Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 3.

В Потемках

На том берегу

Журавли летели низко над оголенными прибрежными рощицами Видимо, собирались ночевать в плавнях Дуная. С болью в сердце смотрел я из-под брезента машины вслед косяку, слушал курлыканье журавлей, улетающих на юг в лучах сизо-малинового заката

Лязгающая, грохочущая немецкая колонна темной лентой переправлялась через Дунай в районе Рении. Наспех наведенный хлипкий деревянный мост прогибался под тяжестью военной техники

Колонна переходила бывшую нашу границу почти в том месте, где начиналась для меня война На противоположном берегу стояли румынские солдаты с винтовками — они охраняли мост Последняя сводка Совинформбюро, которую мне удалось услышать в радиоузле 2-й штабной роты, была за 20 октября 1943 года, в ней сообщалось « Севернее Киева наши войска, отбивая контратаки противника, продолжали вести бои по расширению плацдарма на правом берегу Днепра «

Мне почему-то вспомнился Василии Возможно, он с разведчиками готовится сейчас к вылету сюда для спецработы, тревожится, как пройдет приземление, как пойдут боевые дела А я здесь, в тылу врага Мне нужно только одно — связь с Москвой, и я эту связь должен найти

День и ночь движется по румынской земле обоз 2-й штабной роты Часто дождит, и тогда на проселках непролазная [247] грязь. Буксуют машины, колеса приходится обматывать цепями. За плетнями — бесконечные виноградники, пирамидами стоят побуревшие кусты. С шорохом падают листья с ветвей деревьев. Прохладно. Неприветливо висит над обозом небо в серых тучах.

С грузовика я пересел на подводу Пикколо. Парнишка сидит на облучке и подхлестывает свою кобылу. Рядом с ней скачет вприпрыжку шаловливый забавный жеребенок. Откуда он взялся? Этого никто не знает, но жеребенок почему-то решил, что эта кобыла — его родная мать. Он каурой масти и довольно злобного нрава. Частенько поддает кобыле под бока крутым лбом с белой отметиной, а иногда и покусывает приемную мамашу, которой, кстати сказать, нравится все это, и она добродушно пофыркивает. Я прозвал жеребенка Дикарем, он быстро привык к своему имени и, когда слышит его, ставит уши торчком и скалится.

— Дикарь! Дикарь! А ну-ка, иди сюда! Сахар есть! — маню я жеребенка, протягивая на ладони кусочек рафинада.

Он подбегает ко мне и смешно шарит губами по ладони. На перекрестке обоз останавливается: дорогу пересекает румынский артиллерийский дивизион на конной тяге. Каждую пушку тащат по четыре лошади со скрученными в узлы хвостами. Пушки увязают в жидком месиве болотной дороги, лошади выбиваются из сил, рвут постромки, солдаты по колено в грязи натужно толкают колеса пушек, офицеры злобно покрикивают на них.

...Мне было десять лет, когда я увлекся собиранием марок. Больше всего мне нравились марки с изображением зверей, цветов, кораблей и сказочных замков. Обмен с другими мальчишками пополнил мою коллекцию марками разных стран. По вечерам я раскрывал альбом и затаив дыхание разглядывал свои сокровища, в воображении странствуя по джунглям Индии, по экзотическим чилийским базарам, бродил среди пальмовых рощ Явы, охотился на зверей в Мозамбике, катался на слонах по Сиаму и сидел у костров с индейцами на Огненной Земле. И только румынские марки никогда не окрыляли моей [248] фантазии. На них были изображены бесчисленные короли в мундирах, эполетах, орденах, с усами и без усов и декольтированные королевы в драгоценностях, со шлейфами, коронами и мантиями. Что с ними было делать? И я старался какого-нибудь румынского монарха выменять на зулуса с занятным кольцом в носу или, если это не удавалось, получить за него хотя бы австралийского кенгуру.

О, беспечное детство с наивными представлениями о жизни! Я попал в Румынию — разоренную румынскими королями, порабощенную, измученную фашистами. Я увидел людей, которые никогда не хотели войны и не стремились к захвату чужих земель, людей, насильно втянутых в войну и тяжело переживающих последствия этого бремени...

Село, в котором остановилась 2-я штабная рота капитана Бёрша, было типично румынское — с беленькими мазанками в вишневых садах, с аистами на крышах и виноградниками на многие километры вокруг.

