Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава двадцатая.

Комбат — это командир батальона

Я преклоняюсь перед фронтовиками, партизанами и тружениками тыла. Все они внесли свой посильный и непосильный вклад в нашу Победу. Тяжело, опасно и страшно было воевать, работать и жить. Многие, очень многие погибли на войне, отдали свою жизнь ради победы над фашизмом. Все мы перед ними в неоплатном долгу.

И все же среди воевавших на первое место я всегда ставлю тех, кто поднимался под пули врага в атаку. С чем можно сравнить тот миг, когда человек, готовый расстаться с жизнью, преодолевая страх, поднимается [416] с земли под пули и осколки, вскакивает, чтобы бежать по пространству, насквозь пронизанному смертоносным металлом? И все это происходит в страшном грохоте, шуме, визге, трескотне и шипении. Стонут умирающие, детскими голосами кричат солдаты-малолетки. Страшно, а подниматься с земли под пули надо. Товарищи твои уже поднимаются. Не поднимешься, испугаешься — поднимут силой, а то и пристрелят как труса и предателя.

А если с первого раза атака не удалась, не добежали до немецкой траншеи, более половины погибло, остальные один за одним уткнулись в землю, кто ранен, а кто и невредим, живые отползают назад, на исходные позиции и, отдышавшись, снова поднимаются в атаку. Но теперь страшно не только оторваться от земли, страшно бежать по полю, усеянному телами твоих же павших товарищей. Припал к земле после перебежки и утыкаешься в эти еще не остывшие тела, снова вскакиваешь и снова сломя голову несешься вперед. Надо, пока тебя не убило, успеть добежать до заветной цели — немецкой траншеи. А там тебя тоже не в объятия берут, а штыком встречают, автоматной очередью. Надо еще успеть первым выстрелить, ударить прикладом, суметь увернуться от пули, штыка противника. И если тебе еще раз повезет и ты не окажешься на дне траншеи среди убитых и раненых, по которым топчутся сапогами бьющиеся не на жизнь, а на смерть озверевшие враги, да если ты, наконец, осилишь противника, завладеешь его траншеей — дело будет сделано!

Маршал Жуков, самый бывалый из всех солдат войны, так сказал в семидесятом году в интервью журналисту Пескову: «С командного пункта я много раз видел, как молодые солдаты поднимаются в атаку. Это страшная минута: подняться в рост, когда смертоносным металлом пронизан воздух. И они поднимались... [417] впереди был только немецкий блиндаж, извергавший пулеметный огонь».

Обычно солдаты, услыхав призывное, страшное, зловещее и угрожающее слово командира «Вперед!», вскакивали с земли и бежали под пули на немцев. Но бывало и так: командир подал команду, одиночки вскочили, их скосила пулеметная очередь, остальные медлят, лежат, не поднимаются. Тогда командир бежит с поднятым вверх пистолетом вдоль цепи, надрывается, кричит, угрожает, призывает, а то и хватает за шиворот, поднимает одного, другого и бежит вместе с ними вперед.

Да, трудно солдату подняться и бежать под пули в атаку. Но еще труднее командиру поднять людей на смерть, когда он в полный рост мечется по цепи в смертоносном пространстве, не думая о собственной жизни. Командиры взводов, да и рот, гибнут вместе с бегущими рядом солдатами в первой же или во второй атаке: кому как повезет. Часто гибнет и командир батальона. И тогда оставшийся в живых счастливчик — один из трех командиров рот, а то и взводный, берет командование батальоном на себя и продолжает атаку. Он сам себя провозгласил комбатом и будет им, пока его не убьет. Поднимать других в атаку — это пострашнее, чем самому подняться, да к тому же это еще и ответственность — и не только перед теми, кого поднимаешь, но и перед начальством и перед законом.

