в этой области учитывать и их специфические особенности.

Все мои надежды на демократизацию режима постепенно развеивались. Даже в руководстве партии правильно установленные во время войны нормы были попраны. Хотя товарищеская атмосфера работы в руководстве ни в коем случае не принижала роли Сталина. Наоборот, мы почти во всех случаях собственные предложения, оформленные за подписью Сталина, приписывали целиком Сталину, не декларируя, что автором является не Сталин, а другой товарищ. И он подписывал, иногда внося поправки, а иногда и этого не делая, даже иногда не читая, так как доверял.

Эта атмосфера изменилась. Интриган Берия знал слабые стороны Сталина и сумел вовремя этим воспользоваться. Сталин стал редко выступать, и выступления его были сплошной демагогией. Разве он мало говорил о критике и самокритике? Об ответственности лиц за свои действия, независимо от того, на каком посту они находятся? О демократии партийной и советской? О законности, о ее соблюдении во всем? А ведь сколько невероятных беззаконий было совершено с его согласия или по его прямому указанию, особенно в период 1937-1938 гг., а точнее, начиная с 1936 г. по 1940 г., а затем после войны — это позорное "ленинградское дело", приведшее к расстрелу члена Политбюро Вознесенского, секретаря ЦК партии Кузнецова, Председателя Правительства Российской Федерации Родионова, секретаря Ленинградского обкома партии и председателя Ленинградского облисполкома и ряда других лиц, позже реабилитированных как совершенно невиновных. Или репрессии населения пограничных регионов, от Эстонии до Грузии. Или "дело о космополитах", аресты и убийства видных евреев, "дело врачей".

Не возродилась после войны демократия даже в партии. В отличие от ленинских порядков во время войны не было созвано ни одного Пленума ЦК. Более того, созванный по требованию членов Политбюро Пленум ЦК в конце сентября 1941 г., несмотря на то что большинство членов Политбюро прибыло, не был открыт, и Сталин не счел нужным хотя бы на несколько часов собрать товарищей и сказать несколько слов об обстановке, хотя члены ЦК нуждались в правдивой оценке положения и постановке задач, стоявших перед партией в связи с войной. Сталин поручил это сделать Маленкову и Берия, которые собрали членов ЦК, прибывших с мест, сказали несколько слов и немедленно отпустили их по домам.

А ведь Ленин даже в Гражданскую войну, в более тяжелых условиях, собирал съезды партии, партийные конференции и съезды Советов.

Только в 1946 г. был созван Пленум ЦК, главной темой которого были вопросы сельского хозяйства (докладчиком был Андреев). Во время длительных прений больше внимания уделяли агротехнике, организационным вопросам о советах и бригадах, но ни одного экономического вопроса не обсуждалось. А главными тогда были вопросы политики цен, производства тракторов и сельхозмашин, удобрений. Ведь в войну было почти прекращено производство тракторов и комбайнов (это было естественно), поэтому на полях работала старая техника. Правда, производство тракторов и комбайнов в 1948-1950 гг. восстановилось, потому что производство танков было сокращено, и тракторные заводы стали выпускать свою основную продукцию.

Тот, кто думал о сельском хозяйстве, не мог пройти мимо вопроса заготовительных цен. Впервые после 20-х годов мне удалось убедить Сталина провести повышение заготовительных цен на молоко, сахарную свеклу и предоставить льготы свекловодам. Не по моей инициативе, но Сталин провел повышение заготовительных цен на тонкую шерсть, ввиду того что надо было сократить импорт шерсти. На остальные продукты оставались цены 1926 г.

Как-то Молотов мне сказал, что надо поднять заготовительные цены на хлеб, потому что нельзя дальше терпеть такое положение. "А какое твое конкретное предложение?" — спросил я его. Он ничего не ответил.

Чувствовалось, что Сталин интересовался рынком, торговлей, многое знал и понимал. Я часто ему подробно рассказывал, и он внимательно слушал. Но его раздражало, когда он хотел снизить цены на мясо и сливочное масло, а я возражал. Желание его было понятным, но совершенно неправильным, так как этих продуктов в стране не хватало и было плохое снабжение ими. Отсюда возникла идея составить трехлетний план развития животноводства. Сельским хозяйством тогда занимался Маленков. Ему и было поручено подготовить такой план. Были приняты аккуратно расписанные цифровые задания и директивные указания по видам скота, по республикам, и выполнение этих заданий, по мысли авторов, должно было привести к значительному увеличению производства продуктов в стране. Но в этих документах отсутствовали экономические мероприятия: ни повышения заготовительных цен, ни механизации животноводства и др. Все ограничивалось организационными мерами и директивными указаниями. Например, из Министерства сельского хозяйства было выделено Министерство животноводства, что было несуразным: одними и теми же колхозами теперь должны были руководить два министерства, хотя одно от другого неотделимо, ибо растениеводство обеспечивает условия для животноводства. К тому же рядом существовало еще и Министерство совхозов.

Через три года и задания по поголовью скота, кажется, не были выполнены в колхозах.

Только после смерти Сталина, в сентябре 1953 г., Пленум ЦК по докладу Хрущева принял решение о значительном повышении заготовительных цен на сельскохозяйственные продукты. Хотя, как потом оказалось, и это было недостаточно и приходилось еще повышать цены в той или другой форме, скажем, за сверхплановую сдачу и т.д.

Повышение заготовительных цен в 1953 г. привело к огромному росту сельскохозяйственного производства и заготовок. Тогда вдруг все у нас появилось. К сожалению, когда у Хрущева голова вскружилась от успехов, ослабло его внимание к деревне, начали приниматься крайне негативные меры в области сельского хозяйства, что нанесло ущерб экономике страны и подорвало престиж самого Хрущева. А он ведь до этого все успехи приписывал своей личности, своей личной роли в этом деле. И народ, естественно, когда появились недостатки, приписал все их тоже ему, в связи с чем и упал его престиж.

Возвращаясь к Сталину, надо сказать, что он в отличие от Хрущева вообще плохо знал деревню. Он никогда практически не был ни в одном колхозе, ни в одном совхозе. Один раз, когда мы со Сталиным ездили по Кавказу, из Сочи в Тифлис, в 1925 г., Серго Орджоникидзе предложил поехать в одну коммуну близ города Гори — родины Сталина. Там 15-20 домов были построены за счет государственного кредита. Старики по давнему обычаю угощали Сталина — грузины умеют это делать. Сталину это понравилось, и он был в хорошем настроении. Улучив момент, мы посмотрели каменные одноэтажные дома, построенные в казенном стиле, впритык один к другому, с выходом на улицу. Я Серго спросил: "Все это построено за счет кредита государства. Как ты думаешь, когда они смогут вернуть этот кредит?" Он мне ответил: "Что ты мне наивный вопрос задаешь? Разве сам не понимаешь? Откуда такие доходы? Конечно не вернут".

Правда, Сталин многое знал со слов товарищей, которые сами были специалистами сельского хозяйства и с которыми он встречался. Он внимательно слушал делегатов на колхозных съездах и умел быстро воспринимать, схватывать главное. Но он знал качество русского мужика — его терпимость. Русский мужик действительно терпел нужду, в особенности в войну, понимая неизбежность этого. В невыгодных экономических отношениях с государством колхозники выезжали только на том, что развивали личное хозяйство и пользовались разрывом цен между государственными и базарными, имея к доходам значительную прибавку от личного хозяйства.

Только на ряд культур удалось повысить цены. Так, "по инициативе Сталина" были подняты цены на табак. Сделал он это по настойчивым просьбам абхазцев, которым во время его отпуска на юге удалось убедить Сталина, что табачная культура, если ее не оплачивать хорошенько, не будет производиться в республике. Он разрешил поднять цены и на цитрусовые, что тоже было необходимо, и на виноград по Закавказским республикам, Дагестану, Молдавии, Крыму. На Украине же, как и в Средней Азии, он отказался это сделать.

Беспокойство вызывала перемена во взглядах Сталина на совхозы.

Помнится, в 1932 г. или в 1933 г. мы расхаживали втроем: Сталин, Молотов и я около здания правительства в Кремле, где была квартира Сталина. Беседовали спокойно по разным вопросам. В этот раз я больше слушал. Говорил Молотов. В тот период он как Председатель Совнаркома чувствовал ответственность за сохранение пропорций в экономике и, в частности, очень заботился о том, чтобы сохранить стабильность нашей валюты, уменьшить убытки хозяйственных органов и изыскать источники прибылей. Это было естественным и вытекало из его положения. При этом он часто перебарщивал и в связи с этим допускал ошибки. Эта черта свойственна Молотову. Помнится, я вместе с Орджоникидзе много спорил с ним, когда он зажимал капиталовложения по строительству новых предприятий в промышленности после успешного досрочного выполнения первой пятилетки. Он был под сильным влиянием наркома финансов Гринько. Гринько был умный человек, подготовленный, хорошо владевший вопросами своего наркомата. Он особенно напирал на Молотова по части сокращения расходов.

И вот Молотов стал приводить данные, что очень много совхозов убыточны, поэтому начал говорить о том, что сохранить нужно только те хозяйства, которые прибыльны или не дают убытков, ликвидировав убыточные и раздав их земли колхозам, поскольку мы убытков колхозов не покрывали, и никто их доходов и расходов не считал. Убытки тоже не считали. Знали только богатые, хорошие колхозы и слабые, бедные колхозы.

Я был удивлен такой постановкой вопроса Молотовым. Но, прежде чем высказаться, стал ждать, что скажет Сталин. Сталин слушал очень внимательно, курил трубку. Выслушав все доводы Молотова, немножко помолчал, а затем спокойно, не в обидной форме, толково объяснил Молотову: ему известно, что многие совхозы, даже большинство, являются сегодня убыточными. Но надо знать, что любая новая общественная формация до поры до времени нуждается в поддержке, без чего она зачахнет. Поэтому такое финансовое состояние совхозов, неприятное для бюджета, является естественным и закономерным. Надо принимать меры к ликвидации убытков, увеличению доходов совхозов, а до этого времени покрывать их дефицит, постепенно принимая меры и уменьшая дотации, пока они не встанут на ноги.

Я был очень приятно удивлен, услышав это объяснение от Сталина, которое, по моему мнению, было теоретически правильным. К тому же я лично был сторонником развития совхозов. И не случайно, что в дни сплошной коллективизации Калинин, уговаривая не торопиться с объединением всех крестьян в колхозы, особенно в районах не основного земледелия, имея в виду центральные районы России, которые он хорошо знал, будучи родом из Тверской губернии, предложил форсированно развивать зерносовхозы на свободных государственных землях.

Сталин не принял первого его предложения. Зато, желая удовлетворить Калинина, принял его второе предложение, считая, видимо, его правильным, и предложил при ЦИК создать комиссию по образованию совхозов во главе с Калининым. Калинин, зная мое отношение к совхозам, предложил включить и меня в состав этой комиссии.

В последние годы своей жизни Сталин, став крайне неустойчивым в своих взглядах, кажется в 1948 г., вдруг внес совершенно поразившее меня предложение в отношении совхозов — прямо противоположное тому, что он утверждал в 30-х годах. Сидели за обедом, беседовали, спокойно обсуждали недостатки в сельском хозяйстве, трудности; сетовали на то, что совхозы становились все более убыточными. (Хотя эти убытки надо считать условными, потому что от совхозов хлеб принимали в ценах, которые существовали по колхозам, то есть резко заниженным, а продавали этот хлеб на рынке в три-четыре раза дороже, и деньги эти в виде налога с оборота через Заготзерно попадали в бюджет не как доход от совхозов, а как налог от потребителя. Это, конечно, было неправильно.) Сталин говорил, что никаких убытков колхозов мы не покрываем, зато продукты от них получаем, а на совхозы много тратим денег на дотацию. Вдруг он неожиданно говорит: "Надо ликвидировать совхозы, превратить их в колхозы, так как колхозы — форма более выгодная для государства, более социалистическая форма, чем совхозы. И к тому же освободятся огромные средства, которые тратим на покрытие убытков совхозов".

Я был поражен. В особенности еще тем, что совсем недавно — перед окончанием войны или сразу же после войны — он выдвинул идею создания вокруг Ленинграда и Москвы большого количества совхозов со специальным назначением — для производства продуктов для снабжения населения этих крупных городов. Я эту идею тогда поддержал. Заявление Сталина было тем более странным, что все знали, что в части Московской области, в Смоленской, Калининской, Ленинградской и северо-западных областях Российской Федерации колхозы фактически были разорены в ходе войны, населения было мало, главным образом старики. Колхозными средствами быстро это не восстановишь. И создание вокруг Москвы и Ленинграда совхозов было оправданным, так как эти земли близко расположены к потребителю. Казалось бы, это надо было поручить Министерству совхозов. Но почему-то Сталин предложил возложить это дело на меня лично, а тогда я не ведал Министерством сельского хозяйства и совхозов. Правда, под моим руководством работало Министерство мясомолочной промышленности. Вот он и предложил эти совхозы создать при Министерстве мясомолочной промышленности, организовав тресты этих совхозов и главные управления при министерстве.

Вообще, не один, а много раз Сталин возлагал на меня задания, которые прямого отношения к моим обязанностям не имели. Видимо, он был высокого мнения о моей оперативности, настойчивости, ответственности за порученное дело. И мне кажется, как будто я его и не подводил в таких делах. Например, зная значение каракуля как экспортного товара, дающего большую валюту, он еще до войны предложил мне изъять все совхозы каракулеводческие и зверосовхозы из Наркомата совхозов, передать их Наркомвнешторгу, создать новые совхозы на государственных землях и вовсю раздуть производство каракуля. Или, в начале войны он мне поручил создание алюминиевой промышленности на Урале, с чем я тоже вроде бы справился.

И вдруг такая перемена в Сталине! Я не выдержал и сказал: "Как это можно, товарищ Сталин? Ты знаешь, к каким последствиям это может привести? Это будет большим ударом по экономическим возможностям государства, не говоря уже о социалистическом секторе, наиболее боевом, где государство отвечает от начала до конца, государство, которое должно быть и может быть образцом для других. Эти убытки совхозов условные, и если правильно считать, то совхозы выгодны, а не убыточны. Наконец, ты же сам предложил вокруг Москвы и Ленинграда создать совхозы, которые теперь успешно развиваются, дают много мяса для снабжения населения городов".

Надо сказать, что Маленков, который обычно поддакивал Сталину, никогда ему не возражал, на этот раз ни слова не сказал. Но Сталин понял, так как знал Маленкова хорошо, что, следовательно, и он не согласен с ним. И другие члены Политбюро смотрели удивленно на Сталина — наверное, думали, что он их испытывает. На этом разговор кончился. Сталин понял, что никто его не поддерживает, даже Каганович не сказал ни одного слова в его поддержку, молчал.

Это показывает, как изменчив был Сталин в последние годы, как свойственно ему стало шараханье из стороны в сторону в решении крупных экономических вопросов.

Глава 42.

Сталин. Эпизоды

Сталин, безусловно, был человеком способным. Он быстро схватывал главное во всех областях деятельности, даже в таких, которые сам плохо знал. Вообще, нет человека, который бы хорошо все знал. Но он искал и часто умел находить главное звено, ухватившись за которое можно вытащить всю цепь, говоря словами Ленина. Но иногда у него проявлялись странности. Им овладевали какие-то идеи-фикс, которые превращались в подлинный фетишизм. Несколько примеров.

Накануне войны, в 1940 г., готовясь к войне, Сталин предложил отказаться от строительства крупных электростанций и ограничить мощность новых электростанций 40 тыс. квт. Объяснял он это тем, что если будут во время войны бомбить, а бомбить будут обязательно, и выйдет из строя большая электростанция, то и ущерб будет большой, а если небольшая станция, то и ущерб будет меньший. Молотов как Председатель Совнаркома СССР издал такое постановление. Конечно, потом оно было забыто.

Еще один факт. Занимаясь зерновыми проблемами, из всех видов зерна Сталин выделял только пшеницу. Это, конечно, главная культура для производства продовольствия, но он стал доводить эту истину до абсурда, в ущерб экономике страны (между прочим, такую ошибку повторил Хрущев в отношении кукурузы). И Молотов в угоду Сталину стал требовать, чтобы на Украине и Северном Кавказе основные посевные площади засевали яровой пшеницей, вытесняя традиционные для районов культуры — ячмень, овес, кукурузу. Он не понимал, когда я объяснял ему, что этого делать нельзя, или не хотел понимать, думая, что ему неправильно говорят.

Из многолетней практики украинского крестьянства ученым известно, что на Украине дает большой урожай рожь, а пшеницу сеют только озимого посева. Яровая пшеница дает урожай чуть ли не в два раза меньший, чем ячмень и чем кукуруза. После войны Сталин по этому поводу даже устроил скандал украинскому руководству. Вознесенский, хотя и понимал в этом деле, когда стали ругать его, почему такой небольшой план посева яровой пшеницы на Украине, не привел истинных аргументов, а лишь сослался на "поведение украинцев". И Маленков, ведавший сельским хозяйством, опираясь на мнение заведующего Сельхозотделом ЦК, нападал на Украину. Академику Лысенко, по указанию Сталина, поручили поехать на совещание украинских колхозников, выяснить положение с посевами пшеницы, а затем написать статью об этом в "Правду". И Лысенко, хорошо зная неприемлемость яровой пшеницы для Украины (он ведь работал там!), не пытаясь даже объяснить Сталину, выступил на Украине соответственно и стал посмешищем старых колхозников, прекрасно знавших, как вести сельское хозяйство.

Затем Сталин стал настаивать, чтобы пшеницу засевали и в тех районах, где раньше не засевали вообще, — в Московской, Калининской и других областях, где очень хорошо растет рожь. И хотя после ряда неудач удалось найти сорта пшеницы, которые прижились в Московской области, и сейчас, наверное, трудно утверждать, что пшеница здесь может догнать рожь по урожайности.

Почему-то Сталин считал рожь малоценной культурой, а пшеницу чуть ли не "пупом земли". Я ему доказывал, что рожь не надо вытеснять, что ржаной хлеб привычен русскому народу, что он полезен: не случайно его много потребляют в Германии, Норвегии, Финляндии — Сталина невозможно было разубедить, и дело дошло до того, что нам стало не хватать ржаной муки.

Такое "привилегированное" положение пшеницы сохранилось и на сегодня — пшеница в заготовках занимает главное место. И когда надо расходовать зерно на корм скоту и для производства спирта за счет средств государства, отпускается доброкачественная пшеница, в то время как всем известно, что больший выход спирта из кукурузы и ячменя, и себестоимость спирта в этом случае самая низкая. Да и корма для скота из кукурузы и ячменя лучше и дешевле.

* * *

Другой пример. В ходе торговых переговоров Германия добивалась от нас получения мазута. Об этом узнал Сталин, и в его глазах мазут стал каким-то особо дорогим продуктом, каким-то фетишем. Он стал лично наблюдать, на что расходуется мазут у нас. И везде, где можно и нельзя, стали "ради экономии мазута" заменять его углем и торфом. Дело дошло до того, что по требованию Сталина было принято решение (и упорно осуществлялось!) по переводу и перестройке многих котельных электростанций с мазута на уголь, не считаясь с тем, на какие расстояния приходится возить этот уголь. Это было явным абсурдом. И многие не поверят, но было такое решение и даже частично был осуществлен перевод паровозов Северокавказской и Закавказской железных дорог с нефти на завозимый из Донбасса уголь, одна перевозка которого равнялась стоимости самого угля. Дело дошло до того, что уголь возился в нефтяные районы, а потребление мазута было настолько ограничено и запасы были такие, что не хватало емкостей для его хранения. Разубедить же Сталина в несуразности положения было трудно. Сразу после смерти Сталина это все было отменено.

* * *

Еще один пример. До присоединения к Советскому Союзу Западной Украины Сталин не интересовался натуральным газом, но знал, что в Европе его применяют очень широко для бытовых нужд путем производства газа из угля способом коксования. И вот неожиданно Сталин увлекся идеей газификации углей. Откуда-то ему стало известно, что такие опыты как будто делаются в Европе. Он потребовал создать Комитет по газификации при Совмине СССР. Помню, там работал опытным руководителем Максерман, и ныне работающий в газовой промышленности. Тогда появилась новая идея — газификация углей в самих шахтах под землей. Идея заключалась в том, что уголь газифицируется в самих шахтах и в результате добывается газ, а не уголь. Был такой проект ученых. Эти ученые верили в свое дело, но оно двигалось очень туго. Тогда Сталин поручил мне взять под свое наблюдение этот комитет. Я не мог возражать, лишь сказал, что хотя и ничего не понимаю в этом деле, но окажу помощь и поддержку тем, кто им занимается.

Я действительно помогал как мог: выделил шахту под Москвой, был составлен проект, начаты опыты. Какие-то из них были удачными, но все-таки видно было, что в ближайшее время до массового производства дело не дойдет. И тут, когда Западная Украина была присоединена к Украине, из доклада Хрущева Сталин узнал, что там развито производство натурального газа. Конечно, по сравнению с нынешними масштабами, это была мелочь. Хрущев выяснил мнение специалистов и внес предложение заказать по Фонду помощи ООН пострадавшим в войну странам трубы, чтобы газ подавать из Западной Украины в Киев, что и было сделано. Сталин ухватился сразу же за этот газ — он для него тоже стал каким-то новым фетишем. При этом он считал, что это такое дорогое топливо, что его нельзя разбазаривать: разрешил применять его только для отопления квартир. И лишь после длительных многократных споров я добился все-таки от Сталина разрешения давать газ — в виде исключения! — для хлебозаводов, поскольку доставка угля к ним — трудное дело. Он согласился только после того, как я ему показал конкретные цифры. Затем я предложил перевести и сахарные заводы на снабжение газом, так как часто из-за перебоев в доставке угля эти заводы стояли, хотя газопровод проходил рядом. Я предложил перевести и эти сахарные заводы на снабжение газом и в связи с этим изменить баланс потребления газа. Много спорил и уговаривал. Наконец Сталин согласился. Вот, собственно, только эти два отступления допустил Сталин.

Когда же в Саратовской области были открыты месторождения газа, Сталин загорелся и предложил мне заказать в Америке трубы для доставки газа из Саратова прямо в Москву. Так и сделали. Но и в Москве Сталин позволял использовать газ лишь на бытовые нужды и только на некоторых заводах. А ведь нужно было немножко подумать о производстве газа из нефти, и тогда, еще при жизни Сталина, мы имели бы большое количество газа.

* * *

Особый фетишизм Сталин проявлял к золоту — прямой контраст тому, как подходил к нему Ленин. В моменты, когда нужно было покупать оборудование для индустриализации страны, для строительства новых заводов, в особенности тракторных, мы вывозили золото за границу для платежей. Мне казался естественным вывоз золота в каком-то количестве за границу как экспортного товара, поскольку наша страна — добывающая золото. Какой смысл из года в год добывать золото и все класть в кладовые, когда, превратив его в машины, можно двинуть вперед экономику?!

У нас в стране быстро росла добыча золота. Когда наркомом внешней торговли стал Розенгольц, Сталин запретил ему вообще вывозить золото за границу и велел обеспечить такое соотношение экспорта и импорта, иметь настолько активный баланс, чтобы покрывать не только расходы по импорту, но и другие государственные расходы в иностранной валюте и сверх того производить накопление валюты. Это, конечно, привело к резкому сокращению импорта из-за границы промышленного оборудования и сырья, что отрицательно сказалось на нашем развитии.

* * *

Надо отдать справедливость Сталину, что он накануне войны с Германией, в начале 1938 г., принял правильное решение выделить известное количество золота из государственного резерва для покупки дефицитных цветных металлов и натурального каучука, без которых нельзя было воевать. Сообщено мне это было достаточно необычно, один на один на второй день после назначения меня наркомом внешней торговли в ноябре 1938 г.: определенное количество золота выделяется в распоряжение Наркомвнешторга специальным назначением. Цель — покупка по известному плану цветных металлов и каучука — в секрете от всех государственных и партийных органов. Об этом не знает ни Госплан, ни другие органы — никто не знает. Наркомфин знает только, что это золото он должен отпускать наркому внешней торговли не спрашивая. Более подробно об этом рассказано выше. Здесь только хочу добавить, что Сталин правильно понимал, что если бы Госплан знал о наличии такого резерва, то расходовал бы его, и мы остались бы без достаточного резерва.

Я был обрадован такому шагу Сталина. Я даже удивился, что он отошел от своего отношения к золоту. Он, конечно, понял, что война — это такая опасность, что фетиши должны отступить на задний план.

* * *

Вот некоторые особенности поведения Сталина и решения экономических вопросов, связанных с войной и в годы войны.

Вновь подчеркиваю, что Сталин многое понимал в вопросах экономической политики. Он большую роль сыграл в деле индустриализации страны, в деле создания военной промышленности. Конечно, главная заслуга здесь до 1937 г. принадлежит Серго Орджоникидзе, который всецело отдался этому делу, начатому еще Дзержинским и Куйбышевым. Серго особо заботился об оборонных заводах. А так как многие такие заводы были в Ленинграде, он опирался на безграничную помощь и поддержку Кирова, который следил за каждым военным заводом, и Серго за них был спокоен.

Сталин как секретарь ЦК партии поддерживал всемерно это дело, иногда в борьбе с Молотовым как Председателем Совнаркома, который экономил деньги. Поэтому заслуга Сталина в индустриализации страны большая.

* * *

В последние годы Сталин нередко проявлял капризное упрямство, порожденное, видимо, его безграничной властью, ставил в тупик неожиданностью своих решений и поступков.

Как-то в 1947 г. он выдвинул предложение, чтобы каждый из нас подготовил из среды своих работников пять-шесть человек, которые могли бы заменить нас самих, когда ЦК сочтет нужным это сделать. Он это настойчиво повторял несколько раз.

Высказавшись в поддержку такой идеи, я заметил, что, зная своих работников, не могу подготовить пять-шесть человек с гарантией, что они смогут меня заменить, хотя два-три работника у меня есть на примете. Если с ними хорошо поработать года два, то они могут стать достойными кандидатами для замены. В ответ на вопрос Сталина, кто они, я назвал трех своих заместителей: Крутикова, Меньшикова и Кумыкина, и конкретно рассказал, на что они способны, какие имеют достоинства и недостатки. В последующем Сталин часто спрашивал о них. Отвечая ему, я всякий раз подчеркивал способности Крутикова.

Через год Сталин неожиданно предложил Крутикова на должность заместителя Председателя Совета Министров СССР с возложением на него обязанностей, связанных с внутренней торговлей. Я резко возражал, убеждая Сталина, что он не готов для такой ответственной должности, что для этого надо ему еще поработать министром, но даже министром внешней торговли он сегодня не может еще стать, но через год это может быть реально.

"Как так? — спросил Сталин. — Ты же его очень хорошо рекомендовал!" (Он, видимо, решил, что я не хочу расставаться с таким работником.) — "Да, имея в виду, что он хорошо работает моим заместителем, и я вижу для него в перспективе должность министра. Но я же не говорил, что он может стать твоим заместителем, к тому же прямо сейчас".

Сталин со свойственным ему упрямством, несмотря на мои настойчивые возражения, в июле 1948 г. все же провел назначение Крутикова, даже не побеседовав с ним. Через семь месяцев он был вынужден освободить его с переводом на меньшую работу.

* * *

В 1949 г., в феврале месяце, после моего возвращения из Китая, когда я 9 дней был в партизанском штабе Мао Цзэдуна, в горах, вел ежедневные переговоры с утра до поздней ночи в присутствии Лю Шаоци, Чжу Дэ, Чжоу Эньлая, Жень Биши, Дэн Сяопина, я вылетел во Владивосток. Вдруг звонок из Москвы по ВЧ на квартиру начальника Управления МГБ Гвишиани (Сталин сам определил в Москве, чтобы в Хабаровске я ночевал на квартире Гоглидзе, а во Владивостоке — у Гвишиани, как места, наиболее надежных с точки зрения безопасности: оба были руководителями госбезопасности).

Позвонил Поскребышев: "Здесь сидят все члены Политбюро, передают вам привет, поздравляют с успешно проведенной работой в Китае. (Члены Политбюро собирались каждый день, читали мои шифровки, и Сталин посылал мне каждый раз соответствующие указания.) Все ждут, когда вы приедете".

Я сказал, что настолько устал, что решил ехать в Москву из Владивостока поездом: хотелось выспаться, немножко почитать литературу, так как во время поездки лишен был этой возможности. В ответ на это Поскребышев передал, что Сталин и члены Политбюро считают, что такая долгая задержка в пути нежелательна, и предлагают мне вылететь завтра на самолете. Я был очень огорчен этим решением. Но надо было его выполнять. Сказал только, что мною уже намечено в Хабаровске краевое совещание руководящих работников рыбной промышленности Тихоокеанского бассейна, которое нельзя отменить, теперь уже поздно. Поэтому послезавтра проведу совещание в Хабаровске и на следующий день вылечу в Москву.

Прибыл в Москву. Сталин, видимо, был доволен моей поездкой, много расспрашивал. Я рассказывал о встречах, о личных впечатлениях, об обстановке в Китае и т.д. После беседы Сталин несколько неожиданно, без всякой связи с темой разговора говорит: "Не думаешь ли ты, что настало время, когда тебя можно освободить от работы во Внешторге?" Когда я согласился, он спросил: "Кого ты предложишь вместо себя?" Я назвал кандидатуру Меньшикова. Это было принято, и 4 марта 1949 г. Меньшиков был назначен министром.

Это неожиданное предложение Сталина я принял без всякой обиды, поскольку уже более 10 лет был наркомом и министром, аппарат Внешторга работал хорошо, и работа без меня могла пойти без ущерба для дела. Наблюдение и руководство вопросами внешней торговли, по предложению Сталина, все же было оставлено за мной как заместителем Председателя Совета Министров СССР.

Но Меньшиков недолго пробыл министром.

В конце лета 1951 г. вместе с женой мы отдыхали в Сухуми. Раз, иногда два раза в неделю я заезжал к Сталину, который отдыхал в Новом Афоне. В это же время в Мюссерах отдыхал Маленков, а в Сочи — Булганин.

Как-то сидели у Сталина за ужином все названные товарищи. Были еще Поскребышев и Власик — начальник охраны. Как обычно, шла беседа на разные темы. Проходила она в спокойном, уравновешенном тоне, не так, как иногда — остро, неприятно. Все шло хорошо. Около 4 часов утра подали на стол бананы.

Надо сказать, что Сталин очень любил бананы. После войны он предложил импортировать бананы для некоторых больших городов Советского Союза. Эта задача была возложена на меня как министра внешней торговли. Хотя были большие трудности по доставке небольших партий бананов, особенно в зимних условиях, в Москву, Ленинград, Киев и другие города, но доставка была налажена.

За границей использовались соответствующие иностранные компании, особенно шведские и австрийские. Все шло удачно, не было случаев порчи бананов или каких-либо других недоразумений с их доставкой и хранением. Бананы, поступавшие к нам по импорту, отправлялись Сталину. Он к ним претензий не предъявлял. У меня в доме бананов не бывало.

На стол подали крупные бананы, на вид хорошие, но зеленые, видимо, не очень спелые. Сталин взял банан, попробовал и говорит мне: "Попробуй бананы, скажи свое мнение о их качестве, нравятся они тебе или нет?" Я взял банан, попробовал. На вкус он напоминал картошку, для употребления совершенно не годился.

"Почему так?" — спрашивает он. Я ответил: "Трудно сказать, почему. Причин здесь может быть много. Возможно, поступили в торговую сеть прежде, чем созрели окончательно, возможно, хранились неправильно или был нарушен режим перевозки. Скорее всего, неправильно была организована доставка бананов. Отправлять через море их нужно недозрелыми, но все же не совсем незрелыми".

Сталин тогда спрашивает: "Почему мог иметь место такой случай? Ведь сколько лет мы получали бананы, никогда этого не было". Я ответил, что в практической работе такой случай может быть из-за недостаточного контроля. Этот случай нужно выяснить и в дальнейшем устранить причины его повторения. "Такое объяснение меня не убеждает, — сказал Сталин. — Почему же, когда ты был министром, таких случаев не было, а когда министром стал Меньшиков, это случилось? Значит, министр работает плохо". Я стал защищать Меньшикова: "Товарищ Сталин, министр не может нести ответственность за каждую отдельную операцию. Для этого дела у него подобраны соответствующие люди, знающие свое дело. Министр может быть в курсе крупных операций и отвечать за них. В данном же случае нельзя Меньшикова обвинять. Это может с каждым случиться".

Это Сталина опять не убедило. "Нет, — говорит он, — ты не прав. Меньшиков отвечает за все". Я тогда сказал: "Давайте лучше хорошо проверим это дело, найдем виновных". Я знал, что без поиска виновных он не успокоится. "Хорошо, — согласился Сталин. — Организуй проверку и сообщи результаты". Разговор проходил в нормальном тоне, спокойно.

Мы разошлись. В 5 часов утра я был в Сухуми. Конечно, не было смысла в это время звонить в Москву и давать указание о проверке. Считая, что это дело не экстренное, я решил поспать, а днем позвонить. Проснувшись около 12 часов, позвонил Власову в Москву (он был моим заместителем в Бюро Совмина по торговле и пищевой промышленности) и поручил ему разобраться с этим фактом. Сказал, что прошу провести срочную объективную проверку всего дела, выяснить причины недоброкачественности бананов и, установив виновников, наметить меры к недопущению повторения таких случаев. Власов мне и говорит: "Анастас Иванович, я уже знаю об этом деле. Мне звонил Берия, как только я пришел на работу. Я уже вызвал к себе работников Минвнешторга, которые имеют отношение к этому делу. Выясним все обстоятельства дела, разберемся".

Я был удивлен, почему Берия вмешался в это дело, откуда он знает об этом. Решил позвонить самому Берия: "В чем дело, почему ты занимаешься проверкой "бананового дела"?" Берия отвечает: "Я не хочу этим делом заниматься, поскольку никакого отношения к нему не имею, но Сталин мне позвонил около 6 часов утра и поручил строго-настрого расследовать это дело. Я, конечно, перепоручил его твоему заместителю, которому проще ознакомиться с вопросом". Я рассказал, что Сталин мне поручил проверку этого дела. "Но если он перепоручил его тебе, то ты им и занимайся и сообщи Сталину результаты проверки. Я заниматься этим делом больше не буду". Действительно, я не стал звонить Сталину и не спрашивал Власова о результатах проверки — решил отстраниться от этого дела совсем.

Через несколько дней у меня и у Маленкова кончался отпуск и мы должны были возвратиться в Москву. Я позвонил Маленкову, сказал, что собираюсь к Сталину, не хочет ли он вместе со мной заехать к нему. Он согласился.