Сразу бросилось в глаза отсутствие мужчин — нет ни молодых, ни старых. Одни женщины с ребятишками да девушки. Жизнь крайне бедная: коза, несколько кур. Хлеба у жителей не было, его заменяла кукуруза. Варили мамалыгу, пекли кукурузные лепешки, кормили кукурузой домашнюю птицу. Не было тех красивых женщин в национальных нарядах, которые лихо отплясывали национальные танцы в румынских кинолентах довоенных лет. Скорбные лица, натруженные руки, старательно заштопанная одежда из домотканого холста.

Земля принадлежит помещикам. Крестьяне гнут спины на хозяев, имея с урожая крохотную долю. У помещиков прекрасные каменные дома за высокой оградой. В их распоряжении парки, роскошные цветники и огороды, конюшни, птицефермы, скотные дворы, своры охотничьих собак — и все приносит немалый доход за счет крестьянского труда.

В селе, где расквартировалась рота Бёрша, был помещичий винный погреб. Внешне он не производил особого впечатления — над землей возвышалась обычная в два ската крыша, крытая соломой. Маленькая дверца вела на лестницу, спускающуюся в небольшое помещение, где, [249] притиснутые друг к другу, находились шесть деревянных бочек, каждая по пятьсот литров вина. У бочки внизу вмонтирован медный кран. Возле погреба стоит в карауле румынский солдат с винтовкой, в желтой форме и занятной шапке наподобие наполеоновской треуголки.

В селе уже стояла какая-то немецкая часть, и солдаты этой части, подпоив часового, забрались в погреб. Началась настоящая вакханалия. Они так перепились, что у одной бочки неосторожно вывернули кран. Вино хлынуло в погреб, затопило остальные бочки, так что вновь подоспевшие солдаты, в их числе и бёршевские, подобраться к кранам уже не могли. Тогда, бродя по колено в вине, смешанном с землей (пол в погребе был земляной), солдаты принялись стрелять в бочки из автоматов. Из отверстий хлестали фонтаны густого вина, солдаты подставляли ведра, канистры, каски. Все это кончилось тем, что какой-то унтер-офицер, напившись до отвала, упал и утонул в вине. Под утро утопленника вытащили на улицу, и группа солдат, окружив труп, стояла в полной растерянности, не зная, как о случившемся доложить начальству...

Немцы в Румынии чувствовали себя королями, немецким офицерам и солдатам было доступно все. Румынские богачи, помещики пресмыкались перед гитлеровцами, а беднота боялась и ненавидела их, испытывала унижение, страдала от насилий и грабежа.

«Короли» и карлики

Шумел раскинувшийся на окраине города Яссы базар. Сутолока, разноголосица, мелькают пестрые одежды местных жителей.

После осенних дождей установилась сухая, теплая погода. Под нещедрыми, но еще теплыми и столь желанными лучами солнца на возах громоздились огромные тыквы, дыни, горы румынских яблок и черных слив, множество овощей — помидоров, лука, стручкового перца. Больше всего было, конечно, винограда в высоких круглых корзинах. Это самый дешевый товар. На арбах, запряженных волами, стояли бочки с вином — им торговали [250] в розлив. Тут же неподалеку продавались лошади, волы, птица, козы, бараны. Еще дальше цыгане-лудильщики гремели посудой. В небольших сарайчиках черноволосые, грязные, полуголые люди с серьгами в ушах раздували мехами горцы и лудили сверкающую на солнце медную утварь. Чуть дальше разместилась барахолка, там с рук можно было купить все, что угодно: и ношеное белье, и новое, и краденое, и перекупленное, и лампы, и различные инструменты. В этой толкучке сновала и бойкая солдатня. Немцы продавали сигареты, зажигалки, губные гармошки и даже французский коньяк «Мартель».

Патрули следили, чтобы крестьяне, в отличие от горожан, одевались на базар в национальное платье: они оживляли толкучку своей колоритной одеждой — вышитыми рубахами, цветными поясами. Пестрые юбки крестьянок, расшитые рукава и наплечники, яркие косынки и сверкающие бусы молодых женщин придавали этому базарному сборищу особую праздничность.

Я привел гнедую кобылу. Фельдфебелю срочно понадобились румынские деньги, и он послал меня на базар.

— Эй, цик коста калу? (Сколько стоит лошадь?) — Приземистый румын-крестьянин хлопал кобылу по крупу. Она, бедняга, ни на что не реагировала: ей уже сколько раз осматривали зубы, ощупывали ноги, хлопали по бокам...

— Ноу мии ди лей! — ответил я по-румынски, что означало: девять тысяч леев.

Крестьянин принялся торговаться и предложил пять тысяч. Возможно, он был ограничен в деньгах и в придачу предложил мне еще старый серебряный портсигар. Но тут вдруг, откуда ни возьмись, вынырнул бойкий цыган в черных шароварах и хромовых сапогах. Он просто взял у меня из рук повод и сказал:

— Шесть тысяч, и по рукам!