Как артиллерист, связанный телефонным кабелем с далеко стоящей в тылу батареей, я поддерживал пехоту огнем своих орудий во время атаки. При подготовке к атаке я лежу на земле рядом с комбатом, жадно выискиваю цели у немцев и своими снарядами уничтожаю их. Потом вместе со своим телефонистом бегу в рядах атакующих. Я не стреляю из автомата, как они, а во все глаза смотрю на немецкую оборону. Замечу пулемет, на несколько секунд задержусь: связь уже готова, [418] телефонист подключил аппарат, подаю команду на батарею, и мои снаряды крушат немецкий пулемет. Комбат тоже ищет стреляющие огневые точки врага. Как только заметит, сразу показывает мне, и я уничтожаю зловредных носителей смерти. Комбату нравится, когда артиллерист у него под боком. Защищенно чувствуют себя и пехотинцы, когда я рядом. Другие же артиллеристы, в соответствии с уставом, обычно устраиваются где-нибудь повыше, на пригорке, позади пехоты. Они тоже выискивают цели и тоже уничтожают их. Но такому поддерживающему батальонный не сможет показать рукой обнаружившую себя стрельбою цель, она быстро умолкает и снова не видна. А по телефону никогда не успеешь да и не сумеешь указать огневую точку. Безусловно, с точки зрения личной безопасности мне выгоднее было бы находиться сзади батальона, а не рядом с комбатом. Но так уж я привык воевать, потому комбаты всегда и бились за меня перед начальством. Каждому хотелось, чтобы его поддерживал именно я.

Командование обычно направляло меня к тому комбату, который идет в авангарде дивизии. А таких из девяти выделялось только двое, оба они из стрелковых полков. Это капитан Абаев и старший лейтенант Морозов. Самые опытные, самые удачливые и самые живучие комбаты. Обоим по тридцать, оба храбрые, самостоятельные, осмотрительные, тактически грамотные, с творческой жилкой. При средней продолжительности жизни комбата на войне — неделю, от силы — месяц, эти воюют более года. На них вся оперативная жизнь дивизии держится.

Высокий, сухощавый, жилистый, с маленькими усиками на узком, суровом, аскетическом лице Абаев — родом скорее всего из Азербайджана. Горяч, упрям, высокомерен, но въедлив и исполнителен: сказал — сделает! Его долго держали на взводе, затем роте, хотя [419] он из довоенных кадровых офицеров. Наверное, из-за характера: излишней, как считает начальство, самостоятельности и обостренного чувства справедливости. Только к тридцати годам, на войне, он получил батальон.

Морозов — полная противоположность Абаеву. В жизни медлителен, каблуками не щелкает, но в бою как подменяют его: мечется среди бойцов как угорелый — мертвого в атаку поднимет! Он — не кадровый офицер, из запасников, бывший агроном. Хороший организатор, уверенный в себе человек и знающий себе цену. С подчиненными демократичен, но ослушания не терпит. Он сибиряк. Высок, плечист, ему бы на медведя ходить. Блондин, круглолиц, курнос и улыбчив. Ум острый, искрометный. С юмором. Морозов не заявит командиру полка или генералу: «Не дадите мне в поддержку Михина, воевать не буду!» — как требует Абаев. Но своими способами все равно добьется, чтобы в сложной боевой обстановке поддерживал его именно я.

Оба комбата схожи не только смелостью, упорством, полководческим талантом и человечностью. Никто из них даром ни одного солдата не потеряет. Самыми существенными и как бы выпирающими наружу чертами характера каждого являются самостоятельность и независимость. Ни тот, ни другой не потерпят вмешательства начальства в процесс подготовки и решения боевой задачи. Начальству это не нравится, а потому их более года ни в должности, ни в звании не повышают да и награждать забывают, хотя на них только и выезжает всегда дивизия.

Я — моложе обоих комбатов на целых восемь лет, но тоже «неубиваемый». Более года вместе с ними воюю. Со мною они — как за каменной стеной. Всегда артиллерийским огнем их выручу — быстро и точно. Тут не только боевой опыт сказывается. У меня же математическое [420] образование. Но, как бывшего студента, а значит, вольнодумца, меня начальство тоже не жалует, хотя я дисциплинирован, в бою удачлив, постоянно на передовой и снаряды в цель, как рукой, кладу. Как к самому молодому начальники частенько обращаются ко мне ласково-просительно: «Петя, пушку видишь? Стукни по ней!» Или: «Петя, соседей танки атакуют, бегом туда, накрой их своими снарядами, а то они сами не справятся».