Было около 2 часов дня. Сталин в это время пил чай. Я тоже сел за стол. Сталин стал расхаживать по комнате с трубкой во рту. Я не стал ему напоминать о "банановом деле", а он и не расспрашивал меня. Потом неожиданно, обращаясь ко мне, сказал: "Видимо, выдвижение Меньшикова на должность министра было ошибкой — он не соответствует своему назначению, работает плохо. Импорт бананов — небольшое дело, а он его организовал плохо, и это показывает истинное лицо руководителя министерства. Лучше выдвинуть на должность министра Кумыкина. Приедешь в Москву, подготовишь проект соответствующего решения, поговоришь с Кумыкиным и Меньшиковым и пришлешь мне этот проект". Я запротестовал: "Товарищ Сталин, я думаю, что это пользы делу не даст, а скорее вред принесет. Я очень хорошо знаю их обоих по долгой совместной работе. Особенно долго, почти 25 лет, я работал с Кумыкиным. Я его высоко ценю как работника, уважаю как человека. Это — принципиальный, политически подготовленный, достойный руководитель. Он силен в экономических, торговых переговорах. Очень себя хорошо держит, знает правила международных отношений. В этом он силен, пожалуй, сильнее всех в министерстве. Но по части руководства оперативной стороной дела внешней торговли он слабее — у него нет такой подготовки. Он юрист по образованию. Главное, в своей работе он не касался оперативных дел: не возглавлял торговых объединений, контор, не заключал контрактов и т.д. С другой стороны, Меньшиков, будучи несколько слабее Кумыкина в части политической подготовки, компетентнее в области торговых договоров. Он сильнее Кумыкина в торговых операциях, потому что окончил Институт внешней торговли, имеет специальное образование, работал в торгпредстве в Англии, возглавлял крупное объединение по торговле лесом "Экспортлес", работал в ЮНРРА по оказанию помощи народам после войны — успешно работал на всех этих местах. В Министерстве внешней торговли он хорошо работал моим заместителем. Как Кумыкин, так и Меньшиков пользуются большим авторитетом в министерстве. Наконец, Меньшиков хорошо знает английский язык и не нуждается в переводчиках при деловых встречах. Кумыкин же знает французский язык, и не так хорошо, как Меньшиков английский. Кроме того, — добавил я, — сейчас они друг друга дополняют, Меньшиков как министр, Кумыкин как его первый заместитель. Неудобно менять их местами, делать Меньшикова заместителем, а Кумыкина министром. Не поймут этого. Я считаю, что ничего делать не надо".

Сталина не удовлетворили мои доводы. Он стал угрюмым, но меня не прерывал. Потом сказал: "Ты не прав, просто упорствуешь". Я говорю: "Нет, товарищ Сталин, это соответствует действительности". Тогда Сталин обратился к Маленкову: "Вы приедете в Москву, подготовьте такой проект решения — назначить Кумыкина министром внешней торговли с освобождением от этой должности Меньшикова".

Я не стал больше вмешиваться в это дело. Маленков тут же взял бумажку, записал это поручение Сталина (хотя в этом не было никакого смысла, но Маленков любил записывать). Прилетев в Москву, он сразу же мне позвонил: "Вызови Меньшикова и Кумыкина, поговори с ними и подготовь проект решения для товарища Сталина". Я удивился: "Зачем? Сталин хотел это дело поручить мне, но, видя, что я не согласен с ним, поручил его тебе. Ты и выполняй его указание. А мне нечего в это дело впутываться". Маленков стал уговаривать, что я лучше знаю этих товарищей и само дело и найду с ними общий язык.

Нехотя я согласился. Сначала я вызвал Кумыкина: "ЦК партии недоволен работой товарища Меньшикова, считает, что он не справляется с обязанностями министра. ЦК высокого мнения о ваших способностях, опыте. Я имею поручение ЦК передать вам предложение о том, чтобы вы стали министром внешней торговли. Я считаю, что вы с этим делом справитесь и возражений с вашей стороны не будет".

Кумыкин побледнел, изменился в лице. Я был просто поражен этим. Почему такое действие произвело мое предложение? Дрожащим голосом он ответил: "Анастас Иванович, не делайте этого, помогите мне избавиться от этого назначения, я не могу быть министром, не хочу, я хочу работать так, как сейчас работаю". У него на глазах даже слезы появились. Я стал его убеждать: "Не понимаю, почему вы возражаете? Сталин этого хочет, он полностью доверяет вам, высокого мнения о вас. Он предложил вашу кандидатуру вместо Меньшикова. Вы имеете достаточный опыт, большие знания. Кроме того, — сказал я, — в министерстве вы пользуетесь большим влиянием, да и я вам помогу".

Он еще больше разволновался, просто заплакал: "Не делайте этого, не губите меня". Я стал его успокаивать, сказал, что поддержку ЦК он имеет, я ведаю внешней торговлей и обещаю свою поддержку и помощью, и советом, и делом. В общем, полчаса потребовалось, чтобы успокоить его. В конце концов договорились, что он не будет возражать.

Потом я вызвал Меньшикова. Сказал ему следующее: "Я знаю, что вы стараетесь сделать все возможное, чтобы руководить министерством хорошо. Но все-таки в ЦК сложилось мнение, что вы не вполне справляетесь с обязанностями министра. В особенности это мнение усилилось в связи с фактом недоброкачественности бананов. По всему видно, что вы не крепко руководите министерством, передоверяете оперативную работу председателям объединений, не контролируете, не вникаете в детали. Ввиду этого в ЦК есть мнение, чтобы вас освободить от этого поста, а министром сделать Кумыкина. Я думаю, вы правильно поймете это и воспримете как коммунист. Потом поговорим о вашей дальнейшей работе. Работа будет вам дана в соответствии с вашими способностями. Я прошу пока это не передавать никому, пока не получите выписку из решения ЦК". Меньшиков — выдержанный, спокойный человек, понял все прекрасно, принял как должное и согласился.

Я подготовил проект решения, показал Маленкову — тот замечаний не сделал. Послали на юг Сталину, который и подписал сразу же постановление. Так с 6 ноября 1951 г. Кумыкин стал министром внешней торговли. Он пробыл в этой должности 1 год и 4 месяца, до слияния министерств внешней и внутренней торговли и назначения меня опять министром. (Слияние это было ошибочной мерой, принятой после смерти Сталина в ходе "волны слияний", предпринятой Маленковым, Берия и Хрущевым.) А дать Меньшикову ответственную работу Сталин не разрешил. Боясь за судьбу Меньшикова, ибо Берия мог опять получить "поручение" Сталина, я отправил его начальником таможни на Амур, на китайскую границу. После смерти Сталина он стал послом в Индии, затем в США.

* * *

Сталин очень любил смотреть кинокартины, особенно трофейные. Их тогда было много. Как-то Большаков, бывший тогда министром кинематографии, предложил показать картину английского производства. Название ее не помню, но сюжет запомнил хорошо. В этой картине один моряк — полубандит-полупатриот, преданный королеве, берется организовать поход в Индию и другие страны, обещая привезти для королевы золото, алмазы. И вот он усиленно набирает команду таких же бандитов. Среди них было 9 или 10 близких соратников, с которыми он совершил этот поход и возвратился с богатством в Лондон. Но он не захотел делить славу со своими соратниками и решил с ними расправиться. У него в несгораемом шкафу стояли фигурки всех его сотоварищей. И если ему удавалось уничтожить кого-то из них, он доставал соответствующую фигурку и выбрасывал ее. Так он по очереди расправился со всеми своими соратниками и все фигурки выбросил.

Это была ужасная картина! Такое поведение даже в бандитском мире, наверное, считалось бы аморальным. В этом мире ведь своя мораль есть — товарища своего не выдавай и т.д. А здесь отсутствие даже бандитской морали, не говоря уже о человеческой. А Сталин восхищался: "Молодец, как он здорово это сделал!" Эту картину он три или четыре раза смотрел. На второй или третий раз после показа этой картины, когда нас Сталин вызвал к себе, я стал говорить, что это бесчеловечная картина и т.д., конечно, не в прямой полемике со Сталиным, а с другими. Мы говорили между собой и удивлялись, как Сталин может восхищаться таким фильмом. По существу же, здесь он находил некоторое оправдание тому, что он делал сам в 1937-1938 гг. — так я, конечно, думаю. И это у меня вызывало еще большее возмущение.

Видимо, этим же объясняется восхищение Сталина личностью Ивана Грозного, особенно его деятельностью, когда он в интересах создания единого русского государства убивал бояр самым зверским методом, не считаясь ни с какой моралью, за что русские историки еще при царском режиме критически относились к нему. Сталин же говорил, что Иван Грозный еще мало убил бояр, что их надо было всех убить, тогда он смог бы раньше создать действительно единое крепкое русское государство. Он оправдывал и многоженство Ивана IV: у жен-де было большое приданое, которое Иван Грозный направлял на создание армии. Как-то Сталин сказал, что Иван Грозный был женат в действительности не на черкешенке, а на грузинке, потому что в старой России грузинок называли черкешенками.

Видимо, этими же мотивами можно объяснить оценку Сталиным некоторых действий Гитлера, хотя это было еще до развертывания репрессий. Так, когда Гитлер, стремясь укрепить свою власть, послал своих соратников в казармы штурмовиков и учинил там расправу на месте без суда и следствия над верхушкой левых штурмовиков — Ремом и другими, это поразительное зверство вызвало всеобщее возмущение. И я был поражен, когда Сталин, возвращаясь несколько раз к этому факту, восхищался смелостью, упорством Гитлера, который пошел на такую меру, чтобы укрепить свою власть. "Вот молодец, вот здорово, — говорил Сталин. — Это надо уметь!" На меня это произвело ужасное впечатление. Это же бандитская шайка, которая по-бандитски друг с другом расправляется! Чем же она может вызвать восхищение?

* * *

В 1948 г., когда Сталин отдыхал в Мюссерах, я приехал к нему вместе с Молотовым. Был и Поскребышев, который редко сидел за обеденным столом, но в этот раз он присутствовал. Видимо, это присутствие было заранее согласовано со Сталиным и сделано с определенной целью, как я потом догадался. Происходила обычная для такого случая нормальная беседа. Я сидел рядом со Сталиным, но за углом стола. Поскребышев сидел на другой стороне стола, с краю, Молотов — напротив меня.

Вдруг в середине ужина Поскребышев встал с места и говорит: "Товарищ Сталин, пока вы отдыхаете здесь на юге, Молотов и Микоян в Москве подготовили заговор против вас".

Это было настолько неожиданно, что с криком: "Ах ты, мерзавец!" — я схватил свой стул и замахнулся на него. Сталин остановил меня за руку и сказал: "Зачем ты так кричишь, ты же у меня в гостях". Я возмутился: "Невозможно же слушать подобное, ничего такого не было и не могло быть!" Еле успокоившись, сел на место. Все были наэлектризованы. Молотов побелел, как бумага, но, не сказав ни слова, сидел как статуя. А Сталин продолжал говорить спокойно, без возмущения: "Раз так — не обращай на него внимания". Видимо, все это было заранее обговорено между Сталиным и Поскребышевым. До этого подобных случаев не было.

Сталин постепенно перевел разговор на другую тему. Но этот инцидент произвел на нас такое впечатление, что посещение наше оказалось короче обычного, и мы вскоре уехали.

Видимо, у Сталина зародились какие-то подозрения, и я допускаю, что в возникновении их содействовал Поскребышев. И вовсе не потому, что он имел что-то против Молотова и меня. Обычно один на один со мной он всегда объяснялся мне в любви, говорил, что высоко ценит меня, противопоставлял другим, например Молотову, в честности и корректности и пр. Просто он это сделал, выполняя поручение Сталина. Желая понравиться Сталину и укрепить свое положение, Поскребышев мог до этого, наверное, рассказать Сталину, что я часто захожу в кабинет Молотова, и это соответствовало действительности. Поскребышев, видимо, вел наблюдение, кто и куда ходит.

Мои частые посещения кабинета Молотова вызывались тем, что, когда Сталин поручал какое-либо дело Молотову (а это обычно касалось вопросов внешней политики), Молотов всегда старался, чтобы не ему одному поручали, а еще двум-трем товарищам. А так как я занимался многие годы вопросами внешней экономики, то, естественно, доля этих поручений падала на меня. В отличие от Молотова я не любил делить с кем-то ответственность, поэтому часто возражал против совместных поручений. Однажды, когда тот, получив поручение Сталина, попросил его в моем присутствии, чтобы и я принял в нем участие, я возмутился: "Что я, хвост что ли, твой?" Но не всегда удавалось освободиться. Отношения с Молотовым у меня были неплохие, но и не близкие. Поручения эти обычно давались Сталиным устно. Поскребышев мог даже о них и не знать.

Подозревать как Молотова, так и меня в кознях против Сталина было бессмысленно. Хотя отдельные критические замечания в его адрес по некоторым вопросам я и высказывал в беседах не только с ним, но и с другими. Молотов меня не выдавал, но всегда вел себя как преданный сторонник Сталина. Так что, конечно, такого рода обвинения были абсолютно беспочвенны. Видимо, Сталин через Поскребышева хотел учинить проверку, как мы будем реагировать на это обвинение.

Но очень возможно, что эта странная идея о совместной нашей с Молотовым подготовке "заговора против Сталина" у него сохранялась после этого случая все время, и в конце 1952 г. он решил избавиться от такой опасности.

Спокойным со Сталиным не мог чувствовать себя никто. Как-то после ареста врачей, когда действия Сталина стали принимать явно антисемитский характер, Каганович сказал мне, что ужасно плохо себя чувствует: Сталин предложил ему вместе с интеллигентами и специалистами еврейской национальности написать и опубликовать в газетах групповое заявление с разоблачением сионизма, отмежевавшись от него. "Мне больно потому, — говорил Каганович, — что я по совести всегда боролся с сионизмом, а теперь я должен от него "отмежеваться"! Это было за месяц или полтора до смерти Сталина — готовилось "добровольно-принудительное" выселение евреев из Москвы.

Смерть Сталина помешала исполнению этого дела.

Глава 43.

О мемуарной литературе

Я предъявляю к книгам историческим и мемуарным, в том числе своим собственным, определенные требования. Я — сторонник объективности в описании исторических фактов. Автор не должен так отбирать факты, чтобы подогнать их под свою личную концепцию. А ведь есть люди — я много встречал таких среди моих редакторов в Политиздате и в некоторых журналах, — которые, возражая против приведения в книге политически неприятных фактов, скажем, фактов о наших неудачах, попыток вскрыть их причины, обвиняют авторов как раз в субъективизме, что неправильно и несправедливо. Объективный подход к историческим фактам требует не замалчивать те факты, которые кажутся "невыгодными", не преувеличивать "выгодные" факты, тем более не искажать их.

Но, естественно, каждый мемуарист, а тем более историк, приводя объективные факты, может — если не должен — давать свое толкование им и свою оценку. Она может быть правильной, может быть и неправильной, здесь все зависит от подготовки и таланта автора.

К сожалению, упомянутые вредные явления в советской исторической науке часто повторяются в той или иной степени, иногда просто до тошноты. У образованных и знающих людей такие явления вызывают возмущение. Читатель проникается недоверием к трудам с такого рода фальсификацией. Это — один из источников скепсиса и недоверия к официальным учебным изданиям по истории партии, подслащенным, лакированным, и к мемуарам в этом духе, которые вызывают у нашей молодежи законную неудовлетворенность.

Наш агитпроп тщательно оберегает население от буржуазной политической литературы, боясь ее воздействия на умы людей. А ведь мы, помню, в молодости читали буржуазную литературу, антимарксистскую наряду с марксистской. И, сопоставляя прочитанное, мы лишь укреплялись в нашей вере в марксизм, в его правильном понимании. В 20-е гг. вплоть до 30-х гг., мы в губкомах получали и читали такой враждебный и "опасный" документ, как "Социалистический вестник", издававшийся в Берлине меньшевиками под руководством опытного меньшевика, врага Советской власти Мартова. Мы читали и белогвардейскую литературу, получая ее через ЦК. И это, я по себе чувствую, не поколебало веру и преданность нашему делу. Ведь часто бывает даже полезно посмотреть на наши дела чужими глазами.

Я всю жизнь продолжаю читать антисоветскую литературу, и не без пользы, если есть там аргументы и факты.

В отношении умалчивания наших неудач в Великой Отечественной войне, хотя она и была победоносно завершена, хотя в ее горниле были проверены патриотические чувства и настроения советских людей, я хочу сказать несколько слов.

Мы можем и должны гордиться и нашим народом, и нашей партией за победу в Великой Отечественной войне. Но я не могу пройти спокойно мимо того, как многие военные мемуаристы пишут только о последних сражениях, главным образом второго периода войны, после перелома в соотношении сил между нами и Германией, и либо замалчивают полностью, либо мельком касаются серьезных поражений, которые мы терпели и на которых научились воевать. Ворошилов и его окружение в Наркомате обороны не учили армию тактике отступления. Это — одна из причин, почему создавалась паника, почему так много потерь мы имели в начале войны и так долго мы отступали.

Отступление на какое-то расстояние было неизбежным. Но чтобы Гитлер со своими полчищами мог дойти до Волги, закупорить Ленинград, добраться до Кавказа — нам никому и в голову не приходило!

Когда читаешь военные мемуары, то стараешься найти толковый ответ на этот вопрос. Но он закрыт от читающих, включая слушателей военных училищ и академий, за семью печатями. Это — опасное явление для нашей сегодняшней армии на случай большой войны или локальных войн. Последние вообще требуют специальной подготовки, типов вооружения и тактики.

Все это я пишу для того, чтобы вскрыть некоторые недостатки в военных мемуарах по истории Великой Отечественной войны. Хотя я и не считаю себя знатоком военного дела, не изучал его специально, а когда-то был лишь рядовым солдатом, потом комиссаром в условиях военных действий. С 1926 г. я был членом Совета Труда и Обороны, во время Великой Отечественной войны был членом Государственного Комитета Обороны.

Некоторую уверенность в этой критике мне придает тот факт, что я помню, как мы и в ГКО и в Ставке Верховного Главнокомандования обсуждали все — с участием военных и без них. Мы каждый день, а если днем не могли, то ночью, собирались у Сталина, проводили обмен мнениями. Сталин говорил по телефону с командующими фронтов, мы разбирали поступающие сведения из Генштаба, обсуждали, держали связь с фронтами. Словом, я не буду останавливаться на событиях положительных, победных, много раз описанных. Большинство из них описаны правильно, правда, со многими преувеличениями. Но главный дефект таких описаний тот, что наши неудачи или не приведены вовсе или о них сказано вполголоса, мимоходом, без попыток анализа. И вообще, в военных мемуарах последних лет я не обнаружил описания каких-либо ошибок Верховного Главнокомандования, Ставки. Хотя без них не могло быть. И сам Сталин это понимал, и все мы понимали. Но некоторые возникали из-за характера Сталина и всех отрицательных его сторон, которые проявились и в ходе Отечественной войны, хотя и в меньшей степени, чем до и после нее.

В этом отношении книга воспоминаний Г.К.Жукова наиболее интересна, и я считаю ее полезной.

Но все же я нашел ее однобокой, а в ряде мест даже обнаружил элементы фальши. Есть некоторое преувеличение роли самого Жукова. Я не заметил ни одного его действия, к которому он относился бы критически. Хотя понятно, что без ошибок людей не бывает, тем более в войну, где действия велись со многими неизвестными в отношении очень сильного противника.

Здесь я хочу ограничиться только постановкой вопросов, иногда без всякого анализа, иногда поверхностно. Я не мог проверить на основе документов или по собственным записям, не ошибаюсь ли я, не субъективно ли мое мнение. Кроме того, зная на собственном опыте наших редакторов, воспитанных агитпропом, я не могу судить, где работа этих редакторов, а где перо самого Жукова.

Замечание первое. Почему мы понесли огромные потери в первые месяцы войны и почему через три месяца после начала войны немцы оказались под Москвой и Ленинградом?

В 1939 г., как известно, мы вернули Украине и Белоруссии их исконные земли. Границы отодвинулись далеко на запад, что с точки зрения обороны имело большое положительное значение. Тогда было принято правильное решение начать строительство новых оборонительных сооружений взамен старых по новой западной границе. Детального хода строительства оборонительного рубежа на старой границе, создававшегося с учетом линий "Мажино" и "Зигфрид", я не знал, думал, что строительство закончено. (Мы ведь знали о линии "Мажино", потом стало известно, что Гитлер строит линию "Зигфрид".) После того как немцы прошли всю Белоруссию, мы стали допытываться у военных, а где же эта старая оборонительная линия, почему не сопротивлялись на ней, почему не могли остановить наступление немцев? Что на новых оборонительных рубежах этого еще нельзя было сделать, я понимал. Поскольку Сталин не ждал в ближайшее время войны, то оборонительные рубежи строились чрезвычайно медленно. Будь сооружены обе линии вовремя, и новая и старая, возможно немцы дальше старой границы и не прошли бы. А если бы и прошли, то не было бы таких больших жертв с нашей стороны, армия была бы сохранена, мы могли бы спокойно отмобилизоваться, и может быть, немецкое наступление на Белоруссию не было бы таким роковым.

Что же оказалось на деле? Не все оборонительные сооружения по старой границе были достроены, а с началом строительства оборонительной линии на новой границе работы на старой линии и вовсе прекратились.

Однако значительное количество их уже было построено. И вполне они могли служить хорошей преградой немцам. Значит, ошибка была первая в том, что давно намеченные оборонительные рубежи были заброшены строителями, хотя могли быть второй линией обороны. И немного средств требовалось для завершения этого строительства.

Оказалось и другое. Даже те оборонительные сооружения, которые были готовы, не были укомплектованы войсками, не было в достатке пулеметов и пушек, которых тогда в стране у нас хватало. Словом, эти сооружения были в состоянии заброшенности.

Это — грубейшая ошибка в первую очередь, конечно, командования Белорусского военного округа. Но беда усугубилась тем, что опытные, знавшие дело командующие были ликвидированы (конкретно, командующий Белорусским военным округом Уборевич), а у новых не хватило кругозора, опыта и знаний, чтобы это понять. Ведь факт, что герой испанской войны, комбриг танковых войск Павлов, человек, несомненно, храбрый, преданный, знающий военное дело, не смог добиться достройки старой оборонительной линии, или, во всяком случае, обеспечить вооружением тех частей линии, которые были закончены строительством.

Таким образом, мы вложили огромные деньги в две оборонительные линии по западу, с севера на юг, и ни одна из них не была использована.

Почему Жуков, командовавший Киевским военным округом, не только не подумал об этом в свое время, но более того — умолчал об этом факте, не попытался проанализировать его и дать ему оценку?

А разве это было бы вредно для чести нашего народа? Нет. Наоборот. Это объяснило бы, почему наши войска не могли оказать серьезного сопротивления немецкому наступлению в первые месяцы войны на западных территориях. Войска не были виноваты. Виноваты были и лидер государства, и нарком обороны, и командующие округами. Известно, что наш солдат храбрый и хорошо воюет. Но, как известно из военной истории, без средств для организованного сопротивления войскa бывают подвержены панике.

Поэтому паническое отступление в первые месяцы войны, массовые окружения нельзя ставить в упрек солдатам, младшему командному составу, да, возможно, и среднему. Формально ответственность несет высший командный состав. Но если по существу разобраться, то их тоже трудно обвинять: ведь они попали на такие высокие должности не по собственному желанию. Их выдвинул Сталин или нарком обороны вместо старых, репрессированных кадров.

Через месяц или два после начала войны, когда Белоруссия была так позорно потеряна и вместе с ней — огромное количество наших отборных войск, попавших в окружение, воевавших до последнего патрона, павших смертью храбрых или сотнями тысяч попавших в плен, Сталин предложил предать военному трибуналу командующего этими войсками Павлова.

Ничего чрезмерно компрометирующего против Павлова не было. Абсолютно чистый, честный, лично обаятельный человек, безупречной храбрости, преданный, умевший руководить танковыми войсками в пределах бригады, но не имевший другого опыта высшего командования. А он был сразу назначен командующим всеми войсками Белорусского округа. Его можно обвинить только в том, что он категорически не отказался от такого выдвижения.

Но на него возложили ответственность за огромные потери войск и провал фронта. Формально можно было его разжаловать, и только, и Павлов просил дать ему возможность оправдать себя в боях в роли командира танковой бригады. Так и надо было, но Сталин настоял на его расстреле.

Известно, какое отрицательное отношение у меня было к репрессивным мерам, которые он применял. Но должен признаться, что в тот момент, хотя лично против Павлова я ничего не имел и было жалко его терять, мне казалось, что Сталин в чем-то прав. Это была жестокая мера, но она казалась оправданной обстановкой. Надо сказать, что за всю войну это был первый и единственный случай расстрела командующего. Но было позорно то, что после победоносного ведения войны Сталин добился расстрела командующего Сталинградским фронтом Гордова, Кулика и некоторых других.

Замечание второе. Еще одной преступной ошибкой Сталина кроме уничтожения командных кадров армии, партии и государства в канун войны было то, что он вбил себе в голову, что Гитлер в ближайшие год-два не нападет на нас, хотя и он и мы знали, что война с Германией, победившей почти всю Европу, неизбежна. Поэтому оборонные мероприятия он растягивал, а не ускорял. Если в течение года-полутора после начала войны при эвакуации основных центров производства вооружения из Ленинграда, украинских городов, особенно Харькова, а также из Тулы, Москвы нам удалось добиться хороших результатов, а через год, к моменту боев у Курской дуги, явного превосходства в производстве самолетов, танков, противотанковых средств, боеприпасов, возникает мысль: а разве мы не могли это сделать раньше, начиная с осени 1939 г., когда началась уже европейская война и почти два года было в нашем распоряжении до начала войны? Мы могли бы в более благоприятных условиях осуществить эти меры с меньшими издержками и с большим эффектом, имея больше времени, больше ресурсов. Могли бы, если бы Сталин понимал, что война близка.

Но мы продолжали гражданскую жизнь, как будто война далеко, а надо было это сделать в ущерб гражданской промышленности, в данном случае машиностроению, паровозостроению, комбайностроению, как это было сделано потом, наспех, экспромтом в начале войны, опираясь на наших талантливых наркомов и научные кадры.

Сталин же заботился о том, чтобы ничем не дразнить немцев, думая, что этим можно оттянуть войну, в то время когда она уже стучалась в дверь. Более того, он считал, что, пока Гитлер Англию не захватит, он не пойдет на нас, что немцы убедились в правильности теории Бисмарка, что Германия никогда не победит в войне, если одновременно будет воевать на два фронта.

Но времена Бисмарка прошли. Вся Западная Европа была под властью Гитлера, а на западе сопротивлялась только островная Англия, которая не способна была нанести удар по Германии на континенте. Опыт показал, что, несмотря на длительные ожесточенные сражения Советской Армии, обескровившие вермахт, англичане вместе с американцами, канадцами в течение почти четырех лет с начала войны с немцами не осмеливались высадиться во Франции. Более того, под Арденнами они потерпели серьезное поражение, от последствий которого мы спасли их ценой больших жертв, начав — по просьбе Черчилля и Рузвельта — преждевременное всеобщее наступление против немцев по всему фронту.

Сталин пытался осенью 1940 г. в дополнение к Договору о ненападении добиться соглашения с Германией о сферах влияния, полагая, что гитлеровская шайка недолго будет господствовать в Германии.

Косвенно это можно видеть из воспоминаний Бережкова о поездке Молотова в Берлин осенью 1940 г. для переговоров. Бережков когда-то работал в моем аппарате во Внешторге. По просьбе Молотова я ему уступил его.

В частности, помнится, в переговорах речь шла о том, чтобы Гитлер не нападал на Болгарию, Дарданеллы и, кажется, Румынию, поскольку они должны быть "зоной советского влияния".

Бережков не дает оценки хода этих переговоров. Он хвалит Молотова за то, как тот давал отпор наскокам Риббентропа и твердо держался нашей линии. Но любой на этом месте вел бы такую же политику. А ведь весь смысл переговоров, о которых Молотов, вернувшись, рассказал, заключался совсем в другом. (Я сейчас диктую по памяти.)

Молотов спрашивает Риббентропа: "Вы воюете с Западом. Мы понимаем это. Но нам непонятно, почему в это же время вы заключили военное соглашение с Румынией и сосредоточиваете там, в Румынии, германские войска, с какой целью?" Риббентроп, не отрицая этого факта, ловко отделался от вопроса и не раскрыл карты.

Молотов задает другой вопрос: "Почему вы сосредоточили несколько дивизий своих войск в Финляндии? Против какой угрозы они выставлены там? Какая цель сосредоточения этих войск здесь, у наших границ, под Ленинградом?" Ловкими отговорками Риббентроп отделался и от этого вопроса.

И, наконец, главный вопрос, который Молотов задает: "Почему такое большое количество дивизий из западных районов Европы, где идет подготовка у вас к нападению на Англию, перебрасывается в Польшу, вблизи наших границ?" Риббентроп отвечает, что войска эти в боях на Западе устали, переброска в Польшу имеет целью дать им отдых.

Десятки дивизий одновременно перебрасываются на отдых именно в Польшу! Не в Венгрию, не в Чехословакию или Италию, где климат для отдыха лучше! Такого вопроса Молотов, кажется, и не задавал.

Не надо быть большим политиком, чтобы, сопоставив три факта концентрации войск в Румынии, Польше и Финляндии в больших количествах на границах нашей страны, с которой есть Пакт о ненападении, сделать вывод — идет подготовка к началу войны против нас.

Меня не волновало то, что Риббентроп, а затем и Гитлер прямо отбрасывали предложение о сферах влияния, сказав, что они не могут терять свое влияние ни в Румынии, ни в Болгарии, ни в Дарданеллах, зато согласны дать нам возможность продвигаться на Персию, к водам Персидского залива. Это было не только грубым отклонением нашего предложения, но просто издевательством.

Я, будучи сторонником Пакта о ненападении, был настроен против директив, данных Сталиным Молотову в переговорах с Германией о сферах влияния. Не только потому, что это было нереально, так мне, по крайней мере, казалось. Но такое соглашение носило характер какого-то союза с гитлеровской Германией, что не было понято коммунистами всего мира, и я внутренне отвергал это.

После доклада Молотова о переговорах в Берлине я думал, что у Сталина наконец раскроются глаза на реальную действительность и он предпримет срочные меры.

Да, Сталин принял решение о строительстве артиллерийских заводов и других военных предприятий. Очень хорошим было решение об авиационном комплексе в Куйбышеве, строительство которого было закончено через полгода после начала войны и который сыграл огромную роль в войне. Но выглядит анекдотом, что тогда же было принято решение о строительстве большого артиллерийского завода в Киеве, который через год оказался под властью немцев.

Все эти ошибки вытекали из главной порочной установки Сталина, что Гитлер с нами войну не начнет в ближайшее время. Несмотря на поступавшие сигналы со всех сторон: от советской разведки за границей, из войсковых частей с мест, от пограничных войск, донесений нашего посла Деканозова в Берлине, начальника разведки НКВД Амаяка Кобулова, представителя разведки Генштаба в Берлине Михаила Воронцова и многих-многих других. Даже из Японии от Рихарда Зорге, о ком мы в Политбюро тогда и не знали.

Из этой же порочной установки Сталина вытекает и другая ошибка. За месяц или два до начала войны начали поступать из западных военных округов, особенно из Минска, сообщения о том, что немецкие военные самолеты не только появляются в советском воздушном пространстве, но облетают много раз советскую территорию. Командование требовало принять меры против них. Но Сталин был до того осторожен, что дал указание не сбивать эти самолеты, дабы не провоцировать немцев, хотя в данном случае речь шла о защите прав суверенного государства. А немцам это помогло засечь пункты связи, расположение радиостанций войсковых частей и в первый же день наряду с нанесением ударов по военным аэродромам, где почти половина самолетов была уничтожена на земле, уничтожить и их. Тогда только сообразили, что надо иметь две радиостанции: одну для пользования в мирное время, другую — в другом пункте — на случай войны. Могли бы вовремя подумать об этом! Ведь вскоре после начала войны нам удалось создать дублирующую радиосвязь.

Это все я диктую по памяти.

Жуков, когда писал воспоминания, пользовался всеми документами Генерального штаба. Более того, как штабист, он же каждый день все важные события всегда записывал.

Но почему-то он не написал о том дне, когда Сталин появился в Наркомате обороны в первый или второй день войны ночью, с ним были Молотов, Берия, Маленков и я, и Жуков в ответ на нападки Сталина разрыдался. Этот факт не компрометирует Жукова ни в какой степени. Зато характеризует Сталина. И все же Жуков почему-то об этом умолчал. Или там "поработали" редакторы? Я по своему опыту знаю, на что они способны, если имеют указания от своего начальства.

Ввиду того, что военные события развивались в полном противоречии с военными планами, приходилось действовать экспромтом, часто поспешно. Поэтому многие мероприятия отнимали много сил и средств, оказывались бессмысленными или с малыми результатами и большими жертвами.

Экспромтом можно считать и то, что в начале войны приняли мы решение (я был также за это решение) построить противотанковые рвы с севера на юг, мобилизовав больше миллиона человек. И люди шли строить эту линию день и ночь — женщины, юноши, девушки, только бы помочь стране! Не успели кончить эту огромную линию, как она оказалась бесполезной, так как была без войск, без вооружения.

После мы построили другую такую же линию на сотни километров ближе к Москве. И тоже почти полмиллиона человек работало, и также она оказалась бесполезной.

Жуков обходит почему-то вопрос о том, какая паника охватила некоторые наши отступавшие части, оказавшиеся в тяжелых условиях, в окружении, без руководства.

Тогда нами были приняты крутые меры против дезертиров. Пограничные части были переброшены в места, где происходило дезертирство, с правом расстрела на месте. Это был страшный момент. Но положение сравнительно быстро удалось восстановить. Дезертирство как массовое явление было ликвидировано, и многие солдаты, которые бежали в панике, потом стали образцовыми бойцами.

Помню, какая гордость охватила меня за нашу армию, которая согласно принятому заблаговременно плану сражалась под Смоленском. По существу, это была первая по-настоящему организованная оборона. Во главе стоял Тимошенко. Около двух месяцев шли кровопролитные сражения, невиданные по своей жестокости, упорному сопротивлению. Я считаю, что это была прелюдия Сталинграда. Однако ввиду превосходства противника в танках и авиации мы вынуждены были отступить. Но это время было ценно для нас в смысле подтягивания сил из тыла.

Теперь все пишут, что немцы наступали с большим превосходством не только в технике, но и в численности своих войск. Но, насколько помню, ни нарком обороны, ни начальник Генштаба не требовали большего количества войск, полагая, что этого достаточно. Однако 100-процентного укомплектования дивизий не было.

Наконец, можно было бы организовать офицерские курсы, для более широкой подготовки офицерского состава. Было ясно, что потери офицерского состава будут, а офицеров готовить нужно в мирное время. Ни одного из этих мероприятий не было сделано до войны.

Наши военные мемуаристы много пишут о военных делах, но никто не вникает в суть того, как удалось после потери Украины, блокады Ленинграда, эвакуации военных заводов из Центральной и Южной России, Украины в течение почти полугодия восстановить прежнее производство вооружения, а через полтора года — на третьем году войны — превзойти могущественную гитлеровскую Германию и всю подвластную ей Европу по производству всех видов вооружения. Странно, что такие видные военные деятели, как Жуков и другие, не нашли возможным упомянуть о Малышеве, талантливейшем хозяйственном организаторе, честнейшем человеке. Он добился блестящих успехов в производстве танков, которые не только по количеству, но и по качеству превосходили немецкие танки, что предопределило исход грандиознейшего танкового сражения на Курской дуге. Ни слова никто не сказал о Шахурине, наркоме авиационной промышленности. Правда, Жуков в своих мемуарах упомянул об Устинове, наркоме вооружения, ибо это трудно было не сделать, так как Устинов теперь секретарь ЦК партии.