Пока я считал бумажные купюры, цыгана с гнедой и след простыл. Озадаченный крестьянин покачал головой и скорбно поцокал языком. Спрятав портсигар, он ушел. К счастью, цыган меня не обманул, и я, получив шесть тысяч леев, стал протискиваться к выходу. Базар подходил к концу. Какие-то подвыпившие парни уже запевали [251] и приплясывали. Возле пустой арбы несколько девушек в пестрых юбках водили хоровод, мальчишка играл на дудочке, а маленькая румынская девчушка под смех старух пела по-румынски тоненьким звонким голоском:

— Ты куда, кума, идешь?

— Это я лишь знаю!

— Ты чего, кума, несешь?

— Пирожок Михаю.

Я поглядел на танцующих, потом выпил стакан молодого вина и понес выручку фельдфебелю.

Капитан Бёрш с денщиком и фельдфебелем заняли церковный домик за оградой собора. Они жили отдельно от всей роты, разместившейся в центре города в отведенной для нее казарме. Священник уступил капитану свою квартирку, а сам перебрался в ризницу.

От базара до дома Бёрша было довольно далеко, и я в хорошем настроении шагал по городу, не забывая приветствовать немецкое начальство. Больше всего удивляло то, что в городе рядом с нарядными улицами, где жили богачи, были нищенские кварталы бедноты. Люди ютились в хибарках, сколоченных кое-как из фанерных листов. В окна вместо стекол были вставлены кусочки разноцветной слюды. Входы были завешены пестрыми тряпками, всюду валялся мусор. Над ящиками с помоями возле жилищ гудели рои мух. И тут же копошилось множество босых и полуголых чумазых ребятишек. Вдоль всей улицы сидели старики и старухи — они продавали с лотков какие-то подозрительные ириски и маковки.

Я завернул за угол, вышел на центральную улицу и оказался среди уютных красивых особняков, окруженных высокими оградами. В садах можно было разглядеть живописные беседки, фонтаны, статуи, дорожки, усыпанные золотистым песком. Из особняков доносилась веселая музыка, на газонах господа и дамы играли в теннис, крокет. Из ворот то и дело выезжали элегантные экипажи, в них под ажурными зонтиками сидели расфуфыренные румынские дамочки. Завидев немецких офицеров, они кокетливо помахивали белыми платочками и перчатками; офицеры отвечали приветствиями, расшаркивались, козыряли, [252] слащаво улыбались и посылали воздушные поцелуи.

По каменным плитам дорожки, обсаженной буксом, я прошел в склад при церкви, где фельдфебель устроил себе спальню, передал ему выручку и получил от него, как мы договорились, ровно половину. Теперь я был при солидных деньгах и мог купить себе гражданский костюм. К тому же у меня еще оставались румынские деньги и от разбазаренного бензина. В магазин решил отправиться немедля и вышел в церковный двор. И тут я услышал далекий гул самолета. Высоко, в холодной синеве, двигалась серебряная точка. По-видимому, это была американская «Летающая крепость». Она шла по направлению к Бухаресту на высоте не менее десяти тысяч метров.

Услышав знакомый зловещий свист падающей бомбы, я метнулся под выступ церковной стены. Колоссальной силы взрыв потряс землю. Посыпались стекла, смолк церковный колокол, высоко над постройками взметнулись в небо камни, доски, куски штукатурки, ветки деревьев.

Когда все стихло, я поднялся на ноги, весь осыпанный белой пылью. Вышел из ворот собора и, обогнув его, стал спускаться под горку к месту взрыва. Навстречу бежали обезумевшие люди, тащили раненых, слышались дикие вопли, крики. Бомба угодила как раз в центр поселка, населенного цыганами и находившегося за церковными огородами. Поселок разметало в разные стороны. В глубоком овраге, неподалеку от построек, лежали лицом к земле перепуганные насмерть цыгане...

Я впервые видел такую огромную воронку. Она была диаметром в добрых двадцать метров, и ее дно уже заполнила грунтовая вода. Невдалеке протекала река, через которую был переброшен мост. Американец, видимо, рассчитывал разбомбить его, но промахнулся.

Я поднялся к собору и пошел в город.

