Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава двенадцатая.

Днестровский плацдарм

Апрель — август 1944 года

Форсирование Днестра

11 апреля дивизия подошла к Днестру пятью-шестью километрами севернее Бендер. В ночь на двенадцатое основные силы противника скрытно покинули свои позиции и переправились за Днестр, оставив сильные заслоны у дорог. По приказу комдива Миляева 1-й батальон 429-го стрелкового полка и я с трофейной гаубичной батареей, объехав немецкие заслоны, вырвались на машинах к Днестру. Генерал так и сказал мне по телефону:

— Дуй с трофейными гаубицами вместе с батальоном Морозова к Днестру. В случае чего орудия бросишь, только выведи их из строя. Задача: захватить плацдарм на том берегу Днестра.

За час до рассвета мы с Морозовым уже лежали в высокой траве на кромке берега Днестра. Вспученная половодьем река разлилась очень широко, холодный ветер нагонял высокие волны, они с шумом выплескивались на берег. Батальон наш окапывался чуть позади, а трофейная батарея заняла закрытую огневую позицию в километре справа-сзади от нас, в неглубокой балочке.

Наш левый берег возвышался над водой метров на двадцать, а низкий немецкий фруктовыми садами уходил от самой воды к молдавскому селу Гура-Быкулуй и [245] хорошо просматривался вплоть до села, тогда как немцы могли увидеть нас только с колокольни церкви: ее верхняя часть чуть возвышалась относительно нашего берега.

Немцы никак не ожидали нашего появления на берегу. Не догадываясь, что мы уже здесь и следим за ними, они беспечно разгуливали по селу, спокойно, по-хозяйски обустраивали свою оборону, заканчивали маскировку переднего края на огородах, некоторые тихо прогуливались по не успевшим еще одеться в зелень прозрачным садам. Это был гарнизон боевого охранения, окопы которого подходили к самой воде.

— Первый раз вижу фашистов на реке сверху, — отметил комбат Морозов, — обычно их правый берег возвышался над нашим.

— Ох ты, как хорошо отсюда все видно! — восхищались и солдаты, заглядывая за кромку берега.

Между тем мои разведчики выяснили, что из деревни Бычок, что в полукилометре слева-сзади нас, шла подземная дорога к реке, образовавшаяся в результате выработки камня-ракушечника. По ней в мирное время вывозили камень, и выходила эта дорога к берегу прямо под нами.

Решили с Морозовым так. Огнем батареи я перебью немцев, которые бродят по садам, остальных загоню в село и буду не подпускать их к берегу. В это время батальон спешно спускается в деревню Бычок, заготавливает плоты, выискивает лодки — наверняка они имеются в прибрежной деревушке, и все это по подземной дороге перетаскивает к воде. Часам к двенадцати дня я усиливаю огонь по тому берегу, Морозов с батальоном переправляется через реку и атакует село Гура-Быкулуй.

Разрывы трофейных снарядов, как гром среди ясного неба, повергли фашистов в смятение. Они суматошно заметались в садах, по селу, ища спасения в траншеях, окопах и ровиках. Мне они видны были [246] сверху как на ладони, и я уничтожал их сначала группами, а потом стал охотиться и за одиночками. Мне важно было запугать их, загнать в село и предоставить Морозову возможность бескровно переправить батальон.

В разгар боя на берег вдруг прибыли полковые и дивизионные начальники: командир артполка майор Гордиенко, стрелкового полка подполковник Азатян и начальник оперативного отдела штаба дивизии майор Нестеренко. Генерал прислал их возглавить захват плацдарма.

Они подползли ко мне в ровик с тыла, как раз в то время, когда наши трофейные снаряды крушили фашистов, а немцы еще не сделали по нашему берегу ни одного ответного выстрела, и только теперь, по прибытии командиров полков, на нашем берегу стали рваться первые пристрелочные снаряды.

Я сразу понял, что немцы наблюдают нас с колокольни, и решил уничтожить ее. Но попасть снарядом в колокольню с закрытой позиции, когда орудие стоит сзади-справа от тебя в километре, практически невозможно. Это прямой наводкой легко выстрелить в оконце колокольни, с закрытой же позиции, да еще когда снаряды летят по навесной траектории, сделать это помешает даже закон рассеивания снарядов.