О Ванникове ни слова не сказано, хотя он занимался производством боеприпасов для всех видов вооружения, был хорошим организатором этого дела. Наконец, ничего не сказано и о крупном специалисте в металлургии, талантливейшем организаторе Тевосяне, который сделал так много для производства высококачественной брони для танков. А это было невероятно трудным и важным делом.

* * *

Многие мемуаристы, которые встречались со Сталиным один или несколько раз, выносили положительное, приятное впечатление о нем и об этом пишут, не греша перед своей совестью. Но они из этого делают вывод для общей характеристики и оценки деятельности Сталина, его характера, поведения, умения вести беседы, общаться с людьми.

Действительно, Сталин, когда хотел, когда, по его мнению, это было необходимо, владел собой полностью, умел так повести прием людей и беседу с ними, что производил отличное, приятное впечатление.

Это касается и советских людей, и особенно иностранцев. Известно, с каким мастерством, выдержкой он вел переговоры с Черчиллем, Иденом, когда они приезжали в Москву; с Рузвельтом и Черчиллем на Тегеранской и Ялтинской конференциях и на Потсдамской конференции, где кроме Черчилля были Эттли — новый английский премьер и Трумэн — президент США после смерти Рузвельта. И теперь, когда перечитываешь записи бесед, чувствуешь превосходство Сталина в манере высказываний и точности формулировок, легкости, спокойствии и разумности. Где нужно, он настойчив, умеет находить новые аргументы в поддержку своей линии, не уступая им; в других случаях делает уступки, которые не противоречат нашим интересам, что производит приятное впечатление на собеседников.

Иногда, уже имея свое твердое мнение, он спрашивал мнение Черчилля. Например, это касалось визита де Голля в Москву во время войны, подписания с ним франко-советского договора о дружбе.

Я помню, у Сталина и у нас было твердое мнение, как вести себя в отношении де Голля, но он все же спрашивал совета у Черчилля по вопросам этого визита, выясняя его мнение о возможности заключения договора в двух вариантах: франко-советский договор аналогично английскому или трехсторонний — англо-франко-советский договор. Он спрашивает Черчилля, но в такой форме проводит все это, что, конечно, проводит нашу линию, не сталкиваясь при этом с Черчиллем, а, наоборот показывая готовность принять его совет.

Первым послом Индии в Москве был Радхакришнан, затем ставший Президентом Индии. Это очень симпатичный, культурный человек, независимых прогрессивных взглядов и хорошо к нам относившийся. Сталин вообще редко тогда принимал послов. Помнится, что, кроме английского, американского и один раз аргентинского посла, когда Перон был главой государства, других он не принимал. Индийский посол был у него в связи с начавшимся голодом в Индии.

После приема посла Сталин нам рассказывал, что на него произвели приятное впечатление высказывания и сама личность этого посла, что обещал, не ставя предварительно вопроса на Политбюро, оказать помощь Индии поставкой в кратчайший срок 10 тыс. т пшеницы за плату. Посол был очень доволен, конечно.

По окончании беседы Радхакришнан, беседуя с другими послами и, кажется, с корреспондентами, с восхищением отзывался о Сталине, что стало достоянием широкого круга людей и прессы, о приятном впечатлении, произведенном Сталиным на него, о его спокойствии, разумности, умении слушать собеседника, находить правильный ответ.

Сталин мне сказал, что надо поскорее отгрузить пшеницу в Индию, чтобы она пришла раньше, чем капиталистические страны окажут помощь Индии, что это произведет хорошее впечатление. Он был прав, конечно. Но я стал отговариваться, что есть одна опасность в коммерческом отношении: если отгрузить пшеницу до подписания контракта о продаже, то это обстоятельство ухудшит нашу позицию в переговорах о цене на пшеницу, поскольку она колеблется. Индия может нам недоплатить, и мы вынуждены будем согласиться с любой ценой ввиду того, что пшеница уже отправлена. Сталин настаивал на немедленной отгрузке: даже если мы будем иметь потери, политический эффект превзойдет их.

Я согласился, но это предупреждение сделал, чтобы в будущем не было недоразумений со Сталиным. По телефону я дал указание Морфлоту и Внешторгу, хотя в планах перевозок это и не было предусмотрено, изменить планы и через день-два поставить пароходы под погрузку пшеницы для ускоренной отправки ее в Индию.

Действительно, кажется, через две недели или меньше первыми с пшеницей прибыли советские пароходы. И хотя не так много ее было, не только индийское правительство, но и пресса и общественность приняли этот факт с большой благодарностью и с уважением к Советскому Союзу, который так быстро пошел на поставку пшеницы ввиду голода в Индии. Надо сказать, что и в переговорах Экспортхлеба о цене на эту пшеницу никаких затруднений не было, вопреки нашим опасениям Индией была оплачена нормальная цена.

Естественно, Радхакришнан, с которым я много раз потом встречался, был самого лучшего мнения о Сталине.

Известно, какую антиамериканскую, независимую националистическую позицию занимал глава аргентинского государства Перон. Перонизм — это было интересным явлением в Америке, одной из форм национальной борьбы с американским господством, вообще-то носившей прогрессивный характер.

Сталин в беседах о Пероне, в какой-то мере узнав слабые стороны и недостатки этого движения, все же ценил независимую позицию Перона и его партии. В связи с этим он принял аргентинского посла по его просьбе, больше выслушивал и выспрашивал и произвел на посла большое впечатление. Посол, помню, способный человек, со своей стороны произвел на Сталина благоприятное впечатление. Сталин обещал предоставить Аргентине долгосрочный кредит в 100 млн долларов. Тогда для нас это была большая сумма и беспрецедентная для предоставления несоциалистической стране.

Мне было поручено вести дальнейшие переговоры об условиях этого кредита. Я несколько раз встречался с послом, подготовил договор, подписал. Суть договора сводилась к тому, что мы предоставляем им оборудование и другие товары советского производства, кажется, на 10-летний срок. Аргентина предоставляет нам товары своего производства, которые нам были нужны: кожу, шерсть и др. Посол с восхищением говорил о Сталине.

Конечно, люди от этих кратковременных встреч со Сталиным выносили о нем хорошее впечатление. Более того, у них складывалось мнение о Сталине вообще, об общей его характеристике. Их обвинять в этом нельзя, но они должны знать, что это не основание для общей оценки Сталина — человека такого сложного характера. От них и нельзя было требовать другого, они другой стороны жизни Сталина и его деятельности не знали.

Но вот удивительно другое, когда некоторые советские люди, на глазах которых проявились худшие черты характера Сталина, предвиденные Лениным, когда проявился произвол в невероятных формах, которые даже Ленин не мог предполагать (произвол и беззаконие 1937-1938 гг., приведший к уничтожению многих тысяч руководящих деятелей всех областей нашего государства и партии и миллионов простых людей), в своих мемуарах дают высокую общую оценку Сталину. Это видно в меньшей степени в мемуарах Жукова, в большей степени касается мемуаров Штеменко, который, приводя в своих воспоминаниях хорошее о Сталине, ловко обходит все то, что может бросить тень на личность Сталина, о чем, конечно, хорошо знал Штеменко. Хотя Штеменко себя вел лично так, что, работая со Сталиным вторую половину войны, находил поддержку с его стороны. Но Штеменко хорошо знал о многих фактах в отношении других лиц как до войны, так и после войны, что проявилось в отношении нового командующего ВВС Новикова, наркома авиационной промышленности Шахурина, маршала артиллерии Яковлева, которые совершенно необоснованно были арестованы. Даже эти три факта, если бы не было других, не позволяют Штеменко петь такие дифирамбы о характере Сталина, как он это делает, да и Жуков тоже.

Но особо неприятное впечатление оставляют воспоминания маршала авиации Голованова. Нужно сказать, что он на меня производил всегда хорошее впечатление, и я высоко его ценил как летчика и человека. Я присутствовал в Ставке, когда первый раз появился там Голованов, предложив свою часть гражданских транспортных самолетов целиком для военных целей. Помню, как он пришел: высокого роста, красивый, стройный, подтянутый, малоразговорчивый. Коротко он сказал, без лишних слов, о своем предложении. Это произвело на нас очень хорошее впечатление.

В своих воспоминаниях Голованов много раз упоминает о том, что был у Сталина и что его дивизия была лично подчинена Сталину. Этим он хвастает и хвалит за это Сталина. Как это можно, чтобы Сталин, Верховный Главнокомандующий, взял в свое подчинение, под свое командование одну только дивизию дальнебомбардировочной авиации? Мне кажется, что все это он чересчур преувеличил. Он хвалит Сталина за то, что тот принимал его много раз в отсутствие командующего Военно-воздушными силами и обсуждал с ним вопросы дальней авиации, не интересуясь мнением командующего, мнением Генштаба. Но ведь это говорит о нетерпимом, порочном методе руководства Сталина.

Голованов в своих воспоминаниях приводит эпизод встречи Нового года и беседу с командующим ВВС Смушкевичем. Смушкевич сказал ему, что не может добиться приема у Сталина, хотя необходимо решить важный вопрос о подготовке авиации к боевым действиям. Он попросил Голованова, зная расположение к нему Сталина, обратиться к нему с письмом и изложить суть беседы Смушкевича с Головановым. Голованов так и сделал. И он не осуждает здесь Сталина за такое отношение к командующему ВВС. Разве Голованов не понимает нетерпимость положения, когда накануне войны командующий ВВС не имеет возможности поговорить со Сталиным по коренным вопросам авиационной подготовки? Хотя Смушкевич — заслуженный летчик, героически показавший себя в испанских событиях, самим же Сталиным был выдвинут на эту высокую должность командующего ВВС. Голованов не считает это отрицательной стороной деятельности Сталина. Потом мельком Голованов сообщает, что командующим ВВС стал Жигарев, не объясняя, какую роль он сыграл в войне, куда же делся Смушкевич, какая судьба его постигла (а ведь он был расстрелян!).

Вместо Смушкевича был назначен Жигарев, бывший кавалерист, человек хороший, несомненно талантливый, но тогда не ахти какой опытный в авиационных делах. Затем Сталин снял его с этой должности и направил на Дальний Восток командовать ВВС. Вместо Жигарева был назначен Новиков, который почти до конца войны успешно руководил авиацией.

Такая организационная чехарда — снятие двух командующих ВВС почти в течение полугода, разве не дает штриха к характеру Сталина как человека и руководителя. Неужели Голованов об этом не думает? Думает и знает. Или Голованов был ослеплен? Во всяком случае, из этих личных фактов он делает общую оценку Сталину, дает высокую оценку его характеру, его отношению к людям. Конечно, у него нет основания для такого обобщения. Поэтому такого рода мемуары приносят вред и, мягко говоря, искажают истину.

Наверное, не мог Голованов не знать, что после войны маршал Жуков был с руководящих постов в Министерстве обороны снят и назначен командующим Уральским военным округом, где фактически и не было никаких войск, кроме учебных заведений и отдельных мелких воинских частей. Но это не главное. Он не мог не знать, что после окончания войны были арестованы и расстреляны маршал Кулик, генерал Гордов, который какое-то время был командующим Сталинградским фронтом, затем командармом и воевал хорошо, и некоторые другие.

Если у них были какие-то промахи, неправильные высказывания, имевшие место, конечно, после войны, ибо в войну они не привлекались к ответственности, то разве надо было их расстреливать? Разве нельзя было их понизить в должности, уволить из армии, послать на пенсию, наконец?

Разве эти факты не доказывают отрицательных черт характера Сталина в отношении к людям? Во всяком случае, они не говорят о его заботе о людях.

Глава 44.

Моя оценка Сталина

Часто товарищи спрашивают, какую оценку вы даете Сталину? Это ставит меня в трудное положение, потому что невозможно односложно давать характеристику Сталину. Это фигура сложная по натуре, и сложный путь был у него в партии и государстве. В разные периоды он выглядел по-разному: то выпячивая положительные стороны своего характера, то, наоборот, в других условиях, отрицательные черты брали верх. В этом смысле характеристику Сталину, данную Лениным в так называемом "завещании", надо считать абсолютно правильной и точной, подтвержденной всеми последующими событиями.

Я подчеркиваю — правильность сейчас, потому что, во-первых, когда мы познакомились с "завещанием" Ленина, внутренне мы не вполне готовы были к такой оценке, были убеждены, что Ленин не во всем был прав в личной характеристике Сталина.

Когда теперь пытаешься дать Сталину характеристику и определить свое отношение к нему, попадаешь в весьма трудное положение.

Первое. Как фактически я относился к нему в те или другие периоды истории нашей партии, ранние периоды, скажем, до 1934 г.? Я не только разделял политическую линию партии, в определении которой Сталин играл большую роль, но и в методах и тактике работы был согласен с ним, хотя в отдельные моменты бывали у него срывы, которые мы замечали, но такие срывы были редки, поэтому не портили общего отношения и доверия. Я ему полностью доверял.

Отношения стали меняться в худшую сторону после убийства Кирова, в годы необоснованных массовых репрессий против ленинских кадров и их окружения, и вообще против широких масс народа в 1936-1940 гг.

Теперь на многие вопросы я имею другой взгляд, потому что в то время очень много фактов, документов, которые освещали деятельность Сталина, мы не знали. Подлинные документы о фактах репрессий нам не рассылались. Нам присылали только лишь те документы, как теперь стало ясно, которые было выгодно разослать, чтобы в желаемом духе настроить нас. Рассылались, например, протоколы допросов видных товарищей, в которых те признавались в совершенно невероятных преступлениях, которые и в голову никому не могли прийти, а они подписывались под ними. Сталин так и говорил: "Невероятно, но факт, они сами это признают". Сталин позже, стараясь придать более правдивый характер показаниям, рассылал протоколы допросов, где на каждой странице стояла подпись обвиняемого, чтобы, как он говорил, "исключить фальсификацию и подлог".

Например, дела военных: Тухачевского, Уборевича, Якира и других. Как-то не в обычном порядке на заседании Политбюро, а в кабинете у Сталина, куда нас, членов Политбюро пригласили, Сталин стал излагать сообщение, что по данным НКВД эти военные руководители являются немецкими шпионами, и стал зачитывать какие-то места из документов. Затем он добавил, что у него были сомнения, насколько правильно сообщение НКВД, но они рассеялись после того, как недавно было получено сообщение от чехословацкого президента Бенеша, что их разведка имеет данные через свою агентуру в немецкой разведке, что перечисленные военные руководители завербованы немцами.

Это было невероятным. Но не все были поражены — видно было, что это сообщение предварительно обсуждалось Сталиным с Ворошиловым как с наркомом обороны, потому что он не удивился, не возражал, сомнений не высказывал.

Я сказал Сталину: "Уборевича я очень хорошо лично знаю, других также знаю, но Уборевича лучше всех. Это — не только отличный военный, но и честнейший, преданный партии и государству человек. Уборевич много рассказывал мне о своем пребывании в Германии, в немецком штабе для повышения своей квалификации. Да, он высказывал высокую оценку генералу фон Секту, говорил, что многому научился у немцев с точки зрения военной науки и техники, методов ведения войны. Будучи уже здесь, он все делал для того, чтобы перевооружить нашу армию, переучить ее для новых методов ведения войны. Я исключаю, что он мог быть завербованным, мог быть шпионом. Да и зачем ему быть шпионом, занимая такое положение в нашем государстве, в наших Вооруженных Силах, имея такое прошлое в гражданской войне?"

Сталин же стал доказывать, что именно тогда, когда Уборевич был в германском штабе на обучении, он и был завербован немцами. Об этом говорят данные, которыми располагает НКВД. Правда, он сказал, что эти данные подлежат проверке. "Мы в состав суда, — сказал Сталин, — включим только военных людей, которые понимают дело, и они разберутся, что правда и что нет". Во главе был поставлен Буденный. Там был и Блюхер. Я не помню, кого еще назвал Сталин.

Нас несколько успокоило сообщение о том, что военные люди будут разбираться в этом деле и, возможно, обвинения отпадут.

Я работал на периферии и не был знаком со многими фактами периода Гражданской войны и начала 1920-х гг., которые сегодня нам известны. А дело было в следующем. Сталин и работавшие с ним Ворошилов, Буденный, Егоров, Кулик, Щаденко, Мехлис, Тюленев, Тимошенко, Афанасенко и другие занимали позицию против военспецов в армии, то есть против привлечения в армию на командно-штабные должности бывших офицеров царской армии.

Когда Сталин был в Царицыне, членами Военного совета были Ворошилов и Буденный. Они изгоняли спецов из армии, многих расстреливали. Правда, в их числе попадались и настоящие изменники, но вместе с ними гибли и невинные люди. Были попытки жаловаться Ленину, который был на стороне привлечения военспецов, так как большинство из них работало добросовестно.

Я не знал о конфликте между Сталиным и Конной армией, с одной стороны, и командующим Западным фронтом Тухачевским, который вел наступление на Варшаву, с другой стороны.

Дело было в том, что в самый острый момент Политбюро ЦК под руководством Ленина решило в ходе наступления на Варшаву для поддержки левого фланга Тухачевского ввести Конную армию. Сталин, будучи с Конной армией, был против этого решения и не дал приказа об исполнении решения Политбюро.

ЦК настаивал на своем решении. Сталин упорствовал. Он вынужден был выехать в Москву. На комиссии ЦК разбирались эти разногласия, где столкнулись Тухачевский и Сталин. Прошло около недели — время было упущено.

Не зная всего этого, я был крайне удивлен, что военный суд подтвердил "факты" их шпионской деятельности, и Тухачевский, Уборевич, Якир были казнены, конечно, с согласия Сталина.

В реабилитации этих товарищей Ворошилов активного участия не принимал, но и не выступал с возражениями. Открыто и Буденный не высказался, хотя он был председателем суда.

Ворошилов и Буденный позже, даже в 1960 г., считали, что решения их суда были обоснованны. Как-то в беседе с Артемом Ивановичем Микояном Буденный сказал: "Зря мы их реабилитировали". Потом, когда Ворошилов был уже на пенсии, я пришел к нему на день рождения. Они с Буденным опять стали возмущаться пересмотром процесса над военными лидерами. "Говорят, они не были врагами, — возбужденно шумел Буденный. — Но ты же помнишь, как они призывали нас убрать из армии?" И Ворошилов ему поддакивал. Вот такое у них было понимание вредительства, оказывается.

Мне казалось, что те катастрофические срывы характера Сталина, которые имели место в годы репрессий, уже никогда не повторятся, что одержанная победа в Великой Отечественной войне, великий авторитет нашей страны в этот период, страны, которую до этого мало знали, — все это приведет к тому, что Сталин встанет на путь социалистической демократии, скажем, как это было в 20-х годах.

Но этого не случилось. Конечно, не повторилось то, что было в 1937-1938 гг., это невозможно было теперь. Но сильную тревогу вызывало у меня непонимание мотивов его поведения. Конечно, я старался догадаться, чем это вызвано, какие цели он преследует. Но это были только догадки, для меня неубедительные. Поэтому я не имел твердого мнения. Например, после победы в Великой Отечественной войне Сталин вдруг стал добиваться ареста и осуждения, на этот раз не смертной казни, как это было бы в 1938 г., а тюремного заключения министра авиационной промышленности Шахурина (при этом непонятна роль Маленкова, курировавшего эту промышленность), который всю войну в целом работал хорошо, добросовестно, авиационной промышленностью руководил неплохо, понимал дело. (Я, например, считаю, что неприлично было со стороны авиаконструктора Яковлева не найти добрых слов в адрес Шахурина в своих воспоминаниях. Яковлев даже не счел нужным отметить, что Шахурин был неправильно репрессирован и затем реабилитирован.)

Та же судьба постигла командующего Военно-воздушными силами главного маршала авиации Новикова, который почти всю войну успешно командовал, бывал на фронтах, где происходили важнейшие события, больше, чем в центре.

Был арестован также заведующий Отделом авиационной промышленности ЦК, коммунист, инженер Григорян, которого я лично плохо знал, но Маленков его очень ценил, и Григорян был его правой рукой по руководству авиационной промышленностью всю войну.

То же случилось с маршалом артиллерии Яковлевым. Всю войну он возглавлял ГАУ (Главное артиллерийское управление) и отвечал за все снабжение фронта вооружением, кроме танков и авиации. Он с февраля 1942 г. был назначен по ГКО моим заместителем по снабжению фронта вооружением, поскольку эта обязанность была возложена на меня как на члена ГКО. Мне было хорошо с ним работать: с двух слов понимал он, о чем идет речь, мало, но точно и ясно говорил, был хозяином своего слова. Человек независимый, он не поддерживал одних командующих фронтом за счет других. Он часто бывал в ГКО и в Ставке со мной вместе и отдельно, и никогда я не слышал, чтобы он получал замечания от Сталина. Сталин был доволен его работой, его поведением.

Какая же нужна была мотивировка и причина для их ареста?

Шахурина обвинили в том, что он поставлял самолеты, еще недоработанные, а Новиков принимал их в таком виде и направлял на фронт, что Сталин посчитал вредительством, что Яковлев сразу же после начала войны принял партию в 40 или 50 новых противотанковых орудий, не вполне доведенных, с тем, чтобы обучить войска управлению ими и провести войсковые испытания.

Эти факты действительно имели место. Но это было единственно правильным решением со стороны этих товарищей. Если бы в войну новые самолеты подвергались бы тщательной доработке, строго по программе, то фронт не получал бы столько самолетов, сколько требовалось. Ведь факт, что теперь, много лет спустя после войны, когда время позволяет, два-три года проходят, прежде чем готовый самолет будет принят на вооружение и пущен в серию. Тогда же нельзя было терять время!

Военные правы, когда даже к отличным машинам предъявляют требования, чтобы самолет был лучше. Например, самолет МиГ-19 — лучший самолет. Настолько был хороший, что правительством было принято решение приступить к серийному производству после многих споров с военными. Но все же военные продолжали принимать изготовленные самолеты с оговорками, что в дальнейшем нужно устранить некоторые дефекты и самолет улучшить. Словом, несколько тысяч этих самолетов было сделано. Поступили на вооружение в армию. Но военные не дали на это согласия, и не было принято решения правительства о принятии этих самолетов на вооружение. А фактически самолет был на вооружении.

Вскоре был создан новый самолет — МиГ-21, а МиГ-19 мы отдали китайцам. Дали им всю документацию и помогли построить завод. МиГ-19 у них быстро пошел. Они до сих пор, вот уже более десятка лет, продолжают этот самолет производить, продают его Пакистану. И Пакистан очень доволен этим самолетом. Теперь, через много лет, говорят, что против нынешних американских "фантомов" этот самолет больше подходил бы, чем МиГ-21.

И, возвращаясь опять к упомянутым выше товарищам, я твердо прихожу к мысли, что у них действительно могли быть какие-то недостатки в работе, но не было никаких оснований говорить, что они сознательно вредили. Даже если не принять их подход, считать его отрицательным, можно было им дать отставку, снять с постов, в крайнем случае понизить в звании, но не арестовывать.

И еще об одном следует сказать. В то время Сталин добился ареста и отдачи под суд маршала Кулика и генерала Гордова. Последнего я лично не знал, а Кулика хорошо знал. Но Гордова очень хвалил Хрущев, который был членом Военного совета Сталинградского фронта. Причина их ареста нам была не ясна. Но помнится, как будто Кулик где-то сказал, что воевали и победили они, военные, а не те, кто стоит у власти.

Кулик совершил серьезный проступок в 1941 г., когда командовал на Карельском перешейке. Когда немцы блокировали Ленинград, Кулик имел возможность отправить туда одну-две дивизии на помощь Ленинграду, чтобы сохранить железную дорогу от захвата немцами. Военный совет фронта просил его об этом, но он отказал, считая, что это "не его участок". Но не этот факт Сталин поставил ему в вину.

Кулик и Гордов были расстреляны после войны. Это меня поразило очень. Зачем их было расстреливать? Если Кулик был неграмотен, плохо подготовлен, то винить надо было не его, что он попал на такую высокую должность, а винить надо было того, кто его поставил на нее. Лично он не был ни врагом, ни бесчестным человеком. Все-таки был на фронте всю войну. И на Гражданской войне был. Надо было его разжаловать из маршалов, но не расстреливать.

Видимо, Сталин и с Жуковым расправился бы. Но настолько был высок авторитет Георгия Константиновича Жукова, что Сталин побоялся это сделать и отослал его командующим в Уральский военный округ, подальше от всех, то есть, по существу, в изоляцию.

Некоторые товарищи говорят, что те, кто работал вместе со Сталиным эти годы, даже будучи с ним не согласны, со страху все выполняли, все поддерживали его, а когда его не стало, "расхрабрились" и стали все взваливать на Сталина, как будто сами ни при чем.

Надо сказать, что все, кто работал со Сталиным в руководстве партии, несут ту или иную долю ответственности. Неодинаковую, конечно, — тем более неодинаковую со Сталиным. Но критикующие нас частично правы.

Такая большая власть была сосредоточена в руках Сталина, что он имел возможность преподнести вопрос в таком виде, в каком он хотел, не доводя до нас полной и правдивой информации. Это теперь доказано. Мы многого не знали.

Те, кто говорят о страхе или о том, что мы молчали перед Сталиным из-за страха, в этом случае, видимо, руководствуются собственной психологией. Например, на Пленуме ЦК КПСС после XIX съезда партии, когда Сталин сделал личный выпад против Молотова и меня, он почему-то счел все-таки нужным сказать, что лично эти люди храбрые, настолько храбрые, что, если партии потребуется, пойдут на смерть без оглядки. И это — из уст Сталина в то время, когда он смешал нас с грязью. Он вынужден был это сделать, потому что весь Пленум был ошарашен его нападками против нас двоих, поскольку все члены Политбюро и участники Пленума нас хорошо знали.

Наконец, другое. Если бы эти рассуждения о страхе были абсолютно правильные, как и утверждения, что мы все свалили на Сталина после его смерти, то и в этом случае тот, кто так рассуждает, взял бы грех на свою душу.

Каковы факты? Если бы мы все знали и хотели все взвалить на Сталина, почему же после его смерти мы долгое время открытого осуждения его не делали? Более того, кто нас заставлял это сделать? Неужели из-за страха перед Сталиным, лежавшим в гробу, поместили его тогда в Мавзолей Ленина? Ведь здесь руководство было свободно в решении вопроса. Никакого страха перед Сталиным не могло быть. Ведь тогда могли бы похоронить его там, где он сейчас лежит, рядом с Калининым и другими. И это было бы понятным для всех. Но почти все настолько находились под впечатлением положительных сторон деятельности Сталина и настолько были несведущи в подлинной его отрицательной деятельности в части необоснованных репрессий, что решено было положить его в Мавзолей рядом с Лениным Это, конечно, было ошибкой, но продиктованной не страхом, а недостаточной осведомленностью о его личной деятельности в тот страшный период, а также мнением о чувствах народа к покойному вождю.

Ведь это факт, что мы впервые выступили против Сталина на ХХ съезде партии в 1956 г. — более чем три года спустя после смерти Сталина.

Что это за годы были? Это были годы осмысления пройденного пути, тщательного, объективного разбора всех позорных дел, которые произошли при Сталине, выяснения, насколько он был обманут его же подчиненными людьми, работниками НКВД — МГБ и другими лицами, и насколько он сам был организатором и вдохновителем таких дел.

Глава 45.

Расправа с Н.А.Вознесенским.
А.А.Кузнецов и "Ленинградское дело"

Раз как-то весной мы были на даче у Сталина. Сидели в кабинете, потом пошли обедать в сад. В это время Сталин с Вознесенским остановились в коридоре. После Вознесенский, очень обрадованный, подошел ко мне и сказал, что большое дело сделал: показал Сталину свой труд, тот полностью одобрил его, сказал, что можно публиковать. Речь шла о книге "Экономика Советского Союза во время войны", которую после войны написал Вознесенский. В ее написании участвовали около 100 работников Госплана по разным отраслям под его руководством. У меня лично было ощущение, что там были неправильные установки. Вознесенский считал: план — это закон, главное — установка. Но это догматическая, субъективистская постановка вопроса. Экономическим законом он быть не может. Если же административный — тоже не закон. За невыполнение плана под суд ведь не отдают.

Затем этот труд получил Сталинскую премию, кажется, 200 тыс. рублей. Эти деньги Вознесенский отдал на общественные нужды. Дело, конечно, не в деньгах. Он добился признания себя как экономиста, знатока военной экономики.

Все шло нормально. Хотя как человек Вознесенский имел заметные недостатки. Например, амбициозность, высокомерие. В тесном кругу узкого Политбюро это было заметно всем. В том числе его шовинизм. Сталин даже говорил нам, что Вознесенский — великодержавный шовинист редкой степени. "Для него, — говорил, — не только грузины и армяне, но даже украинцы — не люди".

В послевоенное время (и до войны так же это было) Сталин и Молотов всегда ворчали на хозяйственников. Вообще, у нас ежегодно из месяца в месяц идет рост производства в хозяйстве. Месяц пика — это декабрь. В январе же и в первом квартале производство падает, а затем с марта — апреля постепенно начинает повышаться, летом опять начинается небольшой спад в связи с уходом на сельскохозяйственные работы и т.д.

Несколько лет подряд при рассмотрении плана предстоящего года в сопоставлении с истекшим годом, когда видели, что первый квартал оказывается ниже четвертого квартала, Сталин и Молотов требовали не только не снижать темпов производства, но и повышать их. Но это никак не получалось. Я, в частности, выступал против такого требования ввиду того, что выполнить его было невозможно. Это объяснялось и тем, что отрасли промышленности, которыми я руководил — пищевая, рыбная, мясомолочная, морской и речной флоты — в летнее и отчасти в осеннее время повышали производство продукции в связи с поступлением сырья из нового урожая. В рыбной промышленности — в связи с осенней путиной. Зимой же сырья поступало очень мало. Поэтому в первом квартале производство резко падало и увеличить его до уровня четвертого квартала не представлялось возможным.

Такие отрасли, как угольная и металлургическая, казалось бы, могли обеспечить равномерное развитие, но ввиду ручного труда, транспортных затруднений на первый квартал, в разгар зимы, налицо тоже было падение добычи угля и металла. Но Сталин не хотел слушать мои возражения. Раздраженно отмахнулся: "Опять ты за свое! Брось!"

При обсуждении плана на 1948/49 год в Политбюро этот вопрос встал со всей остротой. Сталин предложил поручить Вознесенскому как председателю Госплана обеспечить такой рост, чтобы не было падения плана производства в первых кварталах против последних. Не знаю почему, видимо, психологическая обстановка была такая, Вознесенский ответил, что можно это сделать. Как он мог такое сказать? Я был удивлен его ответом: ведь умный человек, знает уже не только чистую экономику, но и реальное хозяйство. Одно время Сталин очень доверял Вознесенскому. Но переход к крайностям для него был обычным делом, чего Вознесенский, видимо, еще не учитывал.

Он составил проект такого плана. В нем не было падения производства в первом квартале, а намечалось даже какое-то повышение. Сталин был очень доволен. В его проекте план будущего года сравнивается с планом текущего года, а текущий год брался в ожидаемом исполнении. Здесь был элемент гадания, потому что никому не известно, что будет произведено в декабре, — всегда могут быть сбои и ошибки в ту или другую сторону и будет субъективистская характеристика ввиду невозможности точного предвидения.

И вот месяца через два или три Берия достает бумагу заместителя председателя Госплана, ведающего химией, которую тот написал Вознесенскому как председателю Госплана. В этой записке говорилось, что "мы правительству доложили, что план этого года в первом квартале превышает уровень IV квартала предыдущего года. Однако при изучении статистической отчетности выходит, что план первого квартала ниже того уровня производства, который был достигнут в четвертом квартале, поэтому картина оказалась такая же, что и в предыдущие годы".

Эта записка была отпечатана на машинке. Вознесенский, получив ее, сделал от руки надпись: "В дело", то есть не дал ходу. А он обязан был доложить ЦК об этой записке и дать объяснение. Получилось неловкое положение — он был главным виновником и, думая, что на это никто не обратит внимания, решил положить записку под сукно. Вот эту бумагу Берия и показал, а достал ее один сотрудник Госплана, который работал на госбезопасность, был ее агентом. И когда мы были у Сталина, Берия выложил этот документ.

Сталин был поражен. Он сказал, что этого не может быть. И тут же поручил Бюро Совмина проверить этот факт, вызвать Вознесенского.

После проверки на Бюро, где все подтвердилось, доложили Сталину. Сталин был вне себя: "Значит, Вознесенский обманывает Политбюро и нас, как дураков, надувает? Как это можно допустить, чтобы член Политбюро обманывал Политбюро? Такого человека нельзя держать ни в Политбюро, ни во главе Госплана!" В это время Берия и напомнил о сказанных в июне 1941 г. словах Вознесенского: "Вячеслав, иди вперед, мы за тобой". Это, конечно, подлило масла в огонь, и Сталин проникся полным недоверием к Вознесенскому, которому раньше очень верил.

Было решено вывести Вознесенского из состава Политбюро и освободить от поста председателя Госплана СССР.

Шло время. Вознесенский не имел никакого назначения. Сталин хотел сперва направить его в Среднюю Азию во главе Бюро ЦК партии, но пока думали, готовили проект, у Сталина, видимо, углубилось недоверие к Вознесенскому. Через несколько недель Сталин сказал, что организовать Бюро ЦК нельзя, потому что если Вознесенский будет во главе Бюро, то и там будет обманывать. Поэтому предложил послать его в Томский университет ректором.

В таком духе и шли разговоры. Прошло месяца два. Вознесенский звонил Сталину, Сталин его не принимал. Звонил нам, но мы тоже ничего определенного сказать не могли, кроме того, что намечалось. Потом Сталин провел решение — вывести Вознесенского и из состава ЦК. Видимо, за это время Сталин поручил подготовить "дело Вознесенского". Об этом приходится гадать, потому что Вознесенскому было предъявлено обвинение во вредительстве и в антипартийной деятельности. Без Сталина для МГБ это было бы невозможно. Одновременно с ним была арестована и ленинградская группа товарищей, хотя они никак не были с ним связаны. Жертвами "ленинградского дела" оказались Вознесенский, который до этого был членом Политбюро, Кузнецов — секретарь Ленинградского обкома партии, затем секретарь ЦК ВКП(б), Родионов — Председатель Правительства Российской Федерации, Попков — Председатель Ленинградского Совета депутатов трудящихся и другие.

Дело было организовано, и проведен закрытый процесс в присутствии около 600 человек партийного актива Ленинграда. Это было похоже на то, как был устроен суд в 1936 г. над Зиновьевым, Рыковым и Бухариным. Правда, там процесс был открытый, присутствовали даже иностранные корреспонденты. Этот же процесс был открытым для актива, но закрытым для общественности. Все эти товарищи были обвинены в "попытке заговора против руководства" и расстреляны.

Обвинение это ошибочно, потому что я лично хорошо знал этих руководителей, их сильные и слабые стороны и никогда не сомневался в их преданности партии, государству и лично Сталину.

* * *

Об одном из них — Алексее Александровиче Кузнецове мне хочется рассказать подробнее. После войны Алексея Александровича Кузнецова, как и Вознесенского до войны, Сталину тоже, видимо, предложил поднять до руководящей работы в масштабе всей страны, притом по важнейшим направлениям, Жданов. Однако если до рекомендации Жданова Вознесенского никто в Москве не знал, то имя "ленинградского Кузнецова" было у всех на устах, когда речь заходила о блокаде Ленинграда.

