Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Цехновицер, Вишневский и другие...

Мы вышли из Ленинграда 4 июля утром на «морском охотнике», а к вечеру перед нами замаячил зубчатый силуэт города. В светлых прозрачных сумерках в центре города все было по-старому! в пруду плавали утки со своими выводками, белочки прыгали прохожим на плечи, шумели ручьи, сбегая с утесов, в плетеных корзинках продавали цветы. Не удержавшись от искушения, я купил маленький букет незнакомых, похожих на колокольчики, нежно окрашенных цветов.

Человек с цветами в руках еще не вызывал удивления, хотя жизнь уже перестраивалась на военный лад. Создавался рабочий полк, истребительные батальоны. В цехах таллинских предприятий, там, где делали посуду и разный кухонный инвентарь, теперь готовились выпускать минометы и мины к ним. А в железнодорожных мастерских оборудовались бронепоезда, которые пойдут прямо в бой. Тысячи таллинцев шли по утрам с лопатами и кирками на строительство оборонительных укреплений. Война постепенно становилась бытом. Но так же, как в мирное время, с учтивым поклоном официант ставил перед вами клубнику, залитую взбитыми сливками, и маленький оркестр, расположившийся в глубине эстрады, исполнял популярную до войны «Кукарачу».

В центре города, в кафе под большим полосатым шатром, сидели за столиками шумные компании: мужчины в легких кремовых костюмах, дамы в изысканных туалетах. Им некуда было спешить. Часами они просиживали за порцией мороженого, не торопясь, тянули через соломинку коктейли и тоже говорили о войне... со смехом и злорадством. Они не маскировались, не прикидывались друзьями Советской власти. Наоборот, они открыто ждали фашистов, ждали возможности вернуть фабрики, дома, магазины, ставшие в 1940 году народным достоянием.

Я выглядел, вероятно, нелепо — в морской форме с пистолетом на ремне, с противогазом на боку, с чемоданом в одной руке и букетом колокольчиков в другой. Знакомый журналист, которого я встретил у штаба флота, смерил меня с ног до головы скептическим взглядом и спросил:

— Ты откуда же такой взялся? [25]

— Из Ленинграда.

— А цветочки? Это не противогаз ли у тебя в дороге зацвел? Кстати, ты хоть умеешь им пользоваться?

— Не очень.

— Нам скорее потребуется винтовка, чем эти сумки, — с видом знатока произнес он.

— Ты думаешь?

— Не думаю, а знаю. Немцы-то у Пярну. Скоро и сюда подкатятся.

Я удивился: ведь Пярну — это сто с лишним километров от Таллина.

Однако, к счастью, мой коллега ошибся. Это «скоро» наступило лишь через два месяца.

* * *

Помнится, я зашел в Дом партийного просвещения, обширное белое здание, расположенное по соседству с Политуправлением Краснознаменного Балтийского флота.

В умывальной комнате я увидел обнаженного по пояс человека. Фыркая от удовольствия, он лил на голову воду, его лицо — продолговатое, худощавое, с большим выпуклым лбом — показалось мне знакомым.

— Простите, — неуверенно начал я, — вы очень похожи на одного ленинградца.

— Ленинградца? — переспросил меня незнакомец, вытираясь широким мохнатым полотенцем. — К вашему сведению, я и есть ленинградец.

Я удивился еще больше:

— Вы очень похожи на профессора Цехновицера... Мне доводилось слушать его лекции по литературе в Ленинградском университете.

— Похож на Цехновицера? — громко рассмеялся незнакомец. — Трудно быть похожим на кого-либо другого более, чем на самого себя.

Он начал меня расспрашивать о Ленинграде, и по тому, с каким вниманием он слушал, как интересовался всеми мелочами, я понял, что он живет думами о родном городе.

— А вы давно из Ленинграда? — спросил я.

— Кажется, целую вечность, — ответил Цехновицер, — хотя, впрочем, сегодня пошел всего девятый день.

Мне странно было видеть его в морской форме: в синем кителе с пуговицами, начищенными до ослепительного блеска, и четырьмя золотыми нашивками полкового комиссара на рукавах. Форма сидела на нем очень ладно, только [26] в движениях не было той естественной свободы, какая свойственна профессиональным, кадровым командирам флота.

— Вас призвал военкомат?

— Что вы?! Пришлось не один бой выдержать. У них ответ такой: научных работников, видите ли, не берут. Я плюнул на все и послал телеграмму наркому Военно-Морского Флота. Ответ пришел немедленно, и моя мобилизация состоялась. Кстати, как вы устроились? — тут же спросил Цехновицер.

— Да пока никак. Намерен поселиться в этом доме.

— В таком случае приглашаю в мою спальню, то есть, простите, в мой рабочий кабинет, — сказал он с каким-то лукавством и повел меня в большой зал с высоким лепным потолком и широкими, как в магазине, окнами, где стояло около сотни стульев. Пройдя между рядами стульев, я увидел в стороне аккуратно сложенную кровать дачного типа.

— Вот мое ложе, — сказал Цехновицер, — если устраивает, можете жить вместе со мной. Не очень уютно, зато, смотрите, какая благодать, сколько света и воздуха! Тут я готовлюсь к докладам, и сплю, и выступаю.

Орест Вениаминович вводил меня в курс дела с присущим ему юмором:

— Койка у вас будет шик-модерн, — говорил он, указывая на свою примитивную «раскладушку». — Одеяло из гагачьего пуха, — при этих словах демонстрировалось обыкновенное серое солдатское одеяло. — Трюмо всегда к вашим услугам, — он протягивал кругленькое карманное зеркальце.

И с деланной серьезностью он продолжал:

— Конечно, всякий рабочий кабинет немыслим без книжного шкафа. И шкаф у нас имеется. Вот он.

Цехновицер подвел меня к стене и открыл дверцу небольшого шкафа, внутри которого была мраморная доска с выключателями. В это сооружение Орест Вениаминович сумел втиснуть полочку, на которой в четком строю стояло десятка полтора книг и лежали пачки рукописей.

— Зачем вам таскать все с собой? Блокноты и прочий бумажный скарб вполне можете хранить здесь. Место надежное. Никто не догадается.

Я воспользовался гостеприимством Цехновицера, расположился в зале и занял чуть ли не половину этого оригинального книжного шкафа.

Мы сели в первом ряду, и я спросил:

— Что на флоте?

Цехновицер улыбнулся: [27]

— Сейчас пойдем к нашему командарму. Он устроит нам пресс-конференцию, в пять минут — полный стратегический обзор.

— Командарму? — удивленно переспросил я, зная, что на флоте есть адмиралы, командиры соединений кораблей различных классов, командующие эскадрами, но командарм — фигура сухопутная.

— Э, милый, вы отстали от жизни, — продолжал, улыбаясь, Цехновицер, — у нас на флоте есть свой командарм. Он один посвящен во все тайны военного искусства...

— Кто же такой?

— Писатель Всеволод Вишневский.

Я знал, что Всеволод Витальевич в первые дни войны приехал сюда из Москвы, и обрадовался возможности повидаться с ним.

Цехновицер повел меня в Политуправление флота, на третий этаж, и постучал в дверь служебного кабинета. На стук откликнулся спокойный, неторопливый голос: «Да, войдите».

Вишневский стоял у карты, висевшей на стене, в руках держал газету и, судя по всему, изучал утреннюю сводку Совинформбюро.

Он встретил нас сухо. Впрочем, это было характерно для него. Вся бурная и поистине неукротимая энергия, которой он жил, скрывалась где-то в тайниках его души и обнаруживалась лишь в тот момент, когда он поднимался на трибуну. А в обычной обстановке он казался нелюдимым, замкнутым, говорил тихо, даже застенчиво и всегда был погружен в раздумье. Но как это ни странно, даже когда он молчал, это был прекрасный собеседник: один взгляд, улыбка на лице подчас выражали значительно больше, чем слова.

Я смотрел на грудь Вишневского с орденами Ленина, Красного Знамени и «Знак Почета». В ту пору было редкостью встретить человека, имеющего такие высокие награды.

— Вы смотрите на карту, а не на ордена, — дружески-повелительным тоном сказал мне Цехновицер и обратился к Вишневскому:

— Всеволод Витальевич, что у нас нового?

Вишневский, любивший информировать, объяснять, «вводить в обстановку», показал нам на карте, где проходит линия фронта, сколько километров немецкие войска прошли за последние сутки и за истекшую неделю. Он сравнивал, [28] в какие дни они продвигались быстрее, в какие медленнее, и делал при этом собственные выводы.

Мы вернулись в зал и долго говорили о Вишневском, вспоминали его пьесу «Оптимистическая трагедия», фильм «Мы из Кронштадта», и Цехновицер верно заметил — при всем том, что Вишневский очень талантливый и самобытный писатель, у него противоречивый характер, который не так просто понять.

Потом Цехновицер вспомнил, что у него сегодня лекция, и в раздумье стал расхаживать по залу. Это называлось у него «собраться с мыслями». Он терпеть не мог выступать по заранее написанному тексту.

Вечером зал, служивший нам спальней, заполнили моряки, пришедшие с кораблей и далеких участков фронта, — командиры, политработники, пропагандисты. На трибуне появилась высокая худощавая фигура Цехновицера. Взяв в руки длинную указку, он начал лекцию. На какой-то миг мне показалось, что я нахожусь в университетской аудитории, но только на миг, — разумеется, сегодня он говорил не о литературе.

Через всю карту тянулись флажки, обозначавшие линию фронта от Черного до Балтийского моря. Гигантский вал гитлеровской армии с каждым днем все больше углублялся в нашу страну. С объяснения этого факта и начал Цехновицер свою лекцию. Говорил он страстно, убежденно. Это было живое слово пропагандиста, доходившее до самого сердца слушателей.

Лекция кончена, но долго еще стоял Цехновицер в толпе, курил и беседовал со слушателями. Наконец все разошлись — было поздно.

Перед тем как лечь спать, мы вышли на улицу, охваченную ночной тишиной. С моря доносились раскаты артиллерии.

— Эх, жаль, после гражданской войны мало занимался военным делом, — говорил Орест Вениаминович. — Будь я крепче подкован, в тысячу раз полезнее был бы на фронте.

Неожиданно на нас надвинулось несколько теней, и мы услышали окрики:

— Стой! Пропуск!

Синий свет фонарика упал на наши лица. После обычной проверки документов послышался удивленный и обрадованный возглас:

— А, товарищ профессор! Вас-то мы знаем. Вы у нас выступали. [29]

Мы пошли дальше. Ночная встреча с патрульными, для которых Цехновицер был старым знакомым и желанным лектором. — не случайный эпизод. Скоро я убедился, что «товарища профессора» ждали везде. Он был популярен на кораблях и в частях Балтики. Его острый ум, широкие знания и тонкий юмор особенно ценили моряки. Никогда он не повторялся. Об одних и тех же вещах каждый раз умел сказать по-новому.

Еще до войны, в Ленинграде, мне иной раз приходилось слышать такое мнение о Цехновицере: «Человек талантливый, но... — тут мой собеседник недоумевающе подергивал плечами, — очень уж беспокойный у него характер».

Да, беспокойство было одной из характерных черт Цехновицера — беспокойство за судьбу каждого порученного дела.

Он умел ценить то, что ему дала Советская власть, и в благодарность отдавался труду, творчеству весь без остатка и в этом видел смысл своей жизни.

Гражданскую войну прошел рядовым солдатом. Интерес к литературе зародился у него еще в окопах, уже там он мечтал об учебе. В потертой шинели, в шлеме и обмотках приехал первый раз в Ленинград. Весь его несложный багаж умещался в вещевом мешке. Один крупный литературовед, к которому прямо с вокзала явился Цехновицер, искренне удивился, когда красноармеец вместе с фронтовыми документами извлек из мешка «Божественную комедию» Данте.

Приехав первый раз в незнакомый город, Цехновицер поселился в зале с позолоченной отделкой, в одном из бывших барских особняков на Неве, недалеко от памятника Петру I. Прежде чем обзавестись самыми необходимыми вещами, он начал приобретать книги. Библиотека была первым имуществом, которое появилось в его квартире. Переплетчики стали завсегдатаями его дома. Он любил и холил книги, точно живые существа. В самые трудные времена выискивался где-то добротный коленкор, и каждая новая книжечка переплеталась. Перед войной его библиотека насчитывала многие тысячи томов различной литературы на французском, немецком, английском и итальянском языках. Этими четырьмя языками профессор Цехновицер владел свободно, и книги Франса, Золя, Роллана, Гете, Гейне, Шоу он читал в подлинниках.

У Цехновицера была жажда к познанию всего, что его окружало. И за короткое время он успел увидеть самое интересное, [30] что было в Таллине, и говорил о городе со свойственной ему восторженностью:

— Вот где действительно на каждом шагу живая история.

Как только выдавался свободный час, он водил меня по историческим местам Таллина, что были поблизости от нашей «штаб-квартиры».

Мы ездили в трамвае на побережье к знаменитому памятнику «Русалка» и долго рассматривали бронзовую фи» гуру ангела с крестом в руке. Этот памятник был сооружен на добровольные пожертвования населения морякам русской броненосной лодки «Русалка», трагически погибшей в 1893 году во время жестокого шторма.

Цехновицер показывал мне живописный парк Кадриорг и почерневший от времени домик Петра I со скромной обстановкой: круглыми зеркалами, широкой дубовой кроватью под истлевшим балдахином, бюро красного дерева, высокими стульями с искусной резьбой на спинках. Живя здесь, Петр наблюдал за строительством крупнейшей для своего времени ревельской гавани. Его руками были посажены многие деревья, образовавшие теперь густые аллеи, сквозь листву которых не могли пробиться даже лучи солнца.

Мы поднимались на Вышгород — старинную часть города, обнесенную крепостной стеной, — и бродили по узким средневековым улицам.

— Зайдемте сюда, — предложил однажды Цехновицер, показывая на чернеющий, точно горное ущелье, вход в старинный храм «Томкирха», который стоит более шести веков. — Тут невредно побывать всем нашим товарищам, — добавил он.

Нас встретил хранитель кирхи, сухой, сгорбившийся эстонец, немного говоривший по-русски. Проведя нас в глубь храма к массивным мраморным гробницам, он объяснил, что здесь покоятся останки знаменитых русских флотоводцев и мореплавателей — адмиралов Крузенштерна и Грейга.

— Господин Крузенштерн вместе со своей супругой — наши самые молодые покойники, — сказал старичок. — Они похоронены всего два века назад, а есть мумии, которым триста-четыреста лет.

Мумии? Меня это заинтересовало, и я спросил, можно ли их посмотреть.

— Нет, сейчас нельзя, — ответил хранитель, — гробницы [31] вскрываются очень редко. При мне их проверяли. Мумии сохранились хорошо. Тело и одежда давно окаменели, только замшевые перчатки на руках мадам Крузенштерн как новые...

Дома, разговаривая с Цехновицером обо всем виденном, я думал о том, что, несмотря на войну и золотые нашивки полкового комиссара, он все же остался сугубо гражданским человеком, ученым, и в такие минуты я вспоминал увлекательные лекции Цехновицера в университете, которые приходили слушать и мы, студенты Института журналистики.

Страстные диспуты нередко из университетской аудитории переносились на другую сторону Невы, в квартиру профессора. В его кабинете, что называется, негде было яблоку упасть. На широкой тахте, в креслах и просто на полу размещались юные друзья Цехновицера. В эти часы низкий голос его гремел, прерываемый взрывами хохота. По задору и темпераменту профессор мало отличался от своих молодых университетских друзей.

Главным делом его жизни была литература. Перу Цехновицера принадлежат до пятидесяти научных работ, посвященных истории русской и западной литературы. Не один год своей жизни он отдал созданию книги «Литература и мировая война», которая увидела свет в 1938 году.

Накануне Отечественной войны вышел однотомник повестей Достоевского с большой вступительной статьей Цехновицера. Дальнейшая работа оборвалась буквально на полуслове. С 22 июня 1941 года профессор отложил в сторону любимый труд и начал добиваться зачисления на флот. Каждый час, проведенный дома, казался ему потерянным. Он успокоился лишь после того, как получил предписание явиться в Таллин, к месту военной службы.

Без оглядки на прошлое он устремился в свою новую жизнь.

Самым частым гостем в нашем зале был Всеволод Витальевич Вишневский. Его многое роднило с Цехновицером, у них всегда было о чем поговорить.

Обычно Вишневский приходил с какими-нибудь новостями, садился возле трибуны и жестом заправского полководца, что было наивно и трогательно, поправив огромную деревянную кобуру с маленьким пистолетом внутри, начинал свой стратегический обзор. По ходу разговора Цехновицер [32] вставлял остроумные реплики, но сбить Вишневского было невозможно: не обращая внимания, он продолжал в том же духе.

Потом мы открывали наш потайной шкаф, вынимали оттуда свои записки и читали Вишневскому. Слушая нас, он иногда брался за книжечку в черном коленкоровом переплете и что-то быстро записывал: или ему в эти минуты приходили на ум какие-то интересные мысли, или, не полагаясь на свою память, он хотел записать кое-что из наших наблюдений.

— Вы даже не представляете, какой ценный материал для истории оставим мы с вами, — говорил Всеволод Витальевич. — Может быть, и даже наверняка, со временем будет другой взгляд на события, но факты всегда остаются фактами. Любая деталь, схваченная вашим глазом, должна быть зафиксирована сразу, по горячим следам.

Так мы прожили много дней. По вечерам обычно зал был переполнен. Когда слушатели расходились, кровать Цехновицера раскладывалась по одну сторону трибуны, моя — по другую. Мы ложились, но подолгу не могли заснуть, разговаривая о наших семьях, о литературе, о будущем...

С Цехновицером, а затем и с Вишневским у меня установились дружеские отношения. Я начинал привыкать « внешней суровости Всеволода Витальевича, его неразговорчивости и даже как будто неподвижности. Впечатление, которое складывается от произведений писателя, и впечатление, которое он сам производил, — почти полярны. Динамизм, темперамент, бурная энергия Вишневского и бесстрастная суровость его внешности.

Он не был говоруном, хотя много знал, был прекрасно эрудирован, не был он остряком, хотя безусловно нельзя ему было отказать в остроумии. Все то, что так заметно в пьесах и публицистических статьях Вишневского, было скрыто глубоко внутри. Под внешней неподвижностью и угрюмостью таился колоссальный темперамент и напор мысли.

Я стал заходить к Всеволоду Витальевичу, открывая дверь в его кабинет с неизменной почтительностью ученика. Однажды рискнул захватить с собой очерк. Хотя знал, что времени у писателя мало, я все же ерзал, стараясь улучить момент и всучить ему свою работу.

— Ну что вы мнетесь? Принесли что-нибудь? — выручил меня Всеволод Витальевич. [33]

Я обрадовался и извлек из планшета рукопись на семи страницах.

— На досуге, когда сможете... — промямлил я, как будто чтение моего очерка было самым лучшим проведением досуга.

— Зачем на досуге? — сказал Вишневский и, едва пробежав глазами первые строчки, потянулся к карандашу.

Я был готов ко всему, но только не к такому разгрому. Лев Семенович Ганичев тоже меня сильно правил, но при всем моем уважении к Вишневскому я все же не собирался жертвовать тремя четвертями очерка.

— Это зачем? Что это еще за пустота? — спрашивал Вишневский и, вычеркивая абзац за абзацем, удовлетворенно отмечал: — Пустое место — прочь!

Я попытался сказать что-то в свою защиту, хотел сослаться на художественность. Мне казалось тогда, что написать: «Подводная лодка потопила противника», — это сухо и нехудожественно. Годится для информации. Зато: «На алой заре, перьями висевшей над свинцовой поверхностью моря, подводная лодка торпедировала стальное тело морского пирата» — это художественно.

И вдруг все мои «перья» и «свинцовые тела» оказались пустыми местами и были вычеркнуты одним движением карандаша.

— Художественно — это у Льва Толстого, — сказал Вишневский. — Война идет, а у вас все еще «перья» над поверхностью. Перья были до 22 июня. Тогда я еще согласился бы выслушать ваши объяснения относительно «алых зорь и перьев». А сейчас... Люди гибнут, а вы со своими перьями... Время требует строгого делового стиля, без нарочитых красот, без сюсюкания.

После правки от очерка остались только три страницы. Пробежав их глазами, Вишневский удовлетворенно сказал:

— Вот теперь в порядке. Не огорчайтесь, Коля.

Он улыбнулся. Улыбался он редко и очень по-доброму. Наверное, поэтому его улыбка вполне могла служить утешением.

— Всегда нужна саморедактура, — объяснил он. — В каждом пишущем должны сосуществовать два человека: автор и его редактор. Если редактора нет — плохо. Значит, нет браковщика. Редактор, выбросив все лишнее, оставит только нужное. Учитесь выбрасывать. Вы пишете по записным книжкам? И все, что в записной книжке, так и включаете подряд? [34]

Я объяснил, что пишу даже больше, чем в записной книжке. Тут слово «художественно» стало снова путаться на языке.

— А вы не больше, а меньше. Ведь в записную книжку попадает почти все, что увидели или узнали от людей, считайте — это первый круг отбора. Незначительный. Второй, когда вы размышляете над книжкой и отбираете те факты и те детали, что вам нужны. Третий — это, когда отобранное и написанное вы читаете свежим, редакторским глазом. Фильтр материала. Если его нет, получается большая миска бульона, в котором перекатываются две постные галушки. Покажите вашу записную книжку.

Он полистал мой блокнот, отметил, что моим почерком надо составлять шифровки, и спросил:

— Что вы записываете в блокнот? Какой материал?

— Рабочий, — сказал я.

— А откуда вы знаете, что «рабочий», а что — «нерабочий». Я, например, не знаю. Записываю все, что успеваю записать: разговор, который меня заинтересовал, важные сообщения, даты, цифры, даже впечатления от прочитанной книги — словом, все, что меня заденет. Не надо думать, сможете ли вы это использовать сегодня. Все, что вас задело за живое сегодня — немедленно заносите в книжку. Пусть она станет чем-то вроде дневника. Тогда вы сможете черпать из нее не только завтра, но и послезавтра, может быть, даже всю жизнь. Вот взгляните.

Он раскрыл свою записную книжку в блестящем коленкоровом переплете и показал гриф, стоящий сбоку возле одной записи: НДП. — «Не для печати».

— Запись носит сугубо личный характер, — пояснил он. — Но я сделал ее, и кто знает, может, когда-нибудь пригодится.

Часть моих записных книжек вернулась с войны целой и невредимой. Если иногда я нахожу в них записи, интересные не для меня одного, то этим в большой степени я обязан уроку, преподанному мне Всеволодом Витальевичем Вишневским.

С первых дней пребывания в Таллине мы собрались под эгидой Политуправления КБФ. Мы — это большая группа литераторов, писатели и журналисты: Всеволод Вишневский и Леонид Соболев, Всеволод Азаров и Анатолий Тарасенков, Юрий Инге и Николай Браун, Александр Зонин и Филипп Князев, Григорий Мирошниченко и Юлий Зеньковский, Даниил Руднев, Евгений Соболевский, Владимир [35] Рудный, Яков Гринберг, фотокорреспондент ТАСС Николай Янов...

В Политуправлении нас встретили дружески. Многих литераторов и раньше знали. Оно понятно: еще не была забыта финская война, когда журналисты вместе с пубалтовцами высаживались на Гогланд и вместе ползли под пулями в дни штурма финского укрепленного района Муурила.

Наш шеф — начальник отдела агитации и пропаганды полковой комиссар Кирилл Петрович Добролюбов оставил при Пубалте Вишневского, Соболева, Рудного, Гринберга и меня, поскольку мы были корреспондентами центральных газет. Остальные получили назначение в газету «Красный Балтийский флот» и многотиражки соединений: Тарасенков — редактором газеты ПВО главной базы, Мирошниченко — редактором газеты минной обороны. Князев — многотиражки морской пехоты. Никто не остался без дела.

Кирилл Петрович каждого по-отцовски напутствовал, хотя сам был не многим старше нас, а казался даже моложе потому, что отличался поистине комсомольским темпераментом.

Иногда, что называется, под настроение он рассказывал нам о своей юности в двадцатых годах, где-то в глухой деревушке. Был он там комсомольским вожаком. Ребята, окружавшие его, были истощены голодом, худые, немощные. И это больше всего беспокоило секретаря комсомольской ячейки Добролюбова. Его деятельность началась с того, что на собранные членские взносы да плюс к тому деньги, выпрошенные у родителей, купили... корову. За ней ухаживала вся комсомольская ячейка. Ребята вдоволь пили парное молоко и на глазах поправлялись. Ну, разумеется, когда об этом узнали в райкоме комсомола, Кириллу была крупная вздрючка. Приятно, что спустя столько лет Добролюбов по-прежнему загорался различными идеями, в нем бурлила молодость, кипел дух того далекого времени.

Вскоре в Таллине появился новый член Военного совета дивизионный комиссар Николай Константинович Смирнов.

Через несколько дней после его приезда мы, как полагалось у Кирилла Петровича, «срочно», «экстренно», «безотлагательно» были вызваны в Пубалт и под его предводительством направились в здание Военного совета.

В приемной сидели люди, прибывшие на доклад к командованию флотом Добролюбов пропустил нас в кабинет члена Военного совета. Из-за стола вышел к нам навстречу и [36] поздоровался с каждым высокий, весьма представительный человек с веселыми глазами и густой шапкой вьющихся волос.

— Ну что ж, товарищи, будем вместе работать! — Это была первая фраза, сказанная им.

До этого мы не удостаивались внимания даже начальника Пубалта, а члена Военного совета и в глаза не видели. В эти минуты каждый подумал, что начинается новая эра наших отношений с руководством.

В отличие от порывистого Добролюбова Николай Константинович Смирнов был всегда спокоен, нетороплив. Но за всем этим ощущалась решительность и железная воля.

Старый моряк, комсомолец первого призыва, он прошел на флоте хорошую школу, прошагал по всем ступенькам служебной лестницы, вплоть до члена Военного совета.

Смирнов рассказал, что перед отъездом в Таллин он был на приеме у секретаря ЦК и Ленинградского обкома ВКП(б) А. А. Жданова и услышал горькие слова о том, что обстановка на фронтах крайне тяжелая. Ближайшее намерение Гитлера — прорваться к Ленинграду. С потерями он считаться не будет. Балтийский флот на переднем крае борьбы. Надо удерживать Таллин во что бы то ни стало. Он должен оттянуть часть гитлеровских войск с сухопутного фронта и преградить доступ фашистам к Ленинграду с моря. Жданов напомнил, что больше двух третей балтийских моряков коммунисты и комсомольцы.

Мы слушали с большим вниманием, а Вишневский не выпускал из рук вечное перо и своим бисерным почерком исписывал страницу за страницей знакомой мне записной книжечки в черном коленкоровом переплете.

— Что мы ждем от печати? — спросил Смирнов, окинул нас взглядом и сам ответил на вопрос: — Боевитости! Задача номер один — борьба с паникой и паникерами. Это наш враг. И бороться с ним нужно всеми средствами организационными и печатным словом — в первую очередь... Здесь, в Прибалтике, не мало враждебных элементов, они распускают ложные слухи, пугают людей, вносят дезорганизацию... А мы должны вселять уверенность, что, как бы ни было трудно, все равно в конечном счете победа будет за нами.

Мы с вами находимся накануне боевой страды. Враг продвигается к Таллину, и по мере его продвижения будет крепнуть наше сопротивление. Каждый день, когда мы задерживаем [37] врага и изматываем его силы, равен выигранному сражению, — произнес Смирнов.

Когда он кончил говорить, поднялся Вишневский и сообщил, что у него есть некоторые соображения насчет организации обороны Таллина по опыту войны в Испании.

— Напишите, Всеволод Витальевич, будем вам признательны, — сказал Смирнов и после короткой паузы сообщил: — Мы тут подумали и решили просить товарища Вишневского возглавить в Таллине наших литераторов. У вас возражений не будет?

— Нет, — ответили мы в один голос.

С тех пор Вишневский вместе с Добролюбовым координировал нашу работу, поручал нам отдельные задания и вместе с тем не стеснял нашу инициативу. В ночные часы он готовил для Военного совета материалы с неизменным грифом НДП (не для печати). Мы знакомились с ними и даже делали выписки.

Часто писал Вишневский руководству флота о недостатках нашей пропаганды. Он отмечал «налет казенщины», бичевал «выступления по шпаргалке» и ратовал за смелый, прямой, откровенный разговор, которого ждут фронтовики...

В эту пору у нас установились крепкие связи с руководителями Советской Эстонии И. Лауристином, А. Веймером, Н. Каротаммом, Г. Абельсом, З. Пяллем... Всего год назад освобожденные из буржуазных тюрем, они стали во главе молодой республики. Рядом с ними были молодые коммунисты. Иван Кэбин возглавлял отдел печати Центрального Комитета. Он был рад нашему участию в местной печати и нашей помощи. Вместе с Вишневским они разработали план печатной и устной пропаганды в условиях фронтового города.

Оперативность, быстрый отклик на события — вот что было характерно для Вишневского.

На исходе первого месяца войны в газетах публикуются его обзорные статьи, полные бодрости и оптимизма. Указом Президиума Верховного Совета СССР введен Институт военных комиссаров — Вишневский пишет статью «Балтийские комиссары», вспоминая прошлое, роль комиссаров на флоте в гражданскую войну. И в каждой его статье либо устном выступлении красной нитью проходит главная мысль: «Мы победили в гражданскую. Мы и в Отечественную выйдем победителями. Нужны терпение, выдержка, мобилизация всех душевных и физических сил...»

Статья Вишневского «Что видел и знает старый Таллин», [38] опубликованная в газете «Советская Эстония» на целую полосу, стала ценным материалом для пропагандистов.

«Многое видели древние стены Таллина... — писал он. — Видели они века борьбы упорного, стоического народа против надменных, беспощадных, хитрых и коварных немецких колонизаторов, слышали стоны сжигаемых на кострах людей, плач обесчещенных женщин, плач сирот. Эстонцы не уступали своих земель, своего очага, своей независимости. Восстания против немецких захватчиков шли по всей Эстонии. Свободолюбивые эсты не смущались тяжелым вооружением рыцарей, латами, кольчугами, шлемами, копьями, мечами, плотным сомкнутым, клинообразным строем врагов... Эсты шли и бились, имея рядом союзников: русских».

Именно в дни нараставшей битвы своевременно было напомнить о том, что всегда «рядом, плечом к плечу с эстонским народом, век за веком шел русский народ. Он шел к тем же целям: царя, шайку помещиков, баронов — долой! Восстания эстов и русских против их вековых угнетателей вспыхивали одновременно».

Вишневский старался поспевать на корабли, в части, держать связь с ЭТА (Эстонским телеграфным агентством) и еще многими учреждениями. А его малолитражка «ДКВ» встала на ремонт. Но безвыходных положений не бывает. Мы получили в свое распоряжение мотоцикл, и Всеволод Витальевич попросил меня в кратчайший срок научиться ездить.

Сначала я тренировался перед гаражом штаба флота. Шоферы надо мной подтрунивали, но вместе с тем охотно посвящали в тайны, объясняя и показывая, как включается мотор, регулируется газ, переключаются скорости. Вскоре я на третьей скорости часами колесил по двору, падал, снова поднимался и опять падал... Вместо того чтобы «выжать» тормоз, я спускал ноги, и оторвавшиеся подметки моих ботинок повисали в воздухе. Все это вызывало бесконечные остроты наблюдавших со стороны. Но через пару дней я плотно оседлал стального коня и отважился выехать в город. Тогда в Таллине еще не было строгих орудовцев, и я по близорукости не раз пролетал под красным светом.

Вишневский опасливо смотрел на нашу конягу и лишь после долгих размышлений отважился занять место на заднем сиденье. Мы понеслись в управление связи. Подъехав к зданию, я остановился, глянул назад: нет моего пассажира. Оказывается, где-то на углу я застопорил ход, чтобы пропустить машину, Всеволод Витальевич на минуту спустил [39] ноги на асфальт и остался посреди дороги. Подобных казусов было у нас немало.

Но этот непритязательный транспорт нас здорово выручал. Ему мы обязаны частыми поездками на фронт и, в частности, знакомством с известным балтийским асом летчиком-истребителем Героем Советского Союза Петром Бринько.

Это случилось неожиданно. Бринько прилетел с Ханко всего на несколько часов заменить износившуюся деталь мотора. Не будь мотоцикла — мы бы вряд ли успели с ним повидаться.

А тут быстро примчались на аэродром. Бринько стоял, окруженный летчиками, и неторопливо беседовал, пожевывая травинку. Это был молодой человек небольшого роста, с быстрыми и живыми глазами; рассказывал он, наверное, что-то забавное — стоявшие вокруг весело смеялись.

— Вот так и воюем! — заключил Бринько, и в эту минуту издали донесся протяжный вой сирены.

Тревога!

— Прошу прощения, я вас оставлю на несколько минут, — сказал Бринько и, подбежав к своему «ястребку», вскоре взмыл в небо...

Все находившиеся на аэродроме стали свидетелями пятиминутного воздушного боя, во время которого Бринько яростно атаковал и сбил немецкого разведчика. Летчики выбросились на парашютах и приземлились поблизости.

Гитлеровцы были задержаны, и Бринько, а заодно и нас с Вишневским пригласили на них посмотреть.

Мы прибыли в штаб авиационной части.

— Давайте-ка сюда фашистов, — сказал начальник штаба сержанту.

Ввели пленных. Серые мундиры, форменные галифе, высокие зашнурованные ботинки. На лицах — пятна ожогов. У одного забинтована голова.

— Спросите у этого долговязого, за что он получил Железный крест? — сразу обратился Бринько к переводчику.

— За Англию! — с гордостью ответил немец.

— А этот значок? — Бринько указал на другой фашистский орден.

— За Францию!

— А теперь, — проговорил Бринько, обращаясь к переводчику и показывая пальцем на забинтованную голову [40] фашиста, — а теперь объясните ему, что это он получил от нас — за Россию!

Даже строгий начальник штаба не смог удержать улыбку.

Из допроса гитлеровцев стало ясно, что экипаж раззедчика прилетел для фотосъемки Таллинского аэродрома.

Бринько несколько раз во время допроса нетерпеливо поглядывал на часы, было видно, что он торопится.

— Куда вы спешите? — спросил я.

— Пора домой!

Мы вышли.

— До ночи надо обязательно быть на Ханко, — сказал Бринько, направляясь к машине. — Там я «прописан», туда и спешу...

Летчик уже садился в машину, когда я вынул блокнот и хотел еще о чем-то спросить. Заметив это, он дал сигнал шоферу и исчез. Мы же поехали в Пубалт и написали корреспонденции о десятом самолете, сбитом Петром Бринько.

Интервью с капитаном Барабановым

Таллин принимал все более суровый облик. Он выставил на линию огня рабочий полк, истребительные батальоны. По улицам шагали новобранцы. Им не хватало оружия, гранат, боеприпасов. И, пожалуй, больше всего не хватало умения, выучки, боевого мастерства. И тем ценнее в начальную пору войны был опыт настоящих мастеров вроде Петра Бринько.

К сожалению, о другом таком же летчике — капитане Барабанове — я тогда не смог написать. Журналистская сноровка не помогла, и Барабанов так и не заговорил, как я ни пытался его «расколоть». На мои вопросы он отвечал так скупо, что при всем старании я не мог бы из этих ответов ничего выжать.

Когда я разговаривал с Бринько или Барабановым, мне казалось, что материалом для военного корреспондента может быть только рассказ, причем рассказ определенного [41] свойства: о совершенном геройстве. Мы жаждали этих рассказов и готовы были в любое время дня и ночи мчаться туда, где их можно было услышать и записать.

Теперь я понимаю, что материалом не меньшим, а, может быть, и большим было хмурое молчание капитана Барабанова. И сейчас я хочу рассказать о его мастерстве, его судьбе и его выносливости, запечатленных моей памятью.

О капитане Барабанове тогда все знали в Таллине. Хотя война только началась, он уже был знаменитым летчиком-штурмовиком, вылетавшим на своем бронированном «Иле» по нескольку раз в день. У него была редкая специальность — наносить удары по так называемым точечным объектам — танкам, артиллерийским батареям, машинам с мотопехотой, по самолетам противника на аэродромах.

Все строилось на внезапности. Требовались острый глаз, предельная собранность, чтобы буквально в считанные секунды появиться из-за леса на самой малой высоте, ударить по танкам из знаменитых «эресов» и так же быстро исчезнуть. Но не всегда это удавалось. Иной раз приходилось прорываться сквозь густую завесу заградительного огня. Самолет трясло от близких разрывов снарядов, осколки били по броне. Но похоже, ничего этого не замечал Барабанов, его заботило одно: точно выйти на цель и в нужный момент нажать на гашетки.

Отменная техника пилотирования, быстрота реакции в сочетании с огромной волей — вот что решало успех каждого полета.

Это была каждодневная игра со смертью. Может, поэтому капитан Барабанов был не словоохотлив, на беседы с журналистами у него просто не хватало сил...

Он вскоре погиб, но и по сей день живет в моей памяти этот хотя и молодой годами, но казавшийся зрелым человек в летном шлеме с очками, блестевшими на солнце, нехотя протянувший мне руку и с хмурой снисходительностью выслушавший мою восторженную речь.

Сейчас, когда я смотрю на его портрет, я отчетливо вижу его простое суровое лицо с задумчивыми глазами. Но вместе с тем это лицо, мне кажется, излучает тепло и обаяние. Может быть, это наши воспоминания, проходящие сквозь призму времени, окутываются романтической дымкой — не знаю. Но только не одно лицо летчика Барабанова кажется мне сегодня излучающим тепло и обаяние.

Такими привлекательными, дорогими кажутся мне лица [42] моих погибших собратьев по перу, хотя далеко не все они были такими при жизни. Видимо, это свечение — эффект времени. Но как бы то ни было, у Барабанова было прекрасное, хотя и хмурое, напряженное лицо...

В ту единственную нашу встречу, прищурив глаза, он смотрел куда-то в сторону, хмыкал, отнекивался, кивая головой.

— Трудно штурмовать точечные цели?

— Не легко.

— Сколько вылетов в день вы совершаете?

— Когда как...

— Можете ли вы увидеть результаты своей работы?

— Не всегда.

— Сколько на вашем счету уничтоженных танков и немецких орудий?

— Не знаю, не считал.

— Чувствуете ли вы страх, когда идете на штурмовку, а навстречу бьют зенитки?

— Бывает и страшно.

— Какие у вас ощущения во время полета?

— «Долбануть» и побыстрее смыться.

Кроме приведенного диалога, к сожалению, в моем блокноте не осталось никаких записей об этом поистине легендарном герое и человеке.

Второпях я даже не записал его имя и отчество. И вот впоследствии я уподобился следопытам и начал поиски дополнительных сведений. Благо, как говорится, свет не без добрых людей. Оказывается, в Москве проживает бывший балтийский летчик-штурмовик, подполковник в отставке Алексей Михайлович Батиевский. Он пишет историю боевых действий штурмовиков на Балтике. И с его слов я могу дополнительно сообщить, что Кузьма Николаевич Барабанов 1907 года рождения, командир эскадрильи 57-го штурмового полка успешно действовал, нанося удары по мотомеханизированным войскам противника в районе озера Самро. На его счету десятки уничтоженных танков и машин с пехотой, за что он был награжден орденом Красного Знамени. Но наступил роковой день — 13 августа 1941 года, когда он вылетел на боевое задание, был атакован и сбит вражескими истребителями. В день своей гибели он был награжден вторым орденом — орденом Ленина... [43]

Дерзкий стих и достоверный том

В августе мы особенно ощутили, что фронт приближается... Как метко определил Вишневский — «кончился курортный сезон». Понемногу закрывались кафе, магазины, незаметно затухала деловая жизнь. Немцы перерезали дорогу Таллин — Ленинград. Как-то грузовая машина Политуправления повезла лектора и литературу на аэродром в Котлы и уже не могла проскочить: на шоссе ее обстреляли, и она вернулась в Таллин. Линии связи под непрерывной бомбежкой — это форменный зарез для нас, корреспондентов. Едва успевают починить линию в одном месте, как сообщается о новых повреждениях. Практически невозможно позвонить в Москву и продиктовать корреспонденцию стенографистке. Материалы для редакции мы теперь отправляем в Кронштадт с попутными кораблями, оставляя у себя копии, ибо нет никакой гарантии, что корабль дойдет, не напорется на мину, не станет жертвой бомбежки. Уже случалось, что мы, вручив капитану свои пакеты, были уверены, что они в редакции, а проходит несколько дней, сообщают: транспорт погиб...

Но работа не останавливается. Мы по-прежнему держим связь с частями армии и флота, бываем на фронте и много пишем.

Кабинет Вишневского — своеобразная штаб-квартира. Мы приходим сюда, и каждый рассказывает, где был, что видел. Вишневский слушает, его лицо то хмурится, то на нем вспыхнет по-детски простодушная улыбка.

— Не нужно отчаиваться, что нет связи с редакциями, — говорит Всеволод Витальевич. — Давайте переключимся на местную прессу, радио, установим более тесный контакт с ЭТА. Я думаю, и здесь у нас немало возможностей...

Он еще и еще раз повторяет: «Будем накапливать материал, фиксировать все, что мы видим и переживаем, для будущей работы». Эту мысль спустя много лет очень точно выразил в нескольких стихотворных строчках поэт Константин Ваншенкин:

Важно быть участником событий,
Именно из этого потом [44]
Возникают молнии открытий,
Дерзкий стих и
достоверный том!

Как мы знаем, немало «дерзких стихов и достоверных томов» родились после войны из фронтовых записей: томики стихов Всеволода Азарова и Николая Брауна, «Военные дневники» Вс. Вишневского, «Гангутцы» и «Действующий флот» В. Рудного, «Подводный дневник» А. Зонина и «Гвардии полковник Преображенский» Г. Мирошниченко, «Вечная проблема» Александра Крона, «В море погасли огни» Петра Капицы, «Интервью с самим собой» Даниила Руднева, «Таллинский дневник», «С тобой, Балтика!», «Мы уходили в ночь» автора этих строк и другие произведения документальной прозы о моряках Балтики.

Минная гавань... Не забыть ее аккуратных домиков, где размещались разные службы нашего флота. Не забыть длинного пирса, у которого стояли надводные корабли и подводные лодки. Среди них выделялся сверкавший на солнце пароход «Вирония», названный в честь Виру, одного из уездов Эстонии. На этом весьма комфортабельном пароходике в прежние времена состоятельные люди совершали увеселительные прогулки по Финскому заливу: обычно в субботу пароход уходил в Хельсинки, а в понедельник утром возвращался.

...С начала войны на «Виронии» разместилась оперативная группа штаба Краснознаменного Балтийского флота. У входа в танцевальный салон стоит часовой. На бильярдных столах — морские карты. В коридорах и каютах строгая тишина. Десятки телефонов, аппаратов «Бодо» и коротковолновые радиостанции связывают командование флота с действующими частями и штабами соединений.

Стараясь быть в курсе всех событий, мы, военные корреспонденты, часто наведываемся на «Виронию». Нас принимает начальник штаба, еще сравнительно молодой, хотя уже изрядно поседевший контр-адмирал Юрий Александрович Пантелеев — человек по натуре живой, веселый, остроумный, выходец из петроградской интеллигенции; отец Пантелеева первый советский кинорежиссер, а сын сызмальства увлекался парусным спортом. После революции добровольцем вступил в ряды Балтийского флота, в 1921 году принял боевое крещение под Кронштадтом, был удостоен ордена Красного Знамени. Предельно загруженный работой, Юрий Александрович все же находил время [45] принять корреспондентов. Наши беседы проходили то у него в кабинете перед картой военных действий, то нам удавалось захватить его прямо на палубе «Виронии» и с хода атаковать вопросами. Он выслушивал, неизменно посасывая трубку, и быстро отвечал на вопросы.

— Что происходит на море? — неизменно спрашиваем мы.

— Рано говорить о характере морской войны. Положение не определилось. Ясно одно — противник пока не вводит в бой крупные корабли. Он пытается минировать подступы к нашим морским базам. Мы, разумеется, ему противодействуем. Часто завязываются бои, но пока, что называется, по мелочам. Боевые действия ведутся главным образом в Рижском заливе. Там проходят важные морские пути противника, и туда мы бросили свои главные силы.

Рассказывая нам о боевых делах флота, Юрий Александрович нередко углублялся в историю и проводил интересные параллели.

Когда Петр I «ногою твердой стал у моря», основав крепость и город Санкт-Петербург, он понимал, что без «финской подушки» и без Прибалтики Петербургу не устоять. Отсюда его заботы о Ревельской гавани и о Выборге.

Во время первой мировой войны 1914–1918 гг. Петроград имел передовые оборонительные рубежи далеко в море — в «горле» Финского залива. Гельсингфорс защищал правый фланг Петрограда. Ревель (Таллин) — его левый фланг. Вход в залив был забаррикадирован тремя мощными минно-артиллерийскими позициями, опирающимися на сильные фланги. Сверх того, на островах Або-Аландского архипелага — и в Рижском заливе также — имелись сильно укрепленные позиции. Система обороны Петрограда была весьма надежна и вполне оправдала себя в годы той войны.

Теперь же весь Финский плацдарм находился в руках противника.

Только полуостров Ханко, предусмотрительно взятый Советским правительством в аренду по мирному договору с Финляндией в 1940 году, был нашим выдвинутым вперед опорным пунктом на северном берегу Финского залива. Однако и здесь еще не было и не могло быть завершено в столь короткий срок строительство оборонительных сооружений.

Исходная обстановка на Балтике в 1941 году оказалась для нас более сложной, чем в 1914-м. [46]

Вражеские аэродромы, базы, гавани, крепости Финляндии находились в тылу и на фланге нашего флота.

Немецко-фашистские вооруженные силы буквально нависали над единственной дорогой Балтийского флота из Таллина в Кронштадт. Они грозили отрезать наш флот от его основной базы. Противник стремился заблокировать советский флот в Прибалтике, чтобы здесь уничтожить его.

Тогда у фашистского командования были бы развязаны руки на море, его военно-морские силы могли оказать серьезную поддержку своим сухопутным силам, и Ленинград был бы полностью блокирован с моря.

Осуществлению этого оперативно-стратегического замысла и служили все усилия противника.

Уже в первые дни войны враг захватил Либаву.

Теперь и с юга немецкие аэродромы находились в непосредственной близости от нас. Фашисты господствовали в воздухе. Они стремились к господству и на море.

Бывая в Минной гавани, я надеялся встретить там кое-кого из своих старых знакомых еще по финской войне. Говорили, что теперь в Таллине известный балтийский подводник Александр Владимирович Трипольский.

Зимой 1939 года о нем узнала вся наша страна. Одним из первых среди моряков Балтики он получил звание Героя Советского Союза. В лютые морозы подводная лодка, которой он командовал, пробивалась сквозь льды Финского залива по узенькому фарватеру, проложенному ледоколом, и выполняла боевые задания. Однажды ее затерло льдом. В это время появился вражеский самолет. Начался необычный поединок. Самолет заходил с разных курсовых углов, стараясь точно сбросить бомбы и потопить лодку. Подводники всякий раз встречали его огнем из пушек и пулемета. Долго он летал, боясь приблизиться к лодке. Наконец летчику надоела эта игра, он решил действовать энергичнее, пошел на прорыв и получил прямое попадание снаряда в мотор. Самолет загорелся и упал; лед не выдержал его тяжести и проломился.

Помнится, Трипольский, к которому так внезапно пришла слава героя, был до того смущен, что посылал всех писателей и журналистов за материалами к комиссару своего подводного корабля.

Интересно было теперь с ним снова повидаться.

...В самом конце пирса, как бы маскируясь под его стенками, притаилась группа торпедных катеров. Они особенно лихо действуют в Рижском заливе и у финских [47] берегов, где проходят важные коммуникации противника. Что ни день — приходят известия об успешных атаках нашими катерами вражеских кораблей.

Днем торпедные катера покачиваются у пирса, и на них не видно никаких признаков жизни. Только с наступлением сумерек на палубах этих маленьких кораблей появляются люди в кожаных костюмах, в сапогах, в глухих кожаных шлемах. Снимают чехлы с пулеметов. Все тщательно проверяют: оружие, приборы управления, моторы «гоняют» на разных режимах. Глухим воркующим гулом наполняется гавань, а когда все готово, слышатся резкие свистки, и катера один за другим выходят в море на поиск конвоев противника.

А вот и плавучая база подводных лодок, где должен быть Трипольский. Будто детеныши к матери, прижались к ее бортам короткие и узенькие «малютки», «щуки» с выпуклостями по бортам и, наконец, самые большие крейсерские лодки.

Лодки приходят сюда с моря, принимают на борт торпеды, соляр и снова идут «на охоту» за немецкими транспортами и боевыми кораблями в Финский, Рижский и Ботнический заливы и к берегам Германии.

Поднимаюсь на борт плавбазы. Рассыльный провожает меня в каюту Трипольского. Всегда спокойный и чуть даже флегматичный, массивный и широкоплечий, он сейчас в каком-то необыкновенно взвинченном состоянии.

— Извините, у меня дела, — говорит он, обращаясь ко мне. — Оставьте ваши координаты, если будет что-нибудь для печати, я с вами свяжусь.

Я выхожу из каюты Трипольского с неприятным осадком на душе и думаю — что произошло? Ведь каких-нибудь полтора года назад, когда он командовал подводной лодкой, у нас были добрые и даже приятельские отношения. Теперь он командует целым дивизионом. Неужели это так изменило его?

Нет, не похоже, чтобы простой, скромный Трипольский зазнался. Скорее всего, он чем-то расстроен. Да, нелегко приходится нашим балтийским подводникам. Нигде на других морских театрах войны нет такой плотности минных заграждений, как в Финском заливе. Нигде нет такого множества природных препятствий в виде банок и отмелей, островов и шхер.

При всех этих трудностях нашим подводникам не хватает боевого опыта. Они еще только начинают привыкать [48] к настоящим атакам, маневрированию в боевых условиях, уклонению от преследования вражеских кораблей, взрывам глубинных бомб...

На следующее утро я снова пришел в Минную гавань и случайно встретил на пирсе Трипольского. Он был так же мрачен и неприветлив. И все же отвел меня в сторону и сказал доверительно, словно ожидая совета или сочувствия:

— Исчезла лодка. Командир Абросимов — знающий, толковый, а вот ушел, и, что называется, след простыл...

— Нельзя ли за ним послать корабль или подводную лодку? — спросил я.

— Бесполезно, — ответил Трипольский, должно быть, удивленный моей наивностью. — Зачем посылать корабли, у нас круглосуточная радиовахта. Вызываем их непрерывно, но, увы, пока не отвечают. Я был уверен в нем, как в самом себе, — продолжал Трипольский. — Много раз ходил с ним в море и видел, чего стоит этот командир. А вот получилось неладно. И очень даже неладно... Кто знает, может, подорвались на минах, а может, их забросали глубинными бомбами немецкие катера. Причина гибели лодки почти всегда загадка.

— Но все-таки есть какая-нибудь надежда на то, что они живы?

— Трудно сказать...

Должно быть, Трипольскому тяжело было продолжать этот разговор. Он протянул мне руку и зашагал своими широкими, размашистыми шагами по направлению к плавбазе.

Прошел еще день, и поздним вечером, перед самым сном, меня вызвали к ближайшему телефону, и я услышал в трубке глухой и неторопливый голос Трипольского:

— Пришли мои ребята, живы-здоровы, — радостно возвестил он и пригласил меня на торжество.

Мы встретились у ворот Минной гавани. Кругом было темно. Я не видел его лица, но чувствовал, каким счастливым был Трипольский в эти минуты.

— Орлы ребята, — говорил он. — В такую попали переделку, что нам и во сне не снилось, а вышли из положения, как нужно...

Мы незаметно подошли к плавбазе, в потемках перебрались на борт лодки и по отвесному трапу спустились в рубочный люк.

Там, в центральном посту, озаренном ярким светом, Трипольского [49] встретил главный виновник торжества — командир корабля капитан-лейтенант Абросимов.

Сначала, как положено, он скомандовал: «Сми-и-рно...» — и отдал рапорт, но тут же лицо Абросимова расплылось в улыбку.

— Прошу к столу, — сказал он.

Никогда не забуду его молодое лицо, красные воспаленные веки и добрые, смеющиеся глаза. Он был самый обыкновенный русский парень — ничего героического в наружности.

За праздничным столом уже собрались командиры. Они еще не успели отдохнуть, отоспаться, но все гладко выбриты, глаза у них веселые, возбужденные.

— Из лап смерти вырвались! — сказал мне комиссар лодки и начал рассказывать подробности.

...Подводная лодка действовала в районе, где часто появлялись корабли противника. Перед выходом в море Абросимова вызвали в штаб флота и предупредили: коммуникации противника сильно охраняются и на море и с воздуха. Действовать надо с умом, осторожно, осмотрительно.

И вот началась охота за вражескими кораблями. Сначала встречались только тральщики, торпедные катера, посыльные суда.

