Отчаяние
«Неубиваемые»
Что ни говори, а самое страшное на войне это не выход из окружения и не ночной поиск «языка», даже не кинжальный огонь и не рукопашная схватка. Самое страшное на войне это когда тебя долго не убивает, когда в двадцать лет на исходе все твои физические и моральные силы, когда под кадыком нестерпимо печет и мутит, когда ты готов волком взвыть, в беспамятстве рухнуть на дно окопа или в диком безумии броситься на рожон. Ты настолько устал воевать, что больше нет никаких твоих сил. Случается это с немногими, потому что на передовой долго не проживешь: или убьют, или ранят. В наступлении рядового хватает в среднем на пару атак, взводный живет день, ротный неделю, командир батальона месяц. Но если человека держать на передовой год или два, он сойдет с ума. Не случайно у немцев существует система отпусков с фронта. У нас этого нет. Практически нам это и не требуется ну кто на переднем крае доживет до отпуска? Однако исключения бывают. Трудно таких людей назвать счастливыми, скорее в этом их несчастье. На всю войну везения не хватит. Все равно ведь убьют. Пуля или осколок всегда находят человека. Ежеминутно, каждый день и каждый час. Вся штука в том, что неизвестно, когда тебя убьет в атаке, при обстреле, за приемом пищи, во время сна, а то, бывает, и еще хуже. Правда, каждый молит про себя и втайне надеется, что вот в этот страшный миг ты уцелеешь. Но убивает всегда неожиданно. Кругом гибнут люди конечно, настанет и твоя очередь. Однако, если не убили в первом бою, человек еще поживет. С каждым счастливым для него боем он обретает опыт, и его уже труднее убить. [265]
От излишних переживаний и постоянного страха долгожителя на передовой спасает однажды пришедшая мысль: а чего бояться-то? Всех убивает, конца войне не видно, убьет и тебя, а когда в конце концов, не так и важно. А все равно страшно, все равно не хочется умирать. Однако, свыкнувшись с мыслью о неминуемой гибели и положив свою жизнь заранее на алтарь Победы, ты как бы перешагиваешь психологический барьер боязни умереть и тебе не так уж и страшно. Каждая отсрочка смерти поначалу тебе в радость. Но со временем тысячи смертей и еще большее количество самых изуверских ранений, которые приходится видеть каждый день, накапливают столько впечатлений, требуют так много сострадания, что это тоже выматывает твои психические силы. К гибели товарищей привыкнуть невозможно. Потому что каждый из них это личность. Со своей историей жизни, своими родными, мечтами, судьбой.
Но долгое покровительство всевышнего и балует человека. Ты уже привыкаешь быть неубиваемым, подспудно растет уверенность, что тебя вроде бы и убивать нельзя. А как же без тебя, кто же воевать-то будет, кто будет взводом или батареей командовать? Кто будет заботиться и оберегать твоих людей, чтобы кого из них не убило или не ранило? Особенно по недосмотру, по-дурному, без пользы и боевой необходимости. У тебя постепенно уходит постоянный страх за себя, ты вроде бы прозрачным становишься, а потому неуязвимым. Знай воюй себе, бей немцев да своих береги.
Иные молят, чтобы их ранило. Но когда на твоих глазах пулеметная очередь выворачивает наружу печень или превращает в кровавую маску лицо, а осколки отрывают руки и ноги, такое желание как-то стихает.
У нашей дивизии позади бои за Ржев и под Сталинградом, в Донбассе и на Курской дуге, на Днепре и Ингульце. Много боев провели мы на пути к Днестру! Каждый хуторок, каждый бугорок и каждую лесную посадку [266] брали с боем. Немцы в глубоких траншеях, их пушки, пулеметы, а то и танки вкопаны в землю. А мы ползем, бежим на эти пулеметы снизу, по равнине. Молодыми телами усеяли мы этот путь по Украине...
