Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава шестнадцатая.

Югославия

Октябрь 1944 года

Ночной бой в окружении

И двух недель не прошло после вступления на территорию Югославии, а столько уже боев провели! И все — на петляющих горных дорогах! Все — необычны, страшны, впечатляющи и непредсказуемы! Противник неожиданно появлялся спереди и сзади, а то и сбоку, из ущелий. А стратегическая горная дорога одна — с нее никуда не уйти ни немцам, ни нам. Проходила она через все населенные пункты округи, петляя между горами, то круто взбираясь вверх, то стремительно спускаясь вниз, перебрасываясь через бурные реки, нависая над головокружительными пропастями. А из глубоких ущелий в нее вливалось множество полевых дорог — по ним-то и выезжали из небольших населенных пунктов на магистраль немцы.

У немцев были специально обученные горные войска, специальная техника. Нам же приходилось на свой страх и риск, в ходе боев, опытным путем осваивать новую для нас тактику. При этом мы не только противостояли наскокам фашистов, но и с помощью партизан [308] сами мобильными отрядами появлялись там, где противник не ждал нас. Пехотинцы по-суворовски взбирались по горам — хоть к черту на рога! А вот нам, артиллеристам, с тяжелыми длинноствольными пушками приходилось туго. Но все равно мы одерживали верх и упорно продвигались вперед.

Когда мы с майором Абаныииным, командиром 431-го полка, овладели селом Луково за горой Ртань и он направился в Парачин, комдив Миляев передал мой дивизион в поддержку 439-му полку майора Литвиненко. Теперь труднее стало воевать в направлении на Крушевац и мой дивизион перенацелили на этот город.

Утром 12 октября 439-й стрелковый полк при поддержке моего дивизиона занял село Илино и пошел вдогонку за немцами на села Николац и Соко-Баня. Мне же требовалась остановка.

Замедляли наше продвижение не только горные дороги, но и вынужденные, незапланированные остановки. Оказалось, при движении по каменистой почве непривычные к горным условиям кони сбивают копыта — подковы коней срезаются как бритвой. А чтобы перековать полторы сотни лошадей моего дивизиона, требуется целый день. Опять у нас претензии к Генштабу: почему заранее не предупредили войска об особенностях продвижения в горах?

Вот и сейчас нужно срочно перековать всех лошадей, поэтому выступить вслед за пехотой пушечные батареи смогут только ночью. Наладив работы, сам я после обеда направился на машинах с гаубичной батареей в Соко-Баню, к стрелковому полку. Но, как только въехал в село Николац, узнал, что воинская часть противника по полевой дороге вышла на магистраль между мною и стрелковым полком. Послал разведчиков назад, они возвратились с печальной вестью: другая немецкая часть вышла к нам в тыл и отрезала нас от [309] пушечных батарей. Мы оказались в окружении. С четырьмя гаубицами и без пехоты.

Наступила ночь. Я поставил по две гаубицы на въезде и выезде из села и связался со старостой села, по-сербски — кметом, попросил найти полсотни партизан, чтобы они в качестве пехоты прикрыли от немцев наши гаубицы.

Через полчаса перед домом, где я остановился, уже стояли в две шеренги шестьдесят вооруженных местных крестьян, у каждого — старинная винтовка и по одному-два патрона к ней. Большинство босиком, одежонка весьма легкая. Но дух боевой. Они уже знали о моих орудиях, поэтому считали, что им теперь не страшны никакие немецкие танки. На мое приветствие дружно гаркнули:

— Смрт фашизму, слабода народу!

Разделил я их на две группы и каждую в качестве пехоты положил перед орудиями на въезде и выезде из села, приказав окопаться. Получилось какое-никакое, а все-таки прикрытие для гаубиц.

Ночью хлынул холодный дождь. Вода потекла ручьями. Беспокоясь за свою оборону — не разбежались бы «партизаны» по хатам греться, пригласил к себе кмета, и пошли с ним проверять позиции. Я был приятно удивлен и обрадован: все до единого ополченца-крестьянина лежали под проливным дождем в своих окопчиках, и никто не спал, все начеку. Бодрствовали и мои орудийные расчеты. К нашему счастью, немцы ни с запада, ни с востока напасть на нас не осмелились.

На рассвете разведчики доложили, что дорога с тыла свободна: немцы бросили технику и ушли с магистрали в горы. Но почему тогда ко мне не едут наши конные батареи? Сажусь в грузовую машину и еду в тыл, в Илино, где перековывали лошадей мои батарейцы. Солнце уже встало, дождь прекратился, было тихо и тепло. При подъезде к селу увидел на дороге следы ночного боя: множество в беспорядке брошенных немецких [310] машин, орудий, повозок, некоторые перевернуты, другие разворочены снарядами. Тут же валялись трупы убитых фашистов и коней. И среди всего этого солдаты моего дивизиона по-хозяйски обследовали брошенное немцами имущество: военное снаряжение, продовольствие, домашний скарб, награбленный немцами у местных жителей.

Командиры батарей доложили мне, что произошло. Как только ночью, перековав коней, они выехали из села, хлынул сильный дождь. В трех шагах ничего не было видно. Разведчики на конях уехали по дороге вперед. Вдруг слева в их колонну врезаются какие-то упряжки. В кромешной темноте немецкие кони уткнулись мордами в постромки и животы наших лошадей. Наши и немецкие ездовые, сидевшие верхом на лошадях, с возмущением, на чем свет стоит стали ругать друг друга: куда же вы прете! Потом вдруг те и другие поняли, что ругаются на разных языках. Наши орудийные расчеты, как я постоянно учил их, не растерялись. Быстро сняли пушки с передков, развернули их и, не раздвигая станин, прямо с походного положения сделали несколько быстрых выстрелов в темноту. Эти скорые выстрелы в никуда и решили исход встречного боя. Немцы, ошеломленные близкими выстрелами пушек и разрывами снарядов, побросали машины, орудия, лошадей и кинулись бежать. Наши же расчеты, приведя орудия к бою, продолжили в сумасшедшем темпе обстрел невидимого противника. Когда стрельбу прекратили, было уже тихо — никаких признаков присутствия немцев. Кого поубивали, какие разбежались. Слышалось только тревожно-жалобное ржание брошенных немцами лошадей.

Туфельки

Наши батареи во встречном ночном бою не потеряли ни одного человека, ни единого коня. Но неожиданный бой возбудил огневиков сверх меры. Чтобы привести [311] себя в порядок после боя, батареи вернулись в село Илино, на свои старые места. На окраине его выставили охранение. И только с рассветом стали рассматривать результаты ночного боя.

Когда я подошел к одной из разбитых снарядами машин, ее осматривали наши солдаты. В кузове машины были в беспорядке перемешаны шинели и сапоги, консервные банки и белье, ящики с патронами и какие-то коробки. Часть имущества валялась на земле, прямо в грязи. Солдат поднял связку небольших картонных коробок розового цвета. Раскрыл одну из них. В ней оказались новые модельные женские туфли. Их красота и изящество особенно проявились, когда солдат приложил одну туфельку к своему огромному грязному кирзовому сапогу. Коренной тоже не удержался, открыл самую миниатюрную коробочку. В ней оказались туфельки-маломерки. Они сверкали особой красотой, но надеть их на ногу могла только Золушка.

— Во, красотище какое! — воскликнул кто-то из солдат. — Вот только нам оно ни к чему...

— Товарищ капитан, — обратился ко мне Коренной, — а помните ту красивую девочку в хате, где мы вчера обедали? Давайте ей подарим эти туфельки!

— Верно, — поддержал я, — убери эту коробочку в вещмешок.

Распорядился, чтобы через час батареи были готовы к движению, сам же с Коренным зашел в домик вчерашних приветливых хозяев, которые угощали нас обедом.

Вчера, прощаясь с нами, хозяин дома, добрый пожилой человек лет пятидесяти, пожал мне руку и, едва сдерживая слезы, сказал:

— Ах, как вы понравились нам, друже капитан, не хочется отпускать вас. Будете живы, приезжайте к нам после войны. Миланка подрастет, и мы поженим вас. Она славная девочка. [312]

Мне тоже понравилась эта югославская семья. Проведя в их домике несколько часов, я как дома побывал: так приветливо, так ласково и трогательно они встретили нас — добрые люди в поношенной крестьянской одежде, сухощавые, стройные, улыбчивые, цвета сощуренных глаз сразу и не рассмотришь, но лица симпатичные и какие-то очень нам близкие и родные. Хозяин всем своим поведением, походкой, манерой говорить, рассуждениями, хозяйственными заботами и оптимистическим взглядом на дальнейшую жизнь напомнил мне отца, а хозяйка скорее походила на мою крестную, сестру отца: та, бывало, придет к нам, ничего еще не скажет, только посмотрит на тебя своими умными, ласковыми, добрыми глазами — и тебе уже хорошо, любая хворь проходит. Я всегда ждал прихода крестной, особенно если вдруг заболеешь какой болезнью: корью, свинкой или еще чем.

Вчера за несколько часов присутствия в их доме я успел пообедать и о многом переговорить с хозяевами. У них все было так же, как было у нас в годы НЭПа: живут еще не богато, но в надежде на лучшее. И заботы сельские у них такие же, как у моего отца в 1924–1925 годах. Ну а дочка их, Миланка, покорила меня с первого взгляда. Такой красавицы я еще не видывал. В четырнадцать лет — уже выше матери, стройная такая, гибкая, подвижная, улыбчивая, уважительная. А какая милая — черноглазая, с ямочками на чуть выпуклых округлых щеках. В ее движениях чувствовалась едва сдерживаемая детская порывистость, а в чертах лица и во всем теле — небольшая угловатость, как писал русский классик: это еще не совершенство, что-то еще находящееся в работе, но уже обещающее неимоверную красоту.

Когда теперь вошел я в хату, хозяева, не веря глазам своим, оторопели и на мгновение все трое: отец, мать и дочка — застыли в тех позах, в которых были, когда только еще открывалась дверь, — ну прямо как [313] на картине Репина «Не ждали». Я громко и весело, почти по-сыновьи, поприветствовал хозяев и прошел на середину прихожей. Отец и мать девочки бросились ко мне, стали обнимать, а Миланка тут же юркнула в соседнюю комнату. Я сразу все понял: видно, вчера после моего ухода они говорили обо мне как о женихе Миланки, вот теперь она и застеснялась.

Сообщив коротко обстоятельства моего возвращения, я рассказал, какую тревожную ночь провел в деревне Николац и как выручил меня тамошний кмет со своими крестьянами-партизанами, ярко представив картину ночного боя наших пушечных батарей на окраине Илино.

С тревогой и переживаниями выслушали мой рассказ хозяева, а старик радостно сообщил, что кмет в селе Николац — его родной брат и что сам он раньше тоже жил там, но пришел в Илино в примаки к своей нынешней жене. Миланка между тем, слушая мой рассказ из-за двери, внимательно следила за нами в щелочку, ее черненький глаз то и дело алмазом сверкал в притворе. Когда я, не торопясь, развернул вещмешок и вытащил оттуда розовую коробку, хозяева притихли. Замерла за дверью и Миланка. Я поставил коробку на стол и снял с нее крышку. Отец с матерью подошли и ахнули, блеск лакированных туфелек поразил их.

— Миланка, а я принес тебе подарок! — весело и громко объявил я.

Девочка притихла, в ней боролись два чувства: детское любопытство, смешанное с радостью ожидания подарка, и девичья застенчивость, приковавшая ее к месту. Растроганные родители стали дружно звать дочку. Наконец она вышла, и я протянул ей коробку с блестящими туфельками. Как только девочка увидела туфли, глаза ее засветились еще ярче, она медленно приняла волшебную коробку из моих рук, пристально посмотрела на туфельки, потом решительно вынула их из коробки, подняла в правой руке над головой и закружилась [314] на месте с такой быстротой, что ее юбчонка превратилась в зонтик. Радости ее не было конца. Потом она стала надевать туфельки на босую ногу. Когда туфли с трудом, но наделись, Миланка выпрямилась и, подбоченясь, прошлась в них по комнате. Снялись туфли легко, и Миланка вновь уложила их в коробку. И дочь, и родители никак не могли поверить свалившемуся на них счастью. Ни они и никто в их селе отродясь не держал в руках таких диковинных туфель. Через несколько минут я стал прощаться.

— Друже капитан, запомните, пожалуйста, наше село, кончится война, приезжайте к нам. Мы вас очень будем ждать!

Я до глубины души был растроган и встречей, и приглашением. Но шла война, и я не был уверен, что доживу до ее конца.

Выбор снайпера

В дивизионе у меня три артбатареи, и, бывает же такое, двум батареям везет, а третья — невезучая, за последнее время четырех командиров потеряла. И вот прислали пятого.

— Старший лейтенант Расковалов, — представился он мне по прибытии в дивизион.

Худой, высокий, стройный, симпатичный — и очень скромный, даже застенчивый. Он был из запасников, работал директором школы в Сибири, преподавал математику. К военному обмундированию еще не привык, все гимнастерку одергивал. На сухощавом, немного вытянутом лице постоянно светилась извиняющаяся улыбка. Годами он лет на десять был старше меня, я перед войной учился в педагогическом институте, а он уже был директором школы.

Чтобы приучить к опасности и уберечь, первые две недели я держал его на батарее у орудий, подальше от передовой. Потом взял к себе на НП, назначив его батарею [315] подручной. Я учил и оберегал его. Он внимательно следил за моими действиями. Уже уверенно и безбоязненно лазил по передовой, умело маскировался. Хорошо корректировал огонь своей батареи. Правила стрельбы знал — чувствовалось, что это действительно математик. Я знал, что трое детей у него. Такого мужика терять никак было нельзя.

Мы стояли во временной обороне, ожидая прорыва немецких танков. Как ни оттягивал, пришло время ставить на прямую наводку на переднем крае и батарею Расковалова. Он попросил меня помочь выбрать огневую позицию для своих пушек. Ранним октябрьским утром, когда только-только стало светать, мы выбрали с ним места для орудий, отползли с опасного места метров на двести и пошли по балке в полный рост. Вдруг старший лейтенант остановился и говорит:

— Товарищ капитан, а если танки появятся вон с того отрога балки, нам же их не сразу видно будет. Не будете возражать, если я свои пушки поставлю чуть повыше?

Похвалив его за находчивость, я согласился, добавив:

— А теперь — быстро в окопы, пока нас немцы не засекли.

Но он не унимался:

— Товарищ капитан, да вы посмотрите, как оттуда хорошо будет по танкам стрелять, давайте пройдем туда.

— Нет, уже светло, пошли назад, как бы не заметили.

Но Расковалов задержал меня, я обернулся, и мы вместе глянули на немецкие позиции. Внезапно с немецкой стороны щелкнул сухой одиночный винтовочный выстрел. Мы оба припали к земле. Окликнул его — он молчит. Подполз, а у него изо лба фонтаном бьет струя крови. Я зажал рану рукой, вгорячах еще достал перевязочный пакет и тут осознал, что комбат мой мертв. Так [316] точно попасть с большого расстояния мог только снайпер. Это снайпер его застрелил. Но этого нельзя было делать! Ни в коем случае нельзя! Нельзя-я-я этого человека убива-а-ать! — взметнулся в мозгу готовый вырваться из груди страшным криком страстный протест. Я уронил голову на руку, продолжавшую зажимать ладонью рану, а кровь все струилась и струилась, просачивалась между пальцами, я ощущал ее теплоту... Мной овладела неимоверная жалость к товарищу и лютая ненависть к немцу, который убил его, к себе — за то, что не уберег старшего лейтенанта; представил, как жена Расковалова получит похоронку, как заплачут его малые дети — и сердце вновь облилось кровью, в груди разлился жар, под кадыком замутило, потемнело в глазах... я не мог двинуться с места, мы оба были пригвождены к мерзлой земле, только я живой, а он — мертвый.

...Когда пришел в себя, схватил его за плечи и потянул в кустарник. Здесь чуть отдышался, а в воображении — все тот же немец: днями он из укрытия выслеживал нас и наконец в рассветной дымке увидел, обрадовался — в оптический прицел он видел двоих, но убить можно только одного, двоих не успеешь. Почему из нас двоих он выбрал его — не меня? Неужели он рассмотрел наши лица и остановил перекрестие прицела на более пожилом лице, рассудив, что из нас двоих он повыше начальник?.. Сидя возле Расковалова, я был в таком смятении, что даже не успел порадоваться, что сам-то остался жив. Я продолжал оставаться в том психологическом состоянии, в котором был до выстрела, когда мы оба были еще живыми и равными перед выбором немца. То, что он выбрал его, а не меня, и то, что это уже пятый мертвый командир этой батареи и что я не сумел уберечь и его, продолжало молотом стучать в мозгу. Думая об этом, я поднялся на ноги, взвалил комбата на плечи и, маскируясь кустарником, [317] направился на свой НП. Расковалов был не таким тяжелым, как могло показаться, но его ноги волочились по земле, и я вспомнил, что ростом он был на полголовы выше. Вот почему немец выбрал его. Он был выше меня и старше, эти признаки оказались для него роковыми: немец выбрал офицера повыше и постарше, посчитав его большим начальником. Или сработала случайность?.. Но, господи! — как же мне было больно.

У меня до сих пор хранится фотография: Расковалов снялся со старшиной своей батареи и ветфельдшером, когда еще находился на батарее, привыкал к фронтовой обстановке. Как живой, с мягкой застенчивой улыбкой смотрит он на меня со снимка. Наверное, такой же он послал и своей жене, и она с детьми часто вглядывается в дорогие им черты. А я каждый раз, глядя на фотографию, с укоризной думаю: как превратна жизнь! Своею смертью этот человек тогда спас меня.

Наверное, году в девяносто третьем этот мой рассказ был опубликован вместе с фотографией в газете «Известия». Я долго с волнением ждал, не попадется ли снимок на глаза родным Расковалова?.. Прошло время, но никто так и не откликнулся. Мало кто нынче выписывает газеты, вот и не увидели родные моего товарища газетную статью с фотографией близкого им человека.

Трстеник. Безумие победы

Оба города — Парачин и Крушевац, — полки дивизии взяли с ходу. Бои были хотя и кратковременными, но очень жаркими. Далее дивизию направили на запад вдоль реки Западная Морава с задачей взять город Кралево, который стоит на дороге из Белграда в Грецию. [318]

Взаимодействуя с частями Второй Пролетарской дивизии Народно-освободительной армии Югославии, мы наступали вдоль левого, северного берега реки Западная Морава от Велико Дреново на Кралево. Продолжая командовать 1-м дивизионом 1028-го артполка, я поддерживал огнем трех своих батарей 431-й стрелковый полк. Остальные части дивизии с артиллерийско-минометными полками наступали вдоль противоположного берега реки на городок Трстеник. Этот небольшой городок Восточной Сербии вместе с немцами обороняли от советско-югославских войск местные фашисты — четники Драже Михайловича.

Мой дивизион вместе с 431-м полком вел бой за деревню Богданье, которая расположилась как раз напротив Трстеника, на высоком левом берегу Западной Моравы. Берега мощной бурной реки соединял железнодорожный мост. Его замысловатые стальные конструкции высоко взметнулись над быстрыми косматыми водами Моравы. При наступлении мы как-то быстро проскочили мимо моста, и теперь он остался в полукилометре позади нас.

Я находился в боевых порядках комбата Морозова, в бытность командиром батареи я всегда поддерживал его батальон, вот и теперь в связи с гибелью командира 2-й батареи он попросил меня помочь артогнем в бою за деревню Богданье. Вслед за цепью солдат мы ползли с Иваном по огородам к крайним домикам села. У меня не было связи с батареей, и я не мог в тот момент вести огонь по немцам, так как за селом мы разглядели немецкие танки, и я вызвал пушечную батарею с закрытой позиции, собираясь поставить ее возле себя на прямую наводку. Но батарея еще находилась в пути, а огонь немецких пулеметов был настолько силен, что пехота залегла, редко поднимали головы и мы с Морозовым. [319]

Вдруг замечаю, что справа-сзади, не обращая внимания на сильный пулеметный огонь, ломая стебли растений, ко мне настойчиво и быстро ползет мужчина в гражданской одежде. Я углядел его, когда оглянулся назад, чтобы посмотреть, не подходит ли наша пушечная батарея. Ползущий — небольшого роста, чернявый, лет под сорок, — стараясь перекричать шум боя, проорал мне во всю глотку почти в ухо:

— Друже капитан, мне сказали, что вы тут главный артиллерист?!

— Да, — кратко отмахнулся я, не собираясь вступать в разговор.

— Друже капитан, помогите нам город взять! — Он был уже рядом и умоляюще смотрел на меня, приподняв над посевами голову.

В ту же секунду, срывая стебли, на него обрушился пулеметный ливень. Я прижал его голову к земле. То, что он не испугался свиста пуль, подкупило меня, и я решил его выслушать, машинально спросил:

— Какой город?

— А вон тот, Трстеник, на том берегу.

Я посчитал его сумасшедшим. Даже гражданскому человеку понятно: нужна целая армия и плавсредства, чтобы за широкой рекой взять город. Но человек в замусоленном костюмчике торопился. И на его лице читалась полнейшая уверенность, что я обязательно выручу его. Мне не хотелось обижать югославского партизана, ранее мы всегда огнем орудий оказывали им помощь, потому спросил:

— А сколько же у вас в отряде человек?

— Двадцать! — с гордостью ответил он. И продолжал без запинки: — Вы как раз против города! Что вам стоит стрельнуть туда! А то продвинетесь вперед и уже не сможете помочь нам!

— Мне сейчас некогда, надо село взять, вы видите, я веду бой, — отвечаю. [320]

— Друже капитан, — скорбно и умоляюще впился он своими черными, почти слезными от огорчения глазами в мое лицо, — да вы только взгляните на тот берег!

Он с такой силой схватил меня за плечи, что я чуть не опрокинулся на спину. И откуда силища в таком тщедушном мужичонке? Ему так хотелось, чтобы я посмотрел на тот берег, что я уступил, решил уважить гостя, и вслед за ним пополз к реке. Через две минуты мы были у плетня, отделявшего край пропасти высокого берега от огорода, и припали к щелям изгороди. И что же я вижу! Далеко в низине, на противоположном, южном берегу широченной, лохматой от быстрого течения Западной Моравы стоит небольшой, как умытый росой, городок, уютно расположившийся в отрогах гор, празднично блистая на солнце своими разноцветными стенами, крышами, булыжными улицами, зелеными садами. В центре возвышалась церковь. Были хорошо видны школа и фермы железнодорожного моста. К реке спускались сады и огороды. А почти у самой воды густой прибрежный кустарник опоясывала глубокая, километровой протяженности траншея, сплошь усыпанная пулеметными гнездами. И по всему берегу через равные промежутки стояли на прямой наводке малокалиберные пушки, станковые пулеметы — и среди них то тут, то там зияли створы шалашей. И все это оружие нисколько не замаскировано! Как на показ выставлено! В кустах лежат расчеты. У шалашей на ветках сушится нательное белье, портянки. Меня настолько возмутила наглость фашистов: они нисколько не прячут свои пулеметы! — что я тут же решил исполнить просьбу партизана.

— А что мы с ними без орудий сделаем? — продолжая меня упрашивать, сокрушенно вздохнул партизан. — Друже капитан, ударьте, пожалуйста, из своих [321] орудий по этим пулеметам. Больше нам от вас ничего не надо, — взмолился он.

— А почему у них пулеметы и пушки не замаскированы? — спрашиваю у гостя.

— Это они специально, для устрашения их открытыми держат. Пугают партизан, у нас же нет артиллерии.

— Сейчас мы тоже их «попугаем»! — бросил я, до глубины души уязвленный нахальством противника.

И тут как раз среди кукурузных стеблей огорода показались приземистые «доджи» с нашими пушками. Я распорядился закатить орудия в стоявшие на берегу плетеные сараи, проломили в стенах-плетнях дыры и просунули в них орудийные стволы. Пушек и пулеметов на том берегу было около сорока. Приказал старшему на батарее лейтенанту Коньшину распределить цели между орудиями. Предвкушая радость уничтожения противника, заволновались и орудийные расчеты — прямой наводкой да с расстояния шестисот метров уничтожить открытую цель никакого труда не составит! По моей команде пушки обрушили свои снаряды на противоположный берег.

Грохот выстрелов, внезапность артналета повергли фашистов в шок. В течение трех минут в воздух взлетела вся береговая оборона города вместе с расчетами. Притаившиеся около нас в кустах югославские партизаны, увидав результаты стрельбы, возрадовались, как дети, — они прыгали, кричали, визжали. Весь противоположный берег покрылся сизым дымком разрывов от наших снарядов. Вместо пушек и пулеметов с их расчетами, блаженно дремавшими на солнечном припеке, образовались черные воронки, вокруг которых было уничтожено все живое.

Этого оказалось достаточным, чтобы фашисты подняли белый флаг. Сначала на крыше школы, потом [322] на церкви и далее по всему городку забелели флаги. Фашисты сдавались в плен. Мы впервые видели подобное, и нам никак не верилось, что городок покорен.

— Пойдемте, друже капитан, с нами вместе через мост в город, чтобы пленить гарнизон, — предложил мне командир партизанского отряда.

Соблазн был так велик, что я, не раздумывая, согласился. Оставив за себя с Морозовым лейтенанта Конышна, я с тремя артуправленцами, лейтенантом Медведевым и группой партизан отправился к мосту.

Мы дошли до середины моста и увидели два ряда ежей из колючей проволоки, которые преграждали нам путь. А с той стороны моста нам навстречу двигались с высоко поднятым белым флагом фашисты. Когда они подошли и молча с недоумением уставились на наш небольшой отряд, состоявший из двадцати пяти человек, я впервые испугался: а что, если раздумают?! Наши орудия продолжали демонстративно двигать стволами и в случае чего ударят по тому берегу. Но ведь и мы наверняка находимся на мушках их уцелевших пулеметов. Мост железный, спрятаться за фермы моста и отойти возможность есть, но несколько секунд молчаливой задержки со стороны противника ввели меня в страх — а проще сказать, я пришел в ужас: и как я не подумал об этом раньше?!! Но! — делаю решительных два шага вперед и, показав рукой на ежи из колючки, громко требую от противоположной стороны сбросить их в воду — освободить нам путь.

Послышалась команда, и солдаты противника бросились к ежам. Проход освобожден. Подхожу к фашистам. Все они вооружены — за плечами и на поясных ремнях все еще висят пистолеты и автоматы. Приказываю сбросить к моим ногам оружие. Только когда оружие врагов загремело о железный настил моста, напряжение мое спало. [323]

Вслед за белым флагом направляемся к церкви. Там, на площади, уже выстроены четники — югославские фашисты, их человек двести; немцев мы ни одного не видели. Показываю рукой место в стороне, куда надо сложить все оружие. Предлагаю командиру партизанского отряда заняться разоружением и пленением гарнизона, а сам с Медведевым и тремя разведчиками направляюсь вдоль улицы в глубь городка. Навстречу нам движется группа вооруженных четников, все они идут сдаваться в плен. Обращаю внимание на широкую кобуру на ремне вражеского офицера. Сразу понял, что у него «браунинг» с магазином на четырнадцать патронов, я давно мечтал заиметь такой пистолет. Останавливаю этого офицера. С ним человек пятнадцать солдат и офицеров. Показываю на кобуру и приказываю достать пистолет. Офицер молча выполняет приказ и подает мне пистолет. Требую и кобуру. Довольный несу в руке трофей, и тут только приходит в голову: а что, если бы офицер взбунтовался, завязалась бы потасовка?.. В конечном счете мы затерялись бы среди вражеских солдат и верх в любом случае был бы не на нашей стороне. Я круто повернул назад, и все мы быстро направились к мосту.

Наша экспедиция заняла часа полтора. Когда я вернулся на противоположный берег к комбату Морозову, чтобы продолжить бой со «своими» немцами, оказалось, что немцы уже оставили Богданье. На КП комбата прибыл и командир стрелкового полка подполковник Козлов. Мне в ту пору было двадцать три, а ему около сорока.

— Молодец, — сказал он мне, — город взял! Я уже сообщил по радио генералу. Правильно сделал, что уничтожил вражеские пушки и пулеметы, но в город на твоем месте я бы не пошел. Ты здорово рисковал.

Спустя полчаса наша дивизия беспрепятственно вошла в Трстеник. [324]

Вспоминая те события, я каждый раз вздрагиваю и думаю, что ныне на такой шаг не отважился бы. Наверное, только в безумии победы можно было решиться с четверкой своих и горсткой партизан пленить целый гарнизон, еще не сложивший оружие. Скорее всего всевышний, а не моя угроза уничтожить их артиллерийским огнем с другого берега, спас нас тогда от смерти.

Протеже штаба армии

Гибель от пули снайпера Расковалова переживали не только бойцы 2-й батареи, но и пехотинцы, и весь мой дивизион. Отличный был командир: отец батарейцам, друг пехоте, гроза фашистам; как и положено, постоянно находился на НП, рядом с командиром стрелкового батальона и в любую минуту открывал огонь батареи по немцам, прикрывая пехоту. Каков-то будет новый командир?..

На мою беду, на место убитого Расковалова прислали в дивизион командовать его батареей проштрафившегося офицера из штаба армии — капитана Щеголькова. Выдвиженец тридцать седьмого года окончательно спился, был разжалован из подполковников в капитаны и направлен на передовую.

Помню, как Щегольков появился в дивизионе. Высокий, стройный, чисто выбритый, в хрустящих ремнях и новеньком обмундировании, с приятной улыбкой на симпатичном лице, он являл собою чистейший образец довоенного кадрового офицера. На нем ни пылинки. Не то что мы, ползавшие под пулями на брюхе. Глядя на него, можно и про войну забыть. Он ухитрился из довоенного сорокового впорхнуть прямехонько в грозный сорок четвертый. Такому самое место на паркете какого-нибудь высокого штаба. Мне же нужен был полевой командир, который мог бы и по-пластунски ползать, и пули не бояться, и огонь батареи из любой канавы [325] корректировать, и по-отцовски к людям относиться.

Хитро улыбаясь, Щегольков небрежно козырнул и нехотя представился:

— Подполковник, то бишь, пардон, капитан Щегольков, прибыл на Вторую батарею.

— Очень приятно, — сказал я, рассматривая нового командира, — садитесь!

Он сел и, насмешливо глядя мне в лицо, с высоты своего тридцатипятилетнего возраста (мне-то только двадцать три), словно не он, а я его подчиненный, небрежно, как бы между прочим, нарочито вежливо осведомился:

— Извините... и сколько вы в армии служите, товарищ капитан?

— Три года, — сухо ответил я.

— Три года в армии — и уже командир дивизиона?! — неподдельно изумился он.

— Что же тут удивительного? — возразил я. — Три года-то на передовой. Да и во главе дивизиона — не на парадах, пятый месяц из боев не выходим.

Капитан задумался. И не потому, что продолжал дивиться моими успехами по службе. Он припомнил свой головокружительный взлет в тридцать седьмом. А потому не без гордости, но как-то тоскливо и жалостно для себя и наставительно для меня заговорил:

— А я, брат, только дивизионом командовал более трех лет, в тридцать седьмом меня прямо со взвода на дивизион бросили, потом в высоких штабах служил...

— Так вы что, батареей-то и не командовали? — с тревогой спросил я. — А огонь-то хоть умеете корректировать?

— Не беспокойся, капитан, с батареей как-нибудь справлюсь. В подразделении можешь не появляться, батарея будет в надежных руках! Я любому рога скручу! [326]

— Нет, — твердо возразил я, — батарею на откуп не отдам, буду строго контролировать! — И осторожно поинтересовался: — А за что же вас так резко в звании и должности понизили?

— Да так, с начальством поцапался, — нехотя отмахнулся он.

Я нисколько не обрадовался приходу в дивизион такой загадочной личности. Что-то нехорошее и опасное для дела сразу же почуял я в этом человеке.

В первую неделю, вступив в командование батареей, встретившись в тылах с огневиками у орудий, Щегольков особое внимание уделил старшине батареи и его хозяйству. Отдал распоряжение поварам: что, когда и как ему готовить, куда доставлять пищу. Расположился он на огневой позиции батареи, посадив у входа в блиндаж телефониста, хотя должен был находиться на наблюдательном пункте переднего края, вместе с пехотой. Итак, на передовую идти побоялся: там стреляют.

На территории Югославии мы вели маневренные бои с немцами. Каждая из трех моих батарей поддерживала огнем стрелковый батальон и металась вместе с ним по извилистым дорогам меж высоких гор. Связь с батареями осуществлялась мною по радио и через пехоту. Сам я находился на КП командира стрелкового полка майора Литвиненко. Я был стреляющим командиром дивизиона и, когда требовалась срочная, трудно исполнимая огневая поддержка — немцы ли прорвались, наша ли атака захлебнулась, сам корректировал огонь подручной батареи. Лично наведаться в каждую батарею я не имел возможности и о положении дел в подразделениях узнавал от связистов, которые, общаясь между собой, всегда все знали. Мои батареи умело и дружно вели бои совместно с пехотой. Командир стрелкового полка был доволен нами. [327]

Но вот однажды немцы неожиданно атаковали 2-й батальон, и пехоте пришлось очень туго, так как батарея Щеголькова не поддержала батальон. Узнаю, что Щегольков до сих пор сидит у орудий в трех километрах позади НП, а огнем батареи по телефону неумело управляет рядовой разведчик. Строго выговорил Щеголькову, приказал находиться на наблюдательном пункте и без моего разрешения не покидать его.

Мне некогда было возиться со Щегольковым, я постоянно менял наблюдательные пункты, чтобы все время видеть противника, то одна, то другая батарея отсекались немцами. Звоню своему замполиту Карпову, прошу его посетить 2-ю батарею, поработать со Щегольковым. Батарея — всего в ста метрах от него. Полномочный представитель партии и ухом не повел. Он привык постоянно находиться при штабе дивизиона, в тылах да на кухне и ничего не делать. Вот и сейчас наотрез отказался идти в батарею: побоялся не только обстрелов, хотя все происходило в тылу, но и встречи с опасным собеседником. Это была не первая моя стычка с Карповым, и я махнул рукой, сам управлюсь.

Дня через три фашисты, почувствовав слабость нашей артиллерии, снова атаковали 2-й батальон. Немецкие орудия и минометы безнаказанно обстреляли позиции нашего батальона, потом в атаку пошли автоматчики. Наши пехотинцы надеялись, что с приближением немцев к траншее артиллеристы, как это было всегда, накроют врагов разрывами своих снарядов. Но батарея молчала. Потеряв более двух десятков солдат убитыми, батальон отступил.

Ко мне с претензией обратился комполка Литвиненко:

— Почему батарея не поддержала батальон?!

Вызываю по телефону Щеголькова. Но его снова нет на НП: бесчувственно пьяный, он спит в тылу, на огневой позиции. [328]

Стало ясно, что разжалованный в капитаны Щегольков продолжает пьянствовать и в нашем дивизионе, более того — самовольно покидает наблюдательный пункт и тем самым отдает пехоту на растерзание фашистам. Я встревожился. Но уйти с передовой за три километра в тыл, на позицию 2-й батареи, где пьянствовал Щегольков, я никак не мог: противник проявлял большую активность. Опять звоню Карпову. На этот раз я не попросил, а приказал Карпову как своему заместителю разобраться с пьяницей:

— Вы же старше Щеголькова по должности и по возрасту, и вам с руки повлиять на него. К тому же работа с людьми — это ваша обязанность, и я требую, чтобы вы поговорили со Щегольковым, — резко заканчиваю разговор со своим замполитом.

Дело дошло до скандала, но Карпов снова на батарею не пошел.

Возмущенный бездельем и безответственностью своего замполита, звоню замполиту полка, чтобы он повлиял на Карпова. Майор Устинов посоветовал мне Карпова не беспокоить. То же мне ответили и из политотдела дивизии.

Убедившись, что Карпов в этом деле мне не помощник, а разобраться со Щегольковым надо было обязательно, я, улучив момент, когда немцы поутихли, решаюсь сбегать с передовой напрямую, через взгорки и кустарник, под самым носом у немцев, на батарею и лично разобраться со Щегольковым. Дело было жарким солнечным днем. Прибегаю на огневую позицию к орудиям, спрашиваю:

— Где командир батареи?

Солдаты, боязливо оглядываясь, шепчут:

— Товарищ капитан, командир спит в ровике и не велел будить. Если разбудите, он до стрельбы дойдет.

Ах ты, думаю, барин какой! «Не велел будить»! Там пехота гибнет, батарея молчит, а они, видите ли, отдыхать изволят! Срываю прикрывавшую ровик палатку, [329] вижу спящего Щеголькова, тормошу — не поднимается! Только еще сильнее захрапел! Требую два ведра холодной воды. Старшина отказывается лить воду на командира. Лью холодную воду за ворот капитана сам. Только после второго ведра Щегольков пробудился — вскочил и набросился на меня с кулаками. Но, поняв, что перед ним командир дивизиона, опустил руки. Разбираться с пьяным нет смысла. Приказываю Щеголькову через три часа быть на моем НП.

По прибытии ко мне Щегольков каялся, обещал, клялся. Но я уже знал цену словам алкоголика, поэтому, сделав выволочку, отправил его на наблюдательный пункт. Сказал строго, без обиняков:

— Напьешься еще раз — приду и пристрелю! И чтоб с НП — никуда!

Однако через несколько дней, как я и предполагал, события в батарее повторились. Щегольков снова покинул передовую и напился, пехота вновь понесла неоправданные потери из-за бездействия его батареи.

Пользуясь покровительством высокого начальства, Щегольков никому не подчинялся. Пьянствовать начали и в его батарее, подчиненные Щеголькова, особенно те, кто доставал ему спиртное. Батарея становилась небоеспособной.

Бои шли напряженные, в течение недели меня трижды перебрасывали от одного полка к другому, цацкаться с нерадивым капитаном я физически не имел времени. Доложил обстановку командиру полка майору Рогозе и потребовал:

— Прошу убрать Щеголькова из дивизиона.

А тот:

— Мы же на перевоспитание его к тебе послали.

— Да он же в отцы мне годится и законченный алкоголик! Сколько людей погубит, пока будет перевоспитываться! [330]

— Не трогай его, пусть воюет. Это приказ свыше. Ты понял?! — пригрозил Рогоза.

В ущерб своей боевой работе я еще целую неделю безуспешно возился со Щегольковым. Но следующие два случая переполнили чашу моего терпения.

Утром Морозов обнаруживает два десятка немецких танков, готовых атаковать его батальон, просит по телефону Щеголькова огнем орудий предупредить атаку противника, разогнать танки снарядами. Но снаряды Щеголькова рвутся в стороне от танков. Морозов из себя выходит: вот-вот танки сровняют с землей окопы его батальона вместе с солдатами. Просит помощи у командира полка Литвиненко, тот ко мне:

— Спасай своего друга-комбата, быстро гони на его НП, ты и оттуда сумеешь достать немцев снарядами других батарей.

И я «гоню». Бегом, пригибаясь, падая, ползком, невзирая на пулеметный огонь, за считаные минуты оказываюсь у Морозова. А танки уже несутся к позициям батальона. Беглым огнем гаубичной батареи накрываю немецкие танки. Пыль, дым от разрывов наших снарядов, два танка уже горят, остальные ничего не видят и поворачивают назад. Раскрасневшийся Морозов прыгает от радости, всю трость измочалил о березку, кидается ко мне, готов задушить в объятиях! Да и каждый солдат в траншее цепляется за мои плечи, прижимает к себе, уж очень напугали их приближавшиеся танки! Действительно, я буквально спас их от неминуемой гибели под гусеницами «Пантер». Но мне сейчас некогда радоваться вместе со всеми, надо со Щегольковым разобраться, почему это он сам, своею батареей не расправился с танками и вынудил меня сломя голову бежать к окопам пехоты.

Выскакиваю из траншеи и бегу за двести метров в тыл, на окраину хутора, к наблюдательному пункту Щеголькова. [331] У стереотрубы в ровике сидит разведчик и кричит куда-то вниз:

— Снаряд ушел далеко влево.

— Где Щегольков? — спрашиваю.

— А он в погребе сидит, — отвечает разведчик.

Быстро спускаюсь в погреб и вижу: у бочки с вином сидит с кружкой в руке капитан и командует через телефониста на батарею:

— Правее ноль-пятнадцать!

Разъяренный, подскочил к Щеголькову, выбил из рук кружку. Тот сконфуженно поднялся на ноги.

— Это ты так, из подвала, огонь корректируешь, негодник! Марш наверх!

Капитан виновато-проворно взбежал по лестнице.

— Как можно, не видя цели, вести огонь, — выговариваю трусу, — ты бы пехотинцев пожалел да постыдился в подвале сидеть во время боя!

Веду Щеголькова к комбату Морозову и приказываю не отлучаться из батальона.

Итак, батарея небоеспособна. Связываюсь с командиром дивизии, коль полковое начальство не помогает, требую убрать Щеголькова из дивизиона.

— Он твой подчиненный, — отвечает Миляев, — вот и воспитывай!

Опять двадцать пять!

В другой раз нужно было срочно перебросить 2-ю батарею на участок, куда прорвались немецкие танки. Дорога была каждая секунда. Связываюсь с батареей. Мне докладывают: две пушки не на чем везти: одну машину Щегольков послал за вином, на другой уехал сам в поисках спиртного. Терпение мое лопнуло! Снова бросаю все дела, оказываюсь на огневой позиции батареи. Две пушки осиротело стоят без машин. Сажусь в «доджик», беру с собой разведчика с ручным пулеметом и направляюсь по следам в погоню за Щегольковым, благо дождичек брызнул, на прибитой пыли хорошо видны отпечатки шин. В двух деревнях побывал: [332] был, уехал. Километрах в пятнадцати от фронта нагоняю по дороге машину, на которой едет Щегольков. Сигналю: остановись! Беглецы увеличивают скорость. Щегольков приставил к уху водителя пистолет: догонят — убью! Приказываю разведчику дать из пулемета очередь над головами убегающих. Грянули выстрелы. Беглецы испугались, притормаживают. Обгоняю машину капитана и ставлю свой «доджик» поперек дороги. Щегольков поднимается в открытой машине во весь рост и, угрожая пистолетом, говорит:

— Ну, подходи!

Лезть на пистолет бессмысленно. Останавливаюсь, начинаю разговор. В это время Яша Коренной выскользнул из машины за борт, стороною подкрался к капитану сзади и выбил из его руки пистолет. Тогда я смело вскакиваю на подножку машины, хватаю Щеголькова за грудки и сбрасываю на дорогу. Увожу обе машины, а ему кричу:

— В дивизион больше не приходи — убью!

Сам остался в батарее вместо Щеголькова, повел ее на встречу с танками, вступил с ними в бой и предотвратил их дальнейшее продвижение.

Так, попросту выбросив пьяного Щеголькова из боевой машины, я «подписал» приказ о его выдворении из дивизиона.

Докладываю по телефону командиру полка:

— Выбросил Щеголькова с угнанной им машины и в дивизион больше не пущу!

— Не горячись, — ответил майор Рогоза, — ты молодой и неосмотрительный.

— Некогда мне осматриваться, воевать надо!

— Тогда разговаривай с генералом.

Докладываю о похождениях Щеголькова комдиву и повторяю:

— В дивизион Щеголькова больше не пущу!

— В таком случае его судить надо? — раздумчиво-вопросительно заметил генерал. [333]

— Что хотите, то и делайте с ним, но батарею на погибель не отдам!

Комдив прервал разговор.

Начальство обозлилось на мое самоуправство, но в интересах дела смолчало.

Дальше