Но не зря у меня было высшее математическое образование и очень большой практический опыт корректировки артогня. Подготовив данные для стрельбы, я пристрелял площадку за церковью и, мысленно уловив пересечение траектории снаряда с плоскостью внешней стены колокольни, подкорректировал снаряд так, что он влетел в окно колокольни. Дым и пыль брызнули из всех окон колокольни, разрывом снаряда разрушило пол, и наблюдательный пункт врага был уничтожен. Обстрел нашего берега прекратился. Все это произошло на глазах прибывшего к нам [247] начальства и многочисленных обитателей наблюдательных пунктов.

— Да он сделал невозможное! — воскликнул Гордиенко. — Положить снаряд в окно! Да из гаубицы! Еще и трофейной! С закрытой позиции!

Между тем в деревне Бычок кипела работа. Из бревен, дощатых ворот, дверей наделали плотов, разыскали лодки, все это стянули по подземной дороге к воде. Я не утерпел, оставил за себя на НП командира взвода управления, а сам спустился к воде. Солдаты батальона Морозова загрузили плоты вооружением и погнали их с помощью самодельных весел к тому берегу, многие воспользовались лодками.

Мой план удался. Бескровно, как в праздник на пикник, батальон, а затем и весь полк были переправлены на западный берег Днестра под грохот разрывов трофейных снарядов.

К вечеру батальон Морозова вместе с подоспевшими частями дивизии полностью захватили село Гура-Быкулуй.

Мы не знали, что наша с Морозовым группа была не единственной, что начальство считало ее вспомогательной, даже запасной — на всякий случай. Основной отряд 431-го стрелкового полка при поддержке двух дивизионов артполка одновременно с нами форсировал Днестр двумя километрами выше по течению, у деревни Красная Горка. Но наших соседей постигла неудача: почти все они были потоплены немцами в бурной реке, лишь спрятавшаяся в кустарнике на том берегу небольшая группа лейтенанта Кулакова была позже вызволена ротой, переброшенной на тот берег с помощью нашей переправы.

Обрадованный успехом завоевания плацдарма, командир 429-го полка подполковник Азатян обещал наградить меня высшей наградой — орденом Ленина. Но этот орден где-то затерялся. [248]

Выручили «блинчики»

Весь апрель шли кровопролитные бои за расширение плацдарма. За месяц боев, к середине мая, мы расширили плацдарм за Днестром до трех километров в глубину. Но наши соседи слева, за озером Бык, никак не могли одолеть небольшой взгорок, сильно укрепленный немцами. Противостоящие соседнему батальону немцы находились позади нас и стреляли не только в атакующих соседей, но и нам в спину, когда мы вели бой со «своими» немцами. Вся сила тех, «не наших» немцев заключалась в глубоких и очень прочных окопах в глиняном грунте, снаряды такой грунт не брали. При обстреле фашисты прятались на дне траншеи, а как только наша пехота начинала атаковать, выставляли наверх пулеметы и давай строчить.

Накануне весь день соседний батальон бился с немцами за этот злополучный взгорок, провел несколько безуспешных атак, но так и не завладел возвышенностью. Вся нейтральная полоса оказалась усыпана телами погибших наших солдат. Время от времени я наблюдал за трагическим боем соседей, но помочь им не имел возможности, так как сами мы весь день бились со «своими» немцами. Вот и сейчас захлебывалась уже третья атака наших соседей, и весь взгорок усеяли новые трупы наших солдатиков. Сжалился я над соседями и решил помочь им, хотя они меня и не просили. Как только выдалось у меня несколько минут более или менее свободного времени от участия в бою своего батальона, я повернулся назад и всмотрелся с помощью бинокля в тот бугор: снова безуспешно атаковавшие соседние пехотинцы откатываются назад, в свои вырытые за ночь окопы. А поддерживающие их артиллеристы ничем помочь не могут: их снаряды рвутся по разные стороны немецкой траншеи, совсем близко от нее, но не попадают в траншею, и немцы отлеживаются на дне окопов. Думаю: как же выкурить [249] немцев из окопов, ведь по закону рассеивания и мои снаряды в траншею не попадут. А что, если попробовать стрельбу на рикошетах? Моя батарея стоит на закрытой позиции далеко позади — но как раз на уровне этого взгорка. Чтобы стрелять по «не нашим» немцам, орудия придется развернуть почти на девяносто градусов влево, а расстояние всего с километр. Должно получиться. Подаю команду на свою батарею:

— Левее пятнадцать ноль, прицел двадцать, взрыватель замедленный, заряд полный, первому один снаряд, огонь!