Каждый раз, глядя в перископ, Абросимов испытывал разочарование: «Все та же мелочишка. Должно быть, в этом районе так и не встретим солидного корабля, а стрелять в мелочь нет никакого смысла. Торпеда дороже стоит».

Но подводники обладают адским терпением и поразительной настойчивостью. Они день за днем, сутки за сутками, целыми неделями ищут корабли противника. Штормовая погода изматывает их. Они устают от вахты у механизмов, от качки и тесноты в маленьких отсеках. При всем этом ни у кого не закрадется мысль вернуться на базу раньше срока, не выполнив задания.

Как-то раз в дождливое утро, когда вахту нес офицер Винник, на горизонте показались дымы.

Винник сразу доложил командиру:

— Похоже, купцы идут, — и уступил место у перископа капитан-лейтенанту Абросимову. Тот прильнул глазами к окулярам перископа, долго рассматривал дымы и решил: «Подойдем ближе».

Лодка сближается с надводными кораблями. Среди них все яснее и яснее выделяются контуры большого судна. Ровный борт и только в кормовой части возвышаются мостик [50] и труба. Ага, это танкер. Вероятно, нагружен нефтью, недаром со всех сторон его охраняют боевые корабли.

Абросимов прикидывает: такой танкер вмещает не меньше десяти тысяч тонн горючего. Кажется, тебя, голубчик, мы и искали...

В отсеках все готово. Поданы предварительные команды. Экипаж на боевых постах.

Командир терпеливо, не спеша поднимает перископ, чтобы в последний раз перед атакой проверить себя, не ошибиться, не израсходовать зря торпеды.

Абросимов дает команду.

Лодка содрогается, из первого отсека в центральный пост по переговорным трубам доносят: «Торпеды вышли!»

Вода — хороший проводник звука. И там, в толще воды, подводники слышат взрыв, за ним второй. Абросимов поднимает перископ и видит: танкер, охваченный густым черным дымом, кренясь на один борт, погружается в море.

Теперь поскорее уйти от кораблей охранения и скрыть свои следы. Но в этом районе моря малые глубины. Остается схитрить, погрузиться на дно и отлежаться на грунте, пока все не успокоится и вражеские корабли охранения не уйдут дальше своим курсом.

Подводники, кто где был, замерли на месте. Лодка стремительно погружается. Но вот под килем прошуршал твердый грунт. Стопорятся машины. Молчание. Вероятно, противник «слушает» лодку, стараясь поймать хотя бы малейший ее звук, но и в лодке «слушают» корабли противника. В крохотной акустической рубке, прижав ладони к наушникам, матрос Карпушкин улавливает шумы винтов вражеских кораблей.

Секунды томительного ожидания: пройдут мимо или услышат, обнаружат и начнут бомбить?

Сторожевые корабли не уходят, они ищут след подводников. Не раз проходят над самой лодкой, и шум их винтов отчетливо слышит не только акустик Карпушкин, но и весь экипаж. Где лодка, они, должно быть, не знают и начинают сбрасывать бомбы наугад, по площадям.

Один за другим прокатываются оглушительные взрывы. Звенит битое стекло лампочек и плафонов. Гаснет свет. Отсеки погружаются в темноту. Мгновенно включается аварийное освещение, вспыхивают огни аккумуляторных фонарей.

— Товарищ командир! В первый отсек поступает [51] вода! — стараясь подавить волнение, докладывает инженер-механик.

Абросимов приказывает пустить трюмную помпу, но его слова тонут в новом грохоте взрывов, от которых корпус лодки содрогается. Кажется, все рушится и гибель неминуема. Но люди делают свое дело, борются за жизнь корабля.

Взрывы глубинных бомб... Их глухие раскаты слышны то где-то поодаль, то настолько близко, что с подволока осыпается пробковая обшивка. Но вот появляется какой-то новый шум. Должно быть, подошел катер-»охотник» за подводными лодками с металлоискателем. Это значительно хуже! Что будет, если он нащупает лодку? Вот, кажется, спустили металлоискатель. Он коснулся грунта и тащится по дну. И вот уже скользит по металлическому корпусу лодки... Опять загрохотали новые взрывы глубинных бомб.

Абросимов смотрит на часы: время клонится к вечеру.

Тяжело дышать. В воздухе много углекислоты. Включить приборы, поглощающие углекислоту, тоже нельзя, — по шуму моторчиков противник моментально обнаружит лодку. Каких трудов стоит сделать каждое движение! Даже собственные руки кажутся тяжелым грузом.

Комиссар лодки тихо проходит по отсекам, вполголоса разговаривает с матросами и старшинами, подбадривает их.

Абросимов стирает со лба крупные капли пота и предупреждает, что испытания еще не кончились. Приближается самый важный, быть может, решающий момент...

Командир хочет к ночи во что бы то ни стало всплыть и незаметно уйти. Нужно быть готовыми ко всему. Не исключена возможность, что придется принять бой с надводными кораблями и драться до последнего патрона.

Помощник командира и комиссар раздают подводникам оружие: винтовки, гранаты, пистолеты.

Командир приказывает механику:

— Подготовить все к всплытию. В случае, если лодка будет повреждена и создастся безвыходное положение, по моему приказанию взорвать артиллерийский погреб.

Немного помедлив, Абросимов добавляет:

— Это на самый крайний случай. Мы будем драться и постараемся уйти.

Моряки, которые должны молниеносно выскочить на мостик и принять бой, собираются в центральном посту, остальные — на своих местах.

Команда: «По местам стоять, к всплытию!» [52]

Лодка всплывает. Откидывается рубочный люк. Звон в ушах. Командир артиллерийского расчета и вооруженные подводники выскакивают на мостик.

Абросимов осматривает горизонт, жадно вдыхая свежий воздух. Смотрит и не верит своим глазам: вокруг совсем тихо, вражеские корабли ушли. На воде плавают только светящиеся буи, которыми немцы обозначили нос и корму лодки. Где-то далеко, в туманной дымке, маячат силуэты стоящих на якоре двух вражеских сторожевиков. Все ясно: немцы, уверенные в том, что лодка подбита, отметили буями место ее «гибели», а сами встали на якорь. Вероятно, они рассчитывали утром доставить сюда водолазов, проникнуть внутрь лодки, захватить шифры, карты, документы... Но их расчеты не оправдались. Мотористы дают полный ход дизелям, и лодка ложится на обратный курс — к родным берегам.

Вот по какому поводу сегодня здесь торжество.

Трипольский как старший провозглашает первый тост. Встав у стола и чуть ли не упираясь головой в подволок, он говорит:

— Друзья! Я позволю себе несколько нарушить старый морской обычай и первый тост поднимаю не за тех, кто в море, а за вас, вернувшихся из трудного боевого похода. Ваша победа, на первый взгляд, может показаться и не столь значительной, не столь большой, но именно из таких побед и вырастает наша общая большая победа.

Трипольский помолчал и, все еще держа бокал в руке, тихо добавил:

— Признаться, я ночей не спал. Вы ушли — и пропали. А теперь вижу, что у нас так не бывает. Один идет по следу другого, за ним третий. Наш след нигде не кончается, потому что нас очень много. Фашисты думали одним махом нас уничтожить. Да не вышло и не выйдет! Хотя нам сейчас очень трудно, но, как видите, мы не только обороняемся. Мы наступаем. И не кто иной, как вы это доказали. Противник еще узнает силу наших ударов. Итак, первый тост за ваше возвращение.

Поздно ночью, когда закончилось торжество, Трипольский, прощаясь с Абросимовым, сказал:

— Имей в виду, командир, долго отдыхать не придется. С утра начинай ремонт, потом примешь торпеды, соляр — и опять в поход.

Абросимов вытянул руки по швам и коротко ответил:

— Есть в поход! [53]

Дальше