22 июня 1941 г., в день начала войны, Жданов был в Сочи. Поэтому вначале Сталин был вынужден обращаться к Кузнецову. Но даже когда Жданов прилетел, Кузнецову доверили самые ответственные вопросы. А уж когда началась блокада и немцы стали обстреливать город, Жданов практически переселился в бомбоубежище, откуда выходил крайне редко. Прилетая в Москву, он сам откровенно рассказывал нам в присутствии Сталина, что панически боится обстрелов и бомбежек и ничего не может с этим поделать. Поэтому всей работой "наверху" занимается Кузнецов. Жданов к нему, видно, очень хорошо относился, рассказывал даже с какой-то гордостью, как хорошо и неутомимо Кузнецов работает, в том числе заменяя его, первого секретаря Ленинграда. Занимаясь снабжением города, я и мой представитель с мандатом ГКО Павлов имели дело по преимуществу с Кузнецовым, оставляя Жданову, так сказать, протокольные функции.

Сталин питал какую-то слабость к Жданову, не спаивал его, поскольку знал, что тот склонен к алкоголизму, жена и сын удерживают его часто. Простил ему и это признание в трусости. Может быть, потому, что сам Сталин был не очень-то храброго десятка. Ведь это невозможное дело: Верховный Главнокомандующий ни разу не выезжал на фронт!

Впрочем, один раз поехал. Отвлекусь от основного текста ради этого эпизода. Зная, что это выглядит неприлично, однажды, когда немцы уже отступили от Москвы, поехал на машине, бронированном "Паккарде", по Минскому шоссе, поскольку оно использовалось нашими войсками и мин там уже не было. Хотел, видно, чтобы по армии прошел слух о том, что Сталин выезжал на фронт. Однако не доехал до фронта, может быть, около пятидесяти или семидесяти километров. В условленном месте его встречали генералы (не помню кто, вроде Еременко). Конечно, отсоветовали ехать дальше — поняли по его вопросу, какой совет он хотел услышать. Да и ответственность никто не хотел брать на себя. Или вызвать неудовольствие его. Такой трус оказался, что опозорился на глазах у генералов, офицеров и солдат охраны. Захотел по большой нужде (может, тоже от страха? — не знаю), и спросил, не может ли быть заминирована местность в кустах возле дороги? Конечно, никто не захотел давать такой гарантии. Тогда Верховный Главнокомандующий на глазах у всех спустил брюки и сделал свое дело прямо на асфальте. На этом "знакомство с фронтом" было завершено и он уехал обратно в Москву.

Возвращаюсь к ленинградской блокаде. Тут он требовал смелости и самопожертвования от всех: настаивал на том, что Ленинград надо отстоять любой ценой. А цена оказалась ужасающей. Только от голода погибли сотни тысяч (в основном в первую зиму). Может быть, меньше миллиона (американский писатель и журналист Гаррисон Солсбери, которого я хорошо знал, вычисляет количество жертв близко к 1 млн). Но скорее всего больше, чем по официальным данным — 641 тыс. человек. С такой точностью сосчитать вообще невозможно. Цифра, которую вычисляет Д.В. Павлов в своей книге, чуть больше. Он честно считает, да разве учтешь всех, разве всегда отличишь смерть от голода или от болезни, замерзания и т.д. Конечно, морально падение Ленинграда было бы большим ударом, и наоборот, его героическая оборона была вдохновляющим примером для всех. Так или иначе, все мы в Москве знали, что основная фигура в Ленинграде Кузнецов, а не Жданов. Ценили также и то, что он не выпячивался, в отличие от Вознесенского не был амбициозен, всегда подчеркивал роль Жданова. Видимо, они искренне хорошо относились друг к другу, любили друг друга, как настоящие друзья.

Однако, как и с Вознесенским, Сталин сделал ошибку, слишком быстро подняв Кузнецова над другими секретарями ЦК. Не думаю, что он хотел с самого начала сознательно подставить ему ножку, но получилось именно так. С 1946 г. Кузнецов стал секретарем ЦК ВКП(б) по кадрам. А вскоре Сталин ему поручил и контроль над работой МГБ, над Абакумовым. Кузнецов для Кремля был наивным человеком: он не понимал значения интриг в Политбюро и Секретариате ЦК — ведь кадры были раньше в руках у Маленкова. А МГБ традиционно контролировал Берия в качестве зампреда Совмина и члена Политбюро. Видно, Сталин сделал тогда выбор в пользу Жданова, как второго лица в партии, и Маленков упал в его глазах. А к Берия начинал проявлять то же отношение, что и к Ягоде и Ежову: слишком "много знал", слишком крепко держал "безопасность" в своих руках. Все же Кузнецову следовало отказаться от таких больших полномочий, как-то схитрить, уклониться. Но Жданов для него был главный советчик. Жданов же, наоборот, скорее всего, рекомендовал Сталину такое назначение, чтобы изолировать вообще Маленкова и Берия от важнейших вопросов. Конечно, у Кузнецова сразу появились враги: Маленков, Берия, Абакумов. Пока был жив Жданов, они выжидали. Да и ничего не могли поделать.

Сам Кузнецов был обаятельным человеком, веселым, искренним. Но сказывалось отсутствие опыта в интригах. Например, он прислушался к авиаконструктору Яковлеву, который очень ревниво относился к успехам своих коллег-конкурентов. В это время "миги" как раз стали опережать "яки" по многим летным данным. Каким-то образом Яковлев добрался до Кузнецова с наветами на моего брата Артема Микояна — вроде он использовал мою помощь для "проталкивания" своих истребителей. Это было неправдой и не могло быть правдой: я никогда не оказывал брату никакой протекции, да он бы не принял ее ни в коем случае. Кроме того, Сталин лично следил за новой авиационной техникой, устраивал совещания с командованием ВВС и с конструкторами. Я никогда в этих совещаниях практически не участвовал, если только вопрос не обсуждался на узком составе Политбюро. Конечно, все мы были в курсе о скорости, дальности, маневренности, вооружении новых самолетов. Но никогда ни с кем в правительстве, особенно с Маленковым, который курировал авиационную промышленность, я слова не сказал об истребителях МиГ. Более того, новости об успехах или трудностях Артема я узнавал от него самого, когда он по воскресеньям обычно приезжал ко мне на дачу. И этой информацией ограничивался, иногда давал ему советы, как себя вести со Сталиным. Сталин сам очень ценил Артема Ивановича. Однажды пригласил из гагринского санатория приехать к нему на дачу на Холодной речке, кажется. В ходе ужина, когда мой брат почувствовал недомогание — заболело сердце, Сталин не только велел ему лежать, сам укрыл пледом и вызвал врача, но и заставил Артема Ивановича остаться на ночь.

Кузнецов же по наивности и незнанию дела принял яковлевское сообщение всерьез и стал что-то расследовать. Конечно, все эти наветы отпали сразу же, но мне это очень не понравилось.

Однако скоро мы с ним сблизились совсем по другой линии: мой сын Серго как-то летом 1947 г. привез к нам девушку, за которой уже несколько месяцев ухаживал и бывал в ее доме. Это была дочь Кузнецова Алла. Девушка обаятельная, красивая, жизнерадостная, с неисчезавшей улыбкой и вечными шутками, которые очень нравились Ашхен и мне. Мы ее полюбили, как родную дочь. К другим невесткам Ашхен тоже относилась хорошо, но иногда критиковала их. Аллу же она никогда не критиковала, в ее присутствии всем нам было весело и приятно. Поэтому, когда Серго сказал о своем желании жениться на Алле, мы были только рады, хотя ему едва минуло 18 лет.

Кузнецову и его жене Зинаиде Дмитриевне Серго тоже понравился. Когда мы отдыхали в Сочи, Серго часто уезжал к Кузнецовым и оставался там на день-два. Я не возражал.

Кажется, это был уже 1948 год. Как-то Сталин позвал всех, кто отдыхал на Черном море в тех краях к себе на дачу на озере Рица. Там при всех он объявил, что члены Политбюро стареют (хотя большинству было немногим больше 50 лет и все были значительно младше Сталина, лет на 15-17, кроме Молотова, да и того разделяло от Сталина 11 лет). Показав на Кузнецова, Сталин сказал, что будущие руководители должны быть молодыми (ему было 42-43 года), и вообще, вот такой человек может когда-нибудь стать его преемником по руководству партией и ЦК. Это, конечно, было очень плохой услугой Кузнецову, имея в виду тех, кто втайне мог мечтать о такой роли.

Все понимали, что преемник будет русским, и вообще, Молотов был очевидной фигурой. Но Сталину это не нравилось, он где-то опасался Молотова: обычно держал его у себя в кабинете по многу часов, чтобы все видели как бы важность Молотова и внимание к нему Сталина. На самом же деле Сталин старался не давать ему работать самостоятельно и изолировать от других, не давать общаться с кем бы то ни было без своего присутствия. Потом, как я говорил, он сделал ставку на Вознесенского в Совмине. Что касается Жданова, то Сталин особенно перед войной стал к нему хорошо относиться. Жданов вообще был хорошим человеком, но слишком слабым. В руках Сталина он мог играть любую роль. Выдвигая Кузнецова, Сталин никак не ущемлял Жданова, наоборот усиливал его позиции — ведь Жданов сам рекомендовал его в секретари ЦК и, скорее всего, отдать ему кадры и МГБ под контроль.

Самый большой карьерист и интриган был Берия. Он стремился к власти, но ему нужна была русская фигура в качестве номинального лидера. Жданов его не любил. А Маленков идеально подходил для такой роли: сам тщеславный, абсолютно безвольный, привыкший исполнять чужие приказы, к тому же в этот период задвинутый Сталиным в Совмин и замененный в ЦК Ждановым и Кузнецовым. Поэтому Берия стал развивать дружбу с Маленковым, уезжать на одной машине, проявлять внимание.

В начале сентября 1948 г. неожиданно для нас во время отдыха на Валдае умирает Жданов. Мы знали о его нездоровом сердце, но не думали, что он так плох. Немедленно оживился Маленков — Сталин вернул его в Секретариат ЦК из Совмина. И если Жданов чувствовал себя спокойно, когда Кузнецов управлял кадрами, то Маленков, наверняка сговорившись с Берия, стал интриговать. Они как-то сумели убедить Сталина отправить Кузнецова на Дальний Восток, для чего придумали идею создать Дальневосточное бюро ЦК, хотя от практики региональных бюро ЦК отказался много лет назад. Как и Среднеазиатское бюро ЦК для Вознесенского, это было придумано специально как некая ступенька на случай, если Сталин не согласится на более суровые меры.

Но, видимо, Абакумов (по заданию Берия или по собственной инициативе) начал собирать компромат на Кузнецова, как в безопасности говорили тогда, "разрабатывать его". Дальний Восток отпал, к сожалению, а это могло спасти Кузнецова. К концу 1948 г. в Политбюро стало известно, что Сталин согласился на то, чтобы снять Кузнецова с работы в ЦК. Это был дурной знак: было понятно, что дело принимает плохой оборот.

На 15 февраля 1949 г. была назначена регистрация брака между Серго и Аллой. Прослышавший об этом Каганович решил меня предостеречь: "И ты разрешаешь этот брак? Ты что, с ума сошел, не понимаешь, что Кузнецов обречен, что с ним будет в недалеком будущем? Ты должен воспрепятствовать такому браку". Я ему твердо ответил, что невеста моего младшего сына — очень хорошая девушка, о лучшей мы с женой и не мечтали. Тем более они любят друг друга, и мешать им я не намерен.

И именно 15 февраля Кузнецов был официально снят с работы за "антипартийные действия", что уже предвещало расправу с ним. Алла в этот момент была нездорова, даже попала в больницу, свадьбу в моем доме мы отложили до начала марта. Правда, вечером 15 февраля у Кузнецова дома было небольшое свадебное торжество, без гостей. Кузнецов, по словам моих сыновей, которые все там были, держался молодцом, шутил и праздновал, как ни в чем не бывало. Кроме того что он был мужественный человек, он, видно, не представлял себе сталинских нравов.

В день свадьбы у нас на даче ко мне пришел Серго и сказал, что Алла очень расстроена: отец ее не хочет к нам приезжать. Он ссылался на нездоровье, но я понял его хорошо. Я тут же позвонил ему на дачу и попросил приехать. Он говорит: "Я болен. У меня неважно с желудком". Я пошутил: "Уборных у нас в доме хватит. Приезжай!" Тогда он сказал: "Мне не на чем приехать. У меня уже нет машины. Давайте лучше вы обойдетесь без меня, ведь моя жена будет". Я говорю: "Немедленно посылаю тебе свою машину и жду. Хотя бы ненадолго, насколько позволит самочувствие. Неприлично отцу не быть на свадьбе собственной дочери". Он уже не мог возражать и приехал.

Была и Рада Хрущева, очень хорошая, скромная девушка. Она училась вместе с Аллой в МГУ, они были подруги. Была также жена Косыгина, которая оказалась даже родственницей Кузнецовых через Зинаиду Дмитриевну и знала Аллу с рождения. Она была с дочерью Люсей и зятем Джерменом Гвишиани (отца его я знал по Дальнему Востоку, где он был начальником управления МГБ). Сам Косыгин благоразумно не приехал, хотя тоже был родственник, да я его специально и не уговаривал.

Кузнецов после долгих недель ожидания получил направление на генеральские курсы в Перхушково. Алла и Серго его там часто навещали и рассказывали, что он чувствует себя бодро, даже радуется возможности наконец поучиться всерьез, ходит в форме генерал-лейтенанта, которым стал будучи членом Военного совета Ленинградского фронта. У меня даже появилась надежда, что, может быть, его оставят в покое.

Но в августе 1949 г. его арестовали. Видимо, он понадобился для "ленинградского дела", которое должно было устранить сразу и Вознесенского и Кузнецова, хотя они никак не были связаны. Оба были уже сняты с высоких должностей, но кому-то надо было исключить всякую возможность их возврата. Сам Сталин, говорили, ждал, что Кузнецов напишет ему покаянное письмо, но тот этого не сделал. "Значит, виноват", — заключил Сталин. Это не значит, что, если бы написал, что-то обязательно бы изменилось: при болезненной недоверчивости Сталина, с письмом или без него, результат, скорее всего, был бы одинаковым. Сколько тысяч людей писали ему безрезультатно!

Обвинения, в которых они признались (конечно, не добровольно), были собраны в переплетенный том, который разослали членам Политбюро. Основная суть была незатейливой: он и его сообщники были якобы недовольны засильем кавказцев в руководстве страны и ждали естественного ухода из жизни Сталина, чтобы изменить это положение, а пока хотели перевести Правительство РСФСР в Ленинград, чтобы оторвать его от московского руководства. Были еще обвинения в проведении в Ленинграде какой-то ярмарки без соответствующего оформления через ЦК, попытке Кузнецова возвеличить себя через музей обороны Ленинграда и прочая чепуха. Видно, очень стойко они держались, если не было записано "намерение устранить Сталина" — излюбленное обвинение 30-х годов. Но и "кавказцы", и желание отдалить руководство России от руководства СССР были рассчитаны на Сталина: он охотно клевал на такие вещи. И тут он клюнул. Причем, зная методы допросов в МГБ, мог бы вызвать их к себе, как это иногда, крайне редко, правда, он делал до войны. Из-за этой клеветы насчет "обиженной России" пропал и Родионов, Председатель Совмина Российской Федерации, способный работник, никак не связанный с Кузнецовым. И, конечно, много ленинградцев, поскольку традицией НКВД — МГБ было раскрывать "разветвленные заговоры".

Мне очень трудно было говорить с Аллой, когда она, узнав от моего сына Вано о случившемся, прилетела из Сочи вместе с Серго (на квартире у Кузнецовых на улице Грановского от членов семьи была заперта комната с телефоном, но Вано ловко сделал какой-то отвод от линии и принес им телефонный аппарат). Алла приняла мое сообщение мужественно: слезы были у нее в глазах, рыдания она еле сдерживала. Разговор происходил в моей кремлевской квартире. Я, конечно же, должен был рассказать официальную версию. Но я добавил, что ее это не коснется, как и ее сестер и брата. Через некоторое время я вызвал туда же, на кремлевскую квартиру, Серго (они жили отдельно от нас), прочитал ему некоторые отрывки из "признаний" Кузнецова. Сказал: "Твоя жена ни при чем, мы будем относиться к ней, как и раньше". И ему подтвердил, чтобы дети Кузнецова по-прежнему приезжали к нам на дачу в гости. Предупредил, чтобы он не вступал в обсуждение ареста Кузнецова с Зинаидой Дмитриевной. Мне было ясно, что ее тоже арестуют. Серго меня удивил своей реакцией. Он сказал: "Тут даже нет серьезных обвинений в проступках. Одни мысли и намерения. К тому же мысли не его. Может быть, это написал следователь?" На что я ответил, что Кузнецовым подписана каждая страница. Серго не успокаивался: "Алексей Александрович с большим почтением относится к Сталину. Он хранит, как память, письмо Сталина, посланное ему в Ленинград в труднейшие месяцы блокады, и даже коробку папирос "Герцеговина-Флор", полученную от Сталина. Я уверен, что дело прояснится и он вернется".

Я не мог ему сказать, что вопрос о судьбе Кузнецова уже предрешен Сталиным и он никогда не вернется.

"Ленинградское дело" вызвало у меня большую тревогу, что может вновь вернуться время, подобное 1936-1938 гг., но только несколько в новой обстановке, несколько новыми методами, может быть. Одно было ясно, что Сталин хочет избавиться от тех руководящих кадров, которые решали судьбу всей страны после 1938 г., возглавляя хозяйственную работу, и которые вынесли на своих плечах все трудности войны.

Глава 46.

Накануне и во время ХIХ съезда партии.
Последние дни Сталина

Накануне ХIХ съезда партии вышла брошюра Сталина "Экономические проблемы социализма в СССР". Прочитав ее, я был удивлен: в ней утверждалось, что этап товарооборота в экономике исчерпал себя, что надо переходить к продуктообмену между городом и деревней. Это был невероятно левацкий загиб. Я объяснял его тем, что Сталин, видимо, планировал осуществить построение коммунизма в нашей стране еще при своей жизни, что, конечно, было вещью нереальной.

Приближался ХIХ съезд партии. Сталин, вопреки нашим настояниям, отказался делать политический отчет на съезде. Он поручил это сделать Маленкову, против чего я категорически возражал. Маленков представил проект доклада, в котором ни слова не сказал о брошюре Сталина. Политбюро одобрило проект доклада Маленкова.

Как-то на даче Сталина сидели члены Политбюро и высказывались об этой книге. Берия и Маленков начали активно подхалимски хвалить книгу, понимая, что Сталин этого ждет. Я не думаю, что они считали эту книгу правильной. Как показала последующая политика партии после смерти Сталина, они совсем не были согласны с утверждениями Сталина. И не случайно, что после все стало на свои места. Молотов что-то мычал вроде бы в поддержку, но в таких выражениях и так неопределенно, что было ясно: он не убежден в правильности мыслей Сталина. Я молчал.

Вскоре после этого в коридоре Кремля мы шли со Сталиным, и он с такой злой усмешкой сказал: "Ты здорово промолчал, не проявил интереса к книге. Ты, конечно, цепляешься за свой товарооборот, за торговлю". Я ответил Сталину: "Ты сам учил нас, что нельзя торопиться и перепрыгивать из этапа в этап и что товарооборот и торговля долго еще будут средством обмена в социалистическом обществе. Я действительно сомневаюсь, что теперь настало время перехода к продуктообмену". Он сказал: "Ах так! Ты отстал! Именно сейчас настало время!" В голосе его звучала злая нотка. Он знал, что в этих вопросах я разбираюсь больше, чем кто-либо другой, и ему было неприятно, что я его не поддержал. Как-то после этого разговора со Сталиным я спросил у Молотова: "Считаешь ли ты, что настало время перехода от торговли к продуктообмену?" Он мне ответил, что это — сложный и спорный вопрос, то есть высказал свое несогласие.

Через несколько дней после этого обсуждения Маленков, видимо, по указанию Сталина или с его согласия разослал новый вариант доклада на ХIХ съезде партии, в котором эта книга и основные ее положения одобрялись. Я был поражен: зачем это было делать? Но факт остается фактом. При обсуждении нового варианта доклада я уже не высказывал своих возражений, полагая, что Сталин и так знает мое отношение к его книге. Раз он здесь не задевал меня, не было смысла поднимать этот вопрос для других членов Политбюро.

За несколько дней до съезда члены Политбюро собрались для обмена мнениями об открытии съезда. Зашел вопрос о составе президиума. Обычно на съезде президиум избирался из 27-29 человек. Входили, как всегда, члены Политбюро и руководящие работники краев, республик и главных областей. Сталин на этот раз предложил президиум из 15 человек. Это было удивительным и непонятным. Он лишил таким образом возможности многих видных партийных деятелей войти в президиум съезда, а они этого вполне заслуживали. Сталин сам назвал персонально имена, сказав при этом, что "не надо вводить в президиум Микояна и Андреева, как неактивных членов Политбюро".

Это вызвало смех членов Политбюро, которые восприняли замечание Сталина как обычную шутку: Сталин иногда позволял себе добродушно шутить. Я тоже подумал, что это шутка. Но смех и отношение членов Политбюро к "шутке" Сталина вызвали его раздражение. "Я не шучу, — сказал Сталин жестко, — а предлагаю серьезно". Смех сразу прекратился, все присутствующие тоже стали серьезны и уже не возражали. Я тоже ни слова не сказал, хотя было ясно, что слово "неактивный" ко мне совсем не подходило, потому что все знали, что я не просто активный, а наиболее активный из всех членов Политбюро. Подумал: что-то происходит, что-то у Сталина другое на уме. И не сразу нашел этому ответ.

Потом Сталин вдруг предлагает: "Давайте выберем не 15, а 16 человек в президиум, включив дополнительно Куусинена, старого деятеля Коминтерна". Это предложение было правильным, и мы его приняли единогласно. Но все это происходило в последний момент. Делалось все для того, чтобы произвести впечатление на съезде, что в отношении старых кадров проявляется внимание, их не отбрасывают. Это мои догадки, но думаю, что так было сделано для поднятия авторитета руководства партии.

А я был ошарашен, все думал о предложении Сталина, чем оно вызвано, и пришел к выводу, что это произошло непосредственно под влиянием моего несогласия с его утверждениями в книге по поводу перехода к продуктообмену.

Сталин распределил роли на съезде между членами Политбюро: открыть съезд и выступить с кратким словом он предложил Молотову; закрыть съезд — Ворошилову, отказавшись взять на себя эту естественную функцию и возложив ее на двух старых деятелей партии; докладчиками давно были утверждены Маленков — по Отчетному докладу и Хрущев — по Уставу партии; Кагановичу было поручено предложить съезду состав Программной комиссии. В прениях по докладу Сталин предложил выступить Берия и мне. Я не сразу понял шахматную расстановку фигур, но потом стало ясно: Сталин хотел лишить активности членов Политбюро, ограничив их участие открытием и закрытием съезда, оглашением списка Программной комиссии, выступлением по проекту Устава партии, а нам двоим дать возможность выступить в прениях. Сталин не сомневался, что Берия будет хвалить все: и работу ЦК, и книгу Сталина. А меня, я так понял, хотел испытать. Он почему-то не предложил выступить ни Андрееву, ни Косыгину (правда, Косыгин все-таки выступил на съезде).

Если бы не это его поручение, я бы не стал выступать в прениях, поскольку он меня отвел как "неактивного члена Политбюро". Когда же он предложил мне выступить, я, конечно, не возражал, но заколебался. Как быть? Мне было ясно одно: он хочет провести свой план для моего отстранения от руководства, но у него для этого нет основательного аргумента. Он увидел, что применение ко мне определения "неактивный член Политбюро" вызвало смех у членов Политбюро. Работники партии и министры тоже знали меня как одного из самых активных членов Политбюро и относились ко мне хорошо, особенно зная мою работу во время войны.

И вот, если бы я выступил против той части доклада, где хвалится книга Сталина, или бы выступил только против положения в ней о переходе к продуктообмену, он получил бы козырь в руки для обоснования невключения меня в состав руководства партии "ввиду принципиальных разногласий". Таким образом, я бы сам вооружил его для исполнения его плана в отношении себя. Но если бы даже я вовсе умолчал эту тему в своем выступлении, он мог бы и это использовать против меня, ссылаясь на наш разговор и мое отношение к положениям книги, сказал бы, что я не согласен и что испугался открыто высказать свое мнение на съезде. Обдумав все это, я решил не давать оружия в его руки, чтобы отсечь меня от руководства. Тем более что в тот момент мне казалось, что вывод меня из руководства партии не принесет пользы делу.

Поэтому вполне законно некоторые товарищи, которые были недовольны, что именно я первым открыто выступил на ХХ съезде с критикой культа личности Сталина, критикуют мое выступление по этому вопросу на ХIХ съезде партии. Я понимаю, что допустил здесь явную ошибку. Говоря об ошибочности положений книги Сталина "Экономические проблемы социализма в СССР" на ХХ съезде, я должен был бы сказать, что мое выступление по этому вопросу на ХIХ съезде, в котором я высоко оценил книгу Сталина, по существу, не отражало моего мнения по этому вопросу — мое выступление на XIX съезде партии было дипломатическим ходом: не расходиться с руководством партии, с Политбюро, которое одобрило эту книгу. Хотя этот аргумент не вполне убедительный, но было бы более правильно, если бы я это сделал.

На следующий день после окончания работы XIX съезда партии, 15 октября 1952 г., был назначен Пленум вновь избранного ЦК партии.

На съезде по предложению Сталина было решено вместо Политбюро ЦК иметь Президиум ЦК. Состав Пленума ЦК (членов и кандидатов), а также состав Президиума в количестве 25 человек обсуждался, как обычно, с участием Сталина и всех членов и кандидатов Политбюро. При подборе кандидатур Сталин настоял на том, чтобы ввести новые кандидатуры из молодой интеллигенции, чтобы этим усилить состав ЦК. Он предложил в числе других две кандидатуры: экономиста Степанову и философа Чеснокова. Как потом стало известно, он лично не знал Степанову, а составил о ней мнение, прочтя одну из ее статей в журнале. Статья ему понравилась, и он решил, что ее автор талантливый человек, с большим будущим. Чесноков также ему понравился по какой-то статье в журнале "Вопросы философии". Сталин ни с кем не обсуждал эти кандидатуры.

Характерно, что после того, как состав вновь избранного ЦК был объявлен в газетах, сама Степанова даже и не подумала, что речь идет о ней. Она не допускала и мысли, что может быть избрана — никто до этого с ней не говорил. А когда Чеснокова кто-то поздравил с избранием в Президиум ЦК, он даже испугался и просил таких шуток не допускать. Конечно, как потом оказалось, это был случайный выбор.

Предлагая вместо Политбюро, обычно состоявшего из 9-11 членов, Президиум из 25 человек, Сталин, видимо, имел на это какие-то свои планы, потому что Президиум из 25 человек совершенно неработоспособен хотя бы потому, что не сможет собираться раз в неделю или чаще для решения оперативных вопросов. Да и не должно быть так много людей в органе с такими функциями.

При Ленине такое число обычно составляло весь Пленум ЦК, а в Политбюро было пять человек. Пять человек, конечно, мало, поэтому после Ленина цифра дошла до семи человек, потом до девяти.

При таком широком составе Президиума, в случае необходимости, исчезновение неугодных Сталину членов Президиума было бы не так заметно. Если, скажем, из 25 человек от съезда до съезда исчезнут пять-шесть человек, то это будет выглядеть как незначительное изменение. Если же эти 5-6 человек исчезли бы из числа девяти членов Политбюро, то это было бы более заметно. Думаю так потому, что приблизительно за год до съезда однажды за ужином, поздно ночью, после какого-то моего острого спора со Сталиным, он, нападая на меня (обычно в такие моменты он стоял), будучи в возбужденном состоянии, что не часто с ним бывало, глядя на меня, но имея в виду многих, резко бросил: "Вы состарились, я вас всех заменю!"

Все присутствовавшие были настолько поражены, что никто слова не сказал в ответ. Нельзя было превращать это в шутку, так как было сказано серьезно, и нельзя было серьезно об этом говорить: ведь мы же были гораздо моложе самого Сталина. Мы подумали, что это случайно сказанные им слова, а не обдуманная и серьезная идея, и вскоре о них забыли. А вот когда такой большой Президиум был создан, мы невольно подумали, что возможно Сталин имел в виду необходимость замены старых членов Политбюро молодыми, которые вырастут за это время, и он легче сможет заменить того, кого захочет убрать.

Перед открытием Пленума мы обычно собирались около Свердловского зала, сидели в комнате Президиума в ожидании прихода Сталина. Обычно он приходил за 10-15 минут до начала, чтобы посоветоваться по вопросам, которые будут обсуждаться на Пленуме. На этот раз мы знали, что он намерен из числа членов Президиума ЦК создать не предусмотренное Уставом Бюро Президиума ЦК, то есть узкий его состав для оперативной работы. Мы ждали, что он, как всегда, предварительно посоветуется с нами о том, кого ввести в состав этого Бюро. Однако Сталин появился в тот момент, когда надо было открывать Пленум. Он зашел в комнату Президиума, поздоровался и сказал: "Пойдемте на Пленум".

Вопрос о выборах Президиума ЦК, куда вошли все старые члены Политбюро и новые товарищи, был встречен нормально, ничего неожиданного не было. Неожиданное было после. Сталин сказал, что имеется в виду из членов Президиума ЦК образовать Бюро Президиума из девяти человек и стал называть фамилии, написанные на маленьком листочке. Ни моей фамилии, ни Молотова среди названных не было. Затем с места, не выходя на трибуну, Сталин сказал примерно следующее: "Хочу объяснить, по каким соображениям Микоян и Молотов не включаются в состав Бюро". Начав с Молотова, сказал, что тот ведет неправильную политику в отношении западных империалистических стран — Америки и Англии. На переговорах с ними он нарушал линию Политбюро и шел на уступки, подпадая под давление со стороны этих стран. "Вообще, — сказал он, — Молотов и Микоян, оба побывавшие в Америке, вернулись оттуда под большим впечатлением о мощи американской экономики. Я знаю, что и Молотов и Микоян — оба храбрые люди, но они, видимо, здесь испугались подавляющей силы, какую они видели в Америке. Факт, что Молотов и Микоян за спиной Политбюро послали директиву нашему послу в Вашингтоне с серьезными уступками американцам в предстоящих переговорах. В этом деле участвовал и Лозовский, который, как известно, разоблачен как предатель и враг народа".

"Молотов, — продолжал далее Сталин, — и во внутренней политике держится неправильной линии. Он отражает линию правого уклона, не согласен с политикой нашей партии. Доказательством тому служит тот факт, что Молотов внес официальное предложение в Политбюро о резком повышении заготовительных цен на хлеб, то есть то, что предлагалось в свое время Рыковым и Фрумкиным. Ему в этом деле помогал Микоян, он подготавливал для Молотова материалы в обоснование необходимости принятия такого предложения. Вот по этим соображениям, поскольку эти товарищи расходятся в крупных вопросах внешней и внутренней политики с партией, они не будут введены в Бюро Президиума".

Это выступление Сталина члены Пленума слушали затаив дыхание. Никто не ожидал такого оборота дела.

Первым выступил Молотов. Он сказал коротко: как во внешней, так и во внутренней политике целиком согласен со Сталиным, раньше был согласен и теперь согласен с линией ЦК. К моему удивлению, Молотов не стал опровергать конкретные обвинения, которые ему были предъявлены. Наверное, не решился вступить в прямой спор со Сталиным, доказывать, что тот сказал неправду.

Это меня удивило, и я считал, что он поступил неправильно. Я решил опровергнуть неправильное обвинение в отношении меня. "В течение многих лет я состою в Политбюро, и мало было случаев, когда мое мнение расходилось с общим мнением членов Политбюро. Я всегда проводил линию партии и ее ЦК даже в тех вопросах, когда мое мнение расходилось с мнением других членов ЦК. И никто мне в этом никогда упрека не делал. Я всегда всеми силами боролся за линию партии как во внутренней, так и во внешней политике и был вместе со Сталиным в этих вопросах".

И обратившись к Сталину, продолжил: "Вы, товарищ Сталин, хорошо должны помнить случай с Лозовским, поскольку этот вопрос разбирался в Политбюро, и я доказал в присутствии Лозовского, что я ни в чем не виноват. Это была ошибка Лозовского. Он согласовал с Молотовым и со мной проект директивы ЦК в Вашингтон нашему послу и послал этот проект без ведома Политбюро ЦК. Я Лозовскому сказал, что этот проект директив поддерживаю, но предупредил его, хотя он это и сам хорошо знал, что вопрос надо поставить на рассмотрение и решение Политбюро. Однако потом, как я узнал от вас, товарищ Сталин, Лозовский этого не сделал и самолично послал директиву в Вашингтон. После того как этот вопрос был выяснен в ЦК, никто больше его не касался, поскольку он был исчерпан. Очень удивлен, что он вновь сегодня выдвигается как обвинение против меня. К тому же в проекте директив каких-либо принципиальных уступок американцам не было. Там было дано только согласие предварительно обменяться мнениями по некоторым вопросам, которые мы не хотели связывать с вопросом о кредитах. И не случайно, что американцы не приняли этого предложения и переговоры не начались. Но если даже такие переговоры имели бы место, то они не имели бы отрицательных последствий для государства.

Что же касается цен на хлеб, то я полностью отвергаю предъявленное мне обвинение в том, что я принимал участие в подготовке материалов для Молотова. Молотов сам может подтвердить это. Зачем Молотову нужно было просить, чтобы я подготовил материалы, если в его распоряжении Госплан СССР и его председатель, имеющий все необходимые материалы, которыми в любой момент Молотов может воспользоваться? Он так, наверное, и поступил. Это естественно".

К сожалению, впоследствии я узнал, что никакой стенограммы выступления Сталина, Молотова и моего не осталось. Конечно, я лучше всего помню то, что говорил в своем выступлении. Выступление Молотова помню менее подробно, но суть сказанного им помню хорошо.

Во время выступления Молотова и моего Сталин молчал и не подавал никаких реплик. Берия и Маленков во время моего выступления, видя, что я вступаю в спор со Сталиным, что-то говорили, видимо, для того, чтобы понравиться Сталину и отмежеваться от меня. Я знал их натуру хорошо и старался их не слушать, не обращал никакого внимания, не отвлекался и даже не помню смысл их реплик — ясно было, что они направлены против меня, как будто я говорю неправду и пр.

Потом в беседе с Маленковым и Берия, когда мы были где-то вместе, они сказали, что после Пленума, когда они были у Сталина, Сталин сказал якобы: "Видишь, Микоян даже спорит!" — выразив тем самым свое недовольство и подчеркнув этим разницу между выступлением Молотова и моим. Он никак не оценил выступление Молотова и, видимо, был им удовлетворен. Со своей стороны, они упрекнули меня в том, что я сразу стал оправдываться и спорить со Сталиным: "Для тебя было бы лучше, если бы ты вел себя спокойно". Я с ними не согласился и не жалел о сказанном.

А подоплека обвинения Молотова и меня в намерении повысить заготовительные цены на хлеб была такова. (В последние годы жизни память Сталина сильно ослабла — раньше у него была очень хорошая память, поэтому я удивился, что он запомнил это предложение Молотова, высказанное им в моем присутствии Сталину в конце 1946 г. или в начале 1947 г., то есть шесть лет тому назад.)