Мои огневики подумали, что я с ума сошел: прицел на километр, а заряд на всю катушку — на двенадцать километров! И зачем-то орудия командир разворачивает на девяносто градусов влево, да и взрыватель почему-то замедленный... Батюшки! — орудийный ствол стоит почти горизонтально — снаряд пойдет настильно над самой землей. Да так никогда не стреляли! Но приказ есть приказ, команду надо выполнять, капитан знает, что делает. И команда была быстро исполнена. Грянул ожидаемый мною выстрел из гаубицы. Телефонист с огневой позиции тут же передал ко мне на НП: «Выстрел!»

Услыхав это, я стал еще пристальнее смотреть назад — на склон бугра, усыпанный телами наших погибших в атаках солдатиков. Прилетевший на большой скорости, наш гаубичный снаряд чиркнул по склону, поднял небольшое облачко красной пыли, отскочил вперед-вверх в сторону немецкой траншеи — и разорвался в воздухе прямо над траншеей! Громовой раскат воздушного разрыва потряс находившихся в траншее немцев. Лавина стальных осколков окатила траншею сверху. Я подал новую команду:

— Батарее, четыре снаряда, беглый, огонь!

Через двадцать секунд над головами фашистов загрохотали шестнадцать воздушных разрывов. Их раскатистые, страшнее близкого грома, удары грянули с такой силой, а град смертоносных осколков секанул [250] сверху так разрушительно, что спрятавшиеся на дне окопов немцы почти полностью погибли. Оставшиеся в живых единицы выскальзывали из траншеи, как тараканы с горячей сковородки, и неслись восвояси. Я отпустил их на ровное место и уничтожил всех до единого обычной стрельбой.

Наблюдая в бинокль за разрывами своих снарядов и поведением немцев, я не упускал из виду и многострадальных соседских пехотинцев. Расслабившись, они живо наблюдали, как метались по траншее немцы, когда над их головами трескались разрывы моих снарядов. Измученные атаками, соседи радовались, прыгали, хлопали в ладоши, как малые дети. А когда с немцами было покончено, они вылезли наружу из своих окопов и медленно, во весь рост побрели к немецкой траншее. Подойдя к ней, они уселись на бруствер, свесили ноги в окопы и долго рассматривали убитых немцев. А наглядевшись, вытерев мокрые лица пилотками, стали всматриваться строго направо — в сторону моей батареи. Как они были благодарны ей! Уж они смотрели, смотрели, не отрываясь, на мои орудия... а мне немного обидно стало, так и хотелось крикнуть им: да вы посмотрите вперед, вдоль озера, на меня — это я догадался с помощью стрельбы на рикошетах выкурить фашистов из траншеи! Но они были от меня в полутора километрах, и мой голос все равно бы не услышали.

Редкий мальчишка не умеет делать камешком «блинчики» на воде. Стоит только сильно, метнуть этот камешек над самой водой, как он, коснувшись воды, подпрыгнет, а пролетев еще немного, снова чиркнет по водной поверхности и опять поднимется, да и утонет в пруду или речке. А в местах касания станут быстро расходиться круги на воде — это и есть «блинчики».

То же происходит и при стрельбе из орудий на рикошетах. Выпущенный с большой скоростью настильно [251] над землей снаряд чиркнет по грунту, отскочит вверх и в воздухе взорвется, потому что взрыватель у него поставлен на замедленное действие, иначе он взорвался бы при касании о грунт, — это самый страшный и губительный для противника огонь. Вот так все просто. Но редкий артиллерист умеет это делать. Трудно «уронить» снаряд в такой точке перед траншеей, чтобы он, отскочив от земли, взорвался как раз над траншеей. Да надо еще, чтобы угол встречи снаряда с землей был не больше определенной величины. За всю войну я ни разу не наблюдал такой стрельбы со стороны немцев. Значит, немецкие артиллеристы не умели стрелять на рикошетах. Да и наши нечасто пользовались этим видом стрельбы. Меня же на такую сложную и трудно осуществимую стрельбу подвигло страстное желание помочь беднягам-пехотинцам соседнего стрелкового полка. Сколько людей уже положили, а никак не могли выбить фашистов из глубоких, как в камне отрытых окопов. Да и ненависть к засевшим в траншее немцам была у меня сверхнеуемна!

Попутно вспомнил еще один эпизод, который произошел тут же и явился следствием вышеописанного. Потеряв упорно обороняемую высоту, немцы решили подорвать железную дорогу, которая шла из их тылов за озером мимо утраченной высоты. Я заметил, как бежит по железнодорожному полотну немец и постоянно припадает к земле, что-то оставляя между рельсами. Откуда он взялся и что «сажает» там на бегу, на железнодорожном полотне? Сначала я не понял, только удивился его деятельности. Но когда некоторое время спустя вслед за «сеятелем» последовали взрывы, я уразумел, что фашист подрывает каждую свинченную с другими рельсу. Перед глазами сразу же встала такая картинка: в морозный зимний день, обливаясь потом, наши солдаты-железнодорожники в белых исподних рубахах опиливают ножовками обезображенные [252] взрывами концы стальных рельсов, чтобы потом просверлить в них отверстия и болтами соединить между собой на шпалах. Те рельсы в свое время тоже были подорваны немцами. Какой же это был долгий и тяжкий труд! Шло восстановление железной дороги. Нас тогда эшелонами перебрасывали с одного фронта на другой, и мы оказались невольными свидетелями ликвидации последствий взрывов рельсов немцами при отступлении. Поэтому, чтобы воспрепятствовать безобразному действу немецкого подрывника, я не пожалел нескольких снарядов на фашиста-варвара. Повесил пару «блинчиков» над его головой, и взрывы на железной дороге прекратились.

Любовь фронтовая

Май выдался ненастный, вторую неделю нас поливают холодные весенние дожди, вода стоит на дне окопов, стенки траншей набухли, оползают и пачкают глиной. Постоянные обстрелы рушат окопы и еще теснее вжимают в грязь уцелевших защитников плацдарма. Стоим мы здесь насмерть. На том берегу, где располагаются наши, нам места нет. Мы это хорошо знаем, хотя и не говорим об этом. Эта обреченность и печалит, и сплачивает нас, и обостряет ответственность.

Снова над Днестром опустилась ночь. Солдаты попрятались по своим норам-блиндажам. Только часовые сутулятся под дождем у пулеметов. А в землянках благодать: над головой слой земли в ладонь прикрывает от дождя, на глиняных лавках сухая трава, а в стене выдолблена печурка: кинь туда дощечек от снарядных ящиков — и запылает желанный огонек. Ночью ведь дыма не видно.

— К вам можно на огонек? — В узкий лаз протискивается командир соседней батареи Бобров.

Догадливый Коренной покидает второй лежак и оставляет нас вдвоем. [253]

— Почему так несправедлив мир? — с ходу ставит философский вопрос старший лейтенант. Наболело у него: передовая осточертела, о родителях ничего не известно, да вдобавок невеста замуж вышла.

— Что такой мрачный? На немцев гневаешься аль на природу?

— Ну почему одни под огнем в грязи по передовой ползают, а другие в тылах дивизии на том берегу сухие и сытые, с хозяйками по хатам живут?

— Каждому свое, — успокаиваю друга, — не заменит же тебя какой-нибудь начхим, он и стрелять-то не умеет. А потом, его же и убить здесь могут.

— А в глубоком тылу? Ну что за негодяй к моей в Вологде подкатился?

Безысходная тоска и столетняя усталость придавили моего друга. Всегда был веселым, розовощеким, с улыбкой, шутил. Теперь же помрачнел, осунулся, замкнулся, только со мной еще делится переживаниями. Отведя душу, часа через два пошел мой друг к себе. Дождь продолжался. Кромешная тьма окутала все вокруг, лишь редкие ракеты вспыхивали вдоль немецких позиций, да длинные пулеметные очереди кромсали мокрую землю брустверов.

На другой день Бобров снова появился в траншее. Его девичье лицо плыло в улыбке, он весь светился радостью и счастьем. Поздоровавшись, схватил меня за руку и потянул в блиндаж.

— Слушай, капитан, есть все же справедливость на свете! — радостно закричал он и стал рассказывать о ночном происшествии.

— Пришел я вчера от тебя, разведчик уже растопил печурку, я перекусил, снял сапоги, прикрылся шинелью и задремал. Вдруг часовой кричит:

— Товарищ старший лейтенант, задержал тут одного!

— Давай его сюда, — приказываю. [254]

Смотрю, в блиндаж просунулся небольшой солдатик, весь мокрый, в грязи, и зуб на зуб не попадает. Из-под капюшона маленький носик торчит.

— Кто такой? — спрашиваю.

— Да заблудился я, столько траншей понарыли, никак в темноте свой НП не найду, — тоненьким голоском отвечает задержанный.

— Документы! — Смотрю в красноармейскую книжку и глазам не верю: Гриценко Галина Николаевна. — Да неужели ты — девка?!

— Красноармеец Гриценко я, товарищ командир.

Уж не немецкий ли лазутчик, думаю. Оказалось, это связистка с НП соседнего артполка.

— Носят тебя черти по такой погоде! — говорю строго. — Дорогу домой найдешь?

— Да я вся мокрая и не знаю, куда идти.

— У меня нет провожатых. Как выйдешь из блиндажа, поворачивай направо, в ста метрах — ваш НП.

А она дрожит вся и просит:

— Я боюсь. А можно у вас погреться?

— Тогда снимай свою мокроту и погрейся, — сжалился я.

— У меня и гимнастерка мокрая, и в сапогах полно воды. Ты понимаешь, она настолько замерзла, что руки не слушались, и сидя, в тесноте никак шинель не могла снять.

— Давай помогу, — предлагаю, преодолевая, так сказать, служебный барьер. Ты знаешь, со своими телефонистками я всегда обращаюсь подчеркнуто строго, чтобы не распускались, хотя и оберегаю, к себе на передовую не беру.

Когда верхняя одежда была снята и по плечам ночной пришелицы раскинулись черные кудряшки, на меня, в свете тлеющей печурки, стыдливо глянуло красивое, хотя и заплаканное личико, а в хрупком теле угадывалась приятная фигуристость. Я подбросил дровишек и, чтобы не смущать ее, откинулся [255] на лежак, укрылся с головой шинелью. Конечно, сквозь прорези петлиц мне хорошо была видна ее спина. Она оглянулась и, убедившись, что не смотрю на нее, стала быстро снимать мокрую гимнастерку. Круглые покатые плечи и голые руки мягко зарозовели в отсветах пламени. Она повесила на протянутый перед печуркой кабель свои вещи и, свернувшись калачиком, легла на соседний лежак, продолжая дрожать всем телом. Я снял с себя шинель и укрыл ее сверху.

— А как же вы? Вам же холодно!

— Не могу же я тебя голую под шинель взять.

— А мне все равно холодно, — по-детски пожаловалась она.

— Тогда иди ко мне, и будет тебе от меня тепло.

К удивлению, девушка перепрыгнула на мой лежак и, прижавшись мокрой грудью к моей спине, продолжала мелко дрожать. Скажу тебе откровенно, продолжал мой товарищ, страшновато мне было, да и стыдно немного. Я хоть и храбрился, а на самом деле никогда ранее ни с одной девушкой так близко не бывал.

— Это я из-за вас так промокла, все искала вас — думала, уже не найду. Обидно было бы. Конечно, меня накажут. Ну и пусть! — призналась она.

— Да откуда же ты меня знаешь?

— А вы приходили к нашему командиру, вот я вас и видела.

— Я тоже тебя вспомнил. А почему ты тогда под дождем сидела?

— А не могу я с подполковником вместе сидеть, он привязывается ко мне. Нужен он мне, старый. Мне хотелось на вас посмотреть. Понравились вы мне, вот я вас и искала. А вы хотели прогнать меня.

— И вы мне тогда понравились, — перешел я тоже на «вы», разговаривая уже на равных, а не как офицер с солдатом. [256]

Потом старший лейтенант, не касаясь деликатных подробностей, в общем плане рассказал мне, как они перестали бояться друг друга, как подружились.

— В общем, — закончил он, — высушил я ее, угостил чаем, и уже утром она ушла на свой НП. Вот я и говорю: есть на свете справедливость!

Потом Галя еще несколько раз навещала моего друга. Она всем нам понравилась, и мы всегда ждали ее прихода.

Кончились дожди, засветило яркое молдавское солнце. Меня назначили командиром дивизиона, и я стал чаще бывать у соседа-подполковника. Вел он себя грубо, высокомерно, даже чванливо. В глубине души я порадовался тогда, что девочка ускользнула от него. Но он жестоко отомстил ей. Направил ее на передовой наблюдательный пункт, который особенно часто обстреливался немцами.

Через неделю мы с горечью узнали, что Галя погибла.

Все мы тяжело переживали смерть девушки, а старший лейтенант не находил себе места. Пока мы стояли на этом плацдарме, Бобров носил на могилу Гали цветы. Это были дикие маки, которых так много было в ту весну около наших окопов.