Кругом еще хрустело под йогами стекло, но хозяева уже хлопотали у разбитых витрин, и мальчишки-зазывалы, завидев немецких офицеров, наперебой хвалили товар и кричали по-немецки:

— Пожалуйста! Будьте любезны! Заходите, господа! — и добавляли по-румынски: — Чулки, носки, галстуки! Все, что угодно, — в нашем магазине! [253]

Я зашел в один из магазинов, примерил синий костюм. Он пришелся мне по росту, и я тут же купил его. Вслед за костюмом я приобрел рубашку, галстук, носки, полуботинки, шляпу и плащ. Все это мне услужливо упаковали в пакеты, и я вышел из магазина довольный своей новой экипировкой.

Гражданскую одежду я приобрел не случайно. Во-первых, румынские патрули проверяли тех, кто в румынской военной форме, немецкие — тех, кто в немецкой. Гражданских никто не проверял. Во-вторых, если мне неожиданно пришлось бы скрываться, в гражданской одежде, возможно, было бы легче замести следы... Во всяком случае, в обычном костюме я чувствовал себя спокойнее. Конечно же с первых дней пребывания на румынской земле я активно изучал румынский язык.

Вечером, воспользовавшись тем, что Бёрш уехал на три дня в город Васлуй к командиру танкового полка с визитом, а фельдфебель пошел кутить на вырученные за кобылу деньги, я переоделся во все новое и пошел в парикмахерскую. Парикмахер, видимо знавший, что в немецкой армии гражданскую одежду имели право носить только гестаповцы и сотрудники секретной службы, услышав мою немецкую речь, очень любезно принял меня, подстриг, побрил, освежил, причесал и даже не хотел брать денег. Я вышел от него такой аккуратный и элегантный, что два солдата из охраны бёршевского обоза, встретившиеся мне на пути и хорошо меня знавшие, даже не узнали меня.

Проголодавшись, я зашел в небольшой уютный ресторанчик-кафе. Это был скромный зал, разгороженный надвое. Слева находились столики для гражданской публики и румынских военнослужащих, справа — для немцев. Я занял столик слева. За соседним столиком сидели два лилипута: муж и жена. Оба были франтоваты и подчеркнуто корректны.

Справа сидела компания немецких офицеров. Какой-то подвыпивший майор начал отпускать по адресу лилипутов плоские грубые шутки.

— Нет, вы только посмотрите на этих обезьян! — кричал он. — И откуда у них деньги? Смотрите, пьют коньяк! А мы, гордость немецкой армии, должны пить какое-то [254] паршивое прокисшее румынское вино и заедать тухлыми вонючими сосисками... А эти ублюдки, черт их знает, откуда они тут взялись, из цирка, что ли, пьют коньяк и жрут бифштексы. Парадокс!

Лилипуты ели молча, словно вся эта болтовня не имела к ним ни малейшего отношения. Только у мужчины под желтоватой, как пергамент, сморщенной кожей заходили желваки. Покончив с жарким, мужчина заказал два кофе с ликером и закурил гаванскую сигару, чем полностью вывел майора из равновесия.

— Ишь ты, старая морковная пигалица! Скажите пожалуйста! Теперь задымил сигарой! И какой, а? Гаванскую курит, подлец, а мы должны только нюхать его дым. Паек для офицера — две сигареты в день! Умопомрачительно! Несправедливо! Сейчас я до него доберусь!

— Оставь, Герберт! — урезонивал майора полковник. — Ну чем они тебе мешают? Ну, курят, и пусть себе на здоровье.

Но остановить Герберта было уже невозможно.

— Бросьте, господин полковник! Мы же с вами рыцари-великаны! И мы воюем за их пигмейское счастье. Сколько раз я был ранен. А? Сколько? — И он стал тыкать пальцем в нашивки ранений на своем кителе. — Сколько раз я рисковал жизнью в этой трижды проклятой России! И вот теперь тот паршивец курит сигары, а я, кадровый немецкий офицер, так сказать, представитель великого рейха, должен. ...А что я должен? Да, должен только нюхать его дым? А вот я сейчас ему врежу по мозгам!

Тут бравый немецкий вояка вскочил и пошатываясь подошел к столу лилипута, схватил его за аккуратно прилаженный галстук-бабочку и приподнял со стула.

Никто не успел и ахнуть, как мужчина выхватил из кармана браунинг и три раза выстрелил майору в живот. Немец рухнул на пол. А лилипут как ни в чем не бывало вынул носовой платок, протер браунинг и спрятал его в карман, после чего тщательно вытер свои маленькие ручки и снова собирался занять свое место. Лицо его пожелтело еще сильнее прежнего и напоминало выжатый лимон.

После некоторого оцепенения началась страшная суматоха. Немцы повскакивали с мест. Двое офицеров с руганью [255] вытащили из-за стола обоих лилипутов и потащили к выходу.