А сколько рек мы форсировали! И все они, как на грех, текли поперек нашему движению. И Ингул, и Южный Буг, и Днестр, и десятки рек поменьше. Ранней весной, в марте апреле, реки на Украине вспухают, становятся широкими, бурными. Вода в них ледяная. Правые берега их, где сидят немцы, обычно крутые и высокие, а наши низкие и плоские мы на виду у немцев. И вот попробуй, подберись к реке да под кромешным огнем доплыви до того берега в ледяной воде. Делали мы это обычно ночью, но немцы и ночью освещают все вокруг ракетами им хорошо нас видно. А переправлялись мы на подручных средствах: шли в ход бревна, доски, двери, ворота; на плотах только станковые пулеметы и пушки. И вот одной рукой держишься за бревно, другой гребешь к тому берегу. А до него далеко. А еще и стремнина сносит. А кругом фонтаны воды от снарядов, и по головам бьют пулеметы. Вздыбливаются наши утлые плавсредства, сбрасывая цепляющихся людей, даже плоты кренятся, переворачиваются, скатываются и тут же тонут орудия, боеприпасы, снаряжение. Водяной поток несет вниз по течению убитых и раненых. Четвертая часть, а то и меньше, добирается до того берега. Отстреливаясь, взбираемся по скользкому берегу наверх, бежим на пули к немецким траншеям. Только единицы впрыгивают в окопы противника. Но это самые сильные и самые счастливые люди. Им-то и удается в рукопашном бою перебить немцев в траншее, а самых трусливых из нее вытеснить. Наконец траншея занята, в нее впрыгивают другие подоспевшие наши солдаты. Теперь задача удержаться на взятом берегу и расширить плацдарм, уже подвозят с нашего берега боеприпасы, устанавливается телефонная [267] связь, и артиллеристы уже рядом, тут же начинают бить по отступающим немцам из орудий.
Но не всегда с первого раза удается форсировать реку. Часто это происходит со второй, а то и с третьей попытки. А не сумели зацепиться за немецкий берег или противник сбросил высадившихся обратно в реку тогда держись! Уцелел, вернулся на свой берег обязательно спросят! Офицеров уж обязательно расстреляют или в штрафбат отправят. Не поздоровится и рядовым. Так что не только боевой порыв заставляет людей, вцепившись, держаться за плацдарм. Тут действует и страх за жизнь, если невредимым к своим вернешься. И вульгарный вопрос: чья пуля слаще? всегда встает в критических ситуациях перед теми, кто воюет. Ничего этого не испытывают, конечно, армейцы в тылах передовой.
Что это значит: зубами вцепиться в землю
Ползком, перебежками, вставая и падая, оставляя позади себя убитых и раненых, под кромешным огнем противника всего за месяц добежали мы от Ингульца до Днестра. А сколько жизней стоило нам расширение и удержание этого плацдарма за Днестром, на котором мы сейчас бьемся! Почти три месяца мы держим его буквально зубами. И что только не делают немцы: бомбят нас, утюжат танкам и, чтобы сбросить в реку, а мы держимся. У противника и танки, и самолеты, а мы совсем обессилели. И ничего-то нам не подбрасывают, ни танков, ни «катюш». Хотя бы союзники Второй фронт открыли, все, может, полегче бы нам стало. Но союзники какой уж год тянут время, не открывают Второй фронт. Вся надежда только на своих. А свои, хоть и надрываются, не в состоянии в полной мере помочь нам. Потому у нас постоянные нехватки в снарядах и продовольствии, «катюшах» и самолетах. За всю весну ни один наш истребитель над нами не пролетел. [268]
И зениток у нас нет. А немцы постоянно бомбят нас. Массированно и безнаказанно. Налетят и пикируют, никого не боясь. А мы, беззащитные, со страхом смотрим, как из раскрытых желтых брюх немецких самолетов громадными пригоршнями высыпаются и падают на нас страшные упаковки смерти. Отделившиеся от самолета бомбы сначала хорошо видны. Потом они теряются из виду, слышен только зловещий свист, который перекрывает даже рев моторов. А ты вожмешься в землю там, где тебя застала бомбежка, лежишь ни живой ни мертвый и молишь бога, забыв, что ты атеист: «Господи, спаси, господи, только бы не в наш ровик угодила...» И все бомбы сорок, пятьдесят, а то и двести, достигнув земли, начинают взрываться. Дым, грохот, земля поднимается дыбом, подбрасывает тебя, уходит из-под твоего тела ты на какое-то мгновение находишься в невесомости и как бы в небытии. Но страшная явь снова сжимает тебя в своих смертельных объятиях, и в грохоте разрывов ты снова слышишь пронзительный свист, вой, шум, писк, фурчание, шлепки и короткий, сердитый звук врезающихся в землю возле тебя летящих с громадной скоростью и силой смертоносных осколков. А там кричат раненые, просят помощи. Особенно берут за душу совсем еще детские от переживаемого ужаса голоса раненых молоденьких солдат, они всегда напоминали мне моего семнадцатилетнего младшего брата Николая, который погиб в сорок первом, в ополчении под Вязьмой. И если ты после бомбежки случайно уцелел, то долго еще будешь приходить в себя.
А неделю назад мы чуть не умерли со страху. Нет, не от бомбежки, а скорее от предполагаемых ее последствий, если тебя не убьет... Солнце только встало еще не греет, но, если взглянуть на него, сильно бьет в глаза жесткими, ослепляющими лучами. Я выполз из блиндажика в траншею. Над передовой стояла непривычная тишина, как в мирном чистом поле далекого детства. Потянулся, прищурился на сияющее, [269] чистейшее, отмытое за ночь росой солнце. Благодать-то вокруг какая... И вдруг уловил с противосолнечной стороны, с запада, слабый низкий гул. Прислушался: надрывно гудят моторы. Много моторов. Приближается армада самолетов, хотя их еще не видно. Но вот они выныривают из-за горизонта, растут в размерах. Их тьма-тьмущая. Сразу и не сосчитать. Около сотни. А может, и больше. Тяжелые бомбардировщики. Промелькнула тревожная мысль: решили стереть с лица земли весь наш плацдарм. Сейчас как сыпанут тысячами бомб! Но самолеты уже над нами и не бомбят. Наступает радость облегчения: не будут бомбить, далеко в наш тыл идут. И вдруг все мы, кто оказался в траншее, видим, как вся армада грандиозно разворачивается налево почти на сто восемьдесят градусов. Снова страх-догадка: конечно же, нас они прилетели бомбить, только решили зайти от солнца. Страх ожидания опускает сердце в пятки. Уж очень их много! Но нам, командирам, нельзя показывать подчиненным свой страх. Стисни зубы и не суетись. Однако самолеты приближаются, от зловещего рева моторов трепещет трава на лугу. Сейчас сыпанут, и бомбы упадут точно на нас. Но самолеты не бомбят и не пикируют. Они чуть свернули влево и направились на соседний с нами плацдарм, в пяти километрах выше по течению. Немножко от сердца отлегло: нас бомбить не будут. Но жалость к обреченным на погибель с новой силой сжимает сердце. И вот видим, как самолеты пошли в пике на соседей. Их плацдарм утонул в сплошном дыму и пыли. Через десяток секунд оттуда послышался страшный гул к самолетам присоединились артиллерия и минометы. Потом на соседний плацдарм напали танки. Они все время разворачиваются своими корпусами то налево, то направо, как бы виляют, это они утюжат окопы, сравнивая их с землей, заживо хоронят защитников плацдарма. Весь соседний плацдарм буквально вспахан бомбами, снарядами [270] и гусеницами танков; после такой обработки немецкой пехоте и делать нечего.
Чудом уцелевшие в этом аду защитники плацдарма ночью пробрались к Днестру. Кто сумел, переплыли к нашим, на тот берег. Особисты тут же их переловили и отдали под суд. Рядовых отправили в штрафроты, а офицеров, кого не расстреляли за возможный контакт с немцами, сослали в штрафбаты. Приказ о карах по стрелковому корпусу, в который входила и наша дивизия вместе с соседней частью, был доведен до офицеров нашего плацдарма, чтобы знали о последствиях в случае повторения атаки немцев и на наш плацдарм. Как мы сочувствовали своим соседям и как боялись их участи! Но наш плацдарм, к счастью, не был сметен немцами с лица земли, как соседний, и мы продолжаем удерживать его изо всех сил, почти каждый день отбиваем страшные атаки танков и пехоты.
«Прогулка»
Ценою многих жизней, неимоверных страданий уцелевших достается нам этот многокилометровый плацдарм. Вот и нынче только что отбили одну из самых яростных атак танков, восемь штук еще дымятся на нейтралке, а мы еще не опомнились от происшедшего... Жуткий обстрел, нещадная бомбежка, надвигающиеся танки, озверелые физиономии фашистов. Шум, вой, треск, грохот, скрежет, визг, истошные крики, дым, гарь, комья земли, пыль, стоны раненых!.. Оставшиеся в живых немцы только что отползли в свои окопы, еще зияют дыры и ямы в наших блиндажах и окопах, еще не убраны трупы фашистов и тела наших погибших бойцов, еще корчатся неперевязанные раненые бойцы, не восстановлена связь, не подсчитаны потери. Во рту у меня земля, пилотку где-то потерял, гимнастерка разодрана, в ушах какой-то шум, в голове тяжесть. Сижу на дне окопа. Вроде бы не ранен. А тело [271] измочалено, как после непривычной вчерашней работы. Подползает Яшка Коренной. Тоже живой и невредимый. Волосы всклокочены, лицо в грязи. Яшка долговязый, никогда не унывающий и очень добродушный. Улыбается, испачканный длинный нос скобой соединяет наморщенный лоб с подбородком.
Живой, товарищ капитан?! радостно спрашивает.
Ну и живучи мы с тобой! отвечаю.
Мы с ним еще со Ржева. Из всех управленцев дивизиона, начавших воевать подо Ржевом, кроме нас с ним никто не уцелел. Коренной и в атаки вместе со мною бегал, и за «языком» ходил, и тоже два года без передышки на передовой воюет. Такой же живучий, как и я. Мы с ним одногодки, умудрились дожить до двадцати трех, вот и сегодня повезло. Конечно, у рядового разведчика хлопот и забот поменьше, чем у командира батареи или дивизиона, но мы с ним дружим и всегда вместе. Во 2-й батарее уже пятый командир сменился, а нашей везло я был только третьим, и таковым оставался, пока не назначили меня командиром дивизиона.
В пехоте командиры еще чаще меняются, чем в артиллерии. Задержался только Морозов, около года командует батальоном. Выбьют дивизию, сведут остатки в один батальон 1-й, и командиром назначают Морозова. Ну а он мой друг, поэтому поддерживала его батальон всегда моя батарея. Сколько за год мы с ним боев провели! А здесь сколько людей потеряли, расширяя и удерживая этот плацдарм. И всегда лично нам везет. Может, опыт сказывается. Ведь мы с Морозовым «неубиваемые». В стольких передрягах побывали. И сегодня вместе отбивали атаку танков и пехоты.
Часа через три после атаки, когда все ее последствия уладились, в траншее остаются только наблюдатели у пулеметов. Как после тяжкой работы, люди расслабились, забрались в блиндажики, отдыхают. Лежу и [272] я в своей конурке на сухой траве. Вдруг завешивающая вход плащ-накидка с шумом поднимается, и в блиндажик просовывается Морозов. Иван старше меня, призван из запаса, бывший агроном и выглядит куда солиднее меня. Его лицо не только война опалила, но и довоенные жаркие полевые ветры.
Ну, чего дрыхнешь? весело говорит.
Сел на Яшкин лежак, уперся головой в потолок. Я присмотрелся к нему при свете «катюши» на улице хоть и солнце, но в землянке всегда сумрачно, и невольно залюбовался Морозовым: только из боя, а выглядит как с парада! Портупея блестит, гимнастерка будто из-под утюга. Успел переодеться. Знает службу его ординарец. Да и сам он из дворян, затерявшихся в годы советской власти где-то в сибирской глуши под видом ссыльных царских времен революционеров. А может, и в самом деле революционерами были, а теперь уже от репрессий тридцатых годов спрятались. Рассказывал-то он больше про Ленинград, видно, там еще до революции его предки жили, да и он там родился. Помню, я от него впервые узнал о скрипичном мастере Страдивари. Меня он очень уважает. И не только потому, что я до войны учился в Ленинграде, хорошо знаю этот город и нам есть, что вспомнить. Имея высшее математическое образование и большой опыт войны, я хорошо корректирую огонь своих батарей. Сам Морозов и его бойцы надеются на мой дивизион, точно на палочку-выручалочку, «как на каменную стену», говорит Морозов. Когда мои снаряды рвутся в гуще атакующих фашистов и их атака срывается, а потом я начинаю уничтожать остатки убегающих немцев, Морозов радуется, как ребенок, по-мальчишески подпрыгивает и чего только не выкрикивает.
Морозову уже тридцать. Высокий, стройный. Всегда серьезный. Улыбка только чуть-чуть осветляет его лицо и распрямляет две крупные морщины, что тянутся от носа к его крепко сжатым челюстям. А в темных [273] глазах всегда чертики играют. Я с такой радостью сменял бы свои румяные мальчишеские щеки на его смуглое волевое лицо. Особенно величав бывает Морозов, когда поднимает батальон в атаку. Мечется перед цепью лежащих солдат со вскинутым над головой пистолетом, а они не встают. Двое-трое поднимутся и тут же замертво падают под вражеским огнем. А Морозов как заговоренный! Хватает одного за шиворот, другого, и вот поднялась вся цепь и понеслась вперед вместе с Морозовым. А тут еще мои снаряды рвутся во вражеской траншее. И противник не выдерживает натиска, выскакивает из траншеи и удирает в тыл. Я со своими разведчиками и связистами, свернув связь, догоняю батальон, и теперь изо всех сил мы бежим уже вместе, минуем брошенные немцами окопы, к новому их рубежу. А этих рубежей!.. Да через каждые триста метров! И ох, как до Берлина их еще много! Продули начало войны, подпустили немцев к Москве и Сталинграду, вот теперь и бейся за каждый укрепленный немцами рубеж, поливай землю кровью!
Ну, чего задумался? Пойдем прогуляемся, предлагает Морозов, посмотрим, что от твоих пушек осталось.
Ты о моих пушках не беспокойся. Свои остатки успел посчитать?
Да мне твои орудия дороже, чем тебе, парирует батальонный, если бы не твои пушки, хана бы нам! Радует, что и студенты соображают. Молодец! Как знал, ночью поставил пушки на прямую наводку.
Действительно, я как чувствовал, что сегодня будет такая страшная заваруха. Вчера вечером будто кто толкнул меня: поставь гаубицы на прямую наводку! И я вытащил их из-за бугра, с закрытой позиции, и поставил в двухстах метрах позади себя. Огневики за ночь хорошо окопали орудия, замаскировали сетками, свежей травой. Немцы не ожидали такого подвоха и утром не заметили наших орудий, потому смело и поперли на [274] танках хотели гусеницами вмазать нас в землю, заживо похоронить решили! До чего же мы осточертели им! Ну а сегодня утром все случилось наоборот. Только танки вышли из лощинки и направились на наши окопы, мои пушкари по ним и ударили. В течение двух минут все восемь и загорелись. Правда, с пехотой пришлось повозиться, до рукопашной дошло. Слишком много их было. А если бы мы танки не сожгли, плохо бы нам пришлось. Морозов был так рад. Вот ему и не терпится повидать моих огневиков, предлагает:
Пойдем, сходим к твоим пушкарям, поблагодарить хочу, здорово они нас выручили.
Протиснулись в ярко освещенную солнцем траншею и по соединительному ходу направились в тыл.
Закончились окопы, вылезли мы из траншеи и пошли по изумрудному лугу к моим пушкам.
И у нас луг такой же красивый, только маков нет! восклицает Морозов.
Большими неровными пятнами на фоне яркой зелени то тут, то там разливаются заросли цветущих ярко-красных диких маков. Красота неимоверная! И непривычная тишина! Никто не стреляет ни немцы, ни наши. Только черные пятна воронок безобразят пейзаж. Мне вдруг вспомнилось босоногое детство, вот так же шли мы с отцом на сенокос. Где-то он теперь? Тоже воюет...
Прошли метров сто, когда откуда-то из поднебесья послышался тонкий посвист. Свист быстро перешел в низкий шумок, и недалеко от нас разорвался снаряд. Вскоре по другую сторону рванул еще один мы поняли, что немцы нас заметили, ведут пристрелку. Видно, не понравилась немцу-артиллеристу наша прогулка. Услышав зловещий шум следующего снаряда, я бросился в ближайшую старую воронку. Рванул снаряд, пролетели осколки. Поднимаю голову посмотреть, где залег Морозов, жив ли. И глазам не верю: стоит в полный рост на прежнем месте, еще и ухмыляется. [275]
Ты чего?! в недоумении кричу.
Но тут очередной снаряд снова вмял меня в землю. Опять поднимаю голову а он стоит в той же позе! Я успел даже подумать: смелее он меня или бесшабашнее? Раньше за ним такого не замечал.
Ты с ума сошел?! Ложись!
Да нет. Хочу лишь посмотреть, как ты решил выжить, саркастически отвечает Морозов, не тронувшись с места.
Со страшной силой налетела и стала рваться целая очередь новых снарядов. Немец перешел на поражение. От множества мощных и частых разрывов затряслась земля, пыль и дым окутали наше расположение, мириады стальных осколков со зловещим разноголосым шумом рассекали все пространство вокруг. Я содрогнулся всем телом и по привычке хотел снова укрыться в воронке. Но надменно-осуждающий взгляд Ивана, по-прежнему стоявшего в полный рост рядом, остановил меня. И тут взыграло самолюбие. Я тоже выпрямился в рост и небрежно спросил:
Пойдем, что ли?
Пошли, как ни в чем не бывало, спокойно-буднично сказал Морозов, и мы медленно, выхваляясь один перед другим, пошли сквозь разрывы к пушечным окопам.
Немецкий артиллерист в поднявшейся пыли и дыму потерял нас из виду. Но когда вновь увидел целыми и невредимыми, обозлился и такой беспощадный огонь открыл, что, казалось, теперь на этом месте не должно остаться ничего живого. Я сам однажды стрелял так по двум убегавшим фашистам, но, когда рассеялся дым после третьего снаряда и уцелевший немец взвалил себе на плечи раненого товарища, я перестал стрелять, подивившись живучести немецких солдат и умилившись доброте истинного филантропа. Настроение немецкого артиллериста мы ощутили, как только на наши головы очередь за очередью посыпались новые [276] вражеские снаряды. Рисуясь друг перед другом, мы под обстрелом шли дальше, не ускоряя шага. Как снежная буря, наши тела со всех сторон овевали тысячи осколков. Творилось что-то невообразимое! Но, как в кинофильме, когда героев по сценарию убивать еще рано, так и мы шли сквозь огонь невредимыми ни один разрыв снаряда, ни один осколок не коснулись нас. А немец, мне не чета, не стал восторгаться и умиляться нашей храбрости. Взбесившись, он еще больше усилил огонь палил уже из всех шести орудий своей батареи! Такого длительного и дотошного обстрела я не видел и не испытал после за всю войну. Снаряды рвались впереди и сзади, слева и справа, пыль и дым лезли в глаза, в уши, а осколки, злобно рыча, тонко посвистывая, жалобно завывая, летели мимо наших дурных голов и волшебно-неуязвимых тел. Мы шли все так же не спеша и молча, не глядя друг на друга. Мои огневики, вытянув шеи из орудийных окопов, настоятельно и зло жестикулировали нам: дескать, ложись! А мы продолжали свою прогулку. Когда мы впрыгнули в орудийные окопы, немец потерял нас из виду и перестал стрелять. Бледные и потные, мы сняли с голов пилотки и, не спеша, стали вытирать ими лица. Верх пилотки Морозова был надвое рассечен осколком.