Мы ехали в машине к Сталину на дачу, и Молотов сказал мне: "Я собираюсь внести Сталину предложение о повышении цен при поставках хлеба колхозами государству. Хочу предложить, чтобы сдаваемый колхозами хлеб оплачивался по повышенным закупочным ценам. Например, 1 кг пшеницы стоит в среднем 9 коп. — закупочная цена в среднем 15 коп. (в старом масштабе цен)".

Я ему сказал, что это слишком небольшое изменение, и положения, по существу, не меняет. Что такое 15 коп. вместо 9 коп. за 1 кг хлеба? Это маленькое дело. Нужна большая прибавка, и не только по хлебу. Правда, Сталин и это предложение отвергнет", — сказал я. По существу же, я был за серьезную корректировку всех закупочных цен, как это провели после смерти Сталина при моем активном участии в 1953 г.

Когда мы приехали, Молотов при мне стал доказывать Сталину, что крестьяне мало заинтересованы в производстве хлеба, что нужно поднять эту заинтересованность, то есть нужно по более высоким закупочным ценам оплачивать поставки хлеба государству. "У государства нет такой возможности, делать этого не следует", — коротко сказал Сталин, и Молотов не стал возражать. Ни разу в беседах к этому они не возвращались — ни Сталин, ни Молотов. Этот случай Сталин сохранил в памяти и привел тогда, когда это ему понадобилось.

То же повторилось, что и в истории с Лозовским, которая произошла в июне 1946 г., а спустя много лет Сталин припомнил ее, решив нанести мне удар. Видимо, Сталин подобные факты запечатлевал в памяти или, может быть, даже записывал, чтобы использовать их, когда это ему будет выгодно.

* * *

Хотя Молотов и я после XIX съезда не входили в состав Бюро Президиума ЦК и Сталин выразил нам "политическое недоверие", мы аккуратно ходили на его заседания. Сталин провел всего три заседания Бюро, хотя сначала обещал созывать Бюро каждую неделю.

На одном из заседаний обсуждался вопрос о состоянии животноводства. Выступил министр земледелия Бенедиктов, который привел засекреченные, точные данные ЦСУ — они были убийственными: несмотря на принятие трехлетнего плана подъема животноводства, предложенного в 1949 г. Маленковым и принятого ЦК с полного одобрения Сталина, не только не было достигнуто увеличения продуктивности животноводства, но, наоборот, произошло уменьшение поголовья скота. Вообще-то план был хороший и выполнимый, но никаких материальных поощрений, материальных стимулов для его выполнения не было предусмотрено. Были только хорошие пожелания. Но считалось, что директивы и планы имеют силу закона. Все цифры Бенедиктов привел, не разъясняя причин такого плачевного положения в производстве мяса и молока.

С места Сталин задал вопрос: "Почему такое состояние?" Бенедиктов ответил, что плохо работают.

Тогда я взял слово и сказал, что эти цифры, к сожалению, правильные и, конечно, объясняются плохой работой, но этому есть причины. Дело в том, что колхозники или ничего не получают на трудодни от животноводства, или получают так мало, что не заинтересованы им заниматься. Механизации в хозяйствах практически нет. В холодную погоду они не хотят носить воду ведрами, поэтому скот остается без воды и без корма. Цены на мясо и молоко по поставкам давно устарели — они и малую долю издержек колхозов не покрывают. Поэтому колхозники и не заинтересованы в развитии общественного животноводства и поддерживают свое существование за счет приусадебного хозяйства и скота, находящегося в их личном пользовании, который подкармливают в том числе и за счет хищений колхозного добра. Главное — надо поднять материальную заинтересованность колхозников в развитии животноводства.

Сталин был очень удивлен — он не ожидал услышать о таком положении в сельском хозяйстве. Мое выступление, казалось, произвело на него впечатление. Но вел он себя спокойно, как будто старался понять положение, продумать его.

Маленков, который хорошо знал, что делается в сельском хозяйстве, потому что как заместитель Председателя Совмина, ведал им, казалось бы, должен был ответить на вопрос Сталина и объяснить, предпочел промолчать. Промолчал также и Хрущев по тем же "дипломатическим" соображениям.

Наконец Сталин сказал, что в этом вопросе необходимо разобраться, изучить его и дать предложения, как исправить, и тут же продиктовал состав комиссии во главе с Хрущевым, включив в нее меня, Бенедиктова и других, не предложив ни Маленкова, ни Берия, хотя Маленков должен был бы участвовать в работе этой комиссии.

Хрущев поднялся и стал отказываться, мол, его нельзя назначать во главе комиссии, он не может, ему трудно и пр. С этим не посчитались, и комиссия была образована.

Комиссия работала почти два месяца. Работали добросовестно, собирали и изучали материал, обменивались мнениями. Пошла политическая борьба вокруг этого вопроса. Но главным результатом было то, что мы внесли предложение о повышении закупочных цен на продукцию животноводства.

Как всегда вечером, когда и другие члены Президиума были у Сталина, Маленков изложил суть дела, чтобы прозондировать отношение Сталина. Меня там не было. Хрущев потом рассказывал, что Сталин принял это в штыки, сказав, что мы возобновляем программу Рыкова и Фрумкина, что крестьянство жиреет, а рабочий класс хуже живет. Другие члены ЦК мне рассказывали, что Сталин высказывался на эту тему и во время Октябрьского пленума, резко осуждая меня за саму идею поднять закупочные цены на продукты животноводства. Говорят, он выглядел очень злым, прохаживался по своему обыкновению и ворчал, говоря обо мне: "Тоже нашелся новый Фрумкин!" Я этого не слышал сам, правда. Зато слышал, как он говорил, что надо бы еще новый налог на крестьян ввести. Сказав: "Крестьянин, что? Сдаст лишнюю курицу — и все".

А на том обсуждении, услышав о предложении Сталина ввести дополнительный налог на крестьян, Хрущев так вышел из положения: он сказал, что если повышать налоги на крестьян, то нужно в комиссию включать таких людей, как Маленков, Берия, Зверев (руководитель Минфина). Это Сталин принял. Через некоторое время мы действительно собрались в новом составе. Комиссия обнаружила, что и Берия, и Маленков считают невозможным выполнение указания Сталина. Это выяснилось, конечно, в частных разговорах. Поручили Звереву подсчитать, обосновать. В общем, тянули это дело как могли. Все считали поручение Сталина о новых налогах на крестьянство без повышения закупочных цен невыполнимым.

Вскоре события развернулись таким образом, что вопрос отпал сам собой.

* * *

Обычно 21 декабря, в день рождения Сталина, узкая группа товарищей — членов Политбюро без особого приглашения вечером, часов в 10-11, приезжала на дачу к Сталину на ужин. Без торжества, без церемоний, просто, по-товарищески поздравляли Сталина с днем рождения — без речей и парадных тостов. Немного пили вина.

И вот после XIX съезда передо мной и Молотовым встал вопрос: надо ли нам придерживаться старых традиций и идти без приглашения 21 декабря к Сталину на дачу (это была ближняя дача "Волынское"). Я подумал: если не пойти, значит, показать, что мы изменили свое отношение к Сталину, потому что с другими товарищами каждый год бывали у него и вдруг прерываем эту традицию.

Поговорил с Молотовым, поделился своими соображениями. Он согласился, что надо нам пойти, как обычно. Потом условились посоветоваться об этом с Маленковым, Хрущевым и Берия. С ними созвонились, и те сказали, что, конечно, правильно мы делаем, что едем.

21 декабря 1952 г. в 10 часов вечера вместе с другими товарищами мы поехали на дачу к Сталину. Сталин хорошо встретил всех, в том числе и нас. Сидели за столом, вели обычные разговоры. Отношение Сталина ко мне и Молотову вроде бы было ровное, нормальное. Было впечатление, что ничего не случилось и возобновились старые отношения. Вообще, зная Сталина давно и имея в виду, что не один раз со мной и Молотовым он имел конфликты, которые потом проходили, у меня создалось мнение, что и этот конфликт также пройдет и отношения будут нормальные. После этого вечера такое мое мнение укрепилось.

Но через день или два то ли Хрущев, то ли Маленков сказал: "Знаешь, что, Анастас, после 21 декабря, когда все мы были у Сталина, он очень сердился и возмущался тем, что вы с Молотовым пришли к нему в день рождения. Он стал нас обвинять, что мы хотим примирить его с вами, и строго предупредил, что из этого ничего не выйдет: он вам больше не товарищ и не хочет, чтобы вы к нему приходили".

Обычно мы ходили к Сталину отмечать в узком кругу товарищей Новый год у него на даче. Но после такого сообщения в этот Новый год мы у Сталина не были.

За месяц или полтора до смерти Сталина Хрущев или Маленков мне рассказывал, что в беседах с ним Сталин, говоря о Молотове и обо мне, высказывался в том плане, что якобы мы чуть ли не американские или английские шпионы.

Сначала я не придал этому значения, понимая, что Сталин хорошо меня знает, что никаких данных для того, чтобы думать обо мне так, у него нет: ведь в течение 30 лет мы работали вместе. Но я вспомнил, что через два-три года после самоубийства Орджоникидзе, чтобы скомпрометировать его, Сталин хотел объявить его английским шпионом. Это тогда не вышло, потому что никто его не поддержал. Однако такое воспоминание вызвало у меня тревогу, что Сталин готовит что-то коварное. Я вспомнил также об истреблении в 1936-1938 гг. в качестве "врагов народа" многих людей, долго работавших со Сталиным в Политбюро.

За две-три недели до смерти Сталина один из товарищей рассказал, что Сталин, продолжая нападки на Молотова и на меня, поговаривает о скором созыве Пленума ЦК, где намерен провести решение о выводе нас из состава Президиума ЦК и из членов ЦК.

По практике прошлого, стало ясно, что Сталин хочет расправиться с нами и речь идет не только о политическом, но и о физическом уничтожении.

За мной не было никаких проступков, никакой вины ни перед партией, ни перед Сталиным, но воля Сталина была неотвратима: другие ведь тоже были не виноваты во вредительстве, не были шпионами, но это их не спасло. Я это понимал и решил больше, насколько это было возможно, со Сталиным не встречаться. Можно сказать, что мне повезло в том смысле, что у Сталина обострилась болезнь.

В начале марта 1953 г. у него произошел инсульт, и он оказался прикованным к постели, причем его мозг был уже парализован. Агония продолжалась двое суток.

У постели Сталина было организовано круглосуточное дежурство членов Политбюро. Дежурили попарно: Хрущев с Булганиным, Каганович с Ворошиловым, Маленков с Берия. Мне этого дежурства не предложили. Наоборот, товарищи посоветовали, пока они дежурят, заниматься в Совете Министров СССР, заменять их в какой-то мере.

Я не возражал, ибо мне ни к чему была политическая кухня, в которую, по существу, превратились эти дежурства — там уже шла борьба за власть. Правда, ночью, часа в два, я заходил туда ненадолго и потому мог составить впечатление о том, что там происходило.

Глава 47.

Борьба за власть после смерти Сталина

Оставшееся после смерти Сталина партийное руководство — Президиум ЦК КПСС — включало в свой состав тех товарищей, кто играл ту или иную, но выдающуюся роль в последние 10-15 лет. Я лично больше всего боялся возникновения группировок и раскола в руководстве партии, понимая, какие отрицательные последствия они могут иметь для партии и Советской власти. Однако все вопросы стали решаться на заседаниях Президиума, и руководство тогда было действительно коллективным.

В Президиуме у меня не было, кроме Сталина и, может быть, Ворошилова, близких отношений ни с кем (да и со Сталиным они резко ухудшились). Несмотря на определенные и существенные разногласия в некоторые периоды 30-х гг., я уважал Молотова, если не как работника и соратника (слишком уж часто наши взгляды расходились), то как старшего члена партии. Особенно мне стало жалко его и я старался ему помочь как мог, когда Сталин стал его преследовать, начав с ареста его жены Жемчужиной. Я был с Молотовым откровенен в разговорах, в том числе когда речь шла о некоторых отрицательных сторонах характера и поступков Сталина. Он никогда меня не подводил и не использовал моего доверия против меня. Молотов нередко бывал у меня на квартире, иногда со Сталиным вместе.

После смерти Сталина я почувствовал, что отношение ко мне со стороны Молотова изменилось в отрицательную сторону. Я не мог понять, в чем дело, и был очень удивлен, когда узнал от Хрущева и, кажется, Маленкова, что при предварительном обмене мнениями их с Молотовым тот высказался за то, чтобы снять меня с поста заместителя Председателя Правительства, оставив только министром объединенного в этот момент Министерства внутренней и внешней торговли (думаю, в этом проявился шовинизм Молотова, который ему вообще был свойствен). Другие с этим не согласились, и я остался, как и раньше, заместителем Председателя Совета Министров и одновременно министром торговли.

Да и другие, например Ворошилов, Каганович, Булганин, стали замечать, что Маленков, Молотов, Берия и Хрущев стали предварительно обмениваться мнениями и сговариваться, прежде чем вносить вопросы на заседание Президиума ЦК.

Больше всех вместе бывали Берия, Хрущев и Маленков. Я видел много раз, как они ходили по Кремлю, оживленно разговаривали, очевидно обсуждая партийные и государственные вопросы. Они были вместе и после работы, выезжая в шесть вечера (по новому порядку, совершенно правильно предложенному Хрущевым) в одной машине. Все трое жили вне Кремля: Маленков и Хрущев — в жилом доме на улице Грановского, а Берия — в особняке (он один из всех руководителей в это время жил в особняке, а не в квартире). Берия подвозил их на улицу Грановского, а сам ехал дальше. Я не был близок ни с кем из них. С Берия тем более.

Мне Берия не нравился уже с начала 30-х гг., когда он с помощью Сталина, но при сопротивлении всего Кавбюро Закавказской Федерации, особенно грузин, пробрался из органов НКВД на партийную работу, отстраняя и отправляя из Грузии видных работников, известных на Кавказе еще с дореволюционных лет.

Например, Орахелашвили, Картвелишвили, Окуджава, Махарадзе, Цхакая и других. Всех их я знал в революционные годы и уважал. Они не любили Берия, он отвечал им тем же, и я был на их стороне. Нечего и говорить, что Серго его терпеть не мог. Сталину же доставляло какое-то удовольствие сталкивать Берия с Орджоникидзе. Былая его дружба с Серго сменилась на абсолютно непонятное недоверие. Я, конечно, разделял мнение, которое Серго высказывал о Берия в разговорах со мной, да и со Сталиным тоже. Более того, я считал Берия косвенным виновником гибели Серго.

Уже после самоубийства Серго Сталин решил меня замазать участием в репрессиях — уж очень его раздражало мое отрицательное отношение к ним, которое я не скрывал, заступаясь за многих арестованных.

Правда, кое-кого мне тогда удалось спасти от гибели. Упомяну здесь только один анекдотический случай. Был арестован мой школьный друг Наполеон Андреасян. Он сумел переправить на волю (с кем-то из освобожденных) сообщение для передачи мне. Оказалось, его обвиняют в том, что он француз, который скрывает свое происхождение, поскольку выполняет шпионские функции. Следователь, который его допрашивал и обвинял, был либо идиот, либо очень хороший человек, рассчитывавший, что такое нелепое обвинение распадется. Тем не менее из тюрьмы его не выпускали. Я рассказал об этом Сталину, который знал Андреасяна, поскольку тот работал секретарем райкома в Москве: "Я знаю его с семинарии. И трех братьев его знаю. Он такой же француз, как ты и я". Сталин рассмеялся и поручил мне позвонить в НКВД и передать от его имени, чтобы Наполеона освободили. Без ссылки на него такие звонки не допускались. Было даже специальное решение Политбюро, запрещавшее членам Политбюро вмешиваться в работу НКВД.

И вот Сталин дает мне поручение, подкрепленное решением Политбюро, поехать с его письмом в Армению, где "окопались вредители и троцкисты". Это было после того, как бывший глава правительства республики Тер-Габриэлян выбросился из окна во время допроса и разбился насмерть. Сталин сказал, что "его, наверное, выбросили, так как он слишком много знал". Я должен был зачитать письмо на Пленуме ЦК и на месте подписать список лиц, подлежащих аресту, подготовленный в НКВД республики по согласованию с Москвой. Это, мол, сделает более убедительным для армянских коммунистов важность, которую ЦК придает борьбе с вредителями. Отказаться от поручения Политбюро я никак не мог.

В Ереване все шло по сценарию Сталина. Со мной был направлен Маленков, тогда заворг ЦК, занимавшийся кадрами, и всем известный как доверенное лицо Сталина. Ему первому показали список на аресты. Неожиданностью для меня стало появление в зале Берия. Он вошел, когда я выступал с трибуны. Не исключаю, что я мог измениться в лице, я решил, что Сталин поручил ему приехать, чтобы арестовать меня прямо на Пленуме. Однако, надеюсь, я сумел скрыть свое волнение, и его не заметили. Позже я понял, что это тоже входило в сценарий: опасаясь моей непредсказуемости, загнать меня в угол, показать, что у меня нет выбора, кроме полного подчинения. И я был вынужден подписать список на 300 человек. Все-таки я просмотрел его и обнаружил там фамилию Дануша Шавердяна, моего старшего товарища и наставника по работе в партии в годы моей юности. Я вычеркнул его фамилию. Однако это не имело никаких последствий: его арестовали. Очевидно, Берия поставил в известность местное НКВД, что моя подпись нужна только для формальности, с моими соображениями можно не считаться, хоть я и член Политбюро и приехал с письмом Сталина.

В 1938 г., когда Берия попал в Москву, став вначале заместителем наркома НКВД Ежова, отношение Сталина ко мне изменилось. Если раньше он часто приглашал меня, то такие случаи становились все более редкими.

Месяца через два после ареста Сванидзе или чуть позже Сталин опять стал чаще меня вызывать, тем более что у меня была неплохая практика по руководству хозяйственными делами. При этом я всегда был настороже в отношении Берия, не доверял ему.

Хотя должен сказать, что во время войны он сыграл положительную роль в организации производства вооружения. Не потому, что в этом деле понимал. Он даже не старался, да и не мог понять. Но он опирался на группу очень способных, талантливых работников промышленности: наркома вооружения Устинова, наркома боеприпасов Ванникова, наркома Малышева и других, обеспечивал им помощь со стороны центральных и местных органов НКВД — МВД, те оказывали особенно большую помощь наркоматам, за которые отвечал Берия.

После войны Берия несколько раз еще при жизни Сталина в присутствии Маленкова и меня, а иногда и Хрущева высказывал острые, резкие критические замечания в адрес Сталина. Я рассматривал это как попытку спровоцировать нас, выпытать наши настроения, чтобы потом использовать для доклада Сталину. Поэтому я такие разговоры с ним не поддерживал, не доверяя, зная, на что он был способен. Но все-таки тогда я особых подвохов в отношении себя лично не видел. Тем более что в узком кругу с Маленковым и Хрущевым он говорил, что "надо защищать Молотова, что Сталин с ним расправится, а он еще нужен партии". Это меня удивляло, но, видимо, он тогда говорил искренне.

О том, что Сталин ведет разговоры о Молотове и обо мне и недоволен чем-то, мы знали. Эти сведения мне передавали Маленков и Берия в присутствии Хрущева. У меня трений ни с кем из них тогда не было.

После смерти Сталина разногласия в коллективном руководстве обнаружились по вопросу о ГДР. Берия, видимо, сговорившись с Маленковым предварительно, до заседания (я так понял потому, что на заседании тот не возражал Берия и вообще молчал), высказал в отношении ГДР неправильную мысль, вроде того, что де "нам не следует цепляться за ГДР: какой там социализм можно построить?" и прочее. По сути, речь шла о том, чтобы согласиться на поглощение ГДР Западной Германией.

Первым против этого предложения выступил Хрущев, доказывая, что мы должны отстоять ГДР и никому не отдавать ее, что бы ни случилось. Молотов высказался в том же духе. Третьим так же выступил я, затем другие. Поддержал нас и Булганин. Берия и Маленков остались в меньшинстве. Это, конечно, стало большим ударом по их авторитету и доказательством того, что они не пользуются абсолютным влиянием. Они претендовали на ведущую роль в Президиуме, и вдруг такое поражение! Позднее я узнал от Хрущева, что Берия по телефону грозил Булганину, что если тот будет так себя вести, то может потерять пост министра обороны. Это, конечно, произвело на меня крайне отрицательное впечатление.

Вторым спорным вопросом стало повышение заготовительных цен на картофель в целях поощрения колхозников в производстве и продаже колхозами картофеля. Цены были тогда невероятно низкими.

Они едва покрывали расходы по доставке картофеля с поля до пункта сдачи. Горячо выступил Хрущев, я так же горячо поддержал его, так как понимал и давно знал, что без повышения цен нельзя поднять дело. Берия занял решительную позицию "против", но аргументы у него были совершенно неубедительные. На наш вопрос, как же тогда увеличить производство картофеля, он сказал, что нужно создавать совхозы специально по картофелеводству для нужд государства. Нам с Хрущевым было ясно, что это не может решить проблемы. И все же Берия удалось собрать большинство, и вопрос был отложен. Тогда мое отношение к Хрущеву стало улучшаться. До этого мы с ним близки никогда не были, хотя отношения были корректные и когда он был секретарем МК партии, и когда работал на Украине.

Только однажды, еще при Сталине, уже после его переезда в Москву в 1950 г., у нас с ним получился конфликт по такому вопросу. Он предложил изменить систему поставок государству продуктов сельского хозяйства, определяя их величину в зависимости от того, каким количеством земли располагает колхоз. Это должно было коснуться и зерновых культур, и мяса, и молока, и шерсти. Он говорил, что для крестьянина главное — земля, и что такая система будет поощрять крестьян обрабатывать всю землю, потому что поставки будут определяться количеством всей земли, независимо от того, какая ее часть обрабатывается.

Я резко выступил против этого предложения, как совершенно неправильного. Во-первых, качество земли разное в разных областях и районах. При этом далеко не все колхозы могут обработать всю землю из-за отсутствия достаточных для этого средств производства. А в отношении продуктов животноводства это было просто абсурдом. Как можно брать одинаковое количество мяса, молока и шерсти, не учитывая количества скота!

По этому вопросу два раза докладывали Сталину. Сталин слушал внимательно и мои аргументы, и Хрущева. Я не уступал. Несколько раз высказывался Хрущев. Сталин склонялся к точке зрения Хрущева. Но, зная меня и учитывая, что в проекте могут оказаться подводные камни, желая себя застраховать от серьезных ошибок, предложил в принципе принять предложение Хрущева, а мне поручить представить конкретный проект решения.

Я подготовил проект, внеся большие коррективы, которые сводились к тому, что поставки должны определяться для каждой области, края, района в отдельности, с учетом их специфики в сельскохозяйственной экономике. Норма поставки дифференцируется в каждом районе отдельно и может на 30% и более отклоняться при определении нормы поставок отдельным колхозам. Этот проект по крайней мере устранял грубейшую несправедливость, внося соответствующие коррективы. После споров по отдельным вопросам проект был принят. Я никогда не считал погектарный принцип поставок правильным. А у Хрущева он был идеей-фикс.

Тот факт, что эта тройка — Маленков, Берия, Хрущев — как будто веревкой между собой связана, производил на меня тяжелое впечатление: втроем они могли навязать свою волю всему Президиуму ЦК, что могло бы привести к непредвиденным последствиям.

С Маленковым я никогда не дружил, хотя ценил его высокую трудоспособность. Видел его чрезвычайную осторожность при Сталине. Он был молчалив и без нужды не высказывался. Когда Сталин говорил что-то, он — единственный — немедленно доставал из кармана френча записную книжку и быстро-быстро записывал "указания товарища Сталина". Мне лично такое подхалимство претило. Сидя за ужином, записывать — было слишком уж нарочито. Но Маленков умел общаться с местными работниками и в войну сыграл немаловажную роль, в особенности в развертывании авиационной промышленности, на службу которой поставил значительную часть аппарата ЦК, обкомов и горкомов, где были авиационные заводы, что было правильно и на пользу делу. После войны он стал больше заниматься интригами и сыграл подозрительную, а вернее сказать, подлую роль в интригах, приведших к "ленинградскому делу", к гибели Кузнецова, Вознесенского и других.

После смерти Сталина Маленков, ставший Председателем Совета министров, стал проявлять ко мне большое внимание и полное доверие как к министру. Он даже говорил: "Ты действуй в развитии торговли свободно, я всегда поддержу".

Говоря о Хрущеве, следует подчеркнуть его большую заслугу в том, что он взял на себя инициативу в вопросе исключения Берия из руководства и сделал это, предварительно обговорив со всеми членами Президиума ЦК, но так, чтобы это не дошло до Берия.

Наши дачи были недалеко друг от друга. И вот в день заседания Президиума, 26 июня 1953 г., мне сообщили, что Хрущев просит заехать к нему на дачу до отъезда на работу. Я заехал. Беседовали мы у него в саду. Хрущев стал говорить о Берия, что тот взял в руки Маленкова, командует им и фактически сосредоточил в своих руках чрезмерную власть. Внешне он и с Хрущевым и с Маленковым в хороших отношениях, но на деле стремится их изолировать. В качестве доказательства привел факт недопустимого разговора с Булганиным после разногласий по ГДР. Здесь Берия применил угрозу в отношении члена Президиума ЦК, видимо, учитывая свое влияние. Это был действительно очень серьезный факт. Хрущев тогда впервые мне об этом сказал.

В той же беседе со мной Хрущев привел факты, как Берия единолично, минуя аппарат ЦК, связывался с украинским и белорусским ЦК и выдвигал новых руководителей, на которых он мог бы положиться. Это тоже было для меня новым и тоже произвело неприятное впечатление. Видимо, не без тайного умысла Берия взял на себя как первого заместителя Председателя Совмина СССР бразды правления Министерством внутренних дел, что давало ему большую реальную власть. Этому я не удивился, ибо уже в момент смерти Сталина, когда Берия быстро уехал из Волынского в город, я высказал вслух свое мнение, что он "поехал брать власть". Я имел в виду, что он будет готовить почву для своей власти. Хрущев это мнение только подтвердил. Он сказал, что сотрудники нашей охраны, наверное, фактически превращены в осведомителей Берия и докладывают ему обо всех нас — что делаем, где бываем и пр. "Берия — опасный человек", — сказал Хрущев в заключение.

Я слушал внимательно, удивленный таким поворотом дела в отношении Берия после такой дружбы, заметной всем. Я спросил: "А как Маленков?" Он ответил, что с Маленковым он говорил: они же давнишние большие друзья. Я это знал. Мне было трудно во все это поверить, ибо, если Маленков — игрушка в руках Берия, и фактически власть в правительстве не у Маленкова, а у Берия, то как же Хрущев его переагитировал?

Хрущев сказал, что таким же образом он уже говорил и с Молотовым, и с остальными. Я задал вопрос: "Это правильно, что хотите снять Берия с поста МВД и первого зама Предсовмина. А что хотите с ним делать дальше?" Хрущев ответил, что полагает назначить его министром нефтяной промышленности. Я одобрил это предложение. "Правда, — сказал я, — он в нефти мало понимает, но имеет организаторский опыт в руководстве хозяйством, как показала война и послевоенное время". Добавил также, что при коллективном руководстве он сможет быть полезным в смысле организаторской деятельности.

В своих мемуарах Хрущев иначе излагает этот эпизод. Он умалчивает о своем ответе мне относительно намечавшейся должности министра нефтяной промышленности для Берия. Получается, что моя фраза о том, что Берия "может быть полезным" сказана была не в качестве согласия с собственными словами Хрущева, а в качестве защиты Берия.

Что касается перевода Берия в нефтяную промышленность, то, скорее всего, Хрущев сказал это мне нарочно, считая, видимо, что мы с Берия чем-то близки и мне не следует говорить всю правду. Откуда такое мнение и недоверие — непонятно. Как я уже сказал, эта тройка — Маленков, Берия, Хрущев — все решала между собой. Они были действительно близки, гораздо ближе, чем я с Берия. Кто-то мне высказал мнение, что Хрущев исходил из того, что мы оба кавказцы. Но не представляю, чтобы Никита Сергеевич мог так глупо и примитивно рассуждать. Он же был умный человек. Неужели он мог подумать, что в таком важном политическом вопросе национальность может играть какую-нибудь роль для кого-либо, не только для меня? Для меня же ничья национальность, тем более в политике, никогда не имела никакого значения. Меня, правда, убеждали, что по своей "неотесанности" Хрущев мог проявить такую предосторожность. Напоминали, что со всеми остальными товарищами он поговорил раньше, со мной же только в день заседания. Не знаю. Хотя, конечно, иной раз и умный человек ведет себя глупо.

Во время того разговора в саду Хрущев предупредил, что сегодня повестка заседания объявлена обычная, но что мы эту повестку рассматривать не будем, а займемся вопросом о судьбе Берия.

И действительно, после обмена мнениями, когда особенно резко выступил Хрущев, и мы все выступили в том же духе, было принято решение в отношении Берия. Сначала он не понял серьезности дела и нагло сказал: "Что вы у меня блох в штанах ищете?" Но потом до него дошло. Он тут же, в комнате Президиума ЦК, был арестован.

В целом надо считать смещение Берия заслугой Хрущева перед партией. Действительно, Берия представлял опасность для партии и народа, имея в руках аппарат МВД и пост первого заместителя Председателя Правительства.

Глава 48.

XX съезд партии. О жертвах сталинизма

О моей позиции по вопросу о создании комиссии по расследованию положения дел при Сталине перед XX съездом Хрущев в своих воспоминаниях пишет: "Неудивительно, что Ворошилов, Молотов и Каганович не были в восторге от моего предложения. Насколько я припоминаю, Микоян не поддержал меня активно, но он и не делал ничего, чтобы сорвать мое предложение..."

Что касается меня, то это совершенно не соответствует фактам. Сама инициатива создания этой комиссии принадлежит мне, и Никита Сергеевич никак не мог это забыть. Поэтому очень странно звучат слова: "Насколько я припоминаю...", то есть он страхует себя возможностью ошибки. Как и многое из того, что вспоминает Хрущев, касаясь меня, моей роли или ее, так сказать, отсутствия. Я удивлен, как он мог быть так несправедлив ко мне. Это не просто забывчивость, это прямая неправда, причем часто неправда у него маскируется в игнорировании того, что я делал или говорил. Вообще, ведь были и свидетели: Молотов, Каганович, Булганин, Суслов, Первухин, Сабуров.

А дело было так. Я и многие другие не имели полного представления о незаконных арестах. Конечно, многим фактам мы не верили и считали людей, замешанных в этих делах, жертвами мнительности Сталина. Это касается тех, кого мы лично хорошо знали. А в отношении тех, кого мы плохо знали, да нам еще представляли убедительные документы об их враждебной деятельности, мы верили.

После смерти Сталина ко мне стали поступать просьбы членов семей репрессированных о пересмотре их дел. Многие обращались через Льва Степановича Шаумяна. Он же привел ко мне Ольгу Шатуновскую, которую я знал с 1917 г., и Алексея Снегова, знакомого мне с 30-х гг. Они на многое мне открыли глаза, рассказав о своих арестах и применяемых при допросах пытках, о судьбах десятков общих знакомых и сотнях незнакомых людей. Ольга рассказала мне один эпизод, который помог осознать, что подавляющее большинство репрессированных были ни в чем не виновны. Она сидела в женском лагере. Однажды у них разнесся слух, что привезли настоящую японскую шпионку. Все сбежались посмотреть на нее, стали спрашивать: "Ты действительно шпионка?" Она зло сказала: "Да! И я, по крайней мере, знаю, почему я здесь. А вы, коммунистки проклятые, подыхаете здесь ни за что. Но мне вас не жалко!"

Я помог Шатуновской и Снегову встретиться с Хрущевым, который Ольгу знал еще со времен работы в МК, а Снегова — еще раньше. Эти два человека незаслуженно "выпали из истории", а они сыграли огромную роль в нашем "просвещении" в 1954-1955 гг. и в подготовке вопроса о Сталине на XX съезде в 1956 г. Не понимаю, почему Хрущев о них даже не упоминает. Или боится поделиться с кем-то своей славой борца против культа Сталина и за освобождение репрессированных? Но его заслуг никто и не оспаривает. Почему же не воздать должное и другим? И почему идти на прямую неправду? Однако вернусь к письмам и обращениям пострадавших.

Я направлял все эти просьбы Генеральному прокурору Руденко. Меня удивляло: ни разу не было случая, чтобы из посланных мною дел была отклонена реабилитация.

Как я говорил, мы очень были дружны с Л.С.Шаумяном. У нас были общие взгляды по многим вопросам, и мы неограниченно доверяли друг другу. Я обсуждал с ним положение дел с реабилитацией, рассказывал ему о том, что все дела, которые мною разбирались, пересмотрены и люди оказались невиновными. А ведь многие из них были членами ЦК или наркомами (дела разбирались по просьбе детей и вдов этих людей). Как-то я попросил его (это, правда, было не сразу, а примерно за полгода до XX съезда) составить две справки. Первую — сколько было делегатов на XVII съезде, вошедшем в историю как "съезд победителей", и сколько из них подверглось репрессиям. Ведь это был 1934 г., когда на съезде не было уже антипартийных группировок, разногласий, было полное единство в партии. Поэтому важно было посмотреть, что стало с делегатами этого съезда. И вторую справку — это список членов и кандидатов в члены ЦК партии, избранных на этом съезде, а затем репрессированных.

Наконец-то я получу более или менее точный ответ, думал я. Мне важно это было знать, чтобы идти на XX съезд партии с действительными фактами в руках в отношении судеб этих двух категорий руководящих лиц.

Я сказал Льву Степановичу, что мне необходима его помощь в этом деле. Он работал в издательстве Энциклопедии, имел доступ к таким материалам и мог предоставить мне необходимые справки. Через месяц или полтора он предоставил мне эти сведения. Картина была ужасающая. Большая часть делегатов XVII партсъезда и членов ЦК была репрессирована.

Это потрясло меня. Несколько дней из головы не шла мысль об этом, все обдумывал, как это происходило, почему Сталин это сделал в отношении людей, которых хорошо знал. Словом, строил всякие догадки, но ни одна из догадок меня не устраивала и не убеждала. Я думал, какую ответственность мы несем, что мы должны делать, чтобы в дальнейшем не допустить подобного.

Шаумян добыл эти сведения частным порядком и официально пользоваться я ими не мог, но этого было достаточно для того, чтобы потребовать обсудить этот вопрос.

Я пошел к Хрущеву и один на один стал ему рассказывать. Он в это время был поглощен другими вопросами, тоже важными, конечно, но другого характера: целинные земли, новые положения о методах борьбы за социализм (признание мирного перехода) и т. д. Мне пришлось убеждать его, что самый важный вопрос — осуждение сталинского режима. "Вот такова картина, — говорил я. — Предстоит первый съезд без участия Сталина, первый после его смерти. Как мы должны себя повести на этом съезде касательно репрессированных сталинского периода? Кроме Берия и его маленькой группы — работников МВД, мы никаких политических репрессий не применяли уже почти три года. Но надо ведь когда-нибудь если не всей партии, то хотя бы делегатам первого съезда после смерти Сталина доложить о том, что было. Если мы этого не сделаем на этом съезде, а когда-нибудь кто-нибудь это сделает, не дожидаясь другого съезда, все будут иметь законное основание считать нас полностью ответственными за прошлые преступления.

Конечно, мы несем большую ответственность. Но мы можем объяснить обстановку, в которой мы работали. Объяснить, что мы много не знали, во многое верили, но в любом случае просто не могли ничего изменить. И если мы это сделаем по собственной инициативе, расскажем честно правду делегатам съезда, то нам простят, простят ту ответственность, которую мы несем в той или иной степени. По крайней мере, скажут, что мы поступили честно, по собственной инициативе все рассказали и не были инициаторами этих черных дел. Мы свою честь хотя бы в какой-то мере отстоим. А если этого не сделаем, мы будем обесчещены".

Хрущев слушал внимательно. Я сказал, что предлагаю внести в Президиум предложение о создании авторитетной комиссии, которая изучила бы все документы МВД, Комитета госбезопасности, прокуратуры, Верховного суда и другие, добросовестно разобралась во всех делах о репрессиях и подготовила бы доклад для съезда. Хрущев согласился с этим. Я предложил создать комиссию Президиума, куда вошли бы я, Хрущев, Молотов, Ворошилов и другие товарищи. Ввиду важности вопроса, состав комиссии соответствовал бы своему назначению. Хрущев внес поправку, что, во-первых, мы очень перегружены и нам трудно будет практически разобраться во всем, и во-вторых, не следует в эту комиссию входить членам Политбюро, которые близко работали со Сталиным. Важнее и лучше включить в состав комиссии авторитетных товарищей, но близко не работавших со Сталиным. Предложил во главе комиссии поставить Поспелова, директора Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС. Это — история партии, прямо касается работы его аппарата. Предложил включить и некоторых других.

Я с этим согласился, хотя сказал, что Поспелову нельзя всецело доверять, ибо он был и остается просталински настроенным. Словом, договорились, что этот вопрос обсудим на Президиуме и он подумает как Первый секретарь ЦК. Так и сделали. Он заявил, что если комиссия будет работать неправильно, то мы вмешаемся.

Комиссия в составе Поспелова, Аристова, Шверника и Комарова тщательно изучила в КГБ архивные документы и представила пространную записку.

В записке комиссии от 9 февраля 1956 г. приводились ужаснувшие нас цифры о числе советских граждан, репрессированных и расстрелянных по обвинению в "антисоветской деятельности" за период 1935-1940 гг., и особенно в 1937-1938 гг. В записке указывалось, что в ряде крайкомов, обкомов, райисполкомов партии были подвергнуты арестам две трети состава руководящих работников.

Более того, из 139 членов и кандидатов в члены ЦК ВКП(б), избранных на XVII съезде партии, было арестовано и расстреляно за эти годы 98 человек. "Поражает тот факт, — говорилось в записке, — что для всех преданных суду членов и кандидатов в члены ЦК ВКП(б) была избрана одна мера наказания — расстрел". Всего же из 1966 делегатов этого съезда с решающим и совещательным голосом было арестовано по обвинению в контрреволюционных преступлениях 1108 человек, из них расстреляно 848. Факты были настолько ужасающими, что в особенно тяжелых местах текста Поспелову было трудно читать, один раз он даже разрыдался.

Когда я в 1956 г. внимательно ознакомился с этой запиской комиссии, то невольно вспомнил два ранее известных мне факта:

1. При выборах членов ЦК на XVII съезде партии (февраль 1934 г.) Сталин получил изрядное количество голосов против. Подсчет голосов велся в нескольких счетных подкомиссиях. Одну из них возглавлял Наполеон Андреасян, мой школьный товарищ, который тогда же рассказал мне об этом. Только в его группе оказалось 25 голосов поданных против кандидатуры Сталина.

Результаты голосования на съезде не объявлялись. Но о них несомненно доложил Сталину председатель счетной комиссии съезда Л.Каганович.

Насколько я помню, против Сталина было 287 голосов (данные О.Шатуновской, которая лично держала эти бюллетени в руках и пересчитала в 1950-х годах).

2. Через какое-то время, после XVII съезда партии, нам, членам и кандидатам в члены Политбюро ЦК, стало известно о том, что группа товарищей, недовольная Сталиным, намеревается его сместить с поста Генсека, а на его место избрать Кирова. Об этом Кирову сказал Б.Шеболдаев, работавший тогда секретарем одного из обкомов партии на Волге. Киров отказался и рассказал Сталину, который поставил в известность об этом Политбюро. Нам казалось тогда, что Сталин этим и ограничится.

Мы утвердили все выводы комиссии Поспелова без изменений. Но она не внесла предложений по вопросу об открытых судебных процессах 30-х гг., заявив, что не сумела разобраться, и что ей это трудно сделать. Видимо, решили подстраховаться, потому что после всех изложенных фактов эти процессы просто разваливались. Ведь отдельные проходившие по ним подсудимые были уже признаны ни в чем не повинными, а по процессам они проходили, как враги. Логики в этом не было никакой... Тогда Хрущев предложил создать новую комиссию — специально по открытым судебным процессам, включив туда, кроме уже работавших членов, также Молотова, Кагановича и Фурцеву. Мою кандидатуру он почему-то даже не назвал.

Я не возражал против предложенного состава. Может быть, если бы это было предварительным обменом мнений я бы и возразил. Ведь соображение об участии в сталинском руководстве уже отпало. Но почему только для Молотова и Кагановича? Возможно, было бы целесообразно мне быть там, чтобы противостоять в случае необходимости Молотову и Кагановичу. Я думал о роли Кагановича, а также о том, что Молотов тогда был вторым лицом в партии и государстве и во многом помогал Сталину в ходе репрессий. Стоило ли их включать в состав, где остальные участники были намного ниже по положению в партии?

Но в тот момент возражать и объяснять причины было неудобно, ибо предложение было одобрено без оговорок. Кроме того, я думал, что они уже поработали и в отношении судебных процессов и результат будет такой же, как и в отношении репрессий.

Но мы ошиблись. Через некоторое время новая комиссия представила предложения в том смысле, что, хотя в те годы не было оснований обвинить Зиновьева, Каменева и других в умышленной подготовке террора против Кирова, они все же вели идеологическую борьбу против партии и пр. Поэтому, делала вывод комиссия, не следует пересматривать эти открытые процессы.

Мы оказались в меньшинстве, поскольку выводы сделала такая широкая и представительная комиссия. Несомненно, мое участие могло бы многое изменить в выводах и заключениях, я мог бы влиять на ее работу и противостоять Молотову и Кагановичу. Хрущев не мог этого не понимать.

Непонятен еще такой момент. Я якобы "не поддерживал" это дело. Помню до мелочей, как это происходило. Когда речь зашла о докладчике на съезде, я предложил сделать доклад не Хрущеву, а Поспелову как председателю комиссии ЦК партии. Это было объективно верно: ведь раз мы утвердили состав комиссии и ее председателя, то всем и так ясно, что доклад делается от нас, а не от Поспелова. Хрущев мне ответил: "Это неправильно, потому что подумают, что Первый секретарь уходит от ответственности и вместо того, чтобы самому доложить о таком важном вопросе, предоставляет возможность выступить докладчиком другому". Настаивал, чтобы основным докладчиком был именно он. Я с этим согласился, так как при таком варианте значение доклада только возрастало. Он оказался прав.

К концу съезда мы решили, чтобы доклад был сделан на заключительном его заседании. Был небольшой спор по этому вопросу. Молотов, Каганович и Ворошилов сделали попытку, чтобы этого доклада вообще не делать. Хрущев и больше всего я активно выступили за то, чтобы этот доклад состоялся. Маленков молчал. Первухин, Булганин и Сабуров поддержали нас. Правда, Первухин и Сабуров не имели такого влияния, как все остальные члены Президиума.

Тогда Никита Сергеевич сделал очень хороший ход, который разоружил противников доклада. Он сказал: "Давайте спросим съезд на закрытом заседании, хочет ли он, чтобы доложили по этому делу, или нет". Это была такая постановка вопроса, что деваться было некуда. Конечно, съезд бы потребовал доклада. Словом, выхода другого не было. Было принято решение, что в конце съезда, на закрытом заседании, после выборов в ЦК (что для Молотова и Кагановича казалось очень важным) такой доклад сделать.

Утверждение Хрущева в отношении меня неверно еще и потому, что в открытых выступлениях на съезде я единственный подверг в своей речи принципиальной критике отрицательные стороны деятельности Сталина, что вызвало среди коммунистов шум и недовольство.

Помню, когда кончилось мое выступление и объявили перерыв, ко мне подошел мой брат Артем, делегат съезда, и сказал: "Анастас, ты зря эту речь сказал. Ты по существу был прав, но многие делегаты недовольны тобой, ругают тебя. Для чего ты так напал на Сталина? Почему на себя должен взять инициативу, когда другие об этом не говорят? И Хрущев ничего подобного не сказал".

Я ему ответил: "Ты не прав. И те товарищи, которые недовольны моим выступлением, также не правы. А что касается Хрущева, то он на закрытом заседании сделает доклад и расскажет о более страшных вещах".

Отвлекаясь от воспоминаний Хрущева, хочу еще уточнить некоторые детали о том, как реально освобождались заключенные.

Я возглавил Комиссию по реабилитации. Очень скоро пришел к выводу, что такими темпами, которыми шло дело через Генеральную прокуратуру, сотни тысяч людей умерли бы в лагерях, не дождавшись освобождения. Сначала в частном порядке поговорил с А.В.Снеговым, который после 17-летнего заключения в лагерях работал начальником политотдела ГУЛАГа. Он подтвердил мое мнение. Мы решили, что надо освобождать людей, во-первых, на местах, разослав туда "тройки" (на этот раз с целью освобождения, а не осуждения), во-вторых, производить реабилитацию с немедленным освобождением прямо по статьям, которые заключенному инкриминировались. Это не было легкомысленным решением: до этого я убедился, что чье бы дело мы ни рассматривали отдельно, человек оказывался невиновным. С этим же столкнулась Ольга Шатуновская, которая уже работала в Комиссии Партийного Контроля (после длительного заключения и ссылки), виновных она не обнаружила ни одного! Я поговорил с Генеральным прокурором СССР Руденко. Предварительно с ним беседовал Снегов, и тогда Руденко выразил сомнения в юридической правомерности такого подхода. Возможно, строго юридически он имел основания выражать сомнения. Но невозможно применять всю строгость правовых норм к тем, кто так сильно пострадал от нарушения законности и от произвола. Мне Руденко уже сказал, что такой подход вполне оправдан. Потом я сообщил об этом Хрущеву, который одобрил такой подход. В результате мы послали, кажется, 83 комиссии в наиболее крупные поселения ГУЛАГа. Туда же привозили заключенных с мелких объектов этой структуры. Всю организационную работу в этом отношении провел для меня Снегов, который хорошо знал географию лагерей. Вызывали, например, всех, осужденных за вредительство, и объявляли им, что они реабилитированы, выдавали документы и освобождали, обеспечивали им транспортировку по домам. Или по статье за подготовку террористического акта против Сталина, либо кого-либо еще из правительства (в качестве казуса Снегов, работавший в самой крупной комиссии, рассказывал мне, что были там и такие, кто сидел за то, что покушался на жизнь Берия, расстрелянного за два с лишним года до того!). Так мы добились, что сотни тысяч людей были освобождены немедленно. Даже возникла необходимость в дополнительных пассажирских поездах.

Итак, мысль о реабилитации жертв сталинских репрессий я высказал задолго до съезда, включая и тех, кто проходил по процессам 1930-х годов. Отмене приговоров по процессам, как я упомянул, помешали Молотов и Поспелов. Поспелов не дал необходимых материалов. Молотов повел себя хитрее: он сказал, что, хотя нет доказательств вины Зиновьева, Каменева и их сторонников в убийстве Кирова, морально-политическая ответственность остается на них, ибо они развернули внутрипартийную борьбу, которая толкнула других на террористический акт. Тут мы с Хрущевым сделали ошибку: вместо того чтобы навязать правильное решение, отбросив эту словесную шелуху, решили создать специальную комиссию по убийству Кирова и по другим процессам. Дело в том, что многие даже в Центральном Комитете (и кое-кто в Политбюро) были еще не подготовлены к первому варианту решения. Ошибка была сделана и в подборе состава комиссии: главой ее сделали Молотова. Вошла туда и Фурцева как представитель нового руководства партии. Я все-таки верил, что Молотов отнесется к этому делу честно. И ошибся, проявил в отношении его наивность. Не думал, что человек, чья жена была безвинно арестована и едва не умерла в тюрьме, способен продолжать прикрывать сталинские преступления.

Повторяю, именно я предложил сделать доклад XX съезду (правда, я предлагал сделать его Поспелову). Но Хрущев, наверное, оказался прав, что доклад надо было делать Первому секретарю. Я предлагал нам всем войти в комиссию. Но и тут Хрущев, видимо, был прав, что мы слишком близки были к Сталину сами, лучше нам не входить в комиссию. Как бы то ни было, доклад и разоблачение преступлений Сталина были необходимы для оздоровления и партии, и общества в целом, для возрождения демократии и законности.

Глава 49.

Хрущев у власти

Я решительно встал на сторону Хрущева в июне 1957 г. против всего остального состава Президиума ЦК, который фактически уже отстранил его от руководства работой Президиума. Хрущев висел на волоске. Почему я сделал все что мог, чтобы сохранить его на месте Первого секретаря? Мне было ясно, что Молотов, Каганович, отчасти Ворошилов были недовольны разоблачением преступлений Сталина. Победа этих людей означала бы торможение процесса десталинизации партии и общества. Маленков и Булганин были против Хрущева не по принципиальным, а по личным соображениям. Маленков был слабовольным человеком, в случае их победы он подчинился бы Молотову, человеку очень стойкому в своих убеждениях. Булганина эти вопросы вообще мало волновали. Но он тоже стал бы членом команды Молотова. Результат был бы отрицательный для последующего развития нашей партии и государства. Нельзя было этого допустить.

Я понимал, что характер Хрущева для его коллег — не сахар, но в политической борьбе это не должно становиться решающим фактором, если, конечно, речь не идет о сталинском методе сведения счетов со своими подлинными или воображаемыми оппонентами. К Хрущеву такого рода аналогии не относились. В период борьбы за XX съезд мы с ним сблизились, оказались соратниками и единомышленниками. Хотя трудности его характера уже чувствовались. Но я видел и его положительные качества. Это был настоящий самородок, который можно сравнить с неотесанным, необработанным алмазом. При своем весьма ограниченном образовании он быстро схватывал, быстро учился. У него был характер лидера: настойчивость, упрямство в достижении цели, мужество и готовность идти против сложившихся стереотипов. Правда, был склонен к крайностям. Очень увлекался, перебарщивал в какой-то идее, проявлял упрямство и в своих ошибочных решениях или капризах. К тому же навязывал их всему ЦК после того, как выдвинул своих людей, делая ошибочные решения как бы "коллективными".

Увлекаясь новой идеей, он не знал меры, никого не хотел слушать и шел вперед как танк. Это прекрасное качество лидера проявилось в борьбе за десталинизацию, особенно в главном. Иногда, правда, он как бы пугался и шел на уступки. Так, дал себя испугать последствиями XX съезда для коммунистов Европы и отложил реабилитацию по процессам 1930-х гг. Это был противоречивый характер, очень нелегкий в работе и даже в личном общении. Но я мирился с его недостатками ради главного. Иногда, правда, готов был крупно разойтись.

Трудно даже представить насколько недобросовестным, нелояльным к людям человеком был Хрущев. Вернее, легко мог им быть. Ко мне он всегда ревновал, часто на меня нападал: хотел изрекать истины, а другие чтобы слушали и поддакивали или же молчали. Я же ни по одному вопросу не молчал. Никогда не интриговал, но спорил открыто. Конечно, когда он был прав, я его поддерживал, но когда ошибался, я не молчал. Это его раздражало.

При нем я два-три раза обдумывал отставку из Политбюро (Президиума ЦК). В первый раз — в 1956 г. из-за решения применить оружие в Будапеште, когда я уже договорился о мирном выходе из кризиса. Еще один раз — из-за Берлина и Потсдамских соглашений, от которых он хотел в одностороннем порядке отказаться, публично заявив об этом осенью 1958 г.

Но еще перед этим — в 1958 г., когда он создал комиссию во главе с новоиспеченным секретарем ЦК Игнатовым для проверки работы Министерства внешней торговли, то есть проверки моей работы, ибо я в Совете Министров курировал это министерство. Никто из комиссии Игнатова ни черта не смыслил во внешней торговле. Там еще был Аристов. Игнатов был инициатором отправки Смелякова в США, в Амторг. Оттуда Смеляков послал прямо в ЦК, минуя Совмин (хотя много лет меня знал и понимал, что я приму и рассмотрю объективно каждую жалобу), бумагу о том, что Внешторг плохо работает. Как будто в торговле с Америкой дело упиралось в плохую работу Внешторга! Смеляков был умный человек, хороший работник. Написал полезную книгу "Деловая Америка". Но Игнатов нащупал его слабую струнку — амбициозность — и пообещал ему пост министра. А министром тогда был Патоличев, с которым Игнатов был в хороших отношениях, и, не желая с ним ссориться, он хотел Смелякова двинуть в министры, а Патоличева — в Совмин по внешнеэкономическим связям, то есть на мое место. И Хрущев это, видно, поддерживал, поскольку создал такую комиссию.

Моего младшего сына Серго он предложил выдвинуть на "ответственную работу" во Внешторг, чтобы меня умаслить, вроде вся эта затея не против меня. Вел себя как дурак! Но не вышло. И Патоличев не захотел против меня идти. Он проявил себя как честный, принципиальный человек и не карьерист. Он вообще хорошо вел себя во Внешторге. Никакой чистки после меня не устраивал, прежние кадры не разгонял, наоборот, понимая их силу, опирался на их знания и опыт. Сам он больше представительствовал. И правильно делал, ибо плохо разбирался в деталях, в практических вопросах внешней торговли.

А ведь вся эта затея поощрялась Хрущевым спустя всего лишь год после того, как я его спас на июньском Пленуме (1957 г.) ЦК от смещения с должности. Его же практически, как я говорил, Президиум уже отстранил тогда, и я был единственным, кто его защищал под всякими предлогами — "неполного состава Президиума ЦК в данный момент" и т.д. Все дело было в том, в какой форме сообщить Пленуму ЦК: как об уже состоявшемся решении Президиума или как о полемике в Президиуме. В первом случае его песенка была бы спета. Пленум бы, безусловно, одобрил решение: сталинские традиции были сильны еще долго после его смерти. Я всячески тянул. Потом прилетел Суслов, я его убедил, что Хрущев все равно выйдет победителем. То же с Ворошиловым, хотя тот и колебался. Фурцева была за Хрущева, но не имела достаточного авторитета, и ее роль была незначительной. Все же мы — а по сути дела я, — добились того, чтобы выйти на Пленум с вопросом, как решить разногласия в Президиуме? Пленум понял расстановку сил и поддержал Хрущева. Возврат к сталинским порядкам мало кого устраивал. И вот через год он поддерживает интригу против меня!

А как он поссорился с Маленковым? Молотов и Каганович — другое дело. Тут — политика. Их не устраивала десталинизация. А Маленков хотел тоже быть реформатором. Ему с Хрущевым политически было по пути. Только он переоценил пост главы правительства (Ленин был Председателем Совнаркома) и недооценил роль руководителя партийного аппарата. Сам перешел в правительство, отдав партию в руки Хрущеву. Видимо, не представлял себе, на какое вероломство по отношению к нему мог пойти Хрущев. Непростительная ошибка! Ведь он сам при Сталине сделал этот аппарат всемогущим исполнителем воли Генерального (Первого) секретаря.

А причина их ссоры заключалась, по-моему, в следующем. В 1953 г. Хрущев первым выступил на Пленуме о мерах для облегчения положения крестьян и о сельском хозяйстве вообще. И очень хорошо, правильно выступил, подняв давно назревшие проблемы. Конечно, большинство в Президиуме ЦК его поддержало. Это была его несомненная заслуга. Но потом на Верховном Совете с этим же выступил Председатель Совета Министров Маленков. Вот народ и приписал ему всю славу. Этого Хрущев ему не забыл и не простил. Он не хотел ни с кем делить ни славы, ни — главное — власти. Уверен, именно по этой причине у них, давнишних друзей, пошел разлад.

Удивительно, каким неверным мог быть Хрущев. Например, в случае с Кириченко. Двадцать лет вместе работали. Сделал его вторым секретарем ЦК. Лучшая это была кандидатура или нет — другой вопрос. Уж, конечно, не хуже, чем Брежнев или Кириленко. И, безусловно, лучше Суслова, который вообще-то был работник областного масштаба, как, впрочем, и все они. Только в политическом отношении Суслов оказался гораздо хуже: не просто консерватор, а настоящий реакционер. Лично я с ним был в неплохих отношениях, на уровне членов Президиума он казался приличным человеком. Но очень скоро выяснилось, что он, по сути дела, саботирует десталинизацию, расправляется с неугодными ему прогрессивно настроенными работниками ЦК среднего уровня. Например, с Бурджаловым, который с благословения Льва Шаумяна опубликовал статью об отрицательных моментах роли Сталина на VI съезде. Я эту статью читал еще в гранках, и она мне понравилась. Суслов же начал гонения на Бурджалова. Вообще, крупной ошибкой Хрущева было сохранение Суслова на его прежнем посту — почти том же, что и при Сталине, только еще более ответственном, ибо при Сталине он в области идеологии никогда не был на такой высоте, над ним стоял член Политбюро, в которое он не входил.

И вот Хрущев вдруг, без всякой причины снял Кириченко и послал на периферию с понижением. Почему? Никакой оппозиции, никаких заметных ошибок. Игнатов еще интриговал, а этот ведь нет! А падение куда ниже, чем для Игнатова. Или история с Фурцевой, то поднимал ее, как только мог, то наоборот. И все это без предупреждения, без предварительного разговора. Люди узнавали, что они уже не в Президиуме ЦК только тогда, когда оглашался список. У Фурцевой был сердечный приступ, и она пыталась покончить жизнь самоубийством...

То ценил — то не ценил, то верил — то не верил. Сам не знал почему. Один раз был курьезный случай: после съезда он на Пленуме огласил список членов Президиума ЦК, в котором не оказалось Кириленко. Я в перерыве спросил: "В чем дело? Ты вроде не собирался его убирать". А он говорит: "Как, разве я его не назвал? Да, верно. Его, оказывается, нет в моем списке. Я просто забыл его вписать. Хорошо, что ты напомнил". Удачно вышло, что еще не успели дать в газеты, вовремя исправили.

А организационная чехарда? Как будто со Сталина брал пример. Организация совнархозов была правильной — это опять его несомненная заслуга, так как это давало власть на местах и, что особенно важно, — в республиках. Так что совнархозы — очень хорошая идея Хрущева, основанная на опыте 20-х гг. Невозможно и не нужно руководить всем из центра, бездумно командовать. И ведь команды шли не только из правительства, но и от чиновников общесоюзных ведомств, которые создали постепенно — при попустительстве или участии самого Хрущева. Новых бюрократических общесоюзных структур оказалось больше, чем мы распустили в 1953-1954 гг. (Госстрой, Комитет по печати и др.). В результате ущемлялось самолюбие республик, нарушались их права, зафиксированные в Конституции. Республики даже автономии подчас не имели, не то что суверенных прав, как записано.

Политику Хрущева в области сельского хозяйств невозможно оценить однозначно. Да, много хорошего предпринял и провел, особенно в первые годы после смерти Сталина. Мне однажды сказал с какой-то ревностью: "Ну уж в сельском хозяйстве-то я разбираюсь лучше тебя!" Может, в чем-то и лучше разбирался, не спорю, но сколько же органов новых Хрущев придумал, сколько старых распустил, перестроил!.. Потом и новые распускал и создавал другие. Людям на местах, наверное, невозможно было уследить за этой чехардой. И невозможно было работать нормально. Ведь достаточно в одном учреждении постоянно менять руководителя, как оно дезорганизуется. А тут еще хуже — новые учреждения с другими правами и функциями. И, конечно, другие руководители. И так почти каждый год! Укрупняли колхозы, забрасывали деревни, делая их пустующими, вместо деревенского хлеба и молока, свежего и всегда под рукой, решили завозить из города. И, конечно, начались перебои с подвозом. Появились очереди за хлебом и молоком в деревне — это раньше представить было невозможно! Потом начал кампанию за передачу скота в колхозные фермы — и опять ничего хорошего от этого не получилось. Чуть не отобрал приусадебные участки у колхозников, чем немедленно поставил бы страну на грань голода. Вовремя его остановили, я в том числе. Даже затеял превращение колхозов в совхозы без серьезного обоснования, просто с целью "заставить мужика работать". Исчерпал, видимо, все организационные меры, а мужик все не работал. Экономические меры и стимулы он серьезно не понимал, а ведь умный был человек. Но не хватало образования, политического опыта, глубины подхода. Как правило, у него преобладали поверхностный подход, желание немедленно свои идеи применить в жизни. Такая энергичность и напористость — бесценные качества, только направлялись они слишком часто по неправильному пути.

А разделение партийных органов на местах на сельские и городские? Вообще неразбериха началась — кто за что отвечает и где.

Все его перегибы — не только результат эмоциональности сверх всякой меры и непонимания, неспособности обдумывать вопросы со всех сторон. Ко всему этому он просто зазнался после 1957 г., почувствовал вкус власти, поскольку ввел своих людей в Президиум и решил, что может ни с кем не считаться, что все будут только поддакивать.

Личные же отношения между мной и Хрущевым после 1957 г. как раз нередко бывали натянутыми. Но для той группы, что начала борьбу против него, важно было другое. Он болтал при всех, что надо, мол, расширять Президиум за счет молодых — Шелепина, Семичастного и других, называя в их числе даже Сатюкова (из "Правды"), Горюнова (из ТАССа), Аджубея, своего зятя (из "Известий"). И долго ничего не делал. Конечно, некоторые из этих более молодых были способными людьми. Но не все созрели для Президиума ЦК. А те, кто уже был в Президиуме, поняли, что он хочет такого состава, который по его указке будет делать все что угодно. Правда, и прежний состав ему не перечил, кроме меня. Но принять большую группу новых означало, как и для Сталина в 1952 г., возможность легко и незаметно убирать любого. И они испугались.

Это был 1964 год.

Первые данные об опасности смещения у Хрущева появились от сына Сергея. Как всегда в трудную минуту, он вызвал меня. У него уже побывал по этому поводу Подгорный. Я сказал так: "Думаю, Брежнева и Подгорного пристегнули. А в отношении Шелепина и Семичастного — я их не знаю, не могу судить". Он возражал: "Нет, в Шелепине и Семичастном я уверен!"

Как он мог быть уверен, если обращался с людьми, как с пешками? Что он делал с Семичастным? Сначала утвердил его заворгом ЦК — это почти что должность секретаря ЦК. И вдруг послал вторым секретарем ЦК Азербайджана. И люди чувствовали себя неуверенно. А насчет Мжаванадзе? Сказал, что надо его менять. Тот вынужден был сказать об этом на Пленуме Грузии. В Пицунде он жил на даче правительства Грузии, рядом с нашими государственными дачами, совсем убитый. Я обещал поговорить с Хрущевым. Плавали однажды вместе в бассейне, и я переубедил его. Сказал: "Куда спешить? Будет съезд, тогда новый состав будет, тогда и сделаешь". Мжаванадзе остался, но стал его врагом.

Он как будто нарочно создавал себе врагов, но даже не замечал этого. Многие маршалы и генералы — члены ЦК — были против него за его перегибы в военном деле. Например, считал, что с изобретением ракет авиация окончательно теряет значение; что подводные лодки полностью заменят наземные корабли, поскольку последние — плавучие мишени для ракет. Думал только в масштабе большой войны, не учитывал особенности локальных войн. А именно они и надвигались, так как после Карибского кризиса обе стороны поняли, что надо избегать крайностей, которые могут незаметно подтолкнуть к третьей мировой войне, притом ядерной. Американцы раньше нас поняли, что локальные войны будут и именно к ним надо готовиться.

Местные лидеры были раздражены чехардой, диктуемой из Москвы Хрущевым. В общем, многое, что ставилось ему в вину на Пленуме в октябре 1964 г., было правильно. Все же я считал, что Хрущев — это тоже наш политический капитал, который нельзя так просто терять. Он еще мог быть полезен. Его только надо было одернуть, поставить на место, лишить возможности управлять по-диктаторски, что имело место, по сути дела. Я это стал видеть отчетливо после 1957 г.

В некоторых вопросах он не соглашался со мной только потому, чтобы не признать меня правым. Ну и потому, что не понимал. Например, я еще задолго до войны, когда был наркомом снабжения, завел специальные хозяйства крупного рогатого скота и овец. Их не доили, а выращивали только для мяса. Выписали из Англии. Сталин тогда меня понял. А Хрущев отменил. "Вот, — говорит, — у нас молока не хватает, а он их не доит. Надо всех доить". Но скот на мясо от этого становится хуже и весит меньше. К тому же, я завел эти хозяйства в степях, где не было рабочей силы. На 500 коров можно было иметь одного пастуха. А доить — одна доярка на каждые 10 коров.

Хрущев во второй половине 1950-х гг. их соединил в молочно-мясные хозяйства. Надо разъединять, а он объединил. Воронов, Председатель Совета Министров России, между прочим, меня понял, он со мной был согласен. Сейчас восстановили кое-что.

Раньше, когда Хрущев работал на Украине, мы с ним мало сталкивались. Но однажды столкнулись. Это было связано с его идеей устанавливать план на гектар земли.

Я уже давно ввел бонификацию и ректификацию при сдаче продукции государству. Сталин даже однажды тост провозгласил: "За твои бонификации!" Это были стимулы для повышения качества сельскохозяйственной продукции. Для зерна — процент влажности, для свеклы — процент сахаристости, влажности и т.д. Хрущев же вместо доплат за хорошее качество, вычетов — за плохое, которые я вводил, ввел прием на вес — "за мужика ратовал". Но это с его стороны было не "за мужика", а за разложение мужика.

Одно время он стал нападать на подсолнух, но удалось его убедить, что без подсолнечного масла нам не обойтись.

Надо сказать в его пользу — в Политбюро конца 1930-х гг. Хрущев был одним из самых работящих. Много и активно работали он, Каганович и я. Маленков — когда исполнял приказы Сталина. Молотов был барин, не любил "черновой работы", то есть предпочитал совещания, комиссии и указания. Булганин же совсем не политик — случайно попал в высший политический орган и работой себя не перегружал. Берия довольно ловко ухитрялся выполнять многие задания, пользуясь своим положением в НКВД и МГБ. Косыгин был опытным хозяйственником, хотя в нем слишком сильна была жилка администрирования. В политическом отношении он все же мало вырос за время работы в Политбюро при Сталине, и потом, с 1965 г., при Брежневе, он явно выпадал из команды — это к его чести надо сказать. Но, наверное, поэтому он побоялся меня поддержать, когда я предложил принять предложение адмирала В.Ф.Трибуца, актера Н.К.Черкасова и министра Д.В.Павлова увековечить имя А.А.Кузнецова в связи с тем, что в начале 1965 г. ему бы исполнилось 60 лет.

Предлагалось присвоить Кузнецову звание Героя Советского Союза за оборону Ленинграда, назвать его именем улицу в Ленинграде и установить бюст. Письмо мне передал мой младший сын Серго, который и организовал это письмо предварительно, написал текст и разослал его видным в Ленинграде людям. Я его ругал, что он не сделал этого раньше — при Хрущеве это было бы легко пробить. А тут Суслов возразил, а Косыгин, на мое удивление, промолчал: видно, поддерживать меня было ему нежелательно, или не хотел спорить с Сусловым. Кто-то еще усомнился, и решение не прошло. А ведь Косыгин и Кузнецов были и родственники, и друзья.

В целом Политбюро до 1957 г. было более сильным по составу работников, чем после 1957 г.

* * *

Внешней политикой Хрущев очень увлекся после смерти Сталина. Многое делал правильно. Например, налаживал отношения с развивающимися странами, нормализовал отношения с Югославией. И было очень разумно именно нашей делегации во главе с самим Хрущевым поехать туда, чтобы хоть как-то загладить оскорбления в адрес этой страны со стороны Сталина.

В середине 50-х гг. Хрущев активно выступал за разрядку, но скоро похоронил ее военными действиями в Венгрии. Я возражал, а Суслов подначивал. Хрущев же очень боялся цепной реакции, вопрос peшился, пoкa я летел из Будапешта в Москву и не мог принять участия в его обсуждении. Я все равно высказался против, хотя войска уже вели бои в Будапеште.

В вопросе о Берлине Хрущев также проявил удивительное непонимание всего комплекса вопросов, готов был отказаться от Потсдамских соглашений и обо всем этом осенью 1958 г. заявил в публичном выступлении без предварительного обсуждения в Президиуме ЦК и Совете Министров. Это само по себе вообще было грубейшим нарушением партийной дисциплины. Я сразу же поставил вопрос и попросил присутствовавшего Громыко (он не был тогда в Политбюро) высказать мнение МИДа. Тот что-то промычал нечленораздельное. Я повторил вопрос — тот опять мычит: видимо, не смел противоречить Хрущеву, но и не хотел взять на себя ответственность за такой шаг. Я долго тогда говорил о значении Соглашений, перечислил возможные отрицательные для нас последствия отказа от них, настаивал на том, что в спешке такие вопросы решать недопустимо! В конечном итоге предложил отложить обсуждение на неделю, обязав МИД представить свои соображения в письменной форме. Хрущеву пришлось это принять. Остальные просто молчали. Зато когда выходили, Булганин мне шепнул: "Ты уже выиграл!"

После этого Хрущев стал меня уговаривать поехать в США, чтобы рассеять враждебную конфронтацию, возникшую в результате его же речи. Я резко возражал: "Ты затеял, ты и поезжай! Кстати, меня никто не приглашает туда". — "Нет, мне нельзя. Я первое лицо. Поезжай как личный гость посла Меньшикова. Ведь все же знают, что он был долгое время твоим заместителем во Внешторге. Возьми младшего сына, чтобы подчеркнуть частный характер поездки. А он поработает твоим личным секретарем". В общем, пришлось ехать в первые же дни нового, 1959 г.

Очень хорошо прореагировал Хрущев на мои предложения установить тесные отношения с Кубой после моей первой поездки туда в феврале 1960 г. А в Нью-Йорке во время сессии Ассамблеи ООН в сентябре 1960 г. он сделал блестящий ход, поехав к Фиделю Кастро в гостиницу в негритянский район, где тот остановился. Такие вещи Хрущев умел делать очень хорошо.

Казалось, выводы из своей берлинской авантюры он сделал.

Но в мае того же 1960 г. Хрущев опять "похоронил разрядку", раздув инцидент с самолетом-разведчиком У-2. Так нельзя было поступать с Эйзенхауэром. Тот честно взял на себя ответственность, хотя мог бы этого и не делать. Сама поездка Хрущева в США в сентябре 1959 г. давала хороший старт разрядке, и ответный визит Эйзенхауэра в 1960 г. закрепил бы эту тенденцию ввиду большого авторитета Эйзенхауэра в США, у нас и во всем мире. Другим в Америке было бы нелегко повернуть обратно после него. Даже Даллес готов был к переменам, как я убедился в январе 1959 г. (хотя он вскоре скончался).

Но из-за того, что наши ракеты наконец случайно сбили У-2, Хрущев устроил непозволительную истерику. Заставил всю Европу, жаждавшую разрядки (может быть, кроме ФРГ, в тот период), уговаривать его в Париже. А он просто наплевал на всех, включая де Голля, занявшего независимую от США позицию. Так что он виновен в том, что отодвинул разрядку лет на пятнадцать, что стоило нам огромных средств ради гонки вооружений.

Потом в 1961 г. Кеннеди поехал на встречу в Вену с Хрущевым с подобными идеями, до Карибского кризиса, но после неудачного вторжения на Кубу в апреле 1961 г. контрреволюционеров, организованных и вооруженных американцами. Хрущев же не оценил этого стремления. Он тогда зазнался необычайно — после полета Гагарина в космос и укрепления наших отношений в Африке и Азии. Решил подавить молодого президента, только что политически проигравшего при высадке на Кубу, вместо того чтобы использовать этот шанс для разрядки.

Чистой авантюрой Хрущева был Карибский ракетный кризис в 1962 г., который закончился, как ни странно, очень удачно. Я много спорил, говорил, что американцы обязательно обнаружат завозимые ракеты в момент строительства стартовых площадок. "Кубу защищать надо, — убеждал я, — но таким путем мы рискуем вызвать удар по ней и только все потеряем". Все решила поездка маршала Бирюзова в Гавану. Во-первых, Фидель Кастро, вопреки моим ожиданиям, согласился. Во-вторых, чтобы угодить Хрущеву, Бирюзов, видимо, не очень умный человек, сказал, что "местность позволяет скрыть все работы", под пальмами, мол, их будет не видно. Я-то видел эти пальмы — под ними ракетную площадку никак не укроешь. Бирюзов заменил на посту командующего стратегическими ракетными войсками погибшего в авиакатастрофе маршала Неделина, очень умного человека, прекрасного командующего, умеющего отстаивать свое мнение, трезво мыслящего. Тот, конечно, никогда такого бы не сказал. Все шло очень трудно, на грани третьей мировой войны.

Я не мог даже вернуться из Гаваны в Москву, когда Хрущев сообщил телеграммой о смерти Ашхен. Она уже долго болела. Врачи так боялись за ее сердце, что не давали ей вставать. А потом она уже и сама не могла вставать, тем более ходить. Была бледная как полотно, ей постоянно не хватало воздуха, даже когда окно было открыто, а жили мы на даче, воздух был прекрасный. Сейчас я понимаю, что врачи были не правы. Она еще больше ослабла оттого, что не вставала и тем более не ходила. Развилась сердечная недостаточность. Она слабела на глазах.

Мне пришлось три недели потом уговаривать Фиделя не саботировать соглашение Хрущев — Кеннеди. А он вполне в силах был это сделать, и тогда нам было бы еще труднее вылезать из этой истории. Но все кончилось без войны и без каких-либо серьезных конфронтаций в других районах мира. Пожалуй, никогда раньше мы не были так близки к третьей мировой войне.

Даже получился некоторый выигрыш для советско-американских отношений в целом. Стало ясно, что продолжение конфронтации сулит большие опасности. Можно было развить этот сдвиг в мышлении и идти к разрядке.

Вообще, крайности мешали многим хорошим начинаниям Хрущева. Даже в десталинизации он допустил ошибки, которые ослабили его позицию. Например, эта фраза, что "Сталин руководил военными действиями по глобусу", абсолютно не верна. Глобус стоял вообще в другой комнате, я его только два раза и видел: когда Япония напала на Пирл-Харбор в декабре 1941 г. и еще по какому-то случаю. Сталин следил за военными действиями по картам Генштаба. Кроме того, ему специально сделали карту, которую он носил за голенищем сапога. Такая синяя карта была, он ее доставал, делал пометки, вносил изменения и засовывал обратно. (Правда, непонятно, почему в сапоге. Видимо, крестьянская привычка, еще из Гори или из деревни в Сибири, из ссылки.) Другое дело, что он часто дезорганизовавал работу Генштаба, отправляя Василевского на несколько недель на фронт, что не вызывалось необходимостью, но оставляло Генштаб без этого прекрасного маршала. Начальник Генштаба может два-три дня провести на каком-либо фронте, но больше всего нужно его присутствие в Ставке. Василевский был порядочным, спокойным, умным. Только, может быть, слишком мягким со Сталиным, недостаточно решительно противостоявшим сталинским капризам вроде "Не отступать!" или "Взять к такому-то числу!"

После 1953 г. председателем КГБ (вместо МГБ) стал Серов. Хрущев долго питал слабость к нему и не хотел его убирать, хотя Серов был заместителем Берия и вообще прошлые дела его компрометировали настолько, что подрывали доверие к новым веяниям в КГБ, которые Хрущев старался поощрить. Отправляя партийных и комсомольских работников в КГБ, чтобы изменить атмосферу в этой организации, Хрущев сам же сделал Серова председателем. С годами разоблачение репрессий делало Серова еще более одиозной фигурой, невозможно было уже его держать. Я Хрущеву об этом говорил. Думаю, он догадывался, что это всеобщее мнение. Но их дружба домами началась еще в то время, когда Серов был наркомом внутренних дел Украины.

Помимо личных отношений играло роль, видимо, и другое обстоятельство. Когда я настаивал на снятии Серова, Хрущев защищал его, говоря, что тот "не усердствовал, действовал умеренно". Конечно, это звучало неубедительно. Скорее всего, поскольку Хрущеву самому приходилось санкционировать аресты многих людей, он склонен был не поднимать шума о прошлом Серова. Это возможно, хотя точно сказать не могу.

Серов знал, что я против него. Он искал опоры у Игнатова, секретаря ЦК, имевшего тогда влияние на Хрущева, да и Игнатов искал сближения с Серовым. Игнатов сам рвался к реальной власти, хотел Хрущева свести к положению английской королевы. В этом Игнатову препятствовали сначала Кириченко, потом Козлов. Кириченко такой цели не ставил, но Игнатову тоже не хотел давать хода. А Козлов рассуждал точно так же, как и Игнатов, только главную роль отводил себе: "Пусть он ездит по всему миру, а мы будем управлять".

Именно Кириченко помог убрать Серова. Это было очень трудно. Насколько Хрущев стоял за Серова, видно из следующей скандальной истории. Шверник представил ему документы о том, что Серов награбил в Германии имущества чуть ли не на 2 млн марок — не помню точно. Потом я узнал, что эти материалы раскопала Шатуновская. Она сама мне рассказала. Шверник не знал об интригах. Он был честный человек, немного наивный, правда. Но даже после этого Хрущев упрямился. "Нельзя, — говорит, — устраивать шум. Ведь многие генералы были в этом грешны во время войны" (а Шверник подготовил проект решения об исключении Серова из партии). Я ему говорю: "Хорошо, не устраивай шум. Но хотя бы надо снять с этой работы. Нельзя терпеть вора на должности министра, да еще такого". Но Хрущев все-таки не уступал. Тут и Игнатов сыграл свою роль, поддерживая Серова против меня.

Но Кириченко, хоть и не очень одаренный, но порядочный, хороший человек, однажды прямо при Игнатове выразил удивление, что тот часто общается с Серовым, хотя по работе у них точек соприкосновения практически нет, так как председатель КГБ выходил прямо на Первого секретаря — Хрущева. Речь шла о том, что Серов часто в рабочее время приезжает в кабинет Игнатова. "Конечно, это не криминал, — заметил Кириченко. — Просто как-то непонятно, несколько раз искал Серова и находил его по телефону у тебя". Игнатов стал утверждать, что ничего подобного не было, что он с Серовым не общается. В этот раз прошло без последствий, хотя само такое яростное отрицание очевидного факта обычно выглядит хуже, чем сам факт.

Кириченко не успокоился и через некоторое время вернулся к этому вопросу уже при Хрущеве. "Как же ты говоришь, что не общаешься с Серовым? — спросил он Игнатова. — Я его сегодня искал, ответили, что он в ЦК, стали искать в Отделе административных органов — не нашли. В конечном итоге оказалось, что он был опять у тебя в кабинете". — "Нет, он у меня не был!" Тогда Кириченко называет фамилию человека, который по его поручению искал Серова и нашел его выходившим из кабинета Игнатова. Хрущев так искоса посмотрел на Игнатова, промолчал. Но все стало ясно.

Только после этого случая Хрущев согласился убрать Серова из КГБ. Перевели его в Генштаб начальником ГРУ. Эта должность не связана с политикой внутри страны. Но только после дела Пеньковского удалось нам настоять на том, чтобы уменьшить его генеральский чин и убрать с большой работы.

Козлов и Игнатов вели борьбу друг против друга. Между прочим, я сначала к Игнатову хорошо относился: выходец из рабочих, ловкий и активный в работе. Но он оказался неисправимым интриганом с непомерными амбициями. Поэтому вначале Козлов старался заручиться моей поддержкой, дружить со мной, когда работали в Совете Министров. Конечно, дружбы у нас с ним быть не могло.

Козлов был неумным человеком, просталински настроенным, реакционером, карьеристом и нечистоплотным к тому же. Интриги сразу заменили для него подлинную работу. Вскоре после того, как Хрущев перевел его в Москву из Ленинграда, выведя из-под острой критики и недовольства им Ленинградской партийной организации, роль Козлова, введенного в Президиум ЦК, стала возрастать. Он был большой подхалим. Видимо, разгадал в Хрущеве слабость к подхалимам, еще будучи в Ленинграде. Тогда-то Хрущев и сказал знаменитую фразу: "Не делайте из Козлова козла отпущения". Между тем к нему были обоснованные претензии ленинградцев за его преследование тех лиц, которые уцелели в ходе "ленинградского дела" 1949-1950 гг.

Припоминаю эпизод, когда на Президиуме ЦК Козлов чуть не разрушил весь механизм СЭВа. Однажды, незадолго до его инсульта, на Президиуме докладывал Архипов о СЭВе. Видимо, интригуя против меня (я курировал наше представительство в СЭВе), Козлов выступил очень резко против нашей деятельности в СЭВе. Конечно, не по существу, не конкретно, так как он не знал сути работы этой организации, да и знать не хотел. У меня тоже время от времени возникало неудовлетворение работой СЭВа, но я искал пути, как улучшить эту работу. Козлов же стал все огульно хаять, грубо обзывать Архипова, назвав дураком, что было недопустимо на официальном заседании. Более того, он предложил Хрущеву потребовать от социалистических стран Европы отказаться от правила единогласия в СЭВе и перейти к решению вопросов простым большинством, отменив право вето каждого из участников. Это был бы чрезвычайно опасный шаг: и так со стороны Польши, Румынии, Венгрии было недовольство навязыванием им определенных решений, а лишить их права вето означало бы пойти на риск прямого конфликта, саботажа деятельности СЭВа. Потенциально такой конфликт мог потянуть за собой и другие конфликты. Услышав такое, я решил опередить Хрущева — его реакция была непредсказуемой — и вмешался. "Это — суверенные государства, — сказал я. — Заставить их подчиняться большинству, которое мы, конечно, почти всегда себе обеспечим, значит, посягнуть на их суверенитет. Мы уже имели события в Венгрии и Польше. Только право вето позволяет иметь СЭВ. Козлов не понимает простых вещей. Фрол, — сказал я, обращаясь уже непосредственно к нему, — ты называешь людей дураками, хотя в данном случае больше это слово относится к тебе самому". Я не на шутку рассердился, говорил очень горячо, сознательно пошел на грубость, чтобы защитить Архипова и спасти СЭВ, а Козлова поставить на место. Хрущев в такой обстановке уже не мог его поддержать — право вето в СЭВе было сохранено.

Тем не менее Хрущев продолжал называть Козлова своим преемником. Он абсолютно в нем не разобрался. Оставить Козлова в качестве первого человека было бы катастрофой для страны. Надеюсь, многие выступили бы против. Я бы сделал это первый. А если бы ему удалось добиться поста Первого секретаря, я обязательно немедленно подал бы в отставку. Зная его, я хорошо представлял, насколько он был опасен: мог попытаться действовать сталинскими приемами без ума и силы Сталина и принес бы много бед в любом случае. Он уже успел внести в Устав партии изменения, которые, по сути, гарантировали избрание в партийные комитеты любого непопулярного деятеля.

Показательно его поведение в Новочеркасске в 1962 г. Там произошли серьезные беспорядки. Хрущев решил туда послать нас обоих. Я не хотел ехать вдвоем. "Кто-то один должен ехать: или он, или я. Один человек должен решать на месте". — "Нет, вдвоем вы все обсудите, если что — доложите нам в Москву, а мы здесь уже будем решать". Я не привык уклоняться от трудных поручений и потому согласился. А вообще, теперь жалею, что не настоял на своем.

Прибыв в Новочеркасск и выяснив обстановку, я понял, что претензии рабочих были вполне справедливы и недовольство оправданно. Как раз вышло постановление о повышении цен на мясо и масло, а дурак-директор одновременно повысил нормы, на недовольство рабочих реагировал по-хамски, не желая с ними даже разговаривать. Действовал, как будто провокатор какой-то, оттого что не хватало ума и уважения к рабочим. В результате началась забастовка, которая приобрела политический характер. Город оказался в руках бастующих. Козлов стоял за проведение неоправданно жесткой линии.

Пока я ходил говорить с забастовщиками и выступал по радио, он названивал в Москву и сеял панику, требуя разрешения на применение оружия, и через Хрущева получил санкцию на это "в случае крайней необходимости". "Крайность" определял, конечно, Козлов.

Несколько человек было убито. Козлов распорядился даже подать два эшелона для массовой ссылки людей в Сибирь. Позорный факт! Прямо в духе Ежова — Берия. Я это решительно отменил, и он не посмел возражать.

Почему Хрущев разрешил применить оружие? Он был крайне напуган тем, что, как сообщил КГБ, забастовщики послали своих людей в соседние промышленные центры. Да еще Козлов сгущал краски. Поэтому в соседние города были направлены другие члены руководства, Шелепин — в Донбасс, кажется, остальных не помню. Такая паника и такое преступление для Хрущева не типичны, виновен Козлов, который его так дезинформировал, что добился хотя и условного, но разрешения.

Вот такой человек был Фрол Козлов. Явно стремился к власти и в какой-то момент столкнулся на этом пути с Игнатовым.

На XXII съезде партии Хрущев по совету Козлова решил не включать группу Игнатова в Президиум ЦК. Тот рассказал Хрущеву, что есть такая группа: Игнатов, Аристов, Фурцева. Я поддержал это предложение, хотя мне было жаль Фурцеву. Но невозможно было ее отделить: она была целиком с ними. Да и Аристов был неподходящий человек с большими претензиями. Правильно Брежнев позже убрал его из Польши и не включил в Президиум ЦК, на что тот, как я думаю, рассчитывал: не умел работать послом, проморгал все, что там происходило. Между прочим, он почему-то скрывал, что не русский, а татарин.

Когда Игнатов перестал для Козлова представлять опасность, он стал бороться против меня: я оставался последним, кто мог еще влиять на Хрущева. А цель Козлова была та же — свести Хрущева на чисто показную роль, все решать без него, за его спиной.

После XXII съезда Козлов видел главного противника во мне. Как я сказал, к Хрущеву он нашел подход подхалимством. Хрущев это любил. Козлов был ограниченный, но хитрый. Сговаривался с Хрущевым вдвоем. Иногда я ставлю какой-либо вопрос, а Хрущев говорит: "Мы с Козловым это уже обсудили и решили так". Это Козлов на этой стадии (после Суслова в 1950-х гг.) помешал опубликовать материалы, доказывающие неправильность процессов 1936-1938 гг., реабилитацию Бухарина и других. Документ был подготовлен и уже подписан Шверником, Шелепиным, Руденко. А он хитро подошел к Хрущеву. Вспомнил, как в 1956 г. французские коммунисты были в трудном положении. Им говорили: "Вы молились на Сталина. Теперь посмотрите, кто он был". Козлов внушал: "Отложим до лучших времен". — "До каких лучших? Нельзя дольше молчать", — возражал я. Когда я убеждал Хрущева наедине перед этим, он отвечал: "Вот Козлов считает, что надо подождать. И другие секретари считают, что большое недовольство будет среди коммунистов в Европе". Так и не согласился. А я понял, что Козлов уже договорился с Сусловым. Пономарев (заведующий Международным отделом ЦК) вряд ли стал бы так отвечать Хрущеву, но противоречить Суслову он бы тоже не решился.

Конечно, жаль, что тот доклад XX съезду сразу же, без нашего ведома попал к американцам. И они его "раскрутили". Мы бы провели разъяснение так, как сочли наиболее правильным и наименее болезненным. Я до сих пор, когда вспоминаю, ругаю себя, что проголосовал за рассылку текста в правящие партии социалистических стран. Думаю — зачем так срочно? Им ведь здесь дали прочитать, рассказали. И из Польши документ попал на Запад. Голосование было опросом. Это вообще-то удобно. Пишешь "за" или "прошу обсудить". Но это и плохо потому, что иногда сомневаешься, колеблешься. При устном голосовании можешь сказать: "А стоит ли?" А тут, если просишь обсудить, надо иметь готовые аргументы, обоснование, альтернативное предложение. Так у меня и получилось. Вижу — все проголосовали "за", даже такие, как Молотов, Каганович. Не долго думая, проголосовал "за" и я.

Я считал более важным последовательно проводить десталинизацию во многих направлениях у себя дома, в нашей стране. За границей постепенно бы сами разобрались. Вот как китайцы делают с образом Мао. А у нас как раз этот процесс натыкался на препятствия, да и сейчас еще дело полностью не доделано. Дело же не только в образе самого Сталина, а в сталинских порядках в партии, в обществе. Партийная жизнь даже еще не вернулась к нравам и нормам, к демократии времен Ленина. И неизвестно, возможно ли это теперь вообще достичь. Даже Брежнев, человек примитивный и не сильный, сумел стать почти что диктатором, на него молятся, как на Сталина когда-то. А это ведь определяет обстановку во всем обществе.

А тогда, в 1950-х и даже 1960-х гг. встречалось и открытое сопротивление в расчете на откат назад. Пример — ход реабилитации в 1950-х гг., еще до XX съезда.

Хрущев ввел очень правильный порядок, когда в его отсутствие вели заседания и все текущие дела Президиума ЦК поочередно другие члены Президиума, а не просто какой-либо из секретарей ЦК. Два года это делал я, потом настал черед Кагановича. И вот до меня доходит информация, что реабилитация замедлилась. Я вызываю Руденко и спрашиваю: "Что происходит? У вас что — политика изменилась? Но политика ЦК не менялась". Он очень взволнованно говорит, очень откровенно (он был хороший человек, порядочный, но не очень-то самостоятельный и не из самого храброго десятка): "А вы знаете, Анастас Иванович, я был у Кагановича по делам реабилитации, а он мне сказал: "Сейчас ищут виновных в арестах. Но вы не думаете, что наступит время, когда начнут искать виновных в освобождении?" Вот я и подумал, что намечаются какие-то изменения". Я ему твердо заявил, что с полной ответственностью могу заверить: никто не менял политику ЦК, что это личные мысли Кагановича и надо продолжать работу по ускоренной реабилитации.

Возвращаюсь к Хрущеву. Он не любил статистику. Ему всегда делали выборку: низшие показатели, высшие показатели и т.д. Я же очень люблю статистику и до сих пор читаю и сообщения ЦСУ, и комментарии к ним, статистику в печати. Когда речь зашла у нас о новой Программе партии и туда предложили включить цифры, я протестовал. Цифры — не для программ. В программах, принятых раньше, только одна цифра — 8-часовой рабочий день (до него был 9-часовой). И не нужно. А тут записали 240 млн тонн стали. Зачем? Кому известно, что понадобится столько? Вот у США огромные мощности недогружены: омертвленный капитал. Делали 100 млн т, сейчас делают 130. Больше им не надо. Зачем нам вкладывать гигантские средства в то, что, может, и не понадобится? Надо действовать по обстоятельствам.

Но Хрущев не отступал: "Это же не скоро, только к 1980 г.". Я так понял его, что он не рассчитывал дожить до конца периода "строительства коммунизма" и ему не так важно, реальные это цифры или нет. А в результате мы уже не выполняем заданий программы. Ему же был нужен эффект для народа. Он не понимал, что народ потребует выполнения или объяснения. Я понимаю записать: "добиться производства высококачественного металла в количестве, полностью удовлетворяющем потребности" и т.д., но цифры?..

Легче было с формулировками Программы. Например, я предложил Пономареву изменить несколько формулировок по международным проблемам. Он, толковый в таких вопросах человек, сразу согласился. Я потом рассказал Хрущеву, и он легко согласился, даже не расспросив, какие конкретно формулировки мы изменили. В этом вопросе доверял мне, да и не считал это для себя важным.

Но вот никак не вышло у меня с формулировкой о роли партии. Там в проект вставили фразу о "постоянном росте руководящей роли партии". Вечно будет расти — так получалось. Почему должно быть так, если будет нормальное развитие общества? Партия должна контролировать, а не решать вопросы вместо других органов управления или общественных организаций. Нет, Хрущев этого не принимал. Руководящая роль партии — значит, все будет в руках у него и у каждого, кто придет на его место.

Теперь даже райисполком без райкома ничего не решает. Глупо! Так даже контролировать нельзя. Сказать — неправильное решение, ответят: "Куда же вы смотрели? Вы же сами утверждали". Свобода критики и исправления ошибок уменьшается, а ответственность за ошибки для партийных органов увеличивается. В общем, глупо.

Многое, что мне прочитали из американского издания мемуаров Хрущева, меня возмущает. Как можно говорить столько неправды? Зачем? Не понимаю и того, как он может говорить в этой книге: "Где они были при Зиновьеве, Бухарине и других?.." Это ведь, как бумеранг, бьет по нему самому, да еще сильнее, чем по нас. Мы были делегатами съездов, членами ЦК, я был секретарем крайкома. На пост наркома меня рекомендовал сам Каменев, подавший в отставку. Так я стал и кандидатом в члены Политбюро. Членом стал в 1935 г., после смерти Куйбышева, убийства Кирова, но до арестов членов Политбюро. А Хрущев ведь сделал карьеру в Москве за два-три года. Почему? Потому что всех пересажали. Ему помогла выдвинуться Алиллуева — она его знала по Промакадемии, где он активно боролся с оппозицией. Вот тут он и стал секретарем райкома, горкома, попал в ЦК. Он шел по трупам.

Хотя с Хрущевым было трудно, но все же я был искренне огорчен его отстранением. Все-таки он гораздо больше понимал, чем Брежнев, в политике, имел больший политический опыт работы в Политбюро. Наконец, его военный опыт на высокой должности члена Военного совета фронта был гораздо весомее, чем у Брежнева. Притом он был активным членом Военного совета, не то что некоторые. И вообще он болел за дело, был активным, твердым, когда надо было.

Видимо, "слава" Хрущева как непредсказуемого человека и сложившаяся вокруг него обстановка и помогли в Президиуме ЦК тем, кто решил его отстранить. Раньше это были почти все его люди. Но он и не сознавал, что они уже перестали быть "его людьми". У них же было другое беспокойство. Отнюдь не государственные соображения были для них решающими, а сугубо личные: они стали бояться изменчивости лидера — боялись за свои посты, чувствовали неуверенность, будучи целиком зависимы от его капризов и настроения. Поэтому и решились его убрать. Они были не храброго десятка, особенно сам Брежнев. Теперь я думаю, Хрущев сам их спровоцировал, пообещав после отпуска внести предложение об омоложении Президиума ЦК. Даже при наличии заговора они, возможно, долго бы еще не решились его реализовать, поскольку Брежнев был трусоват, как и Суслов. Косыгин же был не из их команды. Но некоторые и так рвались в бой, как, например, Игнатов, стремившийся вернуться в Президиум ЦК.

Мы собирались в Пицунду, когда сын Хрущева Сергей рассказал о заговоре со слов одного чекиста при Игнатове. Хрущев известие не принял всерьез, и уж конечно не стал из-за этого откладывать свой отпуск. Он на всякий случай поручил мне встретиться с этим чекистом и улетел отдыхать. Я должен был лететь туда же через несколько дней. Ни один из нас не принял достаточно серьезно рассказ чекиста. Вернее, я, выслушав его, понимал, что человек этот честный и говорит то, что думает. Но было и впечатление, что он может все сильно преувеличить. Большинство фактов — мелкие, недостаточно убедительные. Слова Игнатова о тех или иных людях были неопределенные — "хороший человек", "нехороший человек". Ругань в адрес Хрущева понятна, имея в виду амбициозность Игнатова и тот факт, что Хрущев не ввел его в Президиум ЦК, а надежды на приближение к власти у того всегда были. С другой стороны, от Игнатова можно было всего ожидать. Но все остальные? Хрущев еще в Москве, до отъезда в Пицунду, сказал мне, что не верит в участие в "заговоре" Шелепина и Семичастного; не верит, что Воронов мог объединиться с Брежневым — они друг друга ненавидели; Суслова он вообще идеализировал. Похоже, он принимал подхалимаж всерьез и не верил, что люди, поставленные им так высоко, способны против него пойти.

Я их хуже знал. Он же лет двадцать со многими из них работал до того, как поднять их в руководство партией. Если он им больше верит, чем этому чекисту, почему я должен меньше верить? Поговорив с чекистом, я все еще не имел твердого мнения, прав ли он или заблуждается. Решил в Пицунде оставить на усмотрение Хрущева. Все равно мне делать было нечего по этому вопросу, он мне только поручил выслушать, никаких особых полномочий, естественно, не дал.

Прилетел я в Пицунду дня через три после него. Но он и там всерьез не думал об этом деле. Правда, он спрашивал некоторых людей, которых чекист называл участниками заговора, верны ли эти слухи: Подгорного — еще в Москве, Воробьева, встречавшего его в Адлере, и др. Все, конечно, отрицали. И мы с ним спокойно отдыхали, гуляли в чудесном реликтовом сосновом лесу, купались в бассейне. В такой обстановке у нас с ним обычно налаживались хорошие, доверительные отношения, с ним можно было обо всем говорить. Слушал, обсуждал спокойно.

И вдруг звонит Брежнев, вызывает в Москву на Пленум по сельскому хозяйству, запланированный на более поздние сроки.

Сначала Хрущев недоумевал. Потом, повесив трубку, сказал: "Сельское хозяйство здесь ни при чем. Это они хотят обо мне поставить вопрос. Ну, если они все против меня, я бороться не буду". Я сказал: "Правильно". Потому что как бороться, если большинство против него? Силу применять? Арестовывать? Не то время, не та атмосфера, да и вообще такие методы уже не годились. Выхода не было.

Прилетели. Сначала был разговор в Президиуме ЦК. Кроме серьезных обвинений были и чепуховые: сына, мол, сделал доктором наук и Героем Социалистического Труда. Конечно, я бы никогда такому делу не протежировал. Уверен, что и Хрущев этого не делал. Просто подхалимы делали, а он не возражал. Кстати, оказалось, что сын его — кандидат наук, а не доктор. Это Шелепин придумал. Обвиняли еще, что взял у Насера в Египте в подарок пять автомашин. Я лично такие подарки отдавал в клуб завода "Красный пролетарий". Подарки из Японии передал в Музей восточных культур. Но у Хрущева сохранилось что-то крестьянское — он эти подарки себе и семье своей оставлял, тем более что общего положения на этот счет не было, и я поступал по традициям 20-х гг., когда крупные подарки не принято было принимать и оставлять себе. Но все-таки это не политический вопрос, а чисто бытовой. И норм никаких не было, какие он бы нарушил.

Я заступался за Хрущева из политических соображений. Но такие ретивые, как, например, Демичев, даже пытались мне угрожать. Демичев сказал что-то вроде: "Если вы будете защищать Хрущева, мы и о вас поставим вопрос". Я его резко одернул, ответив, что, когда обсуждаются важные политические вопросы, я не думаю о своих личных интересах.

Уже когда обсуждение шло без присутствия Хрущева, видя, что вопрос о его освобождении с поста Первого секретаря окончательно решен, я предложил сохранить его на посту Председателя Совета Министров хотя бы на год, а там видно будет. Я имел в виду, что можно использовать его политический капитал во всем мире, его положительные качества и правильное отношение к десталинизации, но лишив возможности быть почти что полным диктатором, и таким образом иметь возможность противостоять его страсти к неоправданной административной чехарде.

Между прочим, Брежнев сказал, что это предложение он понимает и его можно было бы принять, если бы не характер Никиты Сергеевича. Его поддержали: очень уж они боялись его решительности и неуемности. Только жизнь Хрущева дома и на даче, да еще под надзором КГБ, их устраивала.

Глава 50.

Времена Брежнева

После ухода Хрущева и последовавших перемещений в руководстве роли распределились следующим образом: Брежнев стал Первым секретарем ЦК, Косыгин занял пост Председателя Совмина, Подгорный — второго секретаря ЦК, хотя официально такого поста в партии не было. Я оставался Председателем Президиума Верховного Совета СССР. На эту должность Хрущев уговорил меня перейти летом 1964 г. с целью превратить Верховный Совет в действующий парламент. Он говорил: "Почему буржуазия умнее нас? У них парламенты создают впечатление участия народа в управлении. Это, конечно, фикция, но очень здорово показывает народу, что он может влиять, и даже решающим образом. Почему же наш парламент только штампует решения ЦК и правительства? Министры чихать хотели на наш парламент, а в Англии они отчитываются перед парламентом, отвечают на их запросы и т.д. Почему нам тоже не сделать так, чтобы Верховный Совет вызывал для отчета, пропесочивал бы их. Более того, он может и вносить предложения в правительство об изменении каких-то решений". Хрущев рассуждал совершенно правильно. Это пример того, что у него появлялись прекрасные новаторские идеи.

"Чтобы осуществить это нелегкое дело, — продолжал далее Хрущев, — надо много энергии и труда вложить, сломить сопротивление аппарата. Для этого нужен авторитетный и решительный человек". По его мнению, с этим могли справиться только два человека: или он или я. Но он не мог совмещать три должности. И вообще такое новое дело требовало, чтобы ему посвятить все время, ни с чем его не совмещая.

Мне его идея понравилась, я счел ее очень своевременной и полезной для демократизации в стране. Поэтому я согласился, и пока Хрущев был у власти, я энергично взялся за это дело. С первых же дней для начала я превратил приемы послов с верительными грамотами из чисто протокольных в политические мероприятия. Потребовал у МИДа подробных справок по проблемам тех стран, о которых я мало знал и чьи послы просились на прием. С послами великих держав мне было легче, потому что как член Президиума ЦК я был в курсе основных проблем из шифровок наших послов и других материалов. И все равно требовал дополнительный материал из МИДа. Некоторые послы уже после моей отставки рассказывали мне на приемах, что я их ставил в трудное положение: они не готовились к серьезному разговору, зная, что практика чисто протокольных бесед утвердилась в Верховном Совете.

Так, в конце 1960-х гг. английский посол на приеме в его посольстве в честь Гарольда Вильсона напомнил мне, в какое сложное положение я его поставил, когда он пришел вручать верительные грамоты и совершенно не был готов к серьезной беседе. Прежние Председатели Президиума беседовали о погоде, беседы шли, можно сказать, несколько минут, главным образом, чтобы сделать памятные фотографии. И английский посол ожидал того же. А я навязал ему трудную политическую беседу, в частности, как он вспоминал, по германскому вопросу.

Мои помощники собирали материал о правилах и нормах парламентской жизни в буржуазных странах, я даже поручил им собрать материал по статусу президента в тех разных странах, где он есть. Хрущев одобрил мою идею обдумать вопрос о переименовании Председателя Президиума в Президенты. Соответственно каждый республиканский глава Верховного Совета становился бы президентом у себя в республике и вице-президентом СССР. Это должно было импонировать республикам, поднять их статус.

Но уже через несколько месяцев Хрущев ушел, а новое руководство не было заинтересовано в этих идеях. Эти руководители оказались даже меньшими демократами, чем "полудиктатор" Хрущев. Так новый стиль приема послов и остался практически единственным изменением в Верховном Совете. Такая работа мне была не интересна.

Правда, я работал и в Президиуме ЦК, и это по-прежнему было важно. Но новый Первый секретарь оказался довольно безразличным к государственным делам, к работе. Вот тут я и вспомнил, как Гай Туманян, брат Ашхен, рассказывал мне, как он, будучи заместителем начальника Бронетанковой академии, попал однажды на прием к Леониду Ильичу Брежневу, когда тот в ЦК отвечал за военные дела. Гай вспоминал, что он основательно подготовился, выделил наиболее важные вопросы, требовавшие решения. Начал докладывать и вдруг увидел в глазах собеседника такую тоску и равнодушие, что резко свернул доклад и быстро его закончил, не задавая всяких сложных вопросов. Только тогда Брежнев оживился, стал говорить какие-то хорошие слова. А Гай удивлялся потом: "Я бы за такой доклад выругал, спросил бы: ну и что? В чем суть ваших проблем? Что вы предлагаете? Вообще, зачем пришли? А тот был очень доволен, что я не продолжил, как начал".

Кроме Гая мне и другие рассказывали о подобных случаях. На Президиуме ЦК это было не так заметно, потому что Брежнев просто поддакивал Хрущеву. Правда, еще когда Молотов был там, то однажды так одернул Брежнева, что тому стало плохо, чуть не обморок у него был.

С приходом на пост Первого секретаря Брежнева уровень ведения заседаний и обсуждений на Президиуме заметно понизился. Правда, тут я ощущал пока свою полезность, потому что иногда высказывались совершенно сумасбродные идеи, а Брежнев и некоторые другие просто не понимали по-настоящему, какие последствия могли бы быть. Приведу несколько примеров.

В середине мая 1965 г. США усилили бомбардировки Северного Вьетнама и начали вооруженную интервенцию в Доминиканскую Республику. Это вызвало резонанс в Президиуме ЦК и в правительстве. Многие были заметно возбуждены. На заседании Президиума ЦК КПСС выступил министр обороны Малиновский с оценкой положения и с предложениями, как потом оказалось, по поручению Первого секретаря ЦК Брежнева. Доклад у министра был в письменной форме, он его зачитал, но кое-что добавил и от себя.

На мой взгляд, оценка положения была дана неправильная. Смысл того и другого события был искажен, значение преувеличено, оба события истолковывались, по сути дела, как шаг американцев к столкновению с нами. Утверждалось, что нам нельзя ограничиваться тем, что мы делаем сейчас, помогая Вьетнаму, что после доминиканских событий следует ожидать акций, направленных против Кубы. Поэтому мы должны активно противодействовать американцам.

Предлагалось на Западе (в Берлине и на границе с Западной Германией) провести военные демонстрации, перекинуть некоторые части — воздушно-десантные и другие — с нашей территории в Германию, в Венгрию. Министр подчеркнул, что нам нужно быть готовыми ударить по Западному Берлину. Потом от себя добавил, что "вообще нам в связи с создавшейся обстановкой следует не бояться идти на риск войны".

Эти слова Малиновского меня поразили.

Сославшись на позднее время и важность вопроса, я предложил предварительно обдумать и в следующий раз специально обсудить этот вопрос.

Через неделю это было сделано. Министр доклад повторил, но там уже не говорилось о риске войны и о Западном Берлине. Речь шла о демонстрационных мерах, об учениях войск и пр. Предложенные меры, конечно, могли быть проведены и какое-то впечатление могли произвести, но не имели бы никакого результата, кроме отрицательного.

После Малиновского в том же духе выступил Брежнев, затем выступил и я. Сказал, что требуется трезвая оценка обстановки. Что касается Вьетнама, то сами вьетнамцы говорят, что готовы вести борьбу 10 лет и дольше, до полного освобождения страны. Возможности китайцев же, естественно, еще большие. Поэтому не надо так горячо на это реагировать, надо быть более спокойными.

"К тому же, — подчеркнул я, — мы сами не можем принять никаких мер, поскольку без согласия и содействия Китая это невозможно. А он, конечно, не даст согласия на ввод наших частей во Вьетнам. Да и сами вьетнамцы, как вы знаете, отказались от наших сил, которые мы им предлагали. Что касается Кубы, то, конечно, американцы, и в первую очередь Джонсон, хотел бы с Кубой расправиться, но я не вижу данных, которые говорят о том, что американцы готовятся напасть на Кубу".

Говоря о Доминиканской Республике я сказал, что мы с ней никакими обязательствами не связаны, но ведем всю необходимую борьбу против американцев в защиту Доминиканской Республики в Совете Безопасности политическими средствами. И Кастро очень доволен нашей позицией в этом конфликте.

Я выразил удивление и неудовольствие по поводу тона доклада и предложений министра. "Все предложенные меры не дадут никакого эффекта, если не иметь сознательной целью начать третью мировую войну, но должны ли мы воевать в Европе против американцев, когда они повода прямого не дают, ведут себя вполне прилично и в Берлине и в других странах, где находятся наши войска? И разве не ясно, что это станет началом третьей мировой войны?

Главный смысл всей нашей политики — сохранить мир для Советского Союза и тех социалистических стран, с которыми мы имеем прямые договоры об обороне. Если, например, нападут на ГДР, Чехословакию и другие соцстраны, то, конечно, мы должны будем воевать".

Я предложил никаких мер не принимать, а если есть планы учений войск и других подобных мероприятий, то провести их в назначенные ранее сроки. Что же касается предложения созвать Консультативный комитет Варшавского пакта, против этого я не возражал, поскольку созыв через полгода очередной сессии будет естественным. Там и обсудить с союзниками вопрос о нынешней обстановке и другие вопросы, но нам не следует им предлагать что-либо из того, о чем говорил министр обороны. Можно спросить, что они думают по поводу действий США и выслушать их предложения. Я сказал, что убежден, что ни Польша, ни Чехословакия, ни другие страны не поддержат предложения, высказанные нам здесь.

Выступил также Косыгин, сказав, что ведь когда-то Сталин начал блокаду Западного Берлина, но вынужден был отступить, при этом мы потеряли наш престиж. Неправильно сделал и Хрущев в 1958 г. и в 1961 г. после выступления Кеннеди по поводу увеличения количества оккупационных войск. Это не привело к поднятию нашего престижа, а наоборот.

Подгорный и Суслов высказались в том же духе.

Договорились через месяц-полтора провести очередное Консультативное совещание, но такого рода предложений не вносить.

* * *

После отстранения Хрущева кое-кто в Президиуме, например Шелепин — это я точно помню, высказал мысль, что отношения с КНР обострились по вине Хрущева. Поэтому было решено предпринять кое-какие меры по налаживанию межгосударственных отношений. Я был особого мнения о причинах конфронтации между КНР и СССР, но предпринять шаги к улучшению отношений считал правильным. Но то, что было предложено, меня просто поразило.

В середине июня 1965 г. на заседании Президиума ЦК был поставлен вопрос о том, что хорошо было бы передать ЦК компартии Китая и правительству Китая предложение о подписании договора о дружбе и сотрудничестве между СССР и Китаем, в котором было бы заявлено, что всякое нападение на Китай будет рассматриваться, как нападение на Советский Союз. Тем более что фактически такое заявление было сделано Хрущевым в 1958 году.

Очень возможно, что китайцы это дело не примут в данных условиях, но зато отказ разоблачит их в еще большей степени и укрепит наш авторитет и влияние в других социалистических странах и коммунистических партиях.

По этому поводу я высказал следующее.

Между односторонним заявлением, сделанным Хрущевым семь лет тому назад, когда наши отношения с Китаем были хорошие, и формальным договором между нашими государствами сейчас — большая разница. Нужно иметь в виду, что китайцы всячески стараются нас столкнуть с американцами. Они могут использовать такой договор, чтобы втянуть нас в военные действия с Соединенными Штатами.

Нельзя исходить из того, что китайцы обязательно не примут этого договора, могут и принять. Поэтому лучше исходить из того, что примут, — хотя я лично склоняюсь к тому, что не примут. Но могут принять и предложить, чтобы такой же договор был подписан одновременно с ДРВ. В нынешних же условиях такой договор с ДРВ означал бы прямое вступление наше в войну с американцами. Пойти на такой договор с Вьетнамом нельзя. И я думаю, что если нам это предложат, то нам придется тогда отказаться, а значит, поставить себя в очень трудное положение.

А могут китайцы и такой номер выкинуть: трехсторонний договор между СССР, Китаем и Вьетнамом. Вот почему рискованно такой шаг делать.

У нас уже есть договор с Китаем против агрессии Японии и союзнических держав.

Когда я был в Японии, то мне заявляли руководящие деятели правящей партии и государства, что, по их мнению, этот договор потерял силу, хотя, может быть, я неточно цитирую сейчас.

На реплику Косыгина, что по этому договору мы должны воевать против американцев в случае их нападения на Китай, поскольку они являются военными союзниками Японии, я заявил: "Этот их военный договор предусматривает только защиту со стороны США безопасности Японии и не предусматривает, чтобы Япония участвовала на стороне США в войне с другими государствами. Конституция Японии запрещает отправку японских войск за границу. Японцы не участвуют поэтому и во вьетнамской войне. А в случае войны Америки с другим государством также могут не участвовать, ибо это не вытекает из их договора. Также это было и во время корейской войны, японцы в ней не участвовали.

Наконец, такое предложение, когда все наши предыдущие предложения о сближении с китайцами были отвергнуты ими в грубой форме, теперь повторенное в таком плане, будет истолковано китайцами как проявление нашей слабости. Они поймут так, что мы никак не можем без дружбы с Китаем держаться, поэтому ищем новые и новые средства.

К тому же они прямо призывают к свержению нынешнего руководства нашей страны и думают: не исключено, что могут прийти другие люди, которые будут согласны с китайской позицией и примут их условия. Прямо пишут, что наша партия и правительство уже переродились, стали буржуазные, отражают буржуазные интересы правящих кругов и интеллигенции и что борьба с нами — это классовая борьба. Ведь не случайно они открыто пишут теперь: "Чтобы уничтожить империализм, надо до этого уничтожить ревизионизм КПСС". Таким образом, КПСС является врагом № 1 в сравнении даже с империализмом.

К тому же заключение такого пакта с Китаем наш народ также не поймет, поскольку будет опасаться, что мы можем быть вовлечены в большую войну через военный договор с Китаем".

Меня поразило тогда выступление Громыко, который сказал, что нынешняя международная обстановка аналогична предвоенной ситуации. Я высказал удивление такой оценкой нынешнего положения со стороны министра иностранных дел. Ведь американцы избегают всякого конфликта с нами в Европе и везде, где бы ни находились наши войска. И почему нужно считать то, что они делают в Доминиканской Республике, направлено против нас? Это отражает их понимание своих интересов в Латинской Америке и вовсе не похоже на предвоенную ситуацию, когда готовилось нападение Гитлера на Советский Союз и другие страны.

Наконец, война во Вьетнаме также не показатель предвоенной ситуации. Во-первых, они давно ее ведут; во-вторых, сами вьетнамцы готовы воевать чуть не десять лет, а китайцы даже добиваются этого; ведь чем дольше останутся американцы связанными во Вьетнаме, тем лучше для них.

Неправильное толкование, неправильная оценка нынешней ситуации может привести к неправильному, даже опасному политическому шагу.

* * *

На заседании Президиума ЦК КПСС в августе 1965 г., где присутствовали члены Президиума ЦК, секретари ЦК и кандидаты в члены Президиума ЦК, в том числе и работающие на местах, поздно вечером, когда повестка дня уже была исчерпана, был поставлен вопрос о письме первого секретаря ЦК КП Украины Шелеста, разосланном членам Президиума ЦК КПСС раньше. В том письме Шелест, ссылаясь на то, что на международных форумах многие страны, которые не торгуют с Советским Союзом, обращаются к украинским представителям с предложением заключения торговых соглашений с Украиной, не называя при этом ни одной страны и ссылаясь на высокий международный престиж Украины — она член-учредитель ООН, — предлагает предоставить право Украине выступить самостоятельно на внешнем рынке. Он критикует Минвнешторг и просит поручить заинтересованным организациям представить соответствующие предложения.

Письмо было послано в отсутствие Брежнева, когда тот находился в отпуске в Крыму. Замещавший его Подгорный, получив письмо Шелеста, поручил ВСНХ СССР, Госплану СССР и Минвнешторгу представить свои соображения.

Новиков, Ломако и Патоличев дали внешне корректную, а по существу резко отрицательную оценку этому предложению Шелеста.

Я выразил недоумение по поводу появления такого письма Шелеста и заявил, что оно противоречит принципам монополии внешней торговли СССР. Брежнев сказал, что не знал о поступлении этого письма и что Подгорный (как он ему уже говорил) не должен был посылать это письмо на заключение ведомствам.

Выступил Шелест. Он сказал, что, получив записку с резко отрицательной политической оценкой своего письма, был удручен и удивлен. Он не имел в виду такого смысла в своих предложениях, исходил из деловых интересов. Письмо ему подготовили товарищи из Министерства иностранных дел Украины.

Хотя этот вопрос на Президиуме ЦК КП Украины и не обсуждался, но члены Президиума знали, что он пишет такое письмо. "Сейчас я чувствую, — заявил он, — что это письмо ошибочное, понимаю ошибку и готов взять это письмо обратно".

Я взял слово и сказал, почему меня поразило это письмо Шелеста. Еще 42-43 года тому назад (я был участником обсуждения этого вопроса в ЦК) в партии были исчерпаны разногласия и отвергнуты все предложения против монополии внешней торговли в Советском Союзе. Очень удивляет, что этот вопрос теперь возникает. Считаю, что заявление товарищей резкое, но по существу они дают правильную политическую оценку предложению Шелеста. Однако ввиду того что Шелест сам признает ошибочность своего предложения, предлагаю принять к сведению, что Шелест берет обратно это свое письмо.

Обращаясь к Шелесту, я сказал: "Товарищ Шелест, вы обязаны, ваш долг, приехав в Киев, обсудить и сообщить обо всем этом членам Президиума ЦК КП Украины, навести настоящую самокритику в связи с той политической ошибкой, которая вытекает из вашего предложения, и сделать необходимые выводы в своей работе из этого".

Потом выступил Демичев, который кроме того что присоединился к отрицательной оценке письма, развернул вопрос, утверждая, что на Украине и в самом ЦК КП Украины процветает национализм. Он говорил, что в аппарате ЦК КП Украины почти не осталось русских (Шелест дал реплику, что это неправильно), привел такой факт, что недавно сын Ивана Франко (ученый или писатель) и один врач обратились к депутатам Совета Национальностей по вопросу о национальных языках в республиках, настаивая на том, чтобы национальные языки преподавались во всех школах республик, а также в вузах, то есть чтобы на Украине преподавался украинский язык, а не те языки, которые соответствуют желанию родителей учащихся. Демичев обвинил в этом ЦК Украины, хотя это было письмо нескольких интеллигентов, не являющихся членами ЦК, и за их письмо ЦК не может нести ответственности, что я и отметил. Шелест также возмущался таким подходом.

Демичев заявил далее, что недавно в Киеве Московская и Советская улицы и ряд других переименованы, им дали имена украинских писателей (Шелест заявил, что он не знает об этом, не слыхал, приедет и разберется).

Демичев стал говорить, что секретарь ЦК Украины по пропаганде Скаба очень плохо выступил с точки зрения национальной политики на совещании в ЦК. На реплику Подгорного, что ведь недавно на его запрос Демичев сказал, что Скаба очень хорошую речь произнес на этом совещании, Демичев ответил: "Это правильно, но это касается последнего совещания, а то выступление Скабы, которое я критикую, было полгода тому назад, на другом совещании".

Дело дошло до того, что, критикуя уже Подгорного, Демичев сказал, что Подгорный предложил недавно министру кинематографии СССР поехать в Киев и обсудить там идеологические вопросы кинематографии. Выходит, что союзный министр должен получать указания по идеологическим вопросам в Киеве! (Подгорный дал реплику: он министра туда не посылал и просит, чтобы была учинена проверка по этому вопросу.)

Потом выступил Шелепин и заявил, что он согласен со всеми, но считает это дело более крупным и нельзя поэтому отделываться таким предложением, которое внес Микоян. Он стал критиковать Подгорного за то, что он послал на заключение такое письмо Шелеста, а это значит по существу, что он был согласен с ним. За эту политическую ошибку несет ответственность не только Шелест, но и Подгорный.

Шелепин далее говорил с раздражением против Подгорного: на каком основании второй секретарь ЦК КПСС (я дал реплику, что у нас нет второго секретаря ЦК, и другие подтвердили, что нет второго секретаря) курирует Украину? Теперь невозможно ни в ЦК, нигде вмешаться в дела Украины из-за этого.

Он стал приводить факты, как украинские организации нарушают план поставок в другие республики, а для себя перевыполняют. Сильно критиковал Председателя Совмина Украины за нарушение союзных порядков. Оказалось, что у Шелепина подготовлена целая записка по украинским вопросам. В этой записке приведены факты нарушения поставок угля, металла и др. из Украины.

Он также стал нападать на Шелеста за то, что он внес предложение об уменьшении фонда поставок мяса в общесоюзный фонд, чтобы увеличить торговлю на Украине.

Брежнев сказал, что Украина потребляет мяса на душу населения больше, чем другие союзные республики — 45 кг, в то время как Узбекистан — 23 кг, Армения — 25 кг и т.д.

Шелепин заявил: дело дошло до того, что в Севастополе при вручении награды Черноморскому флоту, флоту русской славы, все выступления были на украинском языке. Подгорный дал реплику, что это неправильно, что он сам был на этом празднике, все выступления, в том числе и Шелеста, и секретаря Крымского обкома партии, и всех других товарищей, были на русском языке. Только приветствие от ЦК КП Украины было на украинском языке.

Шелепин сказал, что все-таки на Украине из 40 млн по переписи 9 млн человек других национальностей, из них 8 млн человек русских, а в Крыму русских больше, но передачи по радио, телевидению ведутся на украинском языке. Насаждается в ущерб русскому языку украинский.

Здесь явно националистическая линия во всех вопросах, сказал далее Шелепин, не только в отношении внешней торговли, но и в отношении внутренней политики, идеологии.

Необходимо выехать одному-двум членам Президиума ЦК на Украину, созвать Пленум ЦК КП Украины и по-настоящему разобраться в этих вопросах. Здесь же необходимо принять развернутое решение с политической оценкой ЦК указанных ошибок Шелеста и Подгорного.

Затем выступил Рудаков, который стал вспоминать факты, которые были более 10 лет тому назад, когда он работал на Украине, в Донбассе, как заставляли старых рабочих изучать украинский язык. Словом, Рудаков стал подтверждать, что на Украине процветает национализм.

Выступил Подгорный. Оправдываясь, он сказал, что, когда получил письмо Шелеста, был очень занят и потому бегло посмотрел его.

Конечно, он считает ошибочным такое письмо Шелеста; ни тогда, ни теперь не разделял такие взгляды. Его ошибка лишь в том, что он не вник в суть письма и послал его на заключение. "Я должен был не рассылать это письмо, — сказал Подгорный, — а обсудить его в Президиуме, без требования заключения ведомств".

Устинов выступил в таком же духе. Косыгин и Брежнев, осуждая это письмо, выступали более умеренно. Брежнев сказал, что сомневается, надо ли созывать Пленум ЦК КП Украины. Он высказался за то, чтобы было принято решение ЦК КПСС по этому вопросу и предложил подготовить проект такого решения Секретариату ЦК.

21 октября 1965 г. Президиум ЦК КПСС принял следующее решение:

"О записке первого секретаря ЦК КП Украины т. Шелеста П.Е.

от 2 августа 1965 г.

Президиум ЦК КПСС считает, что предложение т. Шелеста П. Е., изложенное в его записке об организации непосредственных внешнеэкономических связей Украины с зарубежными странами, является неправильным и политически ошибочным.

Президиум ЦК отклоняет это предложение.

Принять к сведению заявление т. Шелеста П.Е. о том, что он признает неправильным внесенное им предложение и осуждает его.

Ограничиться обсуждением этого вопроса на Президиуме ЦК".

Кроме низкого политического уровня и явного налета великодержавного шовинизма, как я потом понял, за этими резкими выступлениями скрывалось и другое: борьба группы Шелепина, которую кое-кто называл "группой молодых", против Брежнева и его окружения. Как известно, это окружение состояло в основном либо из украинцев, либо из людей много лет живших на Украине. Сам Брежнев там родился и работал почти все время до Москвы. Мне не только претила такая явная и агрессивная борьба за власть, но и было крайне неприятно слышать такие шовинистические выступления на Президиуме ЦК. Я был лучшего мнения о Шелепине. Я считал, что он умнее Брежнева, больше работает, больше понимает. Но после такого эпизода я подумал, что одна группировка не лучше другой.

Это опять вернуло меня к мыслям об отставке, которые появились после октября 1964 г. и все время не давали мне покоя. Примитивизм и безответственность команды Брежнева и других в Президиуме ЦК мне претили. Мое мнение мало что могло изменить, так как они все спелись между собой, но я не намеревался быть с этой командой в любом случае. Работать, не имея возможности влиять на решения и события, оставаться, только чтобы числиться, я не умел и не собирался. Правда, трудно было, работая всю жизнь, не считаясь со временем и силами, остаться без дела, но я уже начал писать воспоминания, и это новое дело меня увлекло. В ноябре 1965 г., когда мне исполнялось 70 лет, я выступил перед сессией Верховного Совета СССР с просьбой об отставке. Просьба была удовлетворена. Думаю, сделал я это вовремя.

Серость и цинизм, низкий политический уровень большинства Президиума ЦК и секретарей ЦК делали для меня бессмысленным продолжение работы в такой команде. Я им тоже уже казался, скорее всего, "инородным телом" и был не нужен. Сам Брежнев оказался человеком без своего мнения. Помню, как Суслов и его чиновники из Отдела пропаганды ЦК начали "дело Даниэля и Синявского".

Это дело очень походило на позорную войну Хрущева против Бориса Пастернака. Тогда тоже со страниц газет не сходила площадная ругань в адрес поэта, которая уронила во всем мире престиж нашей партии и государства. Находясь в США в январе 1959 г., я мог убедиться, как ловко антисоветская пропаганда использовала эту историю. И было бы глупо ее не использовать. Хрущев удивительно умел настроить против себя интеллигенцию. Так что настоящий вред я вижу не столько в шумихе за рубежом, сколько в том, что вбивался клин между интеллигенцией и партией у нас в стране. Когда-то Сталин сделал это массовыми арестами и другими преследованиями творческой интеллигенции. Например, разносом Шостаковича и Хачатуряна за их музыку — а что он в ней понимал? Или Зощенко и Ахматовой?

Хрущев, как ни странно, пошел по его стопам. Он даже прямо говорил, что линия Сталина в искусстве и литературе была правильной. Не аресты, конечно, он имел в виду, а проработки то одних, то других по выбору Отдела пропаганды ЦК. И здесь проявилась его непоследовательность: разрешил публикацию Солженицына — что было правильно, и преследовал молодых поэтов, получивших большую популярность. Я лично знал Евтушенко, и он мне понравился. Впервые мы близко узнали друг друга на Кубе в 1962 г. Талантливый, умный человек, с чувством ответственности за все, что происходит. В этом ведь вся традиция русской литературы ХIХ и начала XX в., еще до Советской власти. Потом кто-то натравил Хрущева на художников, видимо, Ильичев с Сусловым. Я был на Кубе тогда, поэтому не знаю предыстории, но Хрущева легко было настроить при его недоверии к интеллигенции: сказывалась его неинтеллигентность и отсутствие образования. Одна история с выставкой в Манеже в 1962 г., чего стоила!

Я тогда только что прилетел с Кубы, прямо из аэропорта поехал на кладбище к могиле Ашхен с цветами, взятыми с собой из-за океана. Я был подавлен и утомлен перелетом после 25 дней трудных переговоров в Нью-Йорке, Гаване и Вашингтоне. Нехотя я пошел с Хрущевым и с другими членами Президиума ЦК в Манеж. И уж лучше бы не ходил. Пришлось присутствовать при безобразных сценах, которые Хрущев устраивал там. Еще были встречи с творческой интеллигенцией на государственной даче под Москвой, где Хрущев обрушился на двух уважаемых и заслуженных женщин: Мариэтту Шагинян и Маргариту Алигер, уж не помню за что. Но я чувствовал стыд за руководителя нашей партии. Попытался приободрить их, провожая к выходу с территории. Я их знал лично и встречался с ними иногда уже после отставки Хрущева. Прекрасные люди, труженицы, настоящий цвет интеллигенции. Уж лучше не устраивать таких встреч, если они превращаются в скандалы для одних и обмен любезностями с другими.

И вот теперь, оказывается, то же самое: на этот раз — без Хрущева, при руководстве Брежнева, обрушилось на двух писателей. Как будто все сговорились оттолкнуть интеллигенцию от партии. Невероятно! Я зашел к Брежневу (был еще членом Президиума ЦК и Председателем Президиума Верховного Совета), долго внушал ему, что никакой пользы не будет от такого разноса за публикации под псевдонимами за рубежом, а тем более суда над писателями, о чем уже говорили всерьез. Старался находить слова и аргументы, понятные для него. И убедил. Вместо уголовного суда он согласился ограничиться товарищеским судом в Союзе писателей. Но уже на следующий день узнаю, что уголовный суд будет — это решение Брежнев принял после того, как к нему зашел Суслов. Такая неустойчивость и безразличие к интересам дела меня просто поразили. С ним невозможно было работать. Он проявлял поразительное непонимание политических вопросов, как это видно и из эпизодов, описанных выше.

* * *

Совершенно неожиданно для меня группировка Шелепина в начале 1967 г. обратилась ко мне с предложением принять участие в их борьбе против группировки Брежнева. С июня 1966 г. я уже не был в составе Президиума ЦК, но членом ЦК и членом Президиума Верховного Совета оставался. И вот мне сообщили, что группировка Шелепина недовольна политикой Брежнева и что ее поддерживает большинство членов ЦК. В начале 1967 г. мне предложили принять участие в борьбе против Брежнева: выступить первым, исходя из моего авторитета в партии, после чего они все выступят и сместят Брежнева с поста Первого секретаря. Это предложение сделали, конечно, тайком, через моего младшего сына. Сын добавил от себя, что его заверили, что я буду восстановлен в Президиуме ЦК и т.д. Я ему передал мой ответ примерно так: "У меня нет никаких личных оснований быть на стороне Брежнева и его окружения, а тем более защищать его. Однако это вопрос политический, и я не вижу, с какими политическими аргументами и собственными намерениями группировка Шелепина выступает. Уже поэтому я не могу выступать застрельщиком в их борьбе. Пусть поставят вопрос на Пленуме ЦК: выскажут претензии, сформулируют свою программу действий. Тогда каждый член ЦК, в том числе и я, сможет решать, как себя вести. И я буду выступать и голосовать, исходя из политических соображений, а не из личных, тем менее — карьерных".

Кончилось же дело тем, что секретарь МК Егорычев, соратник Шелепина, выступил на Пленуме ЦК с резкой, но малообоснованной критикой Министерства обороны и ЦК в руководстве этим министерством: Москва, мол, плохо подготовлена к внезапному нападению со стороны США. В ответ выступили маршалы и генералы, возразившие, что Егорычев не может судить, ибо ни разу не бывал на совещаниях по этим вопросам, хотя является членом Военного совета Московского военного округа. Брежнев понял эту вылазку как начало открытой борьбы против него. После этого Пленума Шелепин был переведен в ВЦСПС, а позже выведен из руководства и отправлен на пенсию. Егорычев уехал послом в Данию, а Семичастный отправлен на партийную работу в Сумскую область на Украине.

* * *

В 1972 г. я возглавлял как член Президиума Верховного Совета СССР Совещание по лишению и восстановлению в правах на награды. В августе 1972 г. в аппарат Президиума Верховного Совета СССР обратился сын бывшего начальника Северо-Кавказской железной дороги И.И.Маевского, арестованного в 1937 г. В связи с посмертной реабилитацией отца он просил отменить решение о лишении его ордена Ленина.

Вопрос рассматривался на Совещании и просьба сына Маевского была удовлетворена. Указом Президиума Верховного Совета СССР от 25 декабря 1972 г. ранее принятое решение о лишении награды И.И. Маевского отменено.

В ходе проверки этого дела оказалось, что Маевский и еще 23 руководящих работника НКПС были репрессированы на основании письма наркома путей сообщения Кагановича, который решил опередить НКВД и сам стал вскрывать "вредительство" в своем наркомате. Это, пожалуй, был единственный случай, когда сам нарком объявил 24 руководящих работника (начальников дорог, начальников главков и центральных управлений НКПС) врагами народа и потребовал их ареста.

После репрессирования этих товарищей в Президиум Верховного Совета СССР было направлено ходатайство о лишении их наград. Тогда Горкин — секретарь Президиума Верховного Совета СССР автоматически оформил материал в отношении их. Раньше об этом я не знал, а тут впервые столкнулся с этим фактом. По моему поручению отдел наград Президиума Верховного Совета СССР проверил, реабилитированы ли остальные 23 человека и отменено ли решение о лишении их наград.

Выяснилось, что все они реабилитированы, но решение о лишении наград отменено только в отношении шестерых (не считая Маевского), в отношении которых были ходатайства родственников. (Этот вопрос, как правило, рассматривается Президиумом только при обращении заинтересованной стороны.) Материал на остальных семнадцать человек был затем рассмотрен на Совещании, и хотя в отношении их не было обращений заинтересованных лиц, в Президиуме Верховного Совета СССР возникло предложение об отмене решения о лишении этих людей наград. Это и было сделано Указом от 9 марта 1973 г.

* * *

Случайно узнал, что Арам Хачатурян лежит в загородной Кремлевской больнице и, более того, на завтра ему назначена серьезная и опасная операция. Я созвонился с главным врачом больницы Живодеровым, чтобы проверить эти сведения. Все подтвердилось.

Я спросил о психологическом состоянии больного. Главный врач ответил, что состояние больного хорошее, он не волнуется. Я спросил: "Если я посещу сегодня, то есть накануне операции, это не окажет отрицательного влияния на больного?" — "Нет, наоборот, это будет хорошо". Тогда я взял хороший букет гвоздик и неожиданно зашел к Хачатуряну в палату. Он был очень рад этой встрече. Я там застал его сына с супругой, а жена Хачатуряна в тот момент была дома.

Я старался вести беседу в духе, его поддерживающем. Но он опасений не высказывал. Беседа затянулась, она не касалась политических тем, но затронуты были такие вопросы, которые могли его развлечь и помочь успокоению его душевного состояния.

Через день я позвонил снова Живодерову, который сказал мне, что операция была трудной и длительной. Я каждый день интересовался состоянием здоровья больного после операции и на десятый день, когда узнал, что для него не будет трудным мое посещение, я вновь его навестил. Он так же встретил меня с радостью, но было видно, что боль его беспокоит. В этот раз у него была жена Нина Владимировна. Я хвалил врачей, что сделали удачно операцию. Он соглашался с этим, но жаловался на продолжающиеся боли. А до этого мне врач сказал, что операция вообще прошла хорошо, но не исключено, что придется резать второй раз, так что я был предупрежден, что будет еще одна операция.

Так и оказалось. Более того, потом потребовалась третья операция — и это на протяжении примерно полутора месяцев!

Так что день рождения Хачатуряна и присвоение ему звания Героя Социалистического Труда совпало с его пребыванием в больнице, но он уже свободно ходил и чувствовал себя неплохо.

Я написал ему поздравление с 70-летием и, нарвав у себя на даче букет сирени и захватив подаренный мне когда-то 50-летний армянский коньяк, поехал к Хачатуряну в больницу поздравить его. Эта бутылка коньяка была прислана армянами моему брату Артему Ивановичу в подарок. Но он не пил крепких напитков, и его супруга переслала эту бутылку мне в подарок. Я оставил ее на случай кому-либо подарить. Вот такой хороший случай мне и выдался.

У Хачатуряна было хорошее настроение. Правительство дало очень высокую оценку его деятельности. Он был очень доволен. Он стал вспоминать о первых наших встречах. Как-то, когда я был в Ереване во время выборов, был устроен прием в честь моего прибытия от имени ЦК партии и Президиума Верховного Совета Армении. Тогда секретарем ЦК КП Армении был Арутюнов. Как вспоминал Хачатурян, он узнал, что я нахожусь в Ереване, но на прием не был приглашен. И вот в 2 часа ночи его разбудили и привезли на прием. Он так торопился, что забыл взять жену, которая также была с ним в Ереване. Я, как он вспоминал, был удивлен, что такого крупного музыканта, уважаемого человека не пригласили на прием. Убедительных доводов в оправдание мне не привели.

А Хачатурян мне объяснил, что тогда многие ереванцы считали его московским музыкантом, а не ереванским. И тогда в беседе с ним я раскритиковал такое отношение к нему как неправильное, потому что Москва — столица нашей Родины и работа в Москве не лишает человека того уважения, которым пользуются такие же работники в Ереване.

Наконец, он вспомнил, что как-то в беседе я ему сказал, что он может и должен написать музыку для армянского балета на современную тему. Он приехал в Ереван и в течение года написал музыку для балета "Гаянэ".

Во время армянской декады в Москве этот балет был поставлен и произвел большое впечатление. Армения была первой республикой, которая привезла на декаду армянского искусства в Москву свой национальный балет.

Он вспомнил также, как мы с ним обсуждали вопрос о написании музыки еще к одному балету. Тогда я предложил ему образ Спартака, вождя повстанцев, который очень подходил бы в герои революционного балета.

К тому же, несмотря на давность событий, образ не теряет черт современности. "Не случайно ведь, что немецкие коммунисты, уйдя от социал-демократов, новую партию назвали "Спартак". Да и мы, работая в Тбилиси над организацией молодежного марксистского союза в Закавказье, тоже назвали его "Спартак".

Хачатуряну все это очень понравилось, и он написал музыку к новому балету "Спартак", который не нуждается в похвале, потому что чем больше его показывают, тем больше он завоевывает симпатии и любовь зрителей и слушателей. Этот балет идет на сценах многих театров нашей страны и за границей.

Словом, этот разговор показал мне, на каком большом подъеме находится композитор.

Он сказал, что официальное его чествование будет проходить осенью. В связи с этим он собирается съездить на концерты в ряд городов, в том числе и в Закавказские республики. Просил присутствовать, когда будет отмечаться его 70-летие. Я поблагодарил его.

В печати, по телевидению и радио его юбилей был отмечен хорошо.

Я много ходил в театры, в Центральный Дом работников искусств, куда меня приглашал прекрасный актер и очень хороший, веселый человек Михаил Жаров. Он меня познакомил со многими своими коллегами, с писателями, драматургами, ходившими в Дом работников искусств. С ними было очень интересно разговаривать, я радовался, что при Советской власти выросла такая талантливая творческая интеллигенция. Из театров особенно любил "Таганку", ходил туда с внуками и внучками. И подружился с Любимовым. Он рассказывал мне о гонениях практически на каждую его постановку. Я посмотрел несколько спектаклей и так и не понял, чего партийные чиновники от него хотят: хорошие актеры, прекрасный режиссер, работают с энтузиазмом, поднимают важные социальные темы. Не так давно писатель Борис Можаев принес в театр пьесу, основанную на его романе о деревне. Меня пригласили на репетицию и рассказали, что судьба ее предрешена партийными идеологами. Я решил вмешаться, и добился, что пьесу все-таки разрешили. Мне было обидно, что эти люди имеют основания видеть в партийных идеологах своих врагов. Но они были правы — под влиянием Суслова чиновники из ЦК и МК партии стали просто держимордами. Вместо того чтобы поощрять талантливых людей и их работу, они устраивали гонения и ставили им палки в колеса. А если учесть, что министром культуры стал Демичев, химик по образованию и настоящий держиморда по поведению, то что же от него остается ждать? Мне удалось помочь с пьесой Бориса Можаева, как и с пьесой Шатрова во МХАТе на темы о нашей революции. Но страна большая, и агитпроп везде присутствует. В одной Москве десятки театров. Кто же их выручит?

Когда в середине 60-х годов я начал писать воспоминания, публикуя их в журналах, я с цензурой агитпропа столкнулся сам. Пока писал о дореволюционных временах, все было нормально. Только иногда придирались к мелочам. А вот когда я работал над второй книгой воспоминаний, на примере Политиздата я понял, в каком положении находятся наши историки. Был такой Котеленец, заведующий какой-то редакцией, неглупый человек, но запуганный агитпропом. Он приносил мне такие отзывы от работников ИМЛа, что я только удивлялся, до чего же можно дойти! Вспомнил "критику" Бурджалова. Но ведь то было спустя всего два-три года после смерти Сталина. А тут — начало 70-х годов! То упрекают, что подменяешь историю партии, то обвиняют, что пишешь только о том, что видел сам, и опускаешь важные события в истории партии; о таком человеке нужно писать так, а о другом человеке — вот этак, а об этом вообще нельзя писать! Особенно грубой и подлой по претензиям к моей книге была рецензия некоего доктора наук Абрамова. Я его не знал и знать не хотел. Как-то я и Котеленец обсуждали эти претензии. "Я же сам там был, на съезде, в 20-е гг., — говорил я, — и прекрасно помню все. Почему же я должен писать так, как хочет Абрамов? Его же там не было! К тому же не понять, что он вообще хочет? Скорее всего, чтобы я вообще не писал". Котеленец отрицал, что это лично против меня направлено. Конечно, он не сказал бы, даже если бы знал, что было именно так. Он объяснял, что они таким образом всегда работают с рукописями, особенно с воспоминаниями. Я говорю: "Это же ненормально. Кто вас к этому приучил?" А он отвечает: "Вы, Анастас Иванович". "Как это — я?" — с недоумением спрашиваю я. "Вы, Центральный Комитет требует от нас, чтобы мы работали именно так". — "Не Центральный Комитет, а некоторые работники его аппарата. Это разные вещи!" — ответил я.

Но потом подумал, что с легкой руки сначала Сталина и Жданова, потом Хрущева и Суслова, а затем Брежнева и Суслова получается, что он прав. Это же не отдельный эпизод, это целая политика аппарата ЦК на протяжении более 40 лет. И просвета не видно. Никакой демократизации, которую я ожидал после войны, не видно и сейчас, почти через 30 лет после нашей победы, которая вселяла большие надежды. Ни в партии, ни в обществе. Остается только надеяться, что это не вечно.

Содержание