Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Пресс-конференция в отеле «Палас»

В первые дни освобожденного Таллина встретились военные корреспонденты, вдвойне, втройне счастливые, что дожили до этих дней. Это были Володя Уманский из московского радио, Саша Викторов из ТАСС, фотокор Николай Янов, Даниил Руднев — корреспондент «Правды» и одновременно редактор республиканской газеты «Советская Эстония», вновь обосновавшейся на улице Пикк, 40, где во время оккупации находилась редакция газеты «Ревалер цейтунг». Тут оказались и мои друзья по блокаде Александр Крон и Всеволод Азаров, который связал свою судьбу с Таллином еще в довоенные годы. В сорок первом во время обороны города он вместе с талантливым, изобретательным художником краснофлотцем Львом Самойловым создавали плакаты «Бьем!». И теперь мы узнали, что фамилии Азарова и Самойлова числились в списках гестапо с пометкой «подлежат уничтожению».

Вспоминая последующие события — бои на островах Моонзундского архипелага, я должен сказать, что Азаров и Крон оказались и там, причем в эпицентре событий. Они попали на бронекатер «МБК-515», который выходил на выполнение боевого задания. Командир катера лейтенант [235] Юрий Иванович Кожевников был рад приезду писателей и даже разрешил им находиться рядом с ним на ходовом мостике. Катера шли кильватерной колонной туда, где наши войска доколачивали остатки фашистов, бежавших из Таллина. Вскоре мои друзья стали свидетелями морского боя. Сигнальщик доложил о появлении немецких сторожевиков. И тут же флагман поднял сигнал «Открыть огонь!». Море озарилось вспышками. Вступил в бой и «МБК-515». Со стороны противника летели ответные снаряды. Один снаряд разорвался в нескольких метрах от катера. Поставив дымзавесу, наши корабли продолжали вести бой. Они приняли огонь на себя, помешав противнику обстреливать войска, наступавшие в этом районе по сухопутью.

Придя на базу, Азаров и Крон услышали приказ Верховного Главнокомандующего с благодарностью участникам освобождения острова. Там были упомянуты и моряки капитана 3-го ранга Максименкова, командовавшего отрядом морских бронекатеров. И хотя к далекому пирсу на Куресааре не доносился гром победного московского салюта, мои друзья были полны радости за успех операции, в которой они участвовали.

Возвращались они через Виртсу весьма оригинальным способом — в вагоне-холодильнике. Хотя он и не был включен в сеть, но холод там был адский, пришлось им спать в обнимку, прикрывшись шинелями.

Однако вернемся к тому, что нам довелось увидеть в первые дни после освобождения Таллина.

...Ходим по городу с разрушенными домами, мрачному, израненному, обезлюдевшему. На улицах стоят обгорелые скелеты машин, валяются брошенные ящики со снарядами. Встречаем пленных, которых автоматчики собирают по всему городу и небольшими группами ведут в комендатуру. Какая-то женщина в белом ситцевом платочке выскочила из парадной и подбежала к нам с восклицаниями:

— Миленькие вы мои, родные. Дождались, наконец, дождались!

Она больше ничего не может сказать и только плачет, плачет...

— Мы русские. Нас сюда из Пскова пригнали.

Женщина берет нас под руки и вместе с нами идет к центру, рассказывая по пути, как тяжко жилось здесь нашим людям, угнанным в фашистскую кабалу.

Мне не терпится поскорее добраться до знакомых мест, увидеть тот дом, где мы жили с Цехновицером. Ускоряю [236] шаг. Вот и площадь Победы. Цела! Все здания сохранились в таком виде, как мы их оставили. Наши танки, ворвавшись в Таллин, прошли прямо сюда и стоят сейчас на площади, как монументы. Вокруг них все время толпится народ.

Сохранилась и широкая зеленая аллея, обсаженная деревьями и ведущая от площади вверх к кирке с двумя башнями «Карла-кирик», и теннисные корты справа под Вышгородом. Только исчезли белки, которые когда-то встречали прохожих и из рук принимали орешки. Не видно и любимых таллинцами откормленных голубей, всегда важно расхаживавших по аллее.

Скорее, скорее наверх! От радости даже перехватило дыхание. Наш дом цел, невредим! Подбегаю к нему, но войти нельзя, перед дверьми настораживающая табличка: «Минировано!», тут же минеры раскладывают свои приборы, готовятся что-то делать.

— Скажите, когда можно будет войти внутрь здания? — спрашиваю одного из них.

— Не раньше завтрашнего дня. Тут дело хитрое. В подвалах домов уже найдены мины с часовым механизмом. Так что придется вам погодить...

Подхожу к широким окнам: через них вижу знакомый зал, где мы с Цехновицером провели памятные дни. Вместо стульев теперь стоит множество железных коек с матрасами, но без одеял и подушек.

Иду по улицам. Тяжелый отпечаток наложила на город трехлетняя оккупация. Фашисты подорвали прекрасные здания на улице Нарва-Маанте, превратили в развалины театр «Эстония», разграбили культурные ценности эстонского народа и даже бронзовый бюст Петра, десятилетиями стоявший на постаменте среди зелени парка Кадриорг, распилили на части и отправили в Германию.

Жители Таллина сами признают, что они сильно изменились. Еще бы! Три года жить в постоянном страхе и неизвестности, каждую минуту ждать, что тебя прямо на улице могут остановить и отправить на вокзал, а затем в Германию.

В первый же день новой жизни Таллина в вестибюле гостиницы «Палас» я вижу иностранцев, очень похожих на туристов. Они одеты в легкие дорожные пальто широкого покроя и пестрые костюмы. У них через плечо висят футляры с фотоаппаратами. Держатся эти люди очень свободно и независимо, громко разговаривают, смеются и не обращают [237] никакого внимания ни на администратора, ни на посетителей, сидящих в мягких креслах в ожидании номера.

Как-то странно и даже неприятно в городе, столько выстрадавшем и не успевшем еще прийти в себя, слышать смех и нарочито громкие разговоры. Удивительно, что люди этого не понимают. Кто же они такие?

Оказалось, что это наши коллеги-корреспонденты различных английских, американских, французских агентств и газет, прибывшие из Москвы к моменту освобождения Таллина.

Должно быть, среди них представители прессы и других иностранных государств. Обращает на себя внимание маленькая, изящная, как статуэтка, китаянка. Правда, она одета по-европейски, но черные как смоль волосы гладко зачесаны назад и оканчиваются сзади красивым круглым пучком, как носят в Китае.

— Что же их так развеселило? — спрашиваю переводчика.

— Им очень понравилось, что в Таллине появилась новая улица имени Голованова. Они, не переставая, по этому поводу острят...

Да, действительно, еще до нашего прихода эстонцы стали так называть улицу Харью. Здесь находилась гостиница «Золотой лев». Год назад в ней собирались высшие чины гитлеровской армии на какое-то важное совещание. Ночью прилетели летчики хорошо известной всем дальнобомбардировочной авиации маршала Голованова и положили несколько фугасных бомб так точно, что все участники совещания отправились на тот свет.

Переводчик объявил по-английски:

— Господа, прошу на второй этаж для встречи с писателем Вишневским.

Многие из иностранных гостей слышали о Вишневском и обрадовались представившейся возможности увидеть его.

Не спеша корреспонденты поднимались по лестнице.

Посреди гостиной стоял Всеволод Витальевич в знакомом мне блокадном кителе с несколькими рядами орденских ленточек на груди и неизменным пистолетом в деревянной кобуре, из которого за всю войну он не сделал ни одного выстрела.

Все сели в кресла. Вишневский остался стоять возле маленького столика и стал рассказывать, как развивалась операция по взятию Таллина.

Переводчик старался успевать за Вишневским и переводил [238] фразу за фразой. Корреспонденты, хотя и держали наготове блокноты, но никаких записей не делали и вообще слушали рассеянно.

Их внимание было занято другим: они не сводили любопытных глаз с худощавой женщины в синем морском кителе с белыми погонами старшего лейтенанта на плечах, в белом берете с военно-морской эмблемой. Она скромно сидела в углу, стараясь не обращать на себя внимания. Но как раз на нее и были устремлены все взгляды.

Когда Вишневский кончил говорить, полный человек в кремовом плаще и синем берете вынул изо рта трубку и весьма учтиво спросил:

— Скажите, пожалуйста, кто эта мисс?

— Супруга Вишневского, Софья Касьяновна, — ответил переводчик. — Она художник. По примеру мужа добровольно пошла на войну и служит в военно-морском флоте.

Все оживились. Заработали вечные перья.

— Писатель-моряк на войне вместе с женой. О, это такая исключительная сенсация! — заметил американец в кремовом пальто.

— Тут нет никакой сенсации, — сердито отозвался Вишневский. — У нас десятки тысяч семей, где мужья, жены и даже дети — все на фронте с первых дней войны.

— Сенсация! Настоящая сенсация! — упорно повторял американский журналист.

— Командование просит сообщить, что недалеко от Таллина, в местечке Клога обнаружен большой немецкий концлагерь, — объявил переводчик. — Если желаете, сейчас же можно туда поехать. Машины у нас есть.

Все согласились.

Вскоре мы, советские журналисты, и наши иностранные коллеги ехали по густому сосновому лесу.

«Какая сказочная природа, — думал я. — Кажется, нет лучше уголка на земле. Сосна. Песок. Воздух полон запахов свежей хвои».

Пушистые сосны тянутся по обе стороны шоссе. Но вот впереди возникли деревянные ворота, вправо и влево от них несколько линий густой колючей проволоки, за которой виднеются бараки.

На воротах аршинными буквами надпись на немецком, русском и эстонском языках:

«Стой! Буду стрелять!»

Мы входим в ворота. Навстречу нам со всех сторон бегут мужчины и женщины в грязных отрепьях — маленькие, [239] щуплые существа, скелеты, обтянутые кожей, один вид которых заставляет содрогаться.

Они бросаются нам на шею, не выпускают наших рук, и кажется, в эти минуты совсем переродились их страдальческие лица.

«Спасибо Красной Армии», — кричат одни. «Все это, как сон», — восклицают другие на разных языках. «Вы посмотрите, что они творили!» — повторяет старуха литовка или еврейка — трудно понять, женщина с широко открытыми глазами, в которых, должно быть, на всю жизнь запечатлелся ужас.

Несколько десятков людей случайно остались в живых после жесточайшей расправы, учиненной гитлеровцами накануне прихода советских войск в Таллин. Эти люди и водили нас по лагерю.

Мы вошли в один из бараков и увидели груды трупов.

Тут лежали мужчины, женщины вместе со своими детьми. Эсэсовцы загоняли их по очереди и расстреливали в затылок.

— Идите сюда, — торопил нас адвокат из Вильнюса, молодой человек с лицом, заросшим густой черной щетиной. — Посмотрите на крышу барака, там трое суток прятался от них один отважный человек. Кстати, ваш моряк, попавший в плен. Он держался мужественно, подбадривал упавших духом, помогал людям выстоять.

И уже в самый канун освобождения Таллина он раньше всех узнал, что гитлеровцы собираются учинить массовую расправу над заключенными. С помощью своих многочисленных друзей он стал готовить, как он сам называл, «операцию». По всему лагерю усиленно собирались бутылки, и предполагалось, что, как только людей выстроят на проверку, по условленному сигналу наиболее сильные мужчины с бутылками в руках набрасываются на охрану и уничтожают ее, а все остальные разбегаются по лесам...

Само собой разумеется, что часть участников восстания погибнет. Зато другие останутся в живых и встретят Красную Армию.

Возможно, так все и было бы. Но среди самих заговорщиков нашелся предатель, который раскрыл немцам все карты.

Моряк исчез. Вся стража была поставлена на ноги. Немцы обшаривали каждый уголок лагеря, «прочесывали» ближайшие леса. И все напрасно.

Никто не предполагал, что он прячется на чердаке этого [240] самого барака, между деревянными планками и кровлей. Он пролежал тут трое суток, а на четвертые сутки голод заставил его спуститься вниз. Вот тут-то его и схватили, а на утро он был уведен в лес и расстрелян...

Мы шли дальше к обгорелому остову большого дома. Сюда приводили людей, приказывали стать на колени. Вперед выходили автоматчики и длинными очередями скашивали один ряд за другим. За несколько часов все восемь комнат были заполнены трупами. Тогда эсэсовцы привезли бочки с бензином и, чтобы скрыть следы своего преступления, облили дом бензином и подожгли.

Мы стояли над пепелищем и с ужасом смотрели на груды человеческих костей, которых было больше, чем углей, пепла и золы.

Еще более чудовищная картина, которую я буду помнить до конца своих дней, предстала перед нами на открытой поляне. Это были так называемые индейские костры, сложенные из человеческих тел.

Обреченные приносили из леса длинные плахи, укладывали их колодцами. Сами ложились на плаху лицом вниз. Автоматчики не торопясь обходили «колодцы» и расстреливали свои жертвы.

Дрова поджигали, и они сгорали вместе с трупами.

Их было много, этих страшных костров. Одни превратились в груды пепла и костей, а другие палачи не успели поджечь. На таком костре я видел человека, закрывшего лицо кепкой перед тем, как автоматчик пустил ему в голову пулю. Я видел двух братьев-близнецов, они крепко обнялись и так встретили смерть.

Наконец, и это, пожалуй, самое страшное, я видел человека, которого гитлеровцы, должно быть, не убили, а только ранили, и он горящим выскочил из костра. В нескольких шагах его все же настигла пуля, и он упал навзничь, на траву, продолжая гореть.

Мы ходили молча и не спрашивали ни о чем сопровождавших нас офицеров и тех немногих узников лагеря, что чудом остались живыми. Лица наших спутников-мужчин были полны скорби, а китаянка поминутно вынимала из сумки носовой платок и вытирала слезы. Должно быть, ей стоило больших трудов не разрыдаться.

После осмотра лагеря нас провели в комендатуру и показали сплетенные из кожи и проволоки плетки, которыми администрация лагеря наказывала непокорных узников. Провинившиеся ложились на скамейку и обхватывали ее [241] руками. Руки привязывали ремнем. Во время порки заключенные должны были сами громко, вслух, считать удары.

— Какой ужас! — воскликнула китаянка, прикоснувшись пальцами к толстому жгуту, который не раз ходил по человеческому телу.

— Никакого ужаса нет! — ответил ей джентльмен в синем берете с гладким холеным лицом. Он захлопнул блокнот, спрятал его в карман и затянулся толстой сигарой.

Все смотрели на него: одни с недоумением, другие с возмущением, а он, ничуть не смущаясь, продолжал:

— Здесь нет никакой сенсации. По крайней мере, для тех, кто видел Майданек.

По приезде в Таллин этот же самый журналист попросил устроить ему встречу с немецкими солдатами и офицерами, которых пленили наши войска. Он долго и тщетно добивался от них признания в том, что немецкий гарнизон сдал Таллин без боя, по причине «стратегического сокращения фронта», о котором в последнее время твердил Геббельс, пытаясь оправдать поражения фашистской армии.

Пленные немцы ни за что не соглашались с такой оценкой. Они говорили с обидой:

— Мы честные солдаты и верно исполняли свой долг. Мы защищали Таллин до последней возможности. Нас никто не может обвинить в том, что мы плохо воевали.

Эти странные «барбакадзе»...

Как бывало не раз, вернувшись в Таллин, корреспонденты пришли к командующему флотом узнать, что будет дальше. Владимир Филиппович Трибуц и на сей раз нашел возможность принять нас. Мы услышали его рассказ о том, как развивалась «Таллинская операция» в целом, на всем фронте — морском и сухопутном. Далее он сказал, что теперь главная задача — без передышки «на плечах противника» вступить на Моонзундские острова и очистить их...

Спускаясь по трапу в штабе флота (штаб размещался в обычном здании, но по флотской привычке лестница называлась трапом), я встретил члена Военного совета вице-адмирала Смирнова. Он остановился, поговорил со мной несколько минут и посоветовал зайти в отделение информации [242] Пубалта, дескать, там много интересных фактов о боях за Таллин.

— Может, вам и пригодится... — широко улыбаясь, пробасил Николай Константинович и добавил: — Надобно напомнить о нашей артиллерии на колесах. Они — геройский народ, только почему-то не пользуются вниманием вашего брата, — с укором сказал он.

Замечание справедливое. Речь шла о нашей флотской железнодорожной артиллерии, сыгравшей немалую роль в битве за Ленинград, но действительно обойденную вниманием прессы. Я знал о 101-й морской железнодорожной артиллерийской бригаде давно. Рассказывали мне, что на Ленинградском фронте все морские и железнодорожные батареи и бронепоезда носили название «Борис Павлович». Видимо, производное от слова «Броне-Поезд». Так их именовали в военных штабах и среди железнодорожников. И когда батарея переезжала с одной позиции на другую, в разговоре железнодорожников по селектору можно было услышать: «Борис Павлович просит пропустить его в ваш район». И оттуда отвечали: «Бориса Павловича можем принять. Пусть выходит». Вскоре дежурный по станции сообщал: «Бориса Павловича отправляю». И вручал жезл старшему кондуктору эшелона, после чего батарея имела право выходить за стрелку и продолжать дальнейший путь по своему маршруту.

Слышал я подчас даже забавные истории, связанные со 101-й бригадой, вроде той, которая бытовала среди нашей корреспондентской братии.

Не следует забывать, что при всех тяжестях войны, блокады, несчастий, обрушившихся в ту пору, все-таки мы были молоды, и стоило отдохнуть, подкрепиться горячим чайком, как начиналась обычная журналистская травля... По нынешним временам тогдашний юмор, может быть, и покажется кому-то не очень изысканным и тонким, но нам он помогал выжить, скрашивал порою самые трудные дни и часы. Так вот, об истории со 101-й. В январе сорок третьего, во время прорыва блокады, старейшина ленинградских фотокорреспондентов Николай Павлович Янов (впрочем, не уверен, было ли в ту пору старейшине и сорок лет, но уж поскольку он старейшина, то и звали его «Яныч») сделал одну знаменитую фотографию, которая публиковалась бесчисленное количество раз. На ней изображены комендоры одной из батарей Григория Иосифовича Барбакадзе — Смирнов и Васильев — они пишут мелом на снаряде «За [243] Ленинград». Виден громадный снаряд, стволы тяжелых орудий, а орудия морской железнодорожной бригады были подобны тем, что стояли на крейсерах, миноносцах и береговых батареях. Работу этих орудий фашисты уже успели испытать на себе. Спустя немалое время, нас познакомили с фашистскими радиоперехватами, в которых сообщалось, что на тот или иной участок фронта прибыли «барбакадзе», видно, фашисты решили, что так называются эти пушки. Так подтвердилась одна из «баек», рассказанных самим Янычем.

И все-таки в словах члена Военного совета была доля правды. Мне кажется, получалось так еще и потому, что добраться до «барбакадзе» нашему брату было непросто. Если корабли, вросшие в лед у набережных Невы, были на виду у всех, то «барбакадзе» находились в местах далеких, в глухих железнодорожных тупиках, перемещались скрытно из одного конца города в другой, меняя позиции, их пребывание в том или ином районе считалось военной тайной.

Помнится, одним из самых молодых, к тому же удачливых артиллеристов был Лев Тудер. Он командовал артиллерийским дивизионом, огромным хозяйством на колесах, состоявшим из восьми дальнобойных орудий на платформах, четырех локомотивов, штабных вагонов, вагонов с боеприпасами. Техники хватало, огорчало другое: пока Ленинград находился в кольце блокады, на все и на вся распространялась голодная норма, полагалось от шести до десяти снарядов в сутки на одно орудие. Только после прорыва блокады снаряды не считали. Стреляли сколько надо, до полного поражения цели.

Лев Тудер со своими хлопцами повидал многое: воевали на Ханко, вели непрерывные артиллерийские дуэли с финнами, а когда уходили, пришлось им уничтожить технику. Погрузились на корабли и пришли в Кронштадт, здесь на короткое время стали бойцами лыжного батальона на форту «Шанц», зорко охраняли подступы к крепости. В первую же блокадную зиму они перекочевали на форт «Красная Горка». Вся хитрость была теперь в том, чтоб не свалил голод, дистрофия. И Тудер проявил, прямо скажем, удивительную сметку, находчивость, организовав подледный лов рыбы. На хлеб, сахар, все остальное была голодная норма, но рыбы ели вдоволь, и все выжили. А вскоре со своей боевой ратью Тудер снова на рельсах, с пушками на платформах. На эллинге судостроительного завода имени [244] Жданова был его наблюдательный пост, получивший название «Эйфелева башня».

Такие же посты вскоре появились на вышке мясокомбината и даже на Пулковских высотах, где была велика опасность прорыва немецких танков. И потому дивизион Тудера пристрелял там каждый квадрат, и круглые сутки дежурные орудия были «на товсь», готовые по сигналу командира наблюдательного поста старшины 2-й статьи Ивана Зубачева открыть огонь.

Однако главной работой артиллеристов в блокадном Ленинграде была контрбатарейная борьба с немецкой артиллерией, обстреливавшей город. Какой нужен был пытливый ум, сколько выдержки, хладнокровия, чтобы выследить проклятую немецкую батарею, «достать» ее своими снарядами, да так, чтобы она замолчала раз и навсегда. Этим занимались месяцы и даже годы — на пределе сил, в постоянном напряжении.

Тудер считал своим счастливым днем 15 января 1944 года, когда поступил приказ вскрыть секретный пакет, хранившийся в сейфе на КП, и вслед затем в общую канонаду наступления включились басовые голоса всех четырех его батарей. Орудия вели огонь по заявкам армии, по ранее разведанным целям, уничтожая вражеские укрепления, разрушая командные пункты. Не раз наблюдатели и корректировщики Тудера могли оказаться под огнем своей артиллерии, но об этом не думали, все были одержимы желанием идти вперед и вперед. На третий день боевая страда пошла на убыль, и тогда Тудер сел в машину и поспешил вслед за наступающими войсками. Нагнал их и остался там на положении полпреда балтийской морской артиллерии. Ему было дано право вызывать огонь по своему усмотрению, когда этого требует обстановка. Вместе с радистом они добрались сперва в район Красного Села — там шел бой, немцы сопротивлялись, и наступление замедлилось. Тудер вызвал огонь морской артиллерии своего дивизиона и дивизиона майора Григория Барбакадзе. Дорога пехоте была проложена. Так Тудер шел все дальше и дальше вместе с нашими наступающими войсками, мимо знаменитых Дудергофских высот, где уже валялись вражеские орудия, разбитые, искореженные морской артиллерией. Батареи отстреляли на пределе дальности, помогая стрелковым частям овладеть Красногвардейском (Гатчина), и Тудер возвращался обратно, словно знал, что теперь ему и его парням предстоит поддержать наше наступление на Карельском [245] перешейке, а затем и здесь, в Прибалтике. Ведь на очереди было освобождение островов Моонзундского архипелага, где мы потом встретились. И тогда же расстались на сорок лет, пока я не приехал в Ленинград на торжества освобождения города от блокады.

Я порадовался, когда ко мне в гостиницу пришел высокий, бравый, еще молодой мужчина, не расплывшийся и. не согнувшийся под тяжестью лет, как многие из нас, а полный энергии и сил. Я с восхищением смотрел на моего гостя, думая о том, что есть еще среди нас люди, которым и годы нипочем.

Сели, разговорились, стало ясно, что он и сегодня находится в строю, в строю защитников мира потому, что его выступления на предприятиях, в школах с воспоминаниями о годах блокады — это тоже оружие в борьбе за мир. И этому же посвящена задуманная им книга, которая, не сомневаюсь, будет написана, ибо с тех давних пор такой уж характер у Льва Тудера: решено — сделано!

Когда пехота штурмовала острова

Мне хочется отойти от хронологии и рассказать о продолжении боев на эстонской земле, об освобождении островов Моонзундского архипелага начать с того, что я увидел там в восьмидесятых годах, и тогда станет яснее связь настоящего с прошлым.

Прошлое живет и в краю суровой величественной природы, среди скудной каменистой земли, шквальных ветров и холодного неприветливого моря. Тут исстари ничего легко не давалось, все отвоевывалось у природы. И потому из рода в род вырастало племя островитян, сильных телом и духом, закаленных в непрерывной борьбе со стихией.

Красивые лесные дороги, красные черепичные крыши хуторов, ухоженные приусадебные участки, аккуратные фермы с ленивыми, упитанными черно-белыми коровами. Тишина. Покой. Божественные запахи скошенной и чуть подвядшей травы, гудение пчел. Приветливые и деловитые молодые люди. Они заняты хозяйством: работают тракторы, бегут мимо меня самоходные тележки, груженные какими-то мешками, сворачивают к ферме, дымит маленькая [246] котельная. Ферма полностью механизирована. Об этом говорят с гордостью. Ручной труд почти отсутствует. Это новый шаг в развитии животноводства. Молодые люди красивы и уверены в себе. Они знают себе цену. Умеют хорошо работать. Приглашают меня выпить кофе. Или молока. «Вы давно пили парное молоко? Мы можем угостить. У нас молоко особенное — на островах особые травы. Вкус молока удивительный...» Они любезны, эти молодые люди, и не могут понять, почему вдруг человек, которого хотят угостить парным молоком, думает о чем-то другом, начинает нелепо озираться по сторонам и, наконец, отходит в сторону, вглядываясь куда-то вдаль.

На самом деле я никуда не вглядывался. И протирал очки вовсе не потому, что они запотели... Мне не верилось, что здесь, на земле, где в сорок первом стояла батарея старшего лейтенанта В. Букоткина, может быть так тихо. Могут гудеть пчелы, и веселые, красивые молодые люди будут угощать меня молоком... В моей памяти эта земля так и осталась растерзанной, залитой кровью, сожженной, в ранах бомб и снарядов, перевитой рядами колючей проволоки, бесплодной, как пустыня. Бесплодной оттого, что во время войны кое-где на ней не осталось ничего — ни деревца, ни кустика, ни даже травы — все было выкорчевано, разбито, расщеплено, выжжено. Земля тогда потеряла главное свое назначение — быть матерью всего живого. А может быть, нет? Может быть, она именно по-матерински укрывала собою бойцов батареи? Их никто не мог бы узнать в лицо. У них будто бы не было лиц. Точнее — одно. Лицо бойца перед смертью. Черное, покрытое пылью и гарью, в черных бинтах и черной крови. Они поднимались из осыпанных, заваленных землею щелей, и их раскаленные, израненные, с обгоревшей на стволах краской орудия снова и снова выбрасывали огненные, смертоносные языки. Они глохли от рева орудий и грохота разрывов, и когда я что-то спросил у них, крича во все горло, они в ответ тоже кричали все вместе, вытряхивая землю из-за воротов гимнастерок, сверкая белыми на черных лицах зубами. Они не слышали (или не слушали?), что я спросил, они хотели, чтобы я написал, что они не уйдут отсюда живыми. Пусть люди знают!

Пусть знают! И бойцам хотелось, чтобы о них знали не для того, чтобы прославиться, остаться в истории — нет! Никто из них не думал о славе. Пусть знают — это для того, чтобы и другие стояли насмерть. Пусть знают, что [247] смерть на поле брани, смерть за Родину — не страшна! Так понимали тогда эти слова. Но прошло время, и смысл слов тоже изменился. Во всяком случае, для меня. Пусть люди знают! — это для меня как бы приказ. Приказ, пришедший оттуда. И не отмененный до сих пор.

Да, эти молодые люди знают о сражениях на их земле. Отцы рассказывали, как трудно было пахать в первые послевоенные годы, — очень много железа в земле! Осколки, гильзы снарядов, каски, перекореженное, проржавевшее, мертвое железо войны... Оно все еще пыталось помешать жизни. А куда оно делось потом? Вывезли? Нет, этого никто не помнит. Просто оно как-то само собою исчезло, это железо войны. Ему не место было здесь, и земля сама забрала его в себя. Земля, которую каждую весну так бережно распахивают эти молодые люди, земля, снова ставшая землей, а не местом для укрытия, земля, переданная сегодняшним людям бойцами батареи старшего лейтенанта Букоткина.

Молодые люди провожают меня и, можно сказать, передают с рук на руки другим ребятам. «Очень удачно, что вы здесь! Вы можете оказать большую помощь! Это наши молодые скульпторы и архитекторы, они соорудили памятник защитникам островов. Хотите посмотреть? А может быть, вы нам подскажете еще что-то важное, как увековечить память погибших. Ведь у нас вон какой простор, места хватает. Важно, чтобы наши памятники вписывались в пейзаж!»

Что же, жизнь идет, и памятники действительно должны вписываться в пейзаж... Но счастье, что они не стали привычной деталью пейзажа. Я убеждался в этом сам, видел, что памятные обелиски обладают притягательной силой. Дети приносят цветы, стоят со строгими лицами в караулах возле памятников...

Но память народа шире: сотни людей плывут на остров Эзель и Даго, добираются до самой крайней оконечности его — полуострова Тахкуна. Там перед войной были установлены две дальнобойные береговые батареи, которые вместе с батареями полуострова Ханко перекрывали огнем вход в Финский залив. Батарейцы топили корабли, рвавшиеся в глубь залива — к Кронштадту и Ленинграду. Немцы бросали сюда десант за десантом, а на пятый и шестой день обороны острова подтянули артиллерию и начали штурм последнего рубежа обороны. Военный совет флота принял решение эвакуировать защитников острова на Ханко, [248] но спасти удалось лишь немногих... В 1949 году эстонские рыбаки выловили бутылку с письмом защитников острова Даго. Вот оно, это письмо: «Товарищи краснофлотцы! Мы, моряки Балтийского флота, находящиеся на острове Даго, в этот грозный час клянемся нашему правительству и партии, что мы лучше все погибнем до единого, чем сдадим наш остров. Мы докажем всему миру, что советские моряки умеют умирать с честью, выполнив свой долг перед Родиной. Прощайте, товарищи! Мстите фашистским извергам за нашу смерть! По поручению товарищей подписали Курочкин. Орлов. Конкин»...

Я сам видел живые цветы на руинах взорванных батарей, видел людей, ощупывающих руками шрамы на камнях маяка, — что ощущают люди, трогающие руками эти страшные шрамы — следы снарядов, осколков, еще не стертые временем. Становятся ли они ближе защитникам острова, ощущают ли смертельное дыхание страшной битвы, разыгравшейся здесь? Я верю, что это так. И пусть не всем известно, что последние защитники Даго отбивались от немцев, уже стоя по грудь в воде, и гибли в волнах родного им Балтийского моря, пусть не знают имени матроса Николая Чижа, прыгнувшего с сорокаметрового маяка вниз, на камни, предпочтя смерть фашистскому плену, но сотни и сотни людей приводит сюда память сердца и потребность поклониться павшим героям...

Мне редко приходилось бывать на островах Моонзундского архипелага во время войны и чаще после победы. Последняя поездка была связана с Иваном Георгиевичем Святовым. Он написал мне письмо, приглашая совершить поездку вместе. Это была бы большая удача — контр-адмирал И. Г. Святов в октябре-ноябре 1944 года командовал штабом операций на море, был прекрасным тактиком и великолепным рассказчиком. Факты, цифры, имена, невероятные, поразительные детали, придумать которые не в силах ни один романист, хранились в его памяти... Я пишу «был», потому что совсем недавно, когда собиралась эта книга, пришло ко мне печальное известие, что адмирала Святова не стало. Я читал все его статьи, знаю, что он написал книгу, но кто расскажет о нем самом — бесстрашном человеке, которого моряки окрестили «морской Чапай»? И поверьте мне, не только за «чапаевские» усы. Вокруг его имени ходили легенды, рассказывали поразительные истории о дерзких походах под командой «морского Чапая». Сам он только посмеивался в усы, рассказывать о себе не [249] любил, а когда не в меру любопытные корреспонденты становились слишком уж назойливы, мог отбрить «прилипалу». И к славе боевого командира присоединялась слава человека, владеющего острым словом. А на флоте это ценилось весьма и весьма.

Не сомневаюсь, что многие напишут еще о И. Г. Святове. Я же вспоминаю сейчас эпизод, вошедший в историю военно-морского флота как образец ведения боя. И. Г. Святов держал тогда флаг на эскадренном миноносце «Стерегущий», находившемся в Рижском заливе. Эсминец был на боевом дежурстве, как говорил Святов, «на свободной охоте»: немецкие конвои пытались прорываться через Ирбенский пролив к Риге, на помощь своим с войсками, боеприпасами, продовольствием. Погода была неважная, видимость плохая, залив окутывала плотная туманная дымка. И только к вечеру развиднелось, туман растаял, сразу открыв дымы на горизонте. Немецкий конвой! Воспользовавшись туманом, немцы проползли в залив и теперь торопились к устью Даугавы, считая, что смертельная опасность их миновала, — до Риги было уже рукой подать. Дальномерщики доложили дистанцию — сто десять кабельтовых. Но у эсминца хороший ход, можно попытаться выйти на дистанцию артиллерийской атаки. Правда, конвой находился уже под прикрытием береговых батарей противника... Но не зря решительность и дерзость «морского Чапая» были известны всему флоту. Святов принял решение преследовать и настичь конвой. Через короткое время последовала команда, и эсминец содрогнулся от залпа орудий главного калибра. Четыре залпа — и несколько транспортов запылали у самого входа в устье Даугавы. Снова залпы эсминца, и транспорты начинают тонуть. Но ударили береговые батареи, эсминцу пришлось маневрировать, продолжая обстрел конвоя. И тут из-под прикрытия тумана, все еще державшегося около берега, появились немецкие торпедные катера. «Продолжать огонь по транспортам! — ответил Святов на доклад командира эсминца капитан-лейтенанта Е. П. Збрицкого. — Пусть катера выйдут на исходную позицию для атаки, сократят дистанцию, тогда ставь огневую завесу!» Огневая завеса, поставленная эсминцем, оказалась удачной — два катера были разнесены в щепы, лишь огненные шары, охваченные черным дымом, заплясали по воде. Оставшиеся два легли на обратный курс и исчезли в тумане.

Были не одни победы. Бывали трагические ситуации. [250]

Особенно в сорок первом году, когда однажды корабли под командованием Святова попали на минное поле, подорвались. И тогда по приказу Святова сняли моряков, а корабли, которые невозможно было спасти, расстреляли своими снарядами. Несмотря на трагизм положения это было единственно правильное решение. Правда, к «морскому Чапаю» тогда прибавилось «Иван-топитель». Но вскоре это было забыто, и Святов, всегда неудержимо рвавшийся в бой, остался славен своими делами.

Разумеется, кроме подвигов, была у Святова и каждодневная тяжелая морская работа. И, может быть, тысячи спасенных моряков не знают, что в памятные балтийцам августовские дни отступления из Таллина именно корабли Ивана Георгиевича, бывшего тогда морским начальством на острове Гогланд, круглосуточно находились в море, спасая моряков, доставляя их на Гогланд.

Спустя три года, вернувшись «на круги своя», в экваторию так хорошо знакомого ему Рижского залива, Святов снова «командовал морем», приняв на себя всю ответственность за высадку десантов на острова, переброску войск и техники. У него не было штаба в обычном понимании — под рукой несколько офицеров, да и время не позволяло тщательно, как на учениях, прорабатывать разные варианты. Я помню Ивана Георгиевича на пирсе местечка Виртсу. Сюда подтягивались войска 8-й армии генерал-лейтенанта Старикова и воины Эстонского стрелкового корпуса под командованием генерал-лейтенанта Пэрна.

Последнее совещание командования операцией в канун наступления на острова происходило в местечке Хапсалу. Там я впервые увидел командира 9-го Эстонского стрелкового корпуса генерала Лембита Пэрна. Он был спокойный, сосредоточенный. Командующий 8-й армией генерал Стариков то и дело обращался к нему и очень внимательно прислушивался к его мнению. Доложив о готовности корпуса, Л. Пэрн сообщил и такую деталь:

— Мы отобрали бойцов, уроженцев с островов Муху, Даго, Эзель, хорошо знающих местность. Они будут высаживаться с каждым новым броском десанта и ориентировать людей на местности.

— Очень мудро, — заметил Стариков.

После совещания я сфотографировал генерала Пэрна вместе с его штабом, и этот снимок обошел множество газет, журналов и до сих пор публикуется вместе с историческими документами. [251]

Итак, было все обусловлено — сроки и место высадки десантов. 29 сентября 1944 года на песчаном берегу в местечке Виртсу у пирса Стариков, Пэрн и Святов наблюдали за посадкой на катера бойцов 925-го стрелкового полка Эстонского корпуса с проводниками, хорошо знающими местность, куда предстоит высаживаться.

Посадка пехотинцев закончена, погружена техника, боеприпасы. Святов протягивает руку командиру отряда торпедных катеров Г. Г. Олейнику: «Желаю удачи!»

Катера один за другим вырываются из гавани и исчезают. На полном ходу они несутся к недалекому, но таинственно притихшему берегу, полному неизвестности.

Ушли и словно растворились в ночи. Томительно долго тянутся минуты ожиданий. Молчит походная рация. Тревожные мысли: как-то все получится? Но вот, перекрывая все шумы, прорывается далекий голос по рации:

— Начали высадку... Зацепились за берег... Ведем бой...

И в подтверждение по воде донеслось эхо выстрелов. Вдали повисли ракеты. Темное небо прорезали огненные трассы. Да, там явно разгорелся бой. Теперь одна забота: наращивать силы, посылать подкрепления. Генерал Пэрн приказывает пехотинцам подтягиваться к пирсу, чтобы в считанные минуты совершать посадку на катера и опять тем же курсом — к острову Муху...

Командование операцией неустанно следило за ходом боев, внося необходимые коррективы. Когда потребовались новые подкрепления, в распоряжение Святова прибыло еще два дивизиона торпедных катеров. И катерники сразу включились в боевую работу. Затем пришли в район Моонзунда канонерские лодки, тральщики, бронекатера — почти все, чем располагал тогда флот на воде в этом районе. Непрерывно действовали самолеты, прикрывавшие плавсредства.

На очереди был остров Даго. Объединенными усилиями армии и флота он так же быстро был освобожден, что позволило вступить на острова «двумя ногами».

В разгар Моонзундской операции журналисты прилагали все старания, чтобы не отставать от событий. И все-таки отставали. Представьте себе около двухсот километров от места боев до Таллина. Учитывая плохие дороги да переправу через широкий пролив, поездка на машине занимала часов пять-шесть. А редакции ждут наших оперативных сообщений. Пока мы добирались до Таллина да пока «отписывались», смотришь — уже глубокая ночь, газета [252] печатается. Опоздал... А между тем в сводке Совинформбюро одно за другим сообщения о боях на островах Моонзундского архипелага. Ох, уж эти сводки Совинформбюро: как трудно было поспевать за ними!

Редактор газеты «Советская Эстония» Даниил Маркович Руднев, с которым я держал самую тесную связь, подал мысль, что иметь бы самолет, тогда все было бы гораздо проще. Поначалу такая идея мне показалась несбыточной. Однако попытка не пытка, я обратился к нашему давнему знакомому — командующему морской авиацией генералу Михаилу Ивановичу Самохину и, к моему великому удивлению, услышал ответ:

— Тут нет никакой проблемы. Пожалуйста, будет вам самолет.

И в самом деле, ко мне был прикреплен маленький почтовый «У-2» — самолетик, способный сесть куда угодно: в поле, на дорогу, даже на шоссе. А летчиком был назначен совсем молодой пилот младший лейтенант Володя Голенко.

И вот мы с ним отправляемся в первый рейс. Взлетели. Проносимся над морем. Впереди показалась длинная дамба, соединяющая Эзель с Муху. Я высовываюсь из кабины, держа наготове «ФЭД», и снимаю кадр за кадром... Летим дальше. Я прошу Володю чуть снизиться и с воздуха снимаю войска с пушками на марше, потом показались черепичные крыши города Куресааре. Спешу к генералу Пэрну.

Охотно рассказывая о боях, он как бы обобщает опыт, полученный за время наступления:

— Проведя несколько трудных, но весьма успешных десантных высадок, мы с полным правом можем заявить, что стали морской пехотой. Что особенно важно — мы научились вести ночной бой. Почти все наиболее значительные успехи завоеваны нами в ночных боях. Мы овладели маневренной тактикой, сплошь и рядом ведем наступление, совершаем обходы и охваты противника. Не случайно за тридцать два дня наш корпус прошел с боями сотни километров.

И вместе с тем он не скрывал того, что впереди, быть может, самые трудные испытания:

— Дело в том, что немцы откатываются на полуостров Сырве и собираются его превратить в последнюю свою цитадель. А, кроме того, по данным разведки, к ним идут крупные артиллерийские корабли. Так что предстоят горячие денечки, прежде чем мы разгрызем этот орешек.

Из штаба мой путь в войска, участвующие в наступлении. [253] Там — главный для меня материал. Я знакомлюсь с воинами, чьи имена должны стать известны. Теперь перелистывая блокноты, я нахожу имя офицера Кангур: его саперы по грудь в воде, под сильным артиллерийским огнем противника выполняли боевое задание. Или старший лейтенант Кийск со своими солдатами — высадившись на берег, взяли противника в клещи, пошли в рукопашную схватку. Или подвиг, совершенный сержантом Мурд, который во главе своих бойцов уничтожил расчет немецкого орудия, захватил пушку и из этой самой пушки открыл огонь по немцам. Были тут и печальные сообщения. Майор Миллер, не раз отличавшийся на поле боя — мы о нем писали, — в последнем бою управлял своим дивизионом на передовых рубежах и пал смертью героя...

В тот же день вернувшись в Таллин, я обо всем увиденном написал, и моя на сей раз вполне оперативная корреспонденция вместе со снимками была опубликована и в «Правде», и в «Советской Эстонии». Потом Володя Голенко еще не раз выручал меня, курсируя между Таллином и островами.

...Прилетая в Таллин на короткое время, я обычно спешил к машинисткам перепечатать материал, а затем стрелой мчался на военный телеграф. Однако всякий раз я старался забежать в Политуправление Балтфлота.

Пубалт размещался в правом крыле серого четырехэтажного здания на Карли-Пуэстее (теперь — Суворовский бульвар). Я чаще всего поднимался на третий этаж, где «квартировал» 2-й отдел (агитации и пропаганды) с отделением печати. Если службу наблюдения, оповещения и связи — СНОС образно называли «глазами и ушами» флота, то флотская печать являлась не только ушами и глазами, но и голосом боевой пропаганды. Всегда было полезно и интересно встретиться с работниками отделения, просмотреть подшивки многотиражек кораблей и соединений, получить свежие экземпляры изданий Пубалта.

Часто приходилось мне встречаться и с майором Ильей Лепским. Не будучи кадровым моряком, он хотя и старался выделиться особой подтянутостью, аккуратностью, даже четкой строевой походкой, но опытный глаз мог определить, что его ноги не ступали по палубе боевого корабля. Зато у него было умение поставить работу так, чтобы никого из подчиненных не тормошить и не понукать, но добиваться от каждого дела. Все его отделение, состоявшее из четырех инструкторов, успешно справлялось с довольно изрядным [254] объемом работы организаторской, издательской, типографской... Тут и руководство многотиражными газетами (их насчитывалось более двадцати пяти), и выпуск бюллетеней пресс-бюро для низовой печати и радиоузлов, и подготовка оперативных изданий от гневных листовок «Балтиец, отомсти!» до брошюр на темы дня...

И люди в «команде» Лепского подобрались самые различные — от степенного, невозмутимо восседавшего за письменным столом майора Петра Степановича Мягкова, который обстоятельно и неторопливо писал пропагандистские статьи и составлял обзоры для начальства, до бурнопламенного капитана 3-го ранга Ефима Ковалерчука.

Эпитет «бурнопламенный» соответствовал не только его порывистой, пробивной натуре, но и послужному списку. Ефим Семенович, старый моряк-пограничник, участвовал в 1933 году в первом переходе кораблей с Балтики на Север но только что построенному Беломорско-Балтийскому каналу. Потом он стал флотским литератором. В Таллине он сумел мобилизовать полиграфическое хозяйство для нужд флота. Шумел, требовал, что-то доказывал в кабинете директора типографии «Коммунист» хладнокровного эстонца Лаази и добивался, что сданная в набор рукопись уже на следующий день превращалась в готовую брошюру, листовку или бюллетень.

С особым удовольствием я поднимался этажом выше и заходил в укромный уголок, который начальник 2-го отдела полковник Добролюбов при распределении помещений отвоевал для своего нового подчиненного — Олега Рисса. На первых порах тот своей армейской гимнастеркой с погонами старшины слишком выделялся среди пубалтовцев в синей морской форме. Вот в этой уютной маленькой кухоньке с давно остывшей плитой и работал за письменным столом старый мой друг и однокашник.

Причудливо сложилась его судьба. За десять дней до начала войны горвоенкомат призвал его на учебный сбор и как опытного журналиста направил в редакцию газеты ЛВО «На страже Родины». Знакомясь с новым сотрудником, редактор газеты бригадный комиссар И. Я. Фомиченко сказал:

— Послужите у нас два месяца, а если война начнется, то и совсем останетесь!

Илларион Яковлевич как в воду глядел. Во фронтовой газете Олег провел всю первую блокадную зиму и приложил весь свой «универсализм», поспевая на тот участок, [255] где в данный момент было наиболее «горячо», а в условиях блокады — зверски холодно, так что останавливались линотипы и деревенели руки наборщиков.

Помимо выполнения прямых обязанностей дежурного секретаря по номеру, он с первых дней войны вместе с художником Борисом Лео и поэтом Александром Флитом вел сатирический отдел «Прямой наводкой». А когда с декабря 1941 года «Прямая наводка» превратилась в небольшой, но зубастый антифашистский журнал, организовывал его выпуск в промерзшей, обескровленной типографии за стенами Петропавловской крепости.

От голода сваливался на койку постоянный выпускающий фронтовой газеты, и Олег шагал в ночь через снежные сугробы на Петроградскую сторону, причем оказывалось, что и корректуру в типографии читать некому, так как изможденные корректоры вышли из строя. Он и в этой роли был на месте.

— Олег, чего ты не присядешь? — спрашивал его наборщик.

— Ноги не гнутся, — откровенно признавался он.

Демобилизованный по дистрофии весной 1942 года, Олег Рисс вскоре был снова призван на военную службу и в 1944 году оказался в Таллине старшим инструктором Политуправления флота.

Обычно нарочито суровый и подчас резкий в обращении с инструкторами начальник отдела полковник Кирилл Петрович Добролюбов теплел, когда вызывал к себе старшину Рисса или, что бывало чаще, сам заходил к нему в «кухонный кабинет».

В Пубалте мой старый соратник получил несравненно более широкие возможности для работы, чем даже в газете «На страже Родины». В его лице отделение печати приобрело высококвалифицированного литературного редактора, знатока типографских дел, оперативного и неутомимого автора. Он успевал бывать в типографии и на кораблях, писать не только обзоры печати, но и корреспонденции в газеты.

Однажды, испросив «благословение» К. П. Добролюбова, мы вдвоем отправились на окраину Таллина, в Копли, где временно располагалась бригада торпедных катеров, недавно вышедшая из жестоких боев. За эту поездку Олег собрал столько материала о боевых делах катерников, что хватило на корреспонденции в «Красный Балтийский флот», «Советскую Эстонию» и «Ленинградскую правду». [256]

Мало того, его рассказ о героических подвигах балтийских катерников, прозвучавший по ленинградскому радио, вызвал взволнованный отклик. Корреспонденция моего друга принесла неожиданную радость жене офицера. Услышав о подвиге экипажа торпедного катера «Бурнакский колхозник» под командованием лейтенанта Воскресенского, на радио позвонила его жена, долгое время не имевшая вестей от мужа, она плакала от радости, только сейчас узнав, что ее муж жив и даже отличился в бою.

Олег успевал еще писать и в свою балтийскую, и в центральную газету «Красный флот». Ленинградское отделение ТАСС вручило ему удостоверение своего корреспондента на КБФ, у него завязались дружеские отношения с Эстонским телеграфным агентством, в котором он остался работать после демобилизации в 1946 году.

Мне приятно все это вспомнить. Тем более что Олег Вадимович Рисс — автор интересных книг, изданных на русском и эстонском языках, — живет в родном Ленинграде. И когда есть необходимость обратиться по творческим делам, я пишу ему, зная, что едва ли могу найти еще одного такого же квалифицированного, добросовестного, но и требовательного консультанта.

На этом месте моих воспоминаний о войне в Эстонии, быть может, следовало поставить точку, если бы прошлое существовало само по себе и не имело продолжения. Но в том-то и дело, что сегодняшний день — продолжение вчерашнего. Есть незримая перекличка времен и событий.

Сколько еще историй осталось неизвестными и открываются в наши дни, в этом вы убедитесь, прочитав следующие главы. [257]

Дальше