Товарищи капитаны! Как вам не стыдно подставляться?! в один голос гневно загудели пожилые солдаты.
Ну и дураки мы с тобою, сказал я убежденно Морозову.
Вдруг лицо его дико перекосилось, из зажмуренных глаз брызнули крупные слезы, на виду у солдат он поднес к глазам свои могучие кулаки, разрыдался и срывающимся громким мальчишеским голосом отчаянно закричал:
Я больше не могу-у-у!!! Не могу-у-у! Больше не могу-у-у!!! [277]
Никогда раньше я не только не видел его в таком состоянии, но и представить себе не мог, что этот волевой и смелый человек может дойти до такого полнейшего нервного истощения, до стресса. Сам я был точно в таком же психологическом состоянии, и только какая-то тоненькая ниточка еще удерживала меня от точно такой же истерики. Наверное, меня сдержало еще и присутствие собственных солдат. А вот благоразумие уже было утеряно и мною. Три месяца непрерывных боев, атаки и обстрелы, танки и самолеты, немцы, стремящиеся сбросить нас в реку, все это совершенно доконало нас, все нервы вымотало, мы дошли до полного нервного и физического изнеможения, готовы были волками взвыть, броситься на рожон. Других ранит, убивает и этим прекращает мучения, мы же как завороженные!
Конечно, с нашей стороны это было отчаянное безумие, безысходное стремление умереть. Но какая сила отводила от нас смерть?..
К вечеру по явным и тайным каналам о нашей выходке уже было известно комдиву. Генерал вызвал нас поодиночке на командный пункт и после крепкой ругани, поняв все же наше состояние, отправил обоих в Одессу, в офицерский дом отдыха. Ранее мы и не слышали о существовании таких домов, где отдыхали в основном люди из штабов, тылов и политработники. Генерал так и сказал нам:
Жертвую единственные две путевки в санаторий на море, впервые пришли в дивизию. И то потому, что хорошо знаю вас как самых незаменимых боевых офицеров.
Он бы отдал нас под суд, если бы мы с Морозовым не были его опорой в любом бою. А особый отдел был уже тут как тут.
И почему у нас отпуска с передовой не давали? Немцы своим давали, хотя дефицит личного состава у них был куда больше нашего. Не думаю, что доброта и [278] жалость толкали их на это, скорее практичность. Немецкое командование понимало, что отдохнувший солдат в три раза лучше воюет, а наше об этом даже и не задумывалось. Воюй, пока тебя не ранит или не убьет. А этого ждать было недолго. Так оно и получалось. А что было с теми, кого щадили пули? По себе знаю чуть с ума не сходили.
Десять дней, проведенных на берегу моря, вдали от фронта, как рукой сняли с нас все напряжение, и мы вернулись на передовую, как новые пятиалтынные. Нам еще чудился шум накатывающих волн голубого моря, мраморный блеск дворцовых стен, как вдруг оказались мы в земляном окопе, развороченная снарядами сырая земля почти коснулась наших губ, дохнула свежим черноземом, чем-то родным, привычным, близким... и страшным.
А потом мы снова пошли в наступление, окружили немцев под Яссами и Кишиневом...