Если бы в полках все комбаты были такими, как Морозов с Абаевым, мы бы давно немцев на лопатки положили. Беда других комбатов в том, что они быстро выходят из строя: их или убивает, или ранит. Не успевают они опыт обрести. Но это не их вина. Живучесть каждого из нас всевышним определялась. Сколько этих комбатов сменилось! И не упомнишь всех. А ведь многих из них я так же огнем батареи поддерживал, так же тесно взаимодействовал с ними. До боли в сердце переживал за них, когда они вскакивали с земли и в кромешный ад бежали поднимать солдат в атаку. Многие тут же погибали. Иные держались днями.

Как ни умело воевали Морозов и Абаев, как ни старались они сохранить своих солдат в бою, теряли людей и они. И их батальоны таяли на глазах. Тем более что на долю этих батальонов выпадали самые трудные и опасные боевые задачи. И вот, когда в ротных цепях из двухсот пятидесяти оставалось тридцать-сорок бойцов, им давали пополнение, попросту сводили полк в батальон Абаева или Морозова. А иногда и вся дивизия обескровливалась настолько, что боевые остатки всей дивизии собирали в один батальон да еще и тыловиками пополняли. И — «Морозов, вперед!». Ну а я со своей батареей тут как тут. У меня гибли только те, кто находился рядом со мной, на передовой: связисты и разведчики. Огневики были у орудий, в более безопасном месте, и гибли они реже, разве что когда орудия на прямую наводку выдвигались — тут уж держись! [421]

Когда я стал командовать дивизионом, а это уже три батареи, то поддерживал обычно стрелковый полк и находился на наблюдательном пункте командира полка. Это уже не в боевых порядках пехоты, а метрах в четырехстах позади батальона. Там обстрелов поменьше и жизнь повольготнее. Но меня все равно тянуло в батальоны. Инициатива исходила, конечно, от комбатов, они, по старой привычке, звали меня к себе. Признаюсь, теперь я чаще находился при командире полка, и не только потому, что этого боевая обстановка требовала, срабатывал и инстинкт самосохранения. Но как отказать старым друзьям и не оказаться рядом в трудный для них момент? Они «брали» меня двумя доводами. Первый:

— Получил повышение, зазнался! А может, трусить стал, выжить решил?

Второй довод:

— На кого нас бросаешь?! Ну не получится у нас без тебя атака! Только ты сможешь успешно поддержать нас огнем!

И вот я снова оказываюсь в своей стихии, в батальоне. На траве, в снегу, а то и в грязи — тут сухое место не выбирают — лежу рядом с комбатом. Страшно, головы не поднять! А поднимать ее надо, иначе немцев не увидишь и артиллерийский огонь по ним вести не сумеешь. Комбат и его пехотинцы радуются, когда я уничтожаю живую силу и огневые точки противника. Мое присутствие не только оберегает и защищает — оно воодушевляет их и делает более сильными. Как им не радоваться, когда мои снаряды разметают контратакующих фашистов или на глазах пехотинцев летят вверх тормашками пулеметы и орудия прямой наводки. Или окутываются дымом и пылью от разрывов моих снарядов немецкие танки и, ослепленные, поворачивают назад, а некоторые из них еще и горят. Но радуется не только пехота, радуюсь и я. Это ни с чем не сравнимая [422] радость. Когда ты чувствуешь свою силу! Когда достаточно твоего взгляда, чтобы увидеть врага! Когда хватает слова, чтобы по твоей команде полетели в цель снаряды! Неважно, что и по тебе стреляют, что и ты подвергаешься смертельной опасности. Тут — кто кого!

ИТАК! КОМАНДИР БАТАЛЬОНА — МОЙ КУМИР! МОЙ ИДОЛ! КОМБАТУ Я ПОКЛОНЯЛСЯ И ПОКЛОНЯЮСЬ ПОНЫНЕ!

Командир батальона — это самая выдающаяся, самая основополагающая и самая проклятая должность на войне! Никто не внес большего вклада в Победу и никто не страдал больше от немцев и от своих, чем пехотинец — командир батальона! Стрелкового батальона, уточним! Подстегиваемый начальством, он часто вынужден был вступать в заранее обреченный на неуспех бой с противником. «Давай! — кричит командир полка по телефону. — Не возьмешь траншею — расстреляю!» И все тут.

* * *

Взводные и ротные командиры — это герои-однодневки. Свершив свое смертоносное дело, они гибли в первом же бою. На большее у них просто не хватало времени. По жестоким законам войны их боевая деятельность ограничивалась часами и днями. И только чудом уцелевший в бою взводный или ротный становился комбатом. Больше некому было. Нет уже ни рот, ни взводов. Из двух сотен бойцов осталось сорок-пятьдесят. Нет уже и той, несшейся на врага живой, извивающейся в своем движении людской цепи. Выросший и скороспело вызревший в скоротечном бою новоявленный комбат поднимает в атаку остатки батальона. А поднять на смерть уцелевших в бою — побывавших, по существу, на том свете, уцепившихся уже за надежду выжить — ох как трудно! Попробуй, покричи с остервенением во всю глотку в шуме боя одно-единственное [423] слово «Вперед!» — с отчаянием и решимостью погрози пистолетом, побегай под пулями вдоль цепи прилипших к земле солдат — и ты поймешь: тут не до Сталина, не до газетных выдумок! После третьей, пятой неудавшейся кровопролитной атаки, на поле, усеянном трупами, жалкие остатки батальона бросала на врага не вчерашняя проповедь политрука, а сиюминутная, зримая и увлекающая отвага командира, его исступление и отрешенность, беспощадный и непререкаемый приказ «Вперед!». Охрипший, с искаженным от злобы лицом, вывернутый наизнанку желанием во что бы то ни стало поднять батальон в атаку, он не думает о собственной смерти, не обращает внимания на пули и осколки, на взрывы снарядов и мин. Для него сейчас важнее жизни и всего на свете — это поднять, оторвать от земли солдат, вместе с ними вскочить на пригорок, добежать до вражеской траншеи и ворваться в нее. И уж после страшного рукопашного боя завладеть этой проклятой траншеей. В какой-то мере представить образ командира батальона в послевоенных кинофильмах удалось артисту Николаю Олялину.

Комбат — самый ближний к немцам офицер нашей армии, по которому остервенело стреляют фашисты, когда он поднимает солдат в атаку. И самый дальний, самый крайний командир — для своих начальников. До него может дозвониться по телефону даже сам Верховный главнокомандующий. На нем, на комбате, замыкается телефонный гнев, исходящий от любого вышестоящего начальника. Дальше — по линии связи, и ниже — по должности, чем комбат, дозвониться, приказать, изругать, разнести, пригрозить расстрелом, это и слезно, по-братски, попросить продвинуться вперед: ну хотя бы еще на полсотни метров! — любому командующему было некуда и некому. Он, комбат, был исполнителем всех стратегий и замыслов. Его головой, сердцем, руками и ногами осуществлялся контакт командования с солдатами, лежавшими на передовой, [424] на линии огня, на самом последнем нашем рубеже лицом к лицу с противником. И он, комбат, за все в ответе — захлебнется ли атака, оставят ли траншею, погибнет ли в бою целиком весь батальон. Только смерть его самого прекращала всякие к нему претензии. А, не дай бог, уцелеть в проигранном бою! От суда, штрафбата ему не уйти. И никто его не защитит.

Но, с другой стороны, передовая была для комбата и единственным убежищем, местом спасения от гнева начальства. На передовую начальство не ходило, а по телефону не ударишь, не пристрелишь.

Будь наша солдатская воля, мы бы всем погибшим и всем уцелевшим командирам стрелковых батальонов поставили бронзовый памятник на самой Красной площади в Москве. И чтобы был он большой-большой, выше всяких конных фигур полководцев, вождей и царей, выше самого Мавзолея Ленина. Во весь рост, с поднятым над головой пистолетом, точно таким, каким запечатлел его в бою бесстрашный фотограф: в своей самой что ни на есть рабочей позе во время боя.

Дальше