— А кто оплатит счет? Счет кто оплатит? — волновался официант, растерянно стоя возле опустевшего столика.

— Спишешь за счет войны, — ответил захмелевший полковник.

Во время этой трагической сцены я сидел за своим столиком. Несколько офицеров вынесли тело убитого «пса-рыцаря». В моих ушах еще гремели глухие выстрелы, перед глазами маячило желтое личико лилипута и крохотная женская фигурка в модной шляпке и меховой горжетке, которая барахталась под мышкой у рослого немца.

Обоз — десять подвод

- Имейте в виду, что наши офицеры и солдаты должны вести себя безукоризненно по отношению к женщинам. Я не допущу, чтобы в моей части занимались развратом!

Бёрш был крайне рассержен. Он ходил из угла в угол по кабинету и беспощадно бранил унтер-офицера, стоявшего навытяжку возле полуоткрытой двери, за которой стоял я, ожидая приема. Унтер-офицер был замешан в какой-то скандальной истории с румынской женщиной.

— И потом, понимаете ли вы, — тут Бёрш остановился перед унтером, — понимаете ли вы, что по нашим следам идут советские войска. Вот-вот вступят на румынскую землю. И сейчас мы особенно должны беречь честь и достоинство немецкого мундира. — Бёрш всем корпусом наступал на унтера. — Любой конфликт здесь, в Румынии, может создать очень неблагоприятную для нас ситуацию.

Такое сложное время, а я должен, черт вас побери, отвечать за ваши адюльтеры перед румынскими властями. Позор! Позор! Вон отсюда! — вдруг гаркнул он, и бледный унтер-офицер вылетел из двери с вытаращенными глазами.

Я постоял еще с минуту и постучался. [256]

— Войдите!

Бёрш совершенно спокойно сидел за столом, занимаясь маникюром.

— Ну, все достал?

— Так точно, господин капитан! Все в самом лучшем виде!

Бёрш заметил, что я в новом костюме.

— Вот-вот, так и ходи! Это даже лучше... Ты же у нас не аттестован, в дивизию я о тебе не докладывал. Спокойно можешь ходить в гражданском... А при обозе ты мне нужен... Так что ты достал?

— Изюм, орехи и миндаль.

— Очень хорошо! Ступай к фельдфебелю. Пусть упакует и отправит посылку моей жене и детям во Франкфурт-на-Майне.

Я направился к фельдфебелю.

— Слушай, — таинственно заметил он, принимая мешочки с орехами и миндалем, — как бы нам с тобой еще одну лошадку загнать? При тех же расчетах? А?

— В обозе каждая лошадь — на вес золота... Груз... Амуниция... Повозки перегружены...

— Сходи, скажи — для меня, пусть подыщут... Разберемся. Понимаешь, мне сейчас позарез нужны деньги.

Переодевшись в солдатскую форму, я пошел к обозу. Кроме Дикаря, ничего раздобыть не удалось. Пришлось взять жеребенка, который к этому времени сильно подрос. Как я и предполагал, на базаре никто даже не подошел ко мне. Я повел Дикаря обратно в часть. «Зачем крестьянину жеребенок, ему лошадь нужна — тягловая сила», — рассуждал я. И вот на обратном пути я сел на жеребенка верхом. ?1еобъезжениый жеребенок начал упираться, крутить головой, подкидывать меня. Без седла и стремян, обхватив его бока ногами, а шею руками, я держался как мог. Но все же он выкинул со мной злую шутку: бросился вскачь и вдруг остановился как вкопанный, так что я, перелетев через его голову, шмякнулся о мостовую.

— Хреновый ездок! — услышал я. Слова эти были сказаны по-русски.

Наискосок от меня на краю дороги сидели двое мужчин в крестьянской одежде. [257]

Замечание меня задело. Я вскочил, отряхнулся, поймал стригунка:

— Жеребенок еще не объезжен, а в конюшне седла не было. — Я присел рядом с незнакомцами и закурил, очень уж хотелось поговорить по-русски. — Откуда, хлопцы?

Они переглянулись.

— А сам-то ты откуда?

Завязался разговор. Я пошел ва-банк. Реакция с их стороны оказалась менее острой, чем я предполагал. Более того, мне показалось, что эти отлично говорившие по-русски и одетые в румынскую крестьянскую одежду люди здесь тоже не случайно... Вскоре был найден общий язык. Когда во время беседы сгладилось обоюдное недоверие, один из них, назвавшийся Григорием, сказал:

— Бери своего Дикаря и айда с нами. На месте разберемся.

Спутники мои оказались неразговорчивыми. На некоторые мои вопросы даже не отвечали. Я шел сзади, они впереди. Я смотрел на них, молодых, крепко сложенных, суровых. Под вышитыми холщовыми рубашками угадывались сильные, тренированные мышцы. Парни подвели меня к небольшой беленькой хатке, стоявшей за плетнем в оголенном фруктовом саду. Я привязал Дикаря возле крыльца, и мы вошли в дом. В светлой горнице находилось еще двое мужчин, один — высокий, с усами, второй — небольшого роста, со шрамом на лбу. Мои спутники о чем-то перемолвились с усачом, он, видимо, был у них старшим, затем трое ушли в соседнюю комнату и вскоре вернулись.

— Где служил? — спросил меня старший.

Рассказал все, как было.

— А сейчас здесь — при обозе 2-й штабной роты танковой дивизии СС «Великая Германия»... Остался один. Ищу связь с Центром.

— Ну что ж, — как бы подводя итоги, сказал старший. — Проверим тебя на деле.

— Продаст — десять граммов свинца заработает. Под землей найдем! — заметил незнакомец со шрамом.

Старший снова оглядел меня с ног до головы, подумал, затем вышел из комнаты и вскоре вернулся с хозяином-румыном, который, поклонившись мне, поставил на [258] стол глиняный кувшин с вином и пять кружек и тут же вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.

— Садись, — сказал старший. — Отведаем румынского... Потолкуем.

Сели за стол, долго беседовали, пили вино. Новые знакомые поочередно задавали мне вопросы, я отвечал на них. Беседа становилась непринужденнее. Обоюдная настороженность постепенно рассеивалась.

— Нам нужно иметь десяток повозок с лошадьми, — сказал старший. — Как их раздобыть?

Я пожал плечами:

— Подумать надо... У крестьян лошадей почти нет, какие получше — у немцев, какие похуже — в румынской армии. А дома у них только захудалые клячи, да и тех, чтобы не отняли, они стараются сбыть на базаре... Повозки с лошадьми купить надо...

— А сколько это может стоить?

— На базаре лошадь с плохонькой повозкой стоит около пятнадцати тысяч леев. Вот и считайте...

— Нет у нас таких денег, — с досадой произнес старший.

— Деньги? Деньги, — после секундной паузы сказал я, — я вам достану.

Мы условились встретиться и все обмозговать.

Я вернулся в обоз, ведя под уздцы Дикаря. Объяснил фельдфебелю, что на этот раз покупателя, к сожалению, не нашлось.

Весь вечер бродил по городу, обдумывая, что предпринять. На сердце было легко и весело: наконец-то я встретился со своими... План созревал на ходу...

Было уже, пожалуй, часов одиннадцать вечера, когда я в офицерской форме капитана Бёрша (я взял ее у денщика, чтобы почистить) стоял против двери небольшого особняка, принадлежащего румынской генеральше. Долго отряхивал пыль с черных офицерских галифе (пришлось перелезать через высокую каменную ограду), прежде чем потянул за медное кольцо колокольчика. За дверью раздался дребезжащий звонок, и немного спустя женский голос спросил по-румынски: [259]

— Кто там?

— Гестапо! Откройте! — гаркнул я по-немецки, стараясь подражать тону матерых фашистов. (Я предварительно выяснил, что генеральша жила одна. Ее единственный сын — офицер румынской армии — со своей молодой женой находился на отдыхе в Ницце, а приходящая служанка давно ушла к себе домой.)

Дверь тут же открылась, и я оказался перед маленькой старушкой с гладкими седыми волосами, причесанными на прямой ряд.

— Прошу прощения, мадам. Где ключ от ваших ворот?

— Вот он, пожалуйста. — Она сияла в кухне со стены большой ключ и протянула мне.

Я взял ключ и направился к воротам. За ними стояла лошадь с подводой, на которой сидели двое моих новых знакомых и румын-возчик (хозяин конспиративной квартиры). Открыл ворота. Подвода въехала во двор. Я поставил ее между террасой и погребом так, чтобы она не была заметна с улицы.

Генеральша стояла в дверях и спокойно наблюдала за нами. Впрочем, если бы она и вздумала звонить в полицию, это было бы бесполезно, так как, перелезая через ограду, я предусмотрительно перерезал телефонный провод.

— Прошу прощения, мадам! Я имею приказ воспользоваться вашим личным имуществом в целях пополнения армейского фонда рейха. Разрешите войти? — Слова эти я произнес тоном не допускавшим пи малейшего возражения и, закурив сигарету, щелкнул зажигалкой.

Хозяйка посторонилась, мы с Григорием, одетым в гражданский костюм, прошли в переднюю. Его напарник и румын-возчик остались при подводе, на которой были припрятаны от посторонних глаз четыре немецких автомата на случай столкновения с немцами. Генеральша свободно изъяснялась по-немецки.

— Что вам угодно?

— Проведите нас по комнатам, мадам, и мы отберем то, что нам нужно.

Беспрекословно подчинившись, она повела нас по анфиладе комнат со старинной мебелью, дорогими коврами, [260] массивными вазами и бронзовыми скульптурами. Окна были занавешены плотными бархатными шторами. Я осведомился относительно драгоценностей и денег, и она вынула из шкафчика шкатулку с кольцами, брошками, браслетами, среди них было необычайно красивое изумрудное ожерелье, усыпанное бриллиантами. Все это она вручила мне вместе с бумажником, в котором было около сорока тысяч леев. Ни один мускул не дрогнул на ее спокойном и строгом лице. Это заставило меня спросить:

— Может быть, мадам, что-нибудь из этих вещей вам особенно дорого? Можете оставить у себя.

Она открыла шкатулку, взяла цепочку с большим золотым медальоном, осыпанным мелкими бриллиантами, и, сказав: «Память о моем отце», положила свое сокровище в карман передника. Продолжая разыгрывать роль гестаповца, я галантно предложил:

— Не стесняйтесь, сударыня, оставьте себе на память и это кольцо с изумрудом.

Генеральша охотно последовала моему совету.

Мы поднялись наверх, где были спальня и кабинет мужа — генерала, командира румынской пехотной дивизии, воевавшей где-то в России. В стенных шкафах было множество платьев и мужских костюмов — они нас не интересовали. Но в ящике письменного стола (который пришлось взломать) я обнаружил маленький дамский браунинг и две обоймы. Это было весьма кстати.

Мы спустились вниз.

Меня крайне удивило спокойствие старой генеральши, безропотно открывшей нам свой дом. Видимо, она была наслышана о мародерстве немцев и ей ничего не оставалось делать, как выполнять волю «немецкого капитана», чтобы сохранить себе жизнь.

Мы спустились в погреб, вытащили два ящика коньяка, две бочки вина, мешок орехов, мешок миндаля. Потом погрузили на подводу шесть лучших ковров, изделия из хрусталя и столовое серебро. На прощание я предупредил генеральшу:

— Имейте в виду, мадам, вам не следует поднимать шума. Это в ваших же интересах. Не пытайтесь звонить куда-либо, провод перерезай. И до утра будьте дома. [261] Больше мы вас не потревожим. Хайль Гитлер! — Я козырнул, вышел во двор, и подвода, затарахтев по каменным плитам, выехала на улицу под гоготанье разбуженных генеральских гусей.

По темным улицам я шагал впереди подводы, зная, что румынский патруль не посмеет остановить немецкого офицера, какой бы груз он ни сопровождал. Солдаты из 2-й штабной роты, которые могли бы меня опознать, после одиннадцати часов не разгуливали по городу: казарменная дисциплина этого не позволяла. Железный крест с мечами на кителе Бёрша при встрече с немецкими городскими патрулями меня безотказно бы выручил. Сам же капитан в это время где-то в другом городе кутил со своим начальством.

Своих спутников я отправил по домам, договорившись встретиться утром на базаре, а сам с возчиком развез груз по заранее подготовленным местам, где меня ждали. Вино, коньяк, миндаль и орехи приняла с черного хода содержательница кафе, пожилая белоэмигрантка, которую звали Анна Васильевна. Я частенько заходил к пей закусить, и она обычно сама обслуживала меня на кухне за служебным столиком. Ковры, хрусталь, серебро и драгоценности я в ту же ночь сплавил в антикварный магазин, заранее договорившись с желчным и алчным стариком антикваром. Он тут же все оценил, заплатил мне наличными и, конечно, здорово нагрел на этом руки.

Таким образом, к тому времени, когда мы с возчиком расстались, в кармане бёршевского кителя, который совсем неплохо сидел на моих плечах, было не менее девятисот тысяч леев. Я благополучно добрался до укромного места — разбомбленного цыганского домика, вытащил из-под обломков свою солдатскую форму, переоделся, затем вернулся в расположение обоза. Деньги спрятал в подводе Пикколо и, отдохнув часок, тщательно почистил бёршевский мундир с сапогами, ремнем и кобурой, оказавший мне поистине неоценимую услугу. Заспанный денщик был крайне удивлен моей исполнительностью: было еще только пять часов утра. Над городом занималась заря. День был базарный...

В семь часов я был уже на базарной площади. Возле лудильного ряда, где цыгане начинали раздувать свои [262] горны, поджидали мои сообщники. Увидев меня опять в солдатской форме, они одобрительно заулыбались:

— Если бы тебя сейчас посадили на место короля Михая, — шепнул мне на ухо Григорий, — я бы не удивился!

А часа через два десяток подвод с лошадьми был куплен. Я не знал, зачем нужен моим спутникам такой большой обоз. Но интересоваться не стал. Только урывками, ловя реплики, я догадался, что неподалеку сброшены два десанта советских бойцов с боевой техникой и их требуется перебросить в другой район. Они оказались в критической ситуации из-за того, что два переводчика-румына сбежали от них, прихватив с собою часть денег.

Обоз выехал за город и остановился. Стою в сторонке от обозников. Крестьяне, продавшие свои подводы и лошадей, деньги получили еще на базаре и думали, что сейчас их отпустят. Но по заранее разработанному плану хозяин дома, где временно остановились десантники, знал, как надо ему поступить, и сказал крестьянам по-румынски, что сейчас необходимо выполнить небольшое задание. Вечером они уже будут свободны и смогут вернуться к себе домой, каждый на своей подводе. И полученные деньги могут оставить у себя. Крестьянам это было выгодно, и они одобрительно закивали.

Надо сказать, что к моим новым друзьям ночью прибыли два советских разведчика в форме немецких офицеров, и они находились здесь же, рядом. С ними меня не познакомили.

Хозяин дома, указав крестьянам на этих двух офицеров, сказал, что опасности для них никакой нет, ибо эти два немецких офицера возглавят их обоз и двигаться они будут беспрепятственно. На том и порешили.

— Итак, — сказал старший, прощаясь и по-дружески меня обнимая, — гора с горой не сходится, а человек с человеком всегда сойдется. Спасибо тебе, солдат! Что просил, обязательно передам на Большую землю: «Хозяйство Грачева. Пароль: «Дунай — Измаил», Шахматист, он же — Сыч, находится при 2-й штабной роте капитана Бёрша, танковая дивизия СС «Великая Германия».

— Точно. Прошу связь. [263]

— Как только выйду в эфир, сразу же доложу. Мы пожали друг другу руки.

Отойдя в сторону, я с Григорием имел еще особый разговор...

Прощайте, господин Бёрш!

- Эмма Ивановна, что здесь нарисовано?

Я сидел под китайской яблоней в саду в Пятигорске и разглядывал картинку в молитвеннике нашей воспитательницы. Мне было шесть лет. На картинке я видел хлев с ослами и волами. На соломе в люльке лежал младенец, от него исходило сияние. Возле ребенка сидела благообразная женщина, вокруг, опираясь на длинные посохи, стояли бородатые мужчины со шкурами на плечах. В небе сияла большая звезда.

— А что это за звезда? — спросил я по-немецки у нашей набожной немки, тыча пальцем в молитвенник.

— А это, Мишенька, праздник — Рождество. Когда Христос родился, на небе зажглась новая звезда, Вифлеемская звезда, ведь это было в Вифлееме.

— А мальчик что, в конюшне родился? — не унимался я. — Он что — маленький кучер?

Не зная, как ответить, Эмма Ивановна в смущении всплеснула руками:

— Ох, у меня там, на плите варенье кипит! — и убежала на кухню, оставив меня размышлять над звездой Вифлеема...

Я вспомнил эту звезду из молитвенника Эммы Ивановны, когда увидел другую, шестиконечную, начерченную мелом на стенах товарных вагонов большого железнодорожного эшелона рядом со словом «юдэ» (еврей).

Мела метель. Эшелон остановился на вокзале города Яссы, и фашисты производили какую-то перегруппировку «живого товара». Вагоны были оцеплены эсэсовцами из зондеркомаиды с автоматами и свирепыми овчарками. Эти сытые, откормленные, чисто выбритые молодчики отрывали от матерей плачущих детей, оттаскивали их в сторону, [264] а взрослых — старых и молодых — загоняли в вагоны. Из рук обреченных эсэсовцы Вырывали чемоданы и узлы и бросали их в одну груду на платформе. У каждого арестованного на груди была пришита шестиконечная звезда желтого цвета, которая вела этих несчастных людей прямой дорогой в фашистские лагеря к мученической смерти. Обреченные не были только румынскими евреями. Слышалась разноязычная речь.

Плач детей, стенания женщин, окрики конвоя, лай овчарок — все смешалось в один истошный вопль. Стараясