Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Атаки Щедрина

Я перелистываю комплекты «Правды», нахожу там свои корреспонденции и вспоминаю, как они рождались и почему я писал об этом, а не о чем-то другом.

«Иногда за двумя строчками сообщения Совинформбюро о потоплении вражеского транспорта в Баренцевом море скрывается очень напряженная драматическая история поисков, атак, героических дел экипажа подводного корабля». Так начинался мой очерк «Подводники» о питомцах командира дивизиона «малюток», как называли его, «малюточного деда», Николая Ивановича Морозова, которые действовали «скоростными» методами, уходили в море, а через сутки возвращались с победой. Я писал о Фисановиче, Шумихине и боцмане Николае Тихоненко, который был правой рукой командира «малютки», обладая не только высокой профессиональной выучкой, но еще и огромным чутьем, без слов понимал он командира корабля, артистически действовал на рулях глубины, держал заданную глубину, не давал лодке после залпа хотя бы на миг обнаружить рубку и тем самым навести противника на свой след...

Кончался очерк, пожалуй, излишне торжественно: «Возвращение... Несколько дней отдыха на берегу, и снова холодное бурное море, далекий и трудный поход — навстречу борьбе, опасностям, новым победам».

Сейчас я бы так не написал, ибо далеко не каждый поход кончался победой. А если победа доставалась, то очень дорогой ценой...

Уместно спросить: почему боцман Тихоненко стал одним из героев моего очерка? Быть может, он особо пришелся мне по душе? Бывает, конечно, и такое, человек, встретившийся на войне, вызывает много симпатий, и хочется [47] о нем написать. В данном случае были другие соображения. Как личность Тихоненко не представлял ничего особенного, но пользовался на бригаде доброй славой за то, что был отменным мастером. А мастерство, чего бы оно ни касалось, всегда заслуживает похвалы.

Читаю другую свою корреспонденцию, появившуюся в ту же пору «Атаки подводника Щедрина». Сегодня Героя Советского Союза вице-адмирала Григория Ивановича Щедрина знает весь флот. Он автор книги военных мемуаров, долгое время был редактором «Морского сборника», теперь в отставке. А тогда капитан третьего ранга — командир подводной лодки — пришел с Тихого океана в составе дивизиона под командованием моего старого балтийского друга Героя Советского Союза Александра Владимировича Трипольского, о ком я не раз писал в финскую войну.

Степенный, скромный, даже стеснительный, Щедрин скоро обратил на себя внимание. Писатели, журналисты быстро распознали в нем человека, отличающегося широтой мышления, начитанностью, природной интеллигентностью. Все, начиная с внешнего вида, умения держать себя в обществе, точно он прошел школу дипломатического этикета, выгодно отличало его от многих.

Тихоокеанцы прошли путь в 17300 миль, побывав в Америке, Англии, Исландии. И хотя путь этот был чреват опасностью, войны как таковой они еще не знали, за исключением комдива Трипольского, который начал в финскую войну и в сорок первом прошел с боями через Таллин и Ленинград.

Во время похода с Дальнего Востока на Север Щедрин урывал время и вел дневник. При нашем знакомстве он извлек толстую тетрадь и со щедростью душевной вручил мне:

— Возьмите, может, пригодится для работы.

Я взял тетрадь, обещав познакомиться и через несколько дней вернуть. Засел дома и с интересом читал страницу за страницей. В строках, написанных его рукой, то старательно неторопливо, а то кратко и лаконично фиксировалось не только где были, что видели, но свое личное восприятие, что придавало дневнику характер ценного человеческого документа. С разрешения автора я не только прочитал его, но и сделал для себя кое-какие выписки. И теперь, спустя тридцать лет, читая их, вижу, [48] что они ничуть не устарели, по-прежнему представляют незаурядный интерес...

Пока лодки, совершившие дальний переход, ремонтировались, командиры кораблей знакомились с новой обстановкой. По моим наблюдениям, они чувствовали себя в неловком положении, встречая на каждом шагу заслуженных воинов с боевыми орденами и Золотыми Звездами на груди, и наверняка думали: «А как-то сложится наша судьба, выдержим ли боевой экзамен?!»

Моя встреча с Трипольским была самой дружественной, и он, не скрывая, говорил, что у него одно желание, чтобы тихоокеанцы в предстоящих походах проявили высокие боевые качества и опыт североморцев пошел бы им на пользу. А познакомившись со Щедриным, и я стал, можно сказать, его персональным болельщиком. Мне хотелось, чтобы это имя по заслугам появилось на страницах «Правды». Однако лодка продолжала ремонтироваться. Прошло немало времени, прежде чем Г. И. Щедрин отправился в первый боевой поход и одержал свою первую победу.

Лиха беда — начало. Но и в последующие походы Гриша Щедрин ни разу не возвращался без результатов. Все задачи, поставленные командованием, он выполнял образцово и за очень короткий срок проявил себя тактически грамотным, умелым командиром, встал в один ряд с северянами, имена которых не сходили со страниц газет.

И хотя он начинал воевать в самое неблагоприятное время года — в разгар полярного дня, когда ночью светло как и днем и очень трудно соблюсти скрытность, он и в этих условиях искусно проводил атаки.

Теперь с полным правом я мог написать о нем и его дружном и слаженном экипаже. Корреспонденция «Атаки подводника Щедрина» была о нем своеобразным дебютом. Впервые это имя появилось на страницах «Правды». Корреспонденция начиналась так: «Как ни сложны и коварны условия полярного дня, подводники Севера не ослабляют борьбу на важнейших коммуникациях противника.

...Гул орудийного выстрела прорезал тишину маленького заполярного городка. Это подводная лодка вернулась с победой. Вице-адмирал Головко тут же на пирсе вручил командиру корабля капитану третьего ранга Г. И. Щедрину заслуженную награду — орден Красного [49] Знамени. В нынешнем году Щедрин награжден вторым орденом...»

Дальше рассказывалось о том, как протекал поход и какой ценой достаются победы.

В тот день «Правда» открыла еще одно имя командира подводной лодки С-56 Щедрина, а к концу войны рядом с орденами Красного Знамени у него на груди засияла Золотая Звезда, и он вошел в плеяду выдающихся героев войны на море.

* * *

Жизнь свела меня и с другими интересными людьми, в том числе с уже упоминавшимся комиссаром подводной лодки капитаном третьего ранга Я. Табенкиным. О нем похвально отзывался член Военного совета Николаев, говорил: «Табенкин хорошо знает службу и умеет работать с людьми». И в самом деле. Он много плавал, редко бывал на берегу. Изловить его было не так-то просто. И все же мы познакомились. Поначалу он показался мне хмурым, замкнутым, «не контактным». Но недаром говорится, внешность обманчива. В данном случае эта пословица полностью оправдалась во все последующие встречи. Он постепенно раскрывался в ином качестве, как человек серьезный и вместе с тем общительный, обладающий большой душевной щедростью.

Между нами установились деловые контакты, которые вскоре переросли в большую, настоящую дружбу, продолжающуюся и по сей день, хотя он далеко от меня — в Севастополе.

Интересны были его взгляды на политработу. Он был ярый противник формализма и казенщины.

— К сожалению, нет строгих критериев, измеряющих эффективность нашего труда, — говорил он. — Политработа достигает цели, если воспитывает силу духа, высокий моральный потенциал, необходимый на войне так же, как исправное оружие.

Беседы с ним были поучительны. Я знал, что он не только декларирует свои мысли, но и с успехом проводит их на практике, за что одним из первых среди политработников удостоен высокой награды — ордена Ленина.

— Можно без конца проводить беседы о примерности и агитировать за это в «Боевых листках», а люди все равно будут разболтанными, — объяснял он. [50]

— Что же главное в воспитании? — спрашивал я.

— Пример коммунистов и комсомольцев. Они — наша главная сила, и если они будут являться живым примером сознательного отношения к делу, а в минуты опасности сохранять выдержку, хладнокровие и действовать бесстрашно, как того требует боевой устав, то и другие будут на них равняться. Ничто больше, чем сила примера, не может влиять на моряков, — утверждал он.

Как достигается примерность, на сей счет были у Табенкина свои соображения...

Однажды, когда завершалась наша очередная беседа, я сказал:

— Старик! (Так почему-то на Севере друзья обращались друг к другу, и это считалось признаком самого большого доверия.) А нельзя ли обо всем, что ты мне рассказываешь, написать в «Правду»?

— Если нужно, напишу, — решительно ответил он, должно быть подозревая, что рано или поздно я к нему обращусь с таким предложением.

И он написал. Статья Табенкина «Коммунисты-подводники в боевом походе» появилась в «Правде» и вызвала отклики с других флотов, присланные в редакцию на имя автора. Читая их, Табенкин говорил:

— Что значит «Правда»! Я никогда не думал, что моя небольшая статейка может иметь какой-то резонанс...

* * *

И еще одно имя не раз фигурировало на страницах «Правды». Имя, не нуждающееся ни в каких рекомендациях, ибо эта личность историческая, и любой, кто берется сегодня писать о подводниках Севера — беллетрист, мемуарист или военно-морской историк — не пройдет мимо этого имени, не оставит его в тени.

Николай Александрович Лунин!

О нем шла разноречивая молва. Говорили, что человек он сложный, капризный, захваленный и перехваленный — и потому страдает зазнайством. «Обрежет, и больше не сунешься», — предупреждали меня собратья по перу. Однако все мнения сходились на том, что моряк он отменный, можно сказать, божьей милостью...

Увидев его впервые, — мрачноватого, недоступного, не слишком приятного в общении, — и зная, что при виде журналистского блокнота и карандаша он может прийти [51] в ярость, я долгое время не решался к нему подойти и представиться. Ходил вокруг да около, смотрел, «принюхивался», ждал удобного случая для знакомства. Время уходило, а фортуна мне явно не улыбалась.

Тогда я решил посоветоваться с членом Военного совета, хотя понимал, что, если даже он позвонит Лунину и прикажет меня принять, ничего хорошего из этой принудительной встречи не получится. И все же я посвятил Николаева в свои заботы. Он слушал меня и соглашался. «Да, непросто разговорить Лунина». В его глазах читалось сочувствие, но вдруг в них блеснул огонек, и я понял, что решение найдено. Действительно, Александр Андреевич тут же изложил мне свой план: он приглашает Лунина к себе в гости и знакомит со мной, не открывая сразу, кто я и что мне от него нужно.

— Вы только не бросайтесь прежде времени в атаку с традиционными вопросами, а то все испортите, — предупредил Николаев.

«Операция» эта состоялась. В назначенный час в квартиру члена Военного совета явился Лунин, как всегда суровый и недоступный. При виде гостеприимного хозяина он все же потеплел, вежливо улыбнулся, поблагодарил за приглашение и вошел в комнату, где стоял скромно сервированный столик. Глядя на меня подозрительно, он спросил: «Вы, наверно, корреспондент?» Пришлось сознаться.

— Я с корреспондентами дел не имею, — наотрез заявил он. И, немножко помедлив, снизошел до мотивировки: — Поймал тут кто-то из вашего брата моего сигнальщика, побеседовал с ним и такую чепуху написал — только для «Крокодила». С тех пор наша дружба врозь.

— Учтите! — подхватил Александр Андреевич, обращаясь ко мне поучающим тоном: — Командира обходить нельзя. Даже при получении самой маленькой информации о боевом походе.

Домашняя обстановка располагает к дружеской, откровенной беседе. Александр Андреевич, человек общительный, наделенный чувством юмора, умел поддержать любой разговор. А в данном случае встретились люди, у которых всегда есть общий язык. Ведь Николаев-то тоже был из подводников. Службу он прошел «насквозь и даже глубже», начиная с учебного отряда подплава имени Кирова, где получил специальность дизелиста, [52] потом много плавал, прежде чем попасть в Военно-политическую академию. Он знал на лодках каждый уголок, мог с завязанными глазами пройти по отсекам и сказать, где какой механизм. И хотя давно масштаб его работы стал совсем иным, он всегда гордился своей принадлежностью к подводному флоту.

Разговор у них с Луниным катился по накатанной дорожке. Я прислушивался. Лунин рассказывал разные истории о своих походах. Александр Андреевич слушал не перебивая и потом высказывал по всякому поводу свое вполне компетентное суждение, к которому Лунин (я это заметил!) относился вполне уважительно.

Во всяком случае, когда мы поднимались и благодарили хозяина за гостеприимство, я почувствовал, что лед тронулся. Выйдя вместе со мной и прощаясь, Лунин сказал:

— Приходите. Поговорим. Только, в самом деле, не начинайте с сигнальщика. Поймите меня правильно. Я не принижаю своих людей. Сигнальщик у нас геройский парень, мы в море рядом на мостике, он не однажды спасал нас от опасности. Но все-таки командир корабля знает то, что не знает ни один специалист порознь. Он может лучше оценить действия в целом.

После знакомства с Луниным для меня объяснимее становились и его резкость, гордыня и то, что принимали за зазнайство, высокомерие.

Я понял многое. И понял правильно. Да, он был в ореоле славы, его снимали для газет, кино, взахлеб описывали в очерках. А он откровенно признался, что ему претит эта слава, вызывая чувство внутреннего протеста и даже некоторой неуверенности в себе: ведь после очередной похвалы от него ждали чего-то нового, еще большего. Конечно, прибавлялись к этому и свойства трудного, отнюдь не симпатичного для окружающих характера. Ко всему сказывалась усталость, которую все переносили по-разному. Ведь подводный крейсер, на котором плавал Лунин, проводил в море по три-четыре недели на самых дальних коммуникациях противника, что требовало предельного напряжения, многих бессонных ночей. И, вернувшись домой, он после всех положенных докладов и отчетов спешил в баню, а потом заваливался в кровать на несколько суток. В это время домогательства всех посторонних, в том числе и корреспондентов, приводили его прямо-таки в бешенство... [53]

Во время наших встреч на плавбазе разговоры с Луниным не носили характера интервью: блокнот из кармана даже не вынимался. Я старался запомнить все, что услышал. А рассказывал Лунин мастерски. В том, что он говорил и как говорил, чувствовались гибкость ума и наблюдательность.

По возвращении домой я многое старательно записывал. Записи эти и сейчас не утратили интереса. В чем-то они помогают пролить свет и на те обстоятельства, которые сказывались на формировании неуживчивого характера Николая Александровича, что, наверное, особенно немаловажно помнить сейчас, когда его уже нет в живых.

Вот хотя бы его первый боевой поход, когда он еще плавал на «щуке» — подводной лодке Щ-241. Встреча с немецкими кораблями, которую все так долго ждали, состоялась. Но пока он делал расчеты на атаку, маневрировал, вражеские корабли оказались вне досягаемости его торпед. Так ни с чем и вернулись домой.

И сразу пошли разговоры: «Конечно, Совторгфлот, что от него ждать? (А он в прошлом был штурманом на судах торгового флота.) Только швартоваться и может. Ему бы буксиром командовать — в самый раз». Другие пророчили: «На Военном совете спуску не будет. Признают трусом и пустят налево...»

Тревожно было на душе у Лунина, ох как тревожно! И все же он держался с достоинством, даже с некоторым вызовом и в то же время не искал себе оправданий, готовый ко всему, что сулит судьба.

В назначенный час он явился на заседание Военного совета. В руках — вахтенный журнал, карты, свернутые в трубку, и схема маневрирования. Увидев хмурые, сосредоточенные лица Головко, Николаева, других начальников, он убедился, что разговор будет не из приятных.

Ему велели доложить о походе. Он доложил. Посыпались придирчивые вопросы, на которые он отвечал невозмутимо и обстоятельно, хотя внутри все содрогалось от волнения.

Самый острый вопрос задал Головко:

— Как вы расцениваете результаты своего похода? Трусость это или неудача?

При слове «трусость» Лунин едва сдержал себя. Обида и негодование рвались наружу. Но произнес он спокойно и твердо: [54]

— Я решительно отметаю ваши подозрения, товарищ командующий. Что угодно — неумение справиться с неожиданностью, неуверенность в расчетах, но только не трусость. Лучше смерть принять, чем услышать здесь слова «трус», «изменник». Ведь это одно и то же...

Разбирали подробно, въедливо все, что было связано с походом и особенно с неудачной атакой. Десятки глаз дотошно изучали документы, кальку маневрирования. И, наконец, итог подвел командующий:

— Я не допускаю мысли, чтобы такой командир, как Лунин, мог струсить. В данном случае мы расплачиваемся за недостатки боевой подготовки мирного времени.

Он говорил о многом, чему не учили людей и что от них потребовалось теперь. Навсегда запомнил Лунин последние слова командующего, обращенные лично к нему:

— Военный совет вам верит. Надеемся, вы учтете свои ошибки и больше их не повторите. Вы остаетесь командовать кораблем. Готовьтесь к новому походу.

И вот за один из походов Лунин потопил три фашистских судна. Потом еще и еще... За недолгий срок он пустил на дно семь вражеских кораблей и был представлен к званию Героя Советского Союза.

А потом, в июле 1942 года, во время печально известной истории с конвоем PQ-17, который английское командование лишило прикрытия, бросив транспорты на произвол судьбы, настал воистину звездный час Лунина. Он вывел К-21 в атаку на линкор «Тирпиц», спешивший в сопровождении других кораблей разделаться с беззащитными союзными транспортами. И если до сих пор нельзя с абсолютной точностью утверждать, побывали две лунинские торпеды в борту «Тирпица» или нет, то бесспорно одно: атака, несмотря на все сложности, состоялась. Атака была замечена противником. И это заставило его отказаться от операции по окончательному разгрому конвоя — линкор вернулся в свою базу.

Да, что там ни говори, но этот сложный, нелегкий человек — Николай Александрович Лунин — был настоящим подводным асом. Сегодня об его делах рассказывают в аудиториях военно-морских училищ, и можно представить себе благоговение выпускников, когда они впервые попадают в Полярный и видят на причале рыбку К-21 — этот вещественный памятник войны на море.

Мало осталось в живых подводников с знаменитой [55] лунинской «катюши». А кто есть — вдруг даст о себе знать. Так, большой и приятной неожиданностью было для меня получить письмо от инженера-механика лодки, инженера-капитана первого ранга в отставке Владимира Юльевича Брамана из Ленинграда, которого Лунин не только уважал, но и считал для себя единственным авторитетом. Это тот Браман, что в, момент пожара на лодке бросился в горящий отсек, приказал себя загерметезировать и вместе с небольшой горсткой моряков боролся с огнем. Они спасли корабль, и боевой поход продолжался...

Так и Владимир Юльевич тоже живет воспоминаниями о прошлом, с шуткой, юмором называя себя, выражаясь на современном языке, «плавающим» или «играющим» тренером молодых инженеров-механиков на подводном флоте, замечает: «Только у нас была игра не с шайбой и не за «мат королю». У нас была игра со смертью, кто окажется опытнее, хитрее, лучше подготовленным — мы или немецкие фашисты, — тот и оказывался победителем. А игра была с серьезным и опасным противником. Мы разгромили не придурков, а первоклассную военную машину с гнилым нутром. Грош была бы нам цена, если бы мы побили дураков.

Я несколько лет после войны пробыл в Германии и хорошо изучил их военно-морской флот, особенно подводный. Немцы были сильны организованностью, педантичностью, хорошей техникой, крепкой, но палочной дисциплиной — в этом была их органическая слабость. Я несколько лет изо дня в день обедал в Лейпциге в отеле «Fürstenhof» по комендантским талонам вместе со своим шофером — кубанским казаком Сашей Сулимой, рядовым солдатом — за одним столом. Как-то раз после обеда, когда Сулима, выйдя из-за стола, получив от меня распоряжение, козырнул, повернулся кругом и ушел к машине, ко мне подошел кельнер-немец и сказал: «Я долго наблюдаю за вами и много думал, почему русские нас разбили. И вот теперь понял: вы разбили нас потому, что в немецкой армии шофер-солдат никогда не мог сидеть и обедать рядом с капитаном, а вы сидите и обедаете вместе со своим шофером. В России солдат и офицер — друзья, а у нас они враги. Солдаты боятся офицера вермахта, а вас солдаты уважают. Вот почему вы разбили Гитлера...» [56]

Владимир Юльевич подтверждает, что в этих довольно наивных рассуждениях немца все же есть доля правды и в подтверждение тому рассказывает, как совсем недавно собрались на свой очередной сбор братья по оружию и была такая теплая, душевная атмосфера, что никому и в голову бы не пришло подчеркивать, кто был с погонами и крупными звездочками на них, а кто «гвардии рядовой» — и в бою, и в долгих изнурительных походах, и теперь, спустя три с лишним десятилетия, — это была и остается одна дружная семья советских подводников.

Дальше