Безрассудство генерала Миляева

На войне мне часто приходилось выполнять самые опасные боевые задания: идти за «языком», когда никто из разведчиков-специалистов не смог его добыть, а несколько поисковых групп как в воду канули, ушли и не вернулись — гадай, что там случилось, чтобы не повторить их ошибку; ползать дождливой ночью через минное поле и колючую проволоку к немцам; поднимать в атаку роту на неприступный немецкий ДОТ; с одной батареей противостоять двум десяткам фашистских танков. И все это я делал вместе со своими подчиненными, [257] которые верили в меня и надеялись на мой боевой опыт. Они знали, что делать это необходимо, невзирая на смертельную опасность.

Но когда на плацдарме за Днестром я получил приказ командира артполка выбросить среди бела дня на открытое место, обстреливаемое с трех сторон немцами, гаубичную батарею на прямую наводку, я пришел в ужас! Это означало отдать батарею на съедение противнику! Едва покажутся четыре груженные снарядами машины с орудийными расчетами в кузовах и с прицепленными к ним тяжелыми гаубицами, немцы отовсюду и из всего, что стреляет, откроют по ним уничтожающий огонь. Мои батарейцы не успеют даже привести орудия в боевое положение, сделать хоть один выстрел под градом пуль, снарядов и мин. Да и куда они стрелять-то будут, совершенно не зная местности и противника?

Первый раз в жизни я, молодой командир дивизиона, возразил полковому командиру по поводу целесообразности этой затеи:

— Зачем же понапрасну губить орудия и людей?

— Ты когда забудешь свои студенческие замашки?! Это приказ генерала, а я только передаю его! Твое дело — выполнять! — выругал меня майор Гордиенко, а за невыполнение приказа пригрозил расстрелять.

Ему, служаке, кадровому довоенному офицеру, сподручнее было выполнить приказ, не считаясь с потерями, чем возражениями навлечь на себя немилость начальства: ну что, мол, поделаешь, если погибнет батарея, на то и война. Не сам же он поведет ее на лобное место. К тому же его только что назначили командиром нашего 1028-го артполка — где уж тут возражать начальству!

Если бы выдвижение тяжелой батареи под обстрел противника повлияло на расширение плацдарма, я бы сам пошел с нею в бой. Но в данном случае бессмысленная гибель батареи для меня недопустима. Не отдам [258] ее на растерзание даже под угрозой расстрела! Я давно обречен на смерть на передовой — пусть расстреливают!

Новоиспеченный командир артполка и ранее любил чужими руками зарабатывать себе славу. Достаточно вспомнить хотя бы случай в боях подо Ржевом, когда он, как я теперь, командовал дивизионом и, проявляя инициативу, вызвался с помощью своих, не приспособленных к этому виду деятельности артиллерийских разведчиков привести пленного немца — послал нас на верную погибель. Тогда нам лишь случайно повезло. И вот теперь, два года спустя, зная повадки майора, я усомнился: генерал ли приказал выдвинуть батарею, не инициатива ли это самого Гордиенко?

— В таком случае разрешите обратиться к генералу, — продолжал я настаивать на своем.

Ох, как не любил меня за это Гордиенко!

— Обращайся, коли смел.

Генерал наш был умным и справедливым человеком, и я был уверен: докажу ему, что выброс тяжелой батареи не испугает немцев: у них достаточно огневых средств, чтобы мгновенно расправиться с нею. Но я ошибся. Миляев и слушать меня не стал. Вполне возможно, что Гордиенко опередил меня и нажаловался, а может, нашему генералу командир корпуса, не знавший обстановки, приказал это сделать. Генерал был краток и крут, а по поводу моего обращения рассердился еще больше, чем Гордиенко. Только мой высокий боевой авторитет спас меня тогда от генеральского гнева. Потребовав безоговорочного выполнения приказа, он все же уважил мою просьбу выдвигать батарею не всю сразу, а повзводно. Я мотивировал это так: пока два орудия будут занимать позицию, двумя другими я буду уничтожать проявившие себя огневые точки противника. На самом же деле я, планируя отстреливаться, рассчитывал еще и на благоразумие начальства: когда они увидят гибель первых [259] двух орудий, поневоле отложат выдвижение остальных двух. Так у меня появилась надежда вдвое сократить бессмысленные потери.

Но ведь и два орудия с расчетами жалко терять без толку!

Конечно, генералу хотелось любыми средствами расширить шестикилометровый плацдарм за Днестром. Но ни сил, ни средств на это не было. Вот он и решил испугать немцев выездом огромных орудий. Не знал он истинного положения дел на плацдарме, находясь за шесть километров в тылу, но ведь Гордиенко-то видел все со своего НП.

А положение было такое. Уже три месяца, изо дня в день, ценою огромных потерь мы ежедневно расширяли плацдарм на десятки метров. Когда же уперлись в высокие сопки, на которых неприступно сидели немцы, а наши силы истощились до предела, мы перешли к обороне. Теперь уже немцы каждодневно атаковали нас, пускали танки, бомбили самолетами, стремясь во что бы то ни стало столкнуть нас в реку, а мы зубами держали свои позиции. Отсутствие авиации, танков и «катюш», изреженность личного состава и постоянные потери настолько изнурили нас и физически и психологически, что мы, те, кого долго не убивает и не ранит, дошли до полного физического и нервного истощения. Тяготила мысль: налетят сотни две самолетов, смешают нас с землей — и конец плацдарму. А уцелевших, если им удастся переплыть реку, расстреляют свои — как отступников.

Особенно тяжко переживал я предстоявшую бессмысленную, заранее известную гибель батареи и неимоверно терзался своей беспомощностью. Повинуясь приказу, я собственными руками подставлю под огонь своих людей. Правда, сначала погибнет только один взвод. Но как выбрать, какой взвод из двух обречь на верную смерть? Оба они одинаково мне дороги. Ведь это моя родная батарея, которой я командовал более года, [260] сам вырос в ней от безусого лейтенанта до аса-командира. За два года боев в смертельных схватках с врагом я настолько сроднился с батарейцами, что знал характер и боевые качества каждого человека, знал, что им пишут родные, как ждут их дома. Перебираю в памяти орудийные расчеты: каким двум из четырех даровать жизнь, пусть временную, а какие послать на верную погибель? Решаю, чтобы чиста была совесть, брать орудия по порядку номеров: первое и второе.

Времени на операцию мне дали час. Связываюсь по телефону со старшим на батарее — красавцем Ощепковым. Подтянутый, стройный, умный, исполнительный лейтенант. Обрисовал ему обстановку, дал советы, как и что делать. Одного не сказал: какая ждет их участь. Поговорил и с командирами орудий Браилко и Бобылевым. Цены нет этим славным сержантам. А какие вышколенные у них расчеты: в любую секунду дня и ночи даю по телефону команду — и через тридцать-сорок секунд точный выстрел. Послал на батарею разведчика, который знает, куда ехать, где ставить орудия, по каким целям стрелять. Он поведет машины. И тоже погибнет.

Было двенадцать часов дня. Июнь, безоблачно, палило солнце. На нашей и немецкой передовых никого и ничего не видно: все зарыты в землю, только ветер шевелит иссохшую траву, даже сусликов не видать. Внезапно на нашей стороне из-за бугра появляются и на полной скорости мчатся по лугу к нам на передовую две машины-громадины с прицепленными к ним двумя высокими гаубицами, покачивающимися на рессорах. Я высунул голову из окопа и повернулся назад — они хорошо мне видны. Машины проезжают в десяти метрах от моего ровика. Из кузовов выглядывают радостные, улыбающиеся, родные мне лица. Это они увидели и приветствуют меня, бывшего командира их батареи, а теперь командира дивизиона, по приказу которого они несутся на бессмысленную и неминуемую смерть, [261] хотя они об этом не догадываются. Присутствие здесь, на передовой, рядом с ними родного человека радует их, воодушевляет и успокаивает. Они уверены, что я, как всегда ранее, не оставлю их в беде, обязательно выручу. Уверены, что едут они делать смертельно опасную, но нужную работу. В ответ я приветствую их, пытаюсь улыбаться, а слезы застилают глаза: в последний раз вижу ребят. На душе кошки скребут. Они-то только в принципе знают, что едут на передовую, где все просматривается и все простреливается, и будут стрелять прямой наводкой по целям, видным в прицел. Я же наперед знаю, что их ожидает по генеральской прихоти, но поделать ничего не могу. Невыполнение приказа не только грозит мне смертью предателя — приказ выполнит другой, сам же факт невыполнения приказа сыграет на руку врагу.

Эти люди, орудийные расчеты, привыкли жить на войне около орудий, вне видимости противника. Они не видят, куда летят посланные ими по моим командам с наблюдательного пункта снаряды, и только по телефону узнают результаты своей стрельбы. У них в тылу трудная работа: надо постоянно рыть громадные окопы для орудий, перемещать к ним гаубицы и снаряды. До седьмого пота, сноровисто и точно ведут они огонь из гаубиц, постоянно подбрасывая на руках полуторапудовые снаряды. Зато живут они, как правило, в блиндажиках, в сухости и тепле. Ходят во весь рост. Их редко обстреливают и бомбят, потому что ставлю я их всегда в укромных, мало заметных местах, а они хорошо закапываются и маскируются. Когда мы приходим к ним с передовой, чтобы помыться, обсушиться, обогреться и походить в полный рост, они встречают нас по-братски, с такой радостью. Сочувствуют нашей опасной, собачьей жизни и всегда испытывают перед нами угрызения совести: мы постоянно находимся под огнем, нас чаще ранит и убивает, мы ползаем в грязи, прячась от взоров и пуль противника, а они живут как у Христа за пазухой, как колхозники на полевых [262] работах. И если им уж выпадает жребий выехать на прямую наводку, на передовую, под огонь противника, то делают они это мужественно. Вот и сейчас, подавив страх, они едут к черту на рога.

Машины с гаубицами, влетев на большой скорости на луг, остановились в двухстах метрах впереди моего НП на нейтральной территории, как того требовало начальство. Не успели солдаты спрыгнуть с машин, как по ним с трех сторон ударили пулеметы. Затем посыпались мины и снаряды. И все же под все уничтожающим огнем, когда машины были пронизаны пулями и осколками, окутаны дымом и пылью, батарейцы сумели сбросить с машин ящики со снарядами и отцепить гаубицы. Раненые шоферы успели вывести машины и уехать в тыл, на свою огневую позицию, а расчеты припали к земле — кто убит, кто ранен, живые прячутся под стальными станинами и колесами родных гаубиц.

Огненный смерч бушевал целых полчаса, пока враги не насытились уничтожением грозных, но беспомощных в данной ситуации орудий и их расчетов. Наши были подобны щукам, выброшенным на берег. Для немцев лучшей цели для стрельбы не придумаешь. Так и стояли весь день на голом лугу под огнем противника две гаубицы. Дымились их резиновые колеса, а под ними лежали перебитые в прах их хозяева.

В течение первых минут я успел засечь два неистово стрелявших пулемета и уничтожил их с помощью второго взвода гаубиц. Минометные и артиллерийские батареи немцев били из-за горы, воздействовать на них я не мог. Но вот слева, из-за озера Бык, совсем близко от меня, сбросив маскировку, поднимает ствол немецкая противотанковая пушка. Ее расчет не выдержал, решил полакомиться беззащитной целью, даже ценой выдачи места своей засады. Но выстрелить она не успела: снаряд нашего третьего орудия разорвался прямо впереди этой пушки. Спохватившись, немецкий расчет быстро опустил ствол [263] орудия, и пушка, с которой специально, для маскировки, был снят высокий щит, снова утонула в высокой приозерной траве. Но от меня-то она теперь не спрячется! И тут слышу по телефону взволнованный голос Гордиенко, он наблюдает со своего пункта за ходом операции и теперь, поняв мою правоту, жалеет, наверное, о содеянном, кричит:

— Петя! Пушку видишь?!

— Смотрите, уже летит второй снаряд по ней, — отвечаю сдержаннее, чем всегда, когда «Летя» своим мастерским огнем обычно выручал гонористого майора.

Взрыв моего второго снаряда произошел как раз между станин, как между ног, зловредного орудия. Пушка полетела вверх тормашками, высоко запрокинув станины, а расчет частями тел разбросало вокруг орудия.

Радость у всей передовой, наблюдавшей трагедию, была неимоверной: возмездие свершилось! Хвалил меня и Гордиенко. Уничтожение вторым снарядом с закрытой позиции этой пушки запомнили многие. Даже после войны иные с восхищением и радостью вспоминали этот эпизод. Но мне тогда было не до похвал: дымят среди луга колеса осиротелых гаубиц — грозы для немцев; лежат под ними бездыханные тела дорогих мне людей, погибших совсем напрасно.

Посылать разведчиков к орудиям, чтобы помочь, может быть, уцелевшим раненым из расчетов гаубиц, было невозможно: их тут же, как ни хоронись, расстреляют немцы. Только когда наступили сумерки, разведчики поползли к гаубицам. Притянули на плащ-палатках двоих тяжелораненых, оба были без сознания. Мы отправили их в санбат. Остальных одиннадцать человек похоронили в молдавском селе Гура-Быкулуй, стоявшем позади нас на берегу Днестра. Ночью вывезли и орудия. У них пострадали только колеса и прицелы.

Но своему генералу этого безрассудства я и теперь не прощаю. [264]

Дальше