Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава девятнадцатая.

Освобождение Венгрии

Декабрь 1944-го — март 1945 года

Город Пустовам

Город Вуковар на Дунае мы так и не смогли взять. 18 декабря нас сменили болгарские войска, а мы в Бачка-Паланге переправились через Дунай и пешим порядком направились в Венгрию. В городе Байя снова переправились через Дунай и пошли на Сексард. Жители воевавшей против СССР Венгрии не встречали нас. Как и румыны, они опасались мести с нашей стороны за бесчинства своих солдат в России. Но женщины везде и всегда остаются женщинами. Венгерки находили повод и способ, чтобы гульнуть с нашими солдатами. Однажды с застолья с танцами и песнями я бесцеремонно удалил своих солдат, чтоб они занялись своими служебными делами, а венгерок пристыдил на ломаном немецком:

— Что же вы делаете? Ваши мужья воюют с нами, кровь льют, а вы тешитесь с русскими солдатами!

— Пусть воюют, — игриво ответили мадьярки, — а нам хочется повеселиться с вашими солдатами. Они такие симпатичные...

25 декабря 52-ю дивизию в составе 68-го корпуса 57-й армии 3-го Украинского фронта из Сексарда автомашинами через Секешфехервар перебросили в Чаквар, западнее Будапешта, на внешний обвод окруженных в Будапеште немцев. Севернее Чаквара мы выдержали страшнейшие бои с немецкими танками, рвавшимися на выручку к своим — в Будапешт. Наша дивизия потеряла в тех боях три четверти своего боевого состава. Ее остатки отвели в горы севернее Чаквара, и мы заняли оборону в полосе шириной аж целых 15 километров! В обороне были полукилометровые [378] прогалы. И только благодаря маневренности нам удавалось громить прорвавшегося в эти дыры противника. Мои батареи постоянно перебрасывались на танкоопасные направления.

На автомагистрали Вена — Будапешт стоит небольшой венгерский городок Пустовам. Не знаю, что его название означает по-мадьярски, но по-русски ничего хорошего оно не предвещало. Немцы настойчиво пытались с разных сторон прорваться в окруженный нашими войсками Будапешт. Пробовали они это сделать и через Пустовам, но безуспешно. Город обороняли от прорыва стрелковый батальон Морозова и мой артиллерийский дивизион, а также приданные нам два истребительно-противотанковых и два минометных полка — это около сотни пушек и столько же крупнокалиберных минометов. Да плюс мои восемь пушек. Все оборонительные средства в городе были врыты в землю и хорошо замаскированы. Обильные снега сровняли все военные объекты с городским пейзажем. Мы с комбатом Морозовым чувствовали себя в присутствии такой силищи очень защищенно и уверенно. Пусть попробуют фашисты прорваться в Будапешт!

Новый, 1945 год мы встретили спокойно. Утром 2 января я поднялся на чердак к стереотрубе на своем наблюдательном пункте. Город и его окрестности, наши и немецкие позиции, утопавшие в снегах, являли картину равно дивной умиротворяющей красоты. Стояла тишина, не слышно ни единого выстрела. В лучах яркого солнца искрился белый-белый снег. Легкий морозец приятно бодрил и щекотал ноздри. Так и хотелось встать на лыжи и резво съехать вниз с пологих скатов гор. Но шла жестокая война, приходилось не кататься с гор, а внимательно рассматривать на их склонах позиции противника. Однако никаких изменений на немецкой и на нашей стороне за ночь не произошло. [379]

Передав стереотрубу дежурному разведчику, я стал спускаться вниз. И тут в разных концах городка натужно взревели моторы тяжелых автомобилей-тягачей. Что случилось?! Вскакиваю снова на чердак, осторожно выглядываю в слуховое окно — и прихожу в ужас! Сотни машин по всему городу, взламывая маскировку, вытягивают из окопов пушки и минометы. На чистом, заснеженном фоне построек разверзлись десятки черных ям, разворочены маскировочные козырьки! Город мгновенно превращается в растревоженный муравейник. На машины, загруженные ящиками со снарядами, быстро вскакивают солдаты, и весь поток автомобилей устремляется в горы — в наши тылы! К великому сожалению, вижу все это не только я — с окружающих гор наблюдают все это и немцы! Компактность городка и близость гор дали возможность полкам в считаные минуты скрыться в горах, немецкие артиллеристы не успевают сделать по ним ни одного выстрела. Это было единственным, что порадовало меня, не без гордости подумал: будь такое на моих глазах у немцев, я бы успел разгромить их своими гаубицами.

Долго не могу прийти в себя от увиденного — моему возмущению нет конца! Как это можно, средь бела дня, на глазах у противника рушить организованную оборону, снимать с позиций, увозить из города такую армаду вооружения и оставлять беззащитным — известив об этом противника! — целый город. Практически открывать немцам магистраль на Будапешт! А нас, оставшихся здесь хозяев обороны участка, — отдавать на съедение немцам! Не возместят же наши восемь пушек и несколько десятков пехотинцев силу четырех полков, покинувших город. Неужели нельзя было сделать это тайком от немцев, ночью?! Это же приглашение противнику: бей, бери, уничтожай их, они голенькие! [380]

Связываюсь по телефону с генералом, я же командир артиллерийской группы, это меня поддерживали убывшие части, которые второпях даже известить меня о своем уходе не успели. Выражаю свое недоумение и тревогу. Генерал ничего не стал мне объяснять, только строго приказал заново организовать оборону города своими силами.

Лишь некоторое время спустя мы узнали, почему так спешно сняли полки. Оказалось, мощная танковая группа генерала Гудериана прорвалась южнее нас к Дунаю и стремительно двинулась вдоль реки на север, к Будапешту. Требовалось экстренно остановить немцев.

Легко генералу сказать: обороняй город восемью пушками, которые стоят на восточной окраине, а немцы пойдут с запада и севера. Снимаю обе свои пушечные батареи с замаскированных позиций, вывожу их на открытое место и скрепя сердце на виду у немцев ставлю одну у западной, другую около северной дороги. К сожалению, мы не могли воспользоваться окопами, которые оставили после себя ушедшие полки, у них были слишком узкие сектора обстрела. Пока батареи выполняют мой приказ на перемещение, я со своего наблюдательного пункта зорко всматриваюсь в немецкие позиции и подходы к ним. И вдруг, как и ожидал, вижу колонну немецких танков! Конечно же, немцы не преминули воспользоваться уходом наших войск! Как ни пытались танки проскочить скрытно, в разных местах, я успел пересчитать их. Но поразить огнем гаубичной батареи не успел, мои батарейцы были еще в пути. Танков оказалось ровно сорок штук — полнокровный, наверное, только что прибывший танковый батальон: три роты по тринадцать танков и танк командира батальона. Докладываю генералу. Ровная цифра «сорок» насторожила его, и он, как я и догадался, [381] не поверил в такое большое количество танков, хотя мне ничего не сказал, только напомнил:

— Твоя задача — не пропустить немецкие танки в Будапешт, сколько бы их там ни было.

Как обидно было мне, что генерал Миляев посчитал, что я преувеличиваю количество немецких танков! И все это оттого, что многие командиры, особенно из числа кадровых служак, часто врали, преувеличивали силы врага, чтобы получить побольше подкреплений, а после успешного боя похвастаться своим героизмом. На одной из послевоенных встреч ветеранов дивизии я услышал откровенные признания начальников штабов, как лгали они в своих донесениях. Чтобы получить побольше пополнения, потери преувеличивали, а когда спирт выдавали, то преуменьшали их. Я же с самого детства приучен был говорить правду и, как честный человек, к тому же математик, приученный к скрупулезной точности, всегда докладывал истинные сведения, на чем и горел. Уже после войны пехотные связисты подарили мне схему связи 439-го полка, на которой были точно проставлены три группы немецких танков: 13–13–14 штук. Так оно было: на мои восемь пушек шло с фронта и в обход, с тыла, сорок немецких танков. А генерал мне не поверил, подумал, что танков не более полутора десятков.

Не успели мои огневики на новых местах не то чтобы окопаться, даже сошники для стрельбы врыть в землю, как немцы обрушили на каждую батарею мощный артиллерийско-минометный огонь. Разрывы мин и снарядов косили расчеты, потому что на открытом мерзлом грунте от них негде было укрыться. И тут же пошли в атаку немецкие танки. На каждую мою батарею напало с фронта по танковой роте немцев, а их третья рота во главе с танком командира батальона, проскочив нашу жиденькую оборону, пошла по нашим тылам в обход и, разделившись надвое, напала на батареи [382] с тылу. И прятаться-то нам некогда — стрелять надо! Нельзя пропускать танки через батарею!

Я прибежал на ближайшую к НП 2-ю батарею. Подаю команду на открытие огня. К орудиям под разрывами мин и снарядов вскочило с земли по два-три человека, остальные замертво лежат на снегу. Погибли и оба офицера батареи. Хорошо, что я прибежал именно на эту батарею. Между орудиями и около них рвутся мины и снаряды. Но наибольший урон наносят разрывы танковых снарядов. Редеют расчеты, но и у немцев уже горят три танка, четвертый на одной гусенице крутится. Прямыми попаданиями танковых болванок разбиты первое и второе орудия. Убит осколком наводчик ближайшего ко мне четвертого орудия. Встаю на его место. Ловлю в прицел головной танк, поджигаю его. Еще один танк подбивает стреляющее третье орудие. Целюсь в танк, который обгоняет остальные. Вот он уже в перекрестии прицела, орудие заряжено, нажимаю на спуск и резко откидываюсь всем телом назад, чтобы не получить удар окуляром в лицо при откате ствола. В грохоте боя я не услышал шума моторов немецких танков, приближавшихся к нам сзади. Это была третья группа танков, которая напала на нас с тыла. И все же краем глаза я уловил блеск быстро надвигавшейся на меня танковой гусеницы. Поворачиваю голову влево и вижу в полуметре от себя танк. Мелькание блестящих треков гусеницы мгновенно вырывает из памяти страшное вращение зубьев барабана молотилки, в которую я заглянул однажды в детстве на току. Наверное, тот возродившийся страх ускорил движение моей откинувшейся головы и всего тела назад. Упираюсь ногами в землю и перевертываюсь через голову. Гусеница проносится мимо. Случайное совпадение двух движений спасло мне жизнь. Да, если бы не откат!.. Слышу громкий металлический скрежет, скрипяще-лязгающий хруст ломающейся под тяжестью танка нашей пушки. Но быстрое сальто-мортале отбросило [383] меня от танка, и меня не раздавило вместе с пушкой. Поднимаюсь на колени, никак не могу найти свою сбитую шапку, хватаю шапку с убитого наводчика и вьюном откатываюсь в кусты. А немецкие танки, пришедшие спереди и сзади, уже смешались и сообща двинулись на южную окраину городка. Все четыре орудия моей батареи лежат приплющенные к земле. Ко мне подползают четверо уцелевших солдат из орудийных расчетов, в руках у них замки от пушечных затворов, я обрадовался, хвалю ребят: молодцы, что догадались вытащить затворы, это доказательство, что пушки не стрельнут, даже если попадут к врагу целыми. Вместе мы наблюдаем из кустов, как немецкие пехотинцы, что бежали за танками, пристреливают лежащих на снегу наших раненых. Остановились, с интересом рассматривают разбитые наши пушки.

Мы с солдатами перебежками и ползком, прячась за домами, побежали на мой наблюдательный пункт. Туда же прибыл с горсткой солдат 1-й батареи и мой заместитель по строевой части капитан Свинцов. Все офицеры с обеих батарей погибли в бою. Спускаюсь в погреб, где сидел комбат, а там только отключенные провода болтаются.

Решаю бежать из города на опушку леса, там подключиться к телефонному кабелю, идущему на гаубичную батарею, и ее огнем воспрепятствовать дальнейшему продвижению немцев. Выскакиваю на улицу, а по ней бежит толпа орущих и стреляющих, обезумевших от успеха немецких пехотинцев. Я — быстро назад, в калитку. Огородами обгоняем немцев, попадаем на опушку леса. Благо связист на НП уцелел и с телефонным аппаратом находится теперь рядом со мною. Связываемся с батареей, открываю огонь из гаубиц и останавливаю наступающих немцев. Тут же, на НП, оказался и комбат, его пехотинцы заняли оборону вдоль опушки предгорного леса. [384]

Отправил капитана Свинцова на огневую позицию гаубичной батареи, чтобы он, в случае прорыва немцев, увел ее в безопасное место. А сам наконец вздохнул и огляделся вокруг. С помощью уцелевших солдат взялся оборудовать собственный наблюдательный пункт. И только теперь внезапно ощутил настоящий страх за все случившееся. Две мои батареи вместе с людьми и конями погибли! Городок мы оставили! И за все в ответе я один! Проиграл бой! — хотя и неравный, заранее обреченный. Настроение у меня — самое что ни на есть паршивое. Что-то будет?! Не рад, что и сам уцелел в этом бою. Правда, в отместку за потерю восьми пушек мы уничтожили девять немецких танков, хотя об этом, как и о том, что меня бросили на съедение немцам, речи, ясно, никто не поведет. А вот за то, что потерял две батареи и оставил город, спросят строго.

Так и вышло.

Генуг!

Где-то среди ночи к нам верхом прискакал заместитель комдива полковник Урюпин со своим ординарцем-девушкой. Участник Гражданской войны, недалекий, грубый, безграмотный человек. Ни полк, ни дивизию ему не доверяют — вот он всю войну и ходит в замах. Оказалось, он приехал по мою душу. Ищет меня, чтобы разобраться, допросить, как и что было.

— Где твой дивизион? — нахмурившись, зло и резко спросил Урюпин.

— Гаубичная батарея стоит на закрытой позиции на просеке в горах Вертеш, — докладываю. — Пушечные батареи во время боя раздавлены немецкими танками. На мои восемь пушек танков было сорок, девять из них мы подбили. Орудийные расчеты и кони погибли.

— Лучше бы ты не приходил, списали бы тебя вместе с пушками, — откровенно заявил Урюпин. — А теперь тебя же под суд отдавать надо. [385]

— За что?! — вырвалось у меня.

— Мне жалко тебя, но мы ничего поделать не можем. Приказ «Ни шагу назад!» никто не отменял.

О том, что меня зверски подставили, выведя полки из Пустовама, и речи нет.

Отругав матом девушку-ординарца, она же была у него и коноводом, за утерянную курительную трубку, полковник, не попрощавшись и не сказав мне больше ни слова, ускакал восвояси.

Это у меня была вторая встреча с Урюпиным. Еще в сорок втором подо Ржевом, когда я был старшим на батарее, он заявился к нам на огневую позицию с проверкой чистоты орудий. Зеркальный блеск ажурных переплетений сорока нарезов широченного гаубичного ствола так поразил тогда Урюпина, что, не находя слов выразить свое восхищение, он приставил губы к казеннику и во все горло закричал в ствол: «Урюпин, так твою мать!!!»

Мне до слез, до боли в сердце жаль потерянных в бою вместе с расчетами двух пушечных батарей. Немцы безжалостно уничтожили их. Меня же миновали осколки снарядов и пули. Но большего, чем подбить двумя батареями девять танков, я сделать не мог, хотя и старался изо всех сил, не щадя самой жизни. Не виноват же я в том, что остался жив! Да и батарейцы мои бились искусно и самоотверженно — ни один не уклонился от боя! Стреляли под градом пуль и осколков! А теперь меня еще и судить будут как труса и изменника! За то, что отступил, грозит расстрел или штрафбат, а это еще хуже. Главное, погибать предателем от своих страшно. И никому ничего не докажешь. И никакие свидетели не помогут. Ох, как тяжко было мне! В свои двадцать три года из-за учебы в институте и войны я не имел почти никакого жизненного опыта. Умел только учиться и воевать. Да живуч был. И ни успокоить, ни ободрить, ни посоветовать, ни облегчить мою участь [386] было некому. Командиры батарей погибли, зам по строевой и начальник штаба — мои ровесники, столько же смыслят, сколько и я. Единственный опытный человек в дивизионе — это замполит Карпов. Он на шестнадцать лет старше меня, умный, хитрый, знает все ходы и выходы. Осведомлен, конечно, и о случившемся. Но он сидит по-прежнему на кухне, голоса не подает, от меня совсем отстранился как от подсудного. Даже не позвонил по телефону. Он, дескать, в бою не участвовал, пушек не терял, не отступал и ни в чем не повинен. Парторг Каплатадзе воспитан в том же духе. Тоже сидит на кухне вместе с комсоргом дивизиона. Позвонил с кухни лишь новый парторг, который пришел на смену Каплатадзе, Иван Акимович Шевченко. Он только сегодня в дивизион пришел. Это не кадровый политработник, был адъютантом у командира полка. Ему лет тридцать, окончил аспирантуру. Чем-то не угодил командиру полка, а может, тот к полевой подруге приревновал — в общем, рассчитался с ним, отправил в парторги. Шевченко знает меня как боевого командира, может, он что посоветует, обещал утром подойти на НП. Хоть с ним душу отведу. С подчиненными ведь не пооткровенничаешь. Не нахожу себе места. Ну почему меня ни один осколок не зацепил? Как не рад я, что остался жив. Ведь от гусеницы танка я спасся случайно: надо же было танку подоспеть ко мне в тот момент, когда я откинулся от прицела, а то бы вместе с пушкой конец и мне. Если бы не откат... И почему меня танк не раздавил?!!

Однако хватит горевать, войну никто не отменил. Немцы по-прежнему стреляют, маневрируют, еще, чего доброго, решат дальше двинуться. А у меня всего одна батарея. Надо, несмотря ни на что, собраться, в обстановку вникнуть. Что там командир батальона делает? Тоже хорош гусь. Сбежал со своими солдатиками [387] и притих тут на опушке, никто его не беспокоит. Он батареи не терял.

Утром звонит по телефону генерал:

— Я в курсе дела. Верю, что ты сделал все возможное. Но все равно тебя судить будут. Готовься. Однако я знаю тебя как находчивого офицера. Попытайся вытащить от немцев пушки. Докажи прокурору, что они поломаны и не могли стрелять. Может, и смягчишь свою участь. В штаб армии я еще не докладывал. Даю тебе двое суток. Попытайся вытащить пушки.

— Товарищ генерал! Я честно бился. Вы же знаете, что четыре полка сняли. На нас сорок танков шли. Девять мы подбили. Я же не виноват, что сам живой остался. Как же я вытащу пушки? Немцы сплошную траншею роют. Их танки взад-вперед по передовой ходят. А мои пушки на той окраине городка лежат, смятые в лепешку. Да у меня ни людей, ни коней нет.

Генерал больше ничего не сказал.

Что же делать? А вот и Иван Акимович, новый парторг дивизиона, ему я обрадовался. Он посочувствовал мне, сели и начали думать: что же делать? Я и говорю:

— Давай, Иван Акимыч, наденем белые маскхалаты, и ты влево, а я вправо вдоль переднего края поползем с разведчиками. Может, какую брешь в обороне немцев и нащупаем? А ночью и проникнем к ним за родными пушечками.

Ползем мы с Коренным по снегу вправо, вдоль опушки леса — нашей передовой. Немцы за ночь уже отрыли сплошную траншею вдоль своего переднего края. Это метрах в трехстах от нас. Немецкая траншея своим правым концом упирается в густой кустарник, который тянется от нас к противнику вдоль небольшой речки Антал, что течет с гор в Пустовам. Речка скована сплошным толстым льдом. Хотя немцы и замаскировали свежевырытую [388] траншею снегом, но все равно грязноватый край ее выделяется на фоне остальной белизны.

Через кустарник мы вылезли на лед речушки. Осмотрели ее правый берег, так же поросший густым кустарником. Он перекрывает немцам вид на речку с правой стороны. А вражеская траншея продолжается и за речкой. Но ведь на льду траншеи нет, мелькнула у меня счастливая мысль, и самой речки не видно ни слева, ни справа. Это же прекрасная дорога от нас к немцам через их передний край!

* * *

К обеду мы вернулись из разведки. Иван Акимович ничего полезного на своем участке не нашел. Решили к вечеру в маскхалатах вдоль берега речки ползком пробраться к немцам в тыл. Связался по телефону с командирами 2-го и 3-го дивизионов и попросил у каждого по паре пушечных передков, запряженных трофейными короткохвостыми битюгами. Коллеги, сильно сочувствовавшие моей беде, не отказали, обещали к сумеркам прислать передки с ездовыми на нашу опушку.

За час перед заходом солнца втроем, с Коренным и разведчиком Копыловым, прихватив трофейный ручной пулемет, поползли вдоль кустарника к немцам. Двигались по внутренней, обращенной к речке стороне. Ни слева, ни справа немцам мы не видны. Благополучно миновали вражеский передний край и поползли в глубь их территории. Видели, как в свежевырытой траншее, переминаясь с ноги на ногу, стояли у пулеметов дежурные немцы. Углубившись метров на четыреста в немецкий тыл, выбрались на высокий левый берег речки и зарылись в снегу как раз напротив нашей 2-й батареи, из пушек которой я стрелял по атаковавшим нас танкам. Теперь, раздавленные, они лежали недвижно на снегу. Сразу защемило сердце: боевая батарея превращена немецкими танками в груду металлолома. [389] Наших людей, ни живых, ни мертвых, не видно: тела убитых батарейцев с помощью местных жителей были убраны. Посылаю Копылова в обратный путь, к опушке леса, куда соседи должны пригнать передки. Как стемнеет, он должен привести их сюда. Озираемся с Коренным вокруг.

— Товарищ капитан, — толкает меня Коренной, — люди какие-то.

Действительно, человек десять немцев цепочкой по одному шустро спускаются по тропинке с горы и уже направились к нашим пушкам. Автоматы на шее, а в руках каждый несет по небольшому ящичку. Вот они подошли к орудиям и стали укладывать ящички на казенники пушек. Я сразу же догадался: хотят взорвать наши пушки, чтобы легче было отправить как металлолом в свой тыл. Приказываю Коренному:

— Ну-ка, уложи их, Яша, из пулемета!

Ни один подрывник не успел спрятаться, Яшка короткими очередями всех замертво уложил на землю. Никакой посторонней реакции на нашу стрельбу не последовало. Немцы не обратили внимания на выстрелы своего пулемета у себя в тылу. Хорошо, что мы догадались взять с собою не свой пулемет!

С нетерпением ждем пушечные передки. Уже стемнело. Неужели подвели соседи, не выслали коней с передками?! Ан нет: едут. Тихо так, крадучись, подъехало четверо передков во главе с Копыловым. Теперь нас семеро. Подогнали передки к орудиям. Хорошо, что ездовые догадались прихватить с собою гибкие стальные тросики, ими привязали за что попало орудия к передкам и поволокли их на лед. Станины у орудий свести не удалось, и кони потянули пушки со станинами враскорячку. Хотя станины и пахали лед, но бельгийские битюги справились с делом, повезли орудия по льду в наше расположение. [390]

Мы с Коренным остались на месте, ждать возвращения коней, чтобы ехать на западную окраину городка за орудиями 1-й батареи. Мороз крепчал. Взошла луна. Нам она только помеха: далеко видно. Слава богу, одну батарею отправили, полдела сделали. Ждем передки обратно. А их все нет и нет. Я заволновался: неужели немцы на передовой их заметили и задержали или еще что?.. Но никакого шума слышно не было. Должны приехать, успокаиваю себя. А вот и они! Едут! Но как! — тихо, деловито, вроде и не в тыл к немцам едут, а за соломой к колхозному омету.

Я повел коней по загородной дороге на 1-ю батарею. В лунном свете далеко все видно. На окраинах и в самом городке безлюдно — ночь, тишина. Это хорошо. Подъезжаем к орудиям 1-й батареи. Та же картина. На мерзлом грунте не стоят, а лежат сплющенные пушки. Шестеро солдат принимаются за работу, а я поднялся метров на пятьдесят на пологий бугор к дороге, что идет мимо нас в городок, чтобы наблюдать за местностью. По-прежнему никого нет, тихо, немцев не видно. До ближайших домов метров двести. Оглядываюсь назад — наблюдаю за быстрыми действиями ездовых и разведчиков, привязывающих пушки к передкам. Пока я смотрел на своих людей, у крайних домиков вдруг раздался шум многих человеческих голосов. Смотрю, на дорогу вываливается беспорядочная толпа людей. У кого на шее, у кого за спиною висят автоматы. Это ватага немецких солдат. Скорее всего после попойки по случаю взятия городка они направляются в свои блиндажи на прежних позициях, чтобы отдохнуть за ночь, а на передовой оставили только дежурных у пулеметов. Немцы громко разговаривают, смеются, настроение у всех разгульно-приподнятое. По развязной манере поведения и по отдельным донесшимся и понятым мною словам решаю, что офицеров среди них нет. Всего их человек двадцать. Они застали меня врасплох, появились [391] так неожиданно и, конечно же, меня заметили. Быстро соображаю, что предпринять. Если побегу к своим солдатам или упаду на землю, заподозрят неладное, прибегут сюда разбираться. В лунном свете они видят и коней, что стоят сзади меня. Если останусь на месте и буду продолжать стоять, могут пройти мимо. Но могут и подойти, тогда сразу же поймут, что я не немец. Вступать с ними в бой невыгодно — люди с передовой, бывалые, боевые, у меня же только два разведчика, а четверо стариков-ездовых — не сможем оказать должного сопротивления. К тому же немцев втрое больше. Ну побьем мы их даже с десяток, а что будет с нами, неизвестно, самое ужасное — будучи раненным, попасть к ним в плен. А главное, пушки не вывезем. Нет, мимо они не пройдут. Люди подвыпившие, такие за что угодно готовы зацепиться, чем угодно могут заинтересоваться: нами, лошадьми, пушками. С другой стороны, могут постесняться своего непотребного вида и пройдут мимо начальника. А что перед ними стоит начальник, заметно: сам ничего не делает, праздно стоит и наблюдает за работой подчиненных. Стою ни живой ни мертвый. И не из страха за собственную жизнь. Ее ресурс уже давно иссяк. Сколько можно быть «неубиваемым»? Страшно за срыв важного мероприятия. Да еще: что подумают наши, если не вернемся? Без вести пропали? Сдались в плен? Предателем могут посчитать. А это ужасно. Про меня уж точно скажут: суда военного трибунала испугался. Нет, мне обязательно надо вернуться к своим, даже трупом! Все эти мысли проскакивают в голове со скоростью молнии, за долю секунды. Решаюсь стоять на месте. Будь что будет. Только не плен! Пистолет я давно уже вытащил из кобуры, держу его в руке, прижимая к бедру. Могу быстро выстрелить несколько раз, но надо успеть и застрелиться. [392]

Между тем немцы приближаются. Поравнявшись, остановились против меня на дороге, до них двадцать метров. Большинство заинтересованно смотрит мимо меня — на лошадей и людей, цепляющих орудие к передку. Видят привычных их взору бельгийских битюгов. Лошадей они наверняка считают своими, немецкими. А мои ребята настолько увлечены работой, что скорее всего и не замечают немцев. Они с самого начала положились на меня: капитан знает, что делает.

Подвыпившие немцы задержали свое внимание на конях и работающих солдатах дольше, чем сделали бы это трезвые люди. Смотрины длятся уже больше минуты. Потом несколько человек одновременно закричали что-то в мою сторону. Слышу смех остальных. Но в этом шуме я уловил несколько слов: «руссиш... канонен... фарен...» — и понял их так: зачем, дескать, вам эти разбитые русские пушки, куда вы собираетесь их везти? По тому, что немцы кричали все сразу, беспорядочно, я окончательно утвердился в мысли, что офицера среди них нет. Меня они, видно, приняли за офицера-тыловика. Наверняка у них, как и у нас, солдаты с передовой смотрят на офицера-тыловика как на начальника, но свысока. Однако настроены они снисходительно-миролюбиво. Но ведь им и идти пора, а то не выспятся.

Чтобы прекратить односторонний, опасный и непредсказуемый для нас контакт с подвыпившими немцами, я громко, отрывисто-командно крикнул:

— Генуг! — что значит по-русски «хватит». При этом резко, как бы в возмущении, опустил поднятую руку, давая понять, что никчемный разговор надоел мне, окончен, и тут же демонстративно и четко повернулся к ним спиной.

Повернулся, а сам не уверен, насколько по-немецки получилась моя речь из единственного пришедшего мне на ум слова. Замер в ожидании, какова будет реакция немецких солдат. Сердце билось учащенно: [393] не выдал ли себя сказанным? Но ведь и молчать мне, «немецкому начальнику», в данной обстановке дальше было нельзя — заподозрят неладное. К нашему счастью, немцы затихли и пошли по дороге в горы.

Пушки мы благополучно вывезли к реке. Потом, по льду, через немецкий передний край — и в лес, на свою опушку.

Так выручила меня в беде маленькая промерзшая речка Антал. Господь, наверное, сжалился надо мною и послал мне эту речушку-спасительницу.

Отправил лошадей с ездовыми к хозяевам, а сам с разведчиками и новым парторгом Шевченко стою среди металлолома и думаю: отчитаться-то я отчитаюсь, пушки действительно поломаны, но стрелять-то из чего будем? Новые пушки дадут не скоро, пока еще прокуратура и особисты разберутся что к чему да сочинят, к своему огорчению, оправдательный вывод, а немцы-то ведь ждать не будут, их завтра же придется отваживать.

Наутро собрал тыловиков, остатки расчетов во главе с артмастером и приказал:

— Чтобы через два дня вместо этого хлама здесь стояли готовые к стрельбе четыре орудия!

И работа закипела! Пришла подмога из других дивизионов, из тылов полка. За двое суток на голом месте — в лесу, а не в заводских условиях, собрали три целых пушки, а у четвертой не хватало только одной детали — ствола.

— А в деревне в одном дворе на тележке запасной ствол лежит. Там его солдаты из ушедшего полка караулят, — сказал один из осведомленных по части местного населения солдат.

— А что, если мы, товарищ капитан, позаимствуем его? — предложил другой.

— Не возражаю, — разрешил я, — нам он сейчас нужнее. [394]

И стало у меня четыре пушки! Еще по одной выпросил взаймы «на погорелое» в двух других дивизионах. Ура! Получились две трехорудийные батареи. Докладываю генералу. А он не верит, что я сумел не только вызволить от немцев пушки, да еще и отремонтировать их.

— Я знал, что пушки побиты, но это надо было прокурору доказать. А вообще-то ты молодец! Тебя бы за все это наградить надо, но скажи спасибо, что не судили, — сказал командир дивизии.

Тот бой с танками и вылазку за орудиями я вспоминал всю жизнь. Танков было ровно сорок, я посчитал их еще при подходе. В ходе боя девять из них мы подбили, о чем я и доложил в штаб полка. И вдруг, много лет спустя, узнаю из архивных документов, что танков в том бою у немцев было пятнадцать и дело было якобы не днем, а ночью. О подбитых нами танках — ни слова. Обидно, конечно. Мы воевали, они докладывали.

Комдив отпустил на помывку!!

Гант — небольшая деревушка в горах западнее Будапешта. Два десятка домов вплотную прижались к отвесной скале горного хребта Вертеш. В феврале сорок пятого мы обороняли Гант и хребет от немцев, а фашисты вели атаки из небольшой долины, стремясь прорваться в окруженный нашими войсками Будапешт.

Маленький Гант значился на всех стратегических картах нашего и немецкого командования, потому что лежал он на стыке двух наших фронтов — 2-го и 3-го Украинских. Мой НП находился на обрыве скалы, нависавшей над Гантом. Я был старшим артиллерийским начальником в полосе обороны полка и отвечал за стык между фронтами.

Проверяющие самых высоких рангов, обеспокоенные обороной стыка, постоянно навещали меня. И каких только экзаменов они мне не устраивали! Особенно [395] был докучлив один полковник из Москвы: и огонь батарей ему в считаные секунды открой, да в любую точку на местности; и вводные: связь порвалась, рация разбита — ваши действия? Показал я ему все виды и способы взаимодействия с соседом слева, то есть с 3-м Украинским фронтом, а он все не унимается:

— А какая еще с ним связь есть?

— Мой лейтенант крутит любовь с радисткой с Третьего Украинского, — отвечаю.

— А еще какая? — спрашивает полковник.

— Делимся наркомовской нормой, когда нам подвезут спирт, а соседям еще нет.

Тут, наконец, полковник рассмеялся и перестал меня пытать.

Противник докучал нам постоянными обстрелами и атаками ничуть не меньше проверяющих. Пехоты у нас было очень мало, и мы отбивали атаки в основном артиллерийским огнем. Поэтому мне никак нельзя было отлучиться с передовой, даже в баню.

Только однажды, в затишье, командир дивизии отпустил меня на два часа в тыл помыться в бане.

Сдерживая обуявшую радость, я выскочил из темного блиндажика и помчался к расщелине, чтобы проникнуть на обратный склон хребта. Пулеметная очередь вдавила меня в камни, напомнив об осторожности. По расщелине добрался до вершины горы, переполз ее и со всех ног помчался вниз, в направлении тылов дивизиона. Бежал уже не командир дивизиона, отягощенный заботами обороны стыка, а простой двадцатилетний парень, который радуется февральскому солнцу, ослепительно белому снегу и случайно мелькнувшей вдали дикой косуле.

Через полчаса я был уже у подножия хребта, где меня ожидали санки. Два белых арабских скакуна за шесть минут домчали нас с ездовым Диденко до Чаквара, городка, где располагались тылы и батареи моего [396] дивизиона. Вот уже видна и мельница на окраине, и раскинутые вокруг нее огневые позиции трех моих батарей. Орудия хорошо окопаны и замаскированы. Это порадовало меня. Направляюсь на свою родную 3-ю батарею, которой командовал больше года.

Старший на батарее лейтенант Ощепков, откинув за спину палетку, быстро подбежал ко мне, красиво приосанился и молодцевато доложил обстановку на батарее. Я всегда любовался статной фигурой этого умного офицера из кадровиков. Служить он начал еще до войны, но так и застрял на огневых позициях батареи. Может, потому, что здесь безопаснее. Повышение обязательно метнет на передовую. Опрятно одетый в хорошо подогнанное обмундирование, с четкими уставными движениями, Ощепков нравился не только окружавшим его военным, но и местным девушкам. Смуглое, чисто выбритое лицо с большими карими глазами украшала пышная черная шевелюра. В красивом лице этого сибиряка было что-то азиатское. И эта смуглость заранее предполагала смелость и решительность характера. На батарее у Ощепкова всегда был порядок, его огневики обычно вели стрельбу из гаубиц умело, быстро, слаженно и точно. Ко мне, хотя я был моложе старшего лейтенанта годами, да и в армии всего три года, Ощепков относился уважительно. Ценил мое умение управлять огнем батареи, а теперь и дивизиона.

— А это что за рогатины торчат из окопа каждой гаубицы? — строго спрашиваю, показывая на счетверенные зенитные пулеметы.

— Да зенитчики попросились, товарищ капитан, стать рядом, чтобы не долбить мерзлую землю для своих окопов.

— Они же не рядом стали, а залезли в твои окопы! Это же приманка для самолетов! Как только их пулеметы откроют огонь, на них — и на вас! — тут же посыплются [397] бомбы, — возмутился я. — И где же хозяева этих пулеметов?!

— Да они, товарищ капитан, греются в домиках у наших хлопцев.

Подхожу к ближайшей установке и рывком отвожу затвор.

— Что вы делаете?! Стрелять нельзя! — испугался Ощепков.

Вместо ответа жму на гашетку. Четыре пулеметных ствола извергают страшный грохот. На этот рев из ближайшего домика выбегает девица в военной форме. На плечи наспех накинута шинель, волосы не прикрыты, развеваются на ветру. С надрывом, капризно-требовательно кричит в мою сторону:

— Кто разрешил?!

— Где ваш часовой?! Почему пулеметы не охраняются?! — ей в ответ. И Ощепкову: — Ну и джентльмен ты, старший лейтенант! Девочек пожалел, чуть не в постель их с пулеметами впустил! Немедленно убери пулеметы!

Помывшись в морозной солдатской бане, которая и здесь представляла собой дырявую бочку над головой, закрытую с трех сторон палаткой, я зашел в штаб своего дивизиона. Мои штабники располагались в проходной комнате на первом этаже особняка хозяев мельницы. Через эту комнату изредка проходили во внутренние комнаты хозяева. Такая непритязательность и терпимость штабников объяснялась не только их скромностью, немцы никогда бы не потерпели такого. Просто нашим ребятам хотелось более близкого общения с гражданскими людьми, пусть и чужими. На фронте всегда есть потребность побыть среди местных жителей. Помню, в начале января сорок третьего, после непрерывных боев подо Ржевом, где все деревни были выжжены немцами, нас вывозили под Сталинград, так мы часами простаивали на морозе у открытых [398] дверей вагонов-теплушек в надежде увидеть женщину или ребенка. Так мы соскучились за полгода по ним. А однажды там же, в боях подо Ржевом, мне приснился страшный сон. Будто по зеленому лугу нейтральной полосы, что располагалась между нами и немцами, в нашу сторону движется большая толпа женщин и детей в разноцветных одеждах. Все чем-то приятно возбуждены, веселые, радостные. Ребятишки выбегают вперед, и вот они уже на нашем минном поле, а немцы открывают по толпе сильный пулеметный огонь. Толпа заметалась, послышались истошные женские крики, детский плач. «Ложись!» — закричал я в ужасе и проснулся от собственного голоса. Как же я возрадовался, когда понял, что все это происходило во сне!

В штабной комнате мы с моим замполитом и начальником штаба не спеша пообедали. Ели за столом, покрытым скатертью, из хозяйских тарелок, как когда-то дома. Мне это непривычно: и котелок не надо зажимать меж коленей, и не надо беспокоиться, что вот сейчас сыпанет тебе в котелок земля с бруствера. По тому, как наши люди свободно пользовались хозяйской утварью, я понял, что отношения у них с домочадцами хорошие. Ко мне было проявлено особенно трогательное внимание. Это всегда так, когда мы, мокрые, грязные и голодные, приходим с передовой в сравнительно уютные, сухие и теплые «апартаменты» тыловиков. У них совсем иная жизнь. У нас все дни одинаковые: бои да бои. Мы ни праздников не знаем, ни дней недели. Они же знакомства с местными девушками заводят, пирушки, танцы организуют. Вот и под Гантом. Если подарят нам немцы на горе Вертеш свободный от обстрела час-другой, только и развлечения у нас, что наблюдать за диким козлом. Этот могучий красавец с большими загнутыми назад рогами появляется всегда внезапно и неизвестно откуда, вскакивает на свое излюбленное место — самую высокую скалу вершины и, как вкопанный, напрягшись всем телом, предельно [399] подавшись вперед, неподвижно стоит в застывшей грациозной позе. Гордо вскинув мудрую, как у пожилого человека, бородатую голову и устремив острый взор далеко-далеко вперед, в расположение немцев, он будто внимательно изучает позиции противника.

— Как чует, что обстрела не будет, — удивлялся Коренной.

— И чего это он там высматривает? — не отрываясь от телефонной трубки, лопочет про себя молоденький Штанский.

— Может, у него коза осталась там, за линией фронта? — серьезно отвечал Коренной.

И, что интересно, никто никогда не стрельнул в сторону козла, даже от нечего делать. Ни наши, ни немцы. Они, наверное, тоже за ним наблюдали. А козел мог часами так стоять неподвижно.

— Козел стоит — значит, обстрела не будет, — уверенно говорили бойцы.

Да, искренне завидовал я своим тыловикам: у нас козел — у них девушки.

* * *

После обеда у меня еще было с полчаса времени до отъезда. В комнате я остался один. Походил во весь рост по полу туда-сюда — поразмялся на свободе. Вижу, в кресле газеты лежат. Сел на мягкое сиденье и стал читать «Правду». Давно я не испытывал такого блаженства: намытый, после обеда, да в кресле, да еще и газету развернуть!

Вдруг в комнату вкрадчиво постучали. На пороге появилась неимоверной красоты девушка. Видимо, это была дочь хозяина мельницы. Она сделала небольшой реверанс в мою сторону, поздоровалась по-немецки и неторопливо прошла в одну из внутренних комнат. Я продолжал взирать в газету, но уже совсем не вникал в читаемое. Облик девушки вызвал у меня такое волнение, что я только и ждал, когда же она вернется, [400] чтобы еще хоть раз взглянуть на нее. Через несколько минут Мария, как, позже я узнал, зовут девушку, вошла в комнату, сказала опять по-немецки что-то извиняющееся и принялась вытирать пыль на картинах и фотографиях на противоположной от меня стене. Была она в домашней обуви и легком цветастом халатике. Теперь я уже смотрел не в газету — больше прикрывался ею, а на красиво изгибавшуюся спину девушки. Ни я, ни она заговорить не решались. Временами она украдкой косила глазом в мою сторону. Видимо, ей было уже известно, что пришел молодой офицер, старший начальник над обитавшими здесь русскими, и ей было интересно его рассмотреть. Поверх газеты я видел, как она поднимается на цыпочки, чтобы дотянуться до верхней части киота, как обнажаются из-под легкого домашнего платья круглые ямочки под коленями. Мне, привыкшему видеть только замызганные стеганые ватные брюки солдат, обнаженные девичьи ноги показались сновидением.

Мария еще несколько раз прошла через комнату, я уже привык видеть ее и снова углубился в газету. Читал я в «Правде» басню Михалкова «Бобер и лиса» и невольно улыбался прочитанному. Мария уловила это и тут же спросила:

— Капитен, варум зи ляхен?

— Смешно, вот и улыбаюсь, — ответил я по-немецки. Между прочим, с венграми мы общались только по-немецки и понимали их лучше, чем немцев.

— Разве в газете может печататься что-то смешное? Там одна политика, — недоумевала мадьярка.

— Бывает и смешное, — ответил я и попытался пересказать ей содержание басни, но как сказать по-немецки «бобер», я не знал.

Ничего не поняв из моей попытки рассказать содержание басни, она спросила:

— Что же это все-таки такое? [401]

— По-русски это называется «басня».

Красивые карие глаза Марии внезапно расширились, она вскочила со стула, раскрыла рот, резко вдохнула в себя воздух, потом присела, схватилась руками за то место, где должен быть живот, громко, до слез расхохоталась и, не сказав ни слова, выбежала из комнаты.

Обескураженный, я смотрел ей вслед, не понимая, что случилось. Содержание басни она не поняла. Ее привело в исступление само слово «басня». Настроение у меня испортилось, и я пожалел о случившемся. Да и времени на общение с девушкой у меня оставалось мало.

Не успел снова углубиться в газету, как на пороге опять появилась Мария. Как ни в чем не бывало, молча прошла через комнату, увлекая за собой не менее красивую, чем сама, подружку. Через пару минут девушки вернулись в комнату, и Мария спросила:

— Капитан, что это вы только что читали?

Я насторожился и попытался снова пересказать содержание басни.

— Нет! — перебила меня Мария. — Как это называется?

— Басня, — отчетливо произнес я, сознательно подыгрывая Марии.

Девушкам только того и надо было — обе громко рассмеялись и убежали из комнаты. Тут входит хозяин мельницы. Он воевал на Восточном фронте, инвалид после ранения, полученного в боях с нашими войсками, хорошо понимает по-русски.

— Иосиф, что означает по-мадьярски «басня»?

— Тише, тише, не кричи! — замахал руками Иосиф, перекосив лицо от испуга. Немного успокоившись, он сказал, что это сильное женское ругательство, и для убедительности показал ладонью ниже живота.

Еще через несколько минут девушки зашли в комнату с капитаном Советовым, начальником штаба моего дивизиона. Посмеявшись над только что слупившимся [402] языковым чудом, мы вчетвером начали болтать на самые разные темы. Нам было так хорошо, что мы забыли о войне и о всех связанных с нею заботах.

И тут, в самый разгар веселья, я услышал отдаленный гул артиллерийской стрельбы. Он несся со стороны наших передовых позиций и усиливался с каждой секундой. Я насторожился. Веселье мгновенно слетело с моего лица. Мое беспокойство передалось и девушкам. Они тоже перестали смеяться. Неимоверная досада на только что прогремевшие вдали артиллерийские раскаты, так внезапно прервавшие наше веселье, и откровенная жалость ко мне, кого эти звуки больше всего обеспокоили, отразились на лицах девушек. Все мы так одинаково и так печально-едино восприняли эту помеху нашему общению, что, казалось, между нами нет никакого языкового, национального, социально-классового барьера — есть лишь одна общая эмоциональная близость молодых людей.

Я извинился перед девушками, быстро накинул на плечи шинель и выбежал на улицу. Вскочил в стоявшие наготове санки, и кони помчали нас с ездовым Диденко на передовую, к деревушке Гант.

Огненная скачка

Резкий, холодный ветер шумел в ушах, но он никак не мог охладить пожара страшного беспокойства, распиравшего мою голову. Все! — думал я, немцы узнали про стык и решили нанести удар. Здесь, в тылу и неведении, мне стало так страшно, как ни разу не было страшно в бою. Главное — я был далеко в тылу! Не мог вмешаться в грянувший бой, чтобы повлиять на его ход — конечно же, в нашу пользу!

Мы приближались к хребту. Раскаты канонады усиливались, стали хорошо просматриваться поднимавшиеся [403] к небу из-за горы клубы черного дыма. И все же холодный встречный ветер несколько охладил меня, жуткие мысли и обескураживающие страхи попритихли, и я стал думать, каким образом быстрее попасть в Гант. Чтобы перебраться через хребет пешком, потребуется сорок минут. За это время и бой закончится! Да без моего присутствия — еще и нашим поражением! Можно, конечно, попасть и за пять минут, если проскочить сквозь хребет через «ворота» — разрыв в хребте, он уже виден справа, туда скоро свернет дорога. Но это риск — четыреста метров вдоль передовой на виду у немцев. И я решился. Дело к вечеру, уже смеркается, кони у меня белые, на снежном фоне их почти не видно, немцы не сразу нас заметят, а пока спохватятся, мы на полном скаку успеем проскочить опасное место. Иначе опоздаю, и все пропало.

— Диденко! Гони направо и вперед по дороге! — даю команду ездовому.

И кони помчали нас к передовой! Выскакиваем из расщелины, на полном скаку круто сворачиваем налево и мчимся вдоль передовой. Рядом справа — окопы нашей пехоты, а чуть подальше, в пятистах метрах за лощиной, — немецкие. Но взгляд налево чуть не ввел меня в шоковое состояние: отвесная скала вовсе не была покрыта снегом! Она была первозданно обнажена — черна, как китайская тушь! И наши белые кони проецировались на ней, как сказочные паруса!

А немцы не дремали. Ровно в шестнадцать часов немецкий пулеметчик заступил на боевое дежурство. Он привычно осмотрел передний край русских и не нашел ничего нового. Бой шел справа, в районе Ганта, артиллерия и минометы наносили удар по переднему краю русских — деревушка Гант и склоны хребта скрылись в клубах дыма. Приближались сумерки, остатками пулеметной ленты немец виртуозно выбил музыкальный ритм и зарядил пулемет трассирующими пулями. [404]

После теплого блиндажа и горячего кофе ему не терпелось поразмяться, пострелять. Но цели, как на грех, не появлялись. Он еще раз тоскливо осмотрел поверх пулемета пустынный передний край русских и уже собрался пробежаться по траншее, как вдруг, к великому своему удивлению, увидел, как из расщелины хребта выскочила пароконная русская повозка, свернула вправо и помчалась вдоль передовой к Ганту. На фоне темной скалы белые кони были видны — лучше не надо! Словно охотник, выследивший долгожданную дичь, немец неимоверно обрадовался! Кровь прилила к лицу, руки мертвой хваткой вцепились в пулемет. Переставив прицел на пятьсот метров, немец вжался в пулемет и дал длинную очередь по лошадям нахальных русских. Еще не окоченевшие от холода руки твердо держали тело адской машины. Но что за проклятие! Огненная трасса уперлась в белые животы скачущих коней, а санки, как ни в чем не бывало, продолжают мчаться к Ганту! Не понимая, в чем дело, он взял на прицел головы одного, потом второго седока — и опять неудача! Такого с ним еще не бывало! Обозленный, он всадил длинную очередь в тело левого русского. Но пули опять-таки пошли ниже, попали в сиденье, и санки со скачущими белыми конями через секунды исчезли в Ганте.

Так виделась наша скачка со стороны стрелявшего в нас немца. А что же испытали мы с Диденко на этом четырехсотметровом отрезке пути под непрерывным огнем пулемета? Справившись с крутым поворотом, кони тут же рванули вперед. И не потому, что их понуждал к тому ездовой. Через вожжи, которые держал в трясущихся руках Диденко, кони ощутили состояние своего хозяина. Им мгновенно передалось его волнение. А я, с замиранием сердца, ежесекундно ожидая обстрела, устремил взгляд на заснеженные немецкие позиции. И точно! Из потемневшего леса со скоростью [405] броска кобры взметнулась стремительная огненная струя. В одно мгновение преодолев полкилометровое пространство, она настигла наши санки и упруго воткнулась в пространство между передними и задними ногами лошадей. Перемещаясь вместе со скачущими конями, она повисла под их животами, совершенно не касаясь их мелькавших в снежной пыли ног. Стоило ей хотя бы чуть-чуть отстать или опередить коней, как тут же мелькавшие с неимоверной скоростью копыта пересекли бы ее, превратившись в кровавые култышки, а весь наш возок полетел бы вверх тормашками под откос, на радость немецкому пулеметчику. Но этого, к нашему счастью, не случилось.

— Ну и твердая рука у фашиста, — искренно похвалил я немецкого пулеметчика, — надо же так точно перемещать тело пулемета вслед скачущим коням.

Как завороженный, затаив дыхание, чтобы не спугнуть происходящее, я смотрел на зловещую струю. На какое-то мгновение она померкла в снежной пыли и появилась вновь, повиснув теперь уже между хвостами коней и ездовым Диденко. Тот отклонился, насколько мог, назад ко мне, боясь вместе с санками наехать на смертельную красоту. Однако и в этом положении красная струя держалась недолго. Послышался страшный треск — и облучок, на котором ездовые обычно держат вожжи, в мгновение ока разлетелся в щепки. Этот хруст и треск показали, какая адская сила несется вдоль красивой алой нити! А кони, храпя, разбрасывая хлопья белой пены, припустили еще быстрее. Изредка мне был виден красный, косивший в сторону немцев глаз правой лошади. И вдруг струя огня, перескочив Диденко, упруго повисла между ездовым и мною. Я вжался в сиденье и до предела отвел голову назад, отклониться сильнее мне не давала спинка повозки. Но струя, послушная злой воле, упрямо перемещалась вслед за моею головой, как будто ко мне ее тянул сильный [406] магнит. Пули неслись в сантиметре от моей переносицы. К своему удивлению, сквозь стук копыт и храп коней я уловил, что струя не только ярко светит — но и громко шипит! Шипит, как тысяча змей! А когда она приблизилась к моим глазам еще теснее, меня обдало ветром, и глаза стали с дикой болью выламываться из орбит. От страха я зажмурился и на какое-то время потерял сознание. Очнулся от сильного грохота — сноп пуль вырвал из-под меня сиденье, и я опять в обмороке, задрав ноги, полетел вниз, в образовавшуюся дыру. Тут мы влетели в деревню, и замелькавшие справа строения прикрыли нас от немецкого аса-пулеметчика. Обстрел прекратился. А полыхавший в огне Гант показался нам — спасением!

Сорок лет не могу забыть ту огненную скачку, и сегодня — пишу, а буквы скачут и сами собой меняются местами. А ведь длилась та скачка всего полминуты, может, сорок секунд — не более! Но нам эти секунды казались нескончаемой вечностью!

Позже, анализируя случившееся, я понял, почему пули не попадали в нас. В наступивших сумерках немец плохо видел мушку и наводил пулемет на коней и наши с ездовым головы не по мушке, а по огненной трассе своих пуль. Вершина светящейся траектории виделась ему на брюхе правой лошади, но сами пули в хвосте трассы опускались вниз и проскакивали под животами коней. Рука у фашиста была твердая, и он точно удерживал вершинку огненной траектории на животах лошадей и на наших головах, хотя мы неслись по дороге во весь опор. Но, к его удивлению, целей не поражал. Озверев от неудачи, фашист рубанул по моему туловищу — и опять не достиг цели.

Какие же добрые силы отводили от нас пули? Этими силами были ураганный попутный ветер и сила тяжести. Сильнейший ветер дул нам в спину по низине хребта. Пули на излете, за вершиной траектории, сносились [407] на каких-то пять сантиметров вперед-вниз от наших голов. Немец этого не учел. И мы остались живы. А немец-пулеметчик посчитал нас, наверное, не иначе как заколдованными — кого и пули не берут!

«Спасибо тебе, что выручил!»

12 февраля 88-тысячная группировка немцев, окруженная в Будапеште, была ликвидирована. А нас продолжали держать в обороне. Стоявшие против нас венгерские войска по приказу немцев каждый день атаковали наши позиции. Рано утром на моих глазах выставляют на окраине села пяток станковых пулеметов, ложатся в цепь и по команде вскакивают, чтобы бежать на нашу оборону в атаку. Делаю по ним артиллерийский напет, и они в дыму разрывов отползают в деревню. Если бы они добежали до нашей опушки леса, то беспрепятственно пошли бы в глубь нашей обороны, биться с ними у нас было некому. У меня в домике лесника три связиста, и у комбата Морозова всего двое солдат, да еще перед домиком лежит боец с ручным пулеметом. Больше вправо и влево на видимость глаза никого нет.

Попробовав, лениво и безрезультатно, на нас наступать, венгры стали целыми подразделениями сдаваться в плен: идут к нам строем, с оружием, во главе офицер. У нас уже и сопровождать их в свой тыл некому, а они все переходят и переходят нейтралку. Вот идет очередной взвод венгров. Морозов сам выскакивает в окно и бежит к ним навстречу. Грубо отбирает автомат у офицера. Тот оскорблен, дает команду, солдаты окружают Морозова, хватают за руки, и все вместе ведут пленного комбата к себе в деревню. Я не растерялся: положил четыре снаряда перед венграми. Мощные разрывы бросили их на землю. Они поняли, что путь к себе им прегражден. Вскочили, построились, и уже Морозов ведет их в свой плен. [408]

Разоружив и передав венгров своему конвойному, Морозов, бледный, как лист бумаги, вскочил обратно ко мне в окно и повалился без чувств на тахту.

Когда пришел в себя, крепко выругался и сказал:

— Ничего себе — в конце войны попасть в плен! Спасибо тебе, что выручил!

Девочка с простреленной ладошкой

Итак, германское наступление на советские войска в районе озера Балатон было остановлено. 16 марта мы перешли в наступление западнее Будапешта. С боями захватили города Бокод, Дад, Коч, Моча. Город Коч знаменит тем, что там впервые в мире появились кучера — ездовые, которые сидят на скамеечках в передке повозки.

То, о чем я хочу рассказать, случилось где-то между городками Дад и Коч, западнее Дуная. Стоял март сорок пятого. Было уже по-весеннему тепло, но дожди шли прохладные. Мы наступали вдоль магистрали, идущей на север. Слева от дороги стоял одинокий фермерский домик с дворовыми постройками. Немцы отступали стремительно; вслед за ними, не останавливаясь, быстро бежали и мы. Пробежали и мимо этого домика. Но через пару километров немцы заскочили в заранее оборудованные окопы и встретили нас огнем. Мы вынуждены были остановиться и залечь. Я приказал по телефону подтянуть поближе к нам все три батареи своего дивизиона. Гаубичная батарея остановилась как раз возле упомянутого мною домика. Там же расположился мой штаб с тылами и кухней. По всему было видно, что до следующего утра мы никуда не двинемся, нет у нас сил, чтобы сбить немцев.

Звонит старшина Макуха:

— Где ставить кухню управления дивизиона? [409]

Я посоветовал укрыть кухню от дождя в том самом домике.

— В домике находиться невозможно, — отвечает старшина, — тут в сенях и комнатах полно обезображенных трупов.

— Убери их и занимай помещения! Что ты, впервые убитых видишь?!

— Я лучше под дождем, в затишке у задней стенки дома притулю кухню, а трупы трогать не буду. Вы не представляете, что тут делается.

Обстановка у нас на передовой окончательно прояснилась: немцы на ночь глядя дальше отступать не собирались — придется и нам с пехотой окапываться где залегли. Я решил сбегать в свои тылы посмотреть, что же это за трупы такие, что бывалый старшина боится их касаться. Явно какая-то диковина стряслась, да и старшину надо приструнить.

Домик этот находился глубоко в тылу у немцев, когда мы сбили их с очередного рубежа обороны. Было это ранним утром, и убегавшие от нас фашисты заглянуть в домик не успели. Скорее всего там поразбойничали вчера или сегодня ночью немецкие тыловики, наверное эсэсовцы.

Оставив за себя на наблюдательном пункте командира подручной батареи, я сначала отполз, потом короткими перебежками переместился в низину, а дальше пошел пешком во весь рост к злополучному домику. Подхожу к усадьбе, меня встречает старшина. Кухня дымится под дождем. На мокрой земле лежат продукты.

— Ну и чего ты тут мокнешь? Трупов испугался? — взыскательно говорю старшине.

— А вы сами посмотрите, — не сдается Макуха. Шустрый бывший колхозный бригадир, лет на десять старше меня, ему уже за тридцать, всякого повидал на [410] своем веку, да и на войне не первый год, его трудно чем-то удивить.

Захожу в сени. Четыре по пояс обнаженных мужских трупа расшвыряны по полу. Средних лет и молодые мужчины в гражданских брюках сплошь изуродованы кинжалами, весь пол залит загустевшей и уже почерневшей кровью. В комнатах еще пять трупов в таком же состоянии. Да, подумал я, возиться в этом кровавом месиве никому не захочется.

Выходим во двор, берусь за ручку дощатой двери приземистого шалашика-погребца:

— Ну, а сюда-то ты мог сложить продукты, чтобы не мокли под дождем? — продолжаю начальственный напор, открывая шалашик.

Дверца распахнулась, и нашим глазам предстала еще более ужасающая картина. В полумраке мы увидели обнаженные колени лежавшей на спине изнасилованной женщины. Во лбу и оголенной груди зияло несколько пулевых ранений. Стремясь побыстрее избавиться от чудовищного зрелища, я быстро прикрыл дверцу. Но когда дверца почти закрылась, мне показалось, что за ней что-то шевельнулось. Я заглянул внутрь в сторону движения. От моей головы отшатнулось и спряталось в темноту угла детское тельце. Девочка лет двух сидела слева от матери, оттопырив в сторону повернутую вверх ладошку. Середина ее была темно-красной. Говоря успокаивающие ласковые слова, я попытался взять девочку на руки. Но она тут же стала пугливо и настойчиво прятаться, забиваясь все дальше в угол. Когда я все же вытащил девочку наружу, то увидел простреленную насквозь ладошку и застывший страх в ее широко открытых глазах. Значит, насильники расстреляли женщину и выстрелили в сидящего рядом ребенка. Видно, девочка успела ускользнуть за притолоку, и пуля попала в ладошку. [411]

Поднял ребенка, держу на руках и не знаю, что с ним делать. Как, куда определить сироту? В домике нет ни одной живой души. И населенных пунктов поблизости нет. Городок Дад, в котором располагается штаб нашего полка, километрах в десяти позади нас. Пока перевязывал девочке ладошку, пришел посыльный из штаба полка. Помню его фамилию — Копейкин. Передал девочку на руки Копейкину и сказал:

— Девочку отнесешь в Дад, отдашь кому-нибудь из местных жителей.

— А если не возьмут?

— Посади на стол в каком-нибудь побогаче домике и уходи. Пусть они о ней заботятся, она же мадьярка. Нам, к сожалению, девать ее некуда.

На следующий день мы все же выбили немцев из траншеи. К счастью, на гаубичную батарею подвезли бризантные снаряды.

В ходе дальнейшего наступления мы освободили на той же трассе точно такой же домик, как недавно нами покинутый. В нем проживали две пожилые женщины. На моем плохом немецком я все же выяснил, кто проживал в том злополучном доме. Оказалось, там жил местный фермер с женой и маленькой дочкой. У него проживало несколько русских пленных. Как они попали к фермеру, старушки не знали. Но фермер кормил их, а они на него работали.

Так и осталось для нас загадкой, что за трагедия разыгралась той ночью, перед самым нашим приходом, в домике у дороги. Мы увидели лишь тела десяти зверски убитых и изуродованных людей и девочку с простреленной ладошкой.

Решило мгновение

Город Комаром на Дунае мы взяли с ходу, вернее, с бегу. Мы буквально вбежали вместе с отступавшими немцами в улицы города. Стреляли друг в друга на бегу, [412] но так как они вынуждены были оборачиваться, а мы строчили из автоматов вперед, то у нас получалось прицельнее. Когда добежавшие до реки немцы бросились в воду, мы продолжали по ним стрелять, как в кинокартине «Чапаев» стреляли беляки по уплывавшему вместе со своими красноармейцами Чапаеву. Редко кому из немцев удалось доплыть до левого берега Дуная, к чешскому городу Комарно.

Стало быть, город Комаром мы заняли с ходу и понеслись на Вену. Но тут нам встретился небольшой венгерский городок Дьер, который немцы хорошо укрепили и решили стойко оборонять. У них — полного профиля траншеи, пулеметы и пушки на прямой наводке, все хорошо замаскировано. А у нас, как обычно: остатки стрелкового полка, сведенные в батальон «неубиваемого» Морозова, да мой артдивизион из трех батарей. Ни танков, ни пушек нам дополнительно не дали.

Ранним утром 30 марта, за полчаса до атаки, ко мне обратился Морозов:

— Спасибо тебе, что своими пушками помог мне Комаром взять. Теперь, будь другом, помоги с Дьером, без тебя не сумеем одолеть.

Привык Иван рядом толкового артиллериста иметь. Что ж, чего не сделаешь ради старого друга — и в огонь вместе с ним побежишь.

Итак, усиленный пушками батальон Морозова готов к атаке, и я, как в былые времена, нахожусь рядом с ним, только теперь у меня не одна, а три батареи. Орудия прямой наводки и пулеметы врага я своими снарядами уже уничтожил. Следующий артналет — по немецкой траншее. Сделано! И пехота Морозова поднимается и бежит вперед. Бежим в центре атакующей цепи и мы с комбатом. Тут открывает огонь уцелевший вражеский пулемет. Короткая команда телефонисту, он поспешает вместе со мною, и прилетевшие снаряды [413] уничтожают огневую точку. До немецкой траншеи остается метров двести, переношу огонь с траншеи дальше, на крайние домики. Немцы не выдерживают нашего натиска — оставшиеся в живых выскакивают из траншеи и бегут в глубь своей обороны. С флангов их косят наши станковые пулеметы и ружейно-автоматный огонь атакующих солдат.

Мы с Морозовым иногда вырываемся метров на сорок вперед, чтобы солдаты видели нас и не мешкали. От меня не отстают разведчик Карпов и связист Штанский. Катушка кабеля разматывается с плеча телефониста, и я могу в любую секунду вызвать огонь своих батарей. Между нами и отступающими немцами расстояние сократилось до ста метров. Стрелять по ним снарядами опасно: осколки будут своих поражать. Между тем немецкая пехота миновала какие-то нарытости грунта. Оказалось, это зарытые в землю вражеские зенитные пушки. Их шесть штук, расстояние между ними метров по тридцать. Из-за брустверов окопов торчат только их тонкие, как ломы, орудийные стволы. Мы их не сразу заметили, да и не сообразили, что это зенитки. Но вот они в упор ударили по нашей наступающей цепи. Сильный и частый треск автоматических пушек сначала испугал нас. Но наступательный порыв был настолько велик, что мы продолжали дружно бежать вперед. Снаряды у этих пушек маленькие, с небольшую морковку, при стрельбе по низко летящим самолетам они очень эффективны, а вот по пехоте — не очень. Взрываются эти снарядики только при ударе о препятствие, и мы не видим их поражающего действия: они пролетают между нами, изредка взрываются у ног, не повреждая даже сапог. От частой стрельбы зениток упали всего только два или три из наших пехотинцев. Я поразить зенитки снарядами не могу: по своим попадешь. Продолжаем неистово бежать прямо на стреляющие в нас малокалиберные пушки. Когда до [414] пушек остается метров сорок, зенитчики не выдерживают и, соскакивая с сидений, бросаются бежать вслед за своей пехотой.

Нам захотелось из немецких пушек ударить по их хозяевам! Самые быстрые из нас — Морозов, я, мой разведчик Карпов и еще какой-то молодой пехотинец — вырвались вперед и устремились к брошенным немцами пушкам. Мне пришлось бежать немного наискосок, поэтому пехотинец опередил меня. Но мы, все четверо, почти одновременно вскочили в сиденья наводчиков. Я быстро развернул пушку на сто восемьдесят градусов, ухватился за рукоятки турели — а на что нажать, чтобы выстрелить, никак не найду! Нет нигде спуска у рукояток, и все! Потом догадался взглянуть под ноги и увидел педаль под правой ногой, с которой от частого нажима немецкого сапога стерлась заводская краска. Обрадовался несказанно! Нацеливаю ствол в спины убегающих хозяев пушек — и только в нетерпении занес ногу над педалью, чтобы поскорее нажать на спуск, как справа раздался оглушительный взрыв, и вся соседняя зенитка окуталась черным дымом. Меня будто молнией пронзило — в мгновение понял, что пушки заминированы, и моя нога, готовая нажать на педаль, автоматически подскочила и замерла. Смертельный ужас охватил меня, на лбу выступил пот, рот приоткрылся, глотаю воздух!.. Поднял глаза, чтобы еще раз взглянуть на соседнюю пушку, а на ее месте — ничего! В следующий миг мое внимание привлек приоткрытый металлический кармашек на броневом щитке пушки: из него торчал уголок тротиловой шашки. Вот она — смерть, приготовленная и мне! Вгорячах выхватил спрятанный в кармашке брусок тола и отбросил его подальше в сторону. Страх от только что пронесшейся надо мною смерти не отпускал, никак не могу успокоиться. Хотя эти переживания длились всего несколько секунд, еще не успели скрыться за домами немецкие зенитчики, а мне казалось, что минула целая [415] вечность. Для нервной разрядки выпускаю по убегающим фашистам длинную очередь из зенитки. И только после всего этого до меня доходит, что своею жизнью я обязан молодому резвому пехотинцу, который опередил меня на десятую долю секунды, буквально за мгновение до меня нажал на роковую педаль. И погиб. Взлетел на воздух вместе с заминированной пушкой. А я остался жив. С горечью посмотрел я еще раз на пустое место, где только что стояла пушка и на месте наводчика сидел молодой пехотинец. Вечная память тому парнишке. Кто-кто, а уж я-то никогда его не забуду. Хоть я и не повинен в его погибели, но получилось так, что своей смертью он спас нас с комбатом и моего разведчика, мы задержали роковое движение и остались живы. Опереди его я, он бы жив остался. Может, и ненадолго, всего до следующей атаки.

А Дьер мы взяли. Удивились: как это так, к чистой окраинной улице городка сразу же примыкает такое же чистое поле озимой пшеницы — и никакого хлама, мусора у крайних домиков! Но особо любоваться было некогда, вслед за убегавшими немцами мы помчались дальше — на Вену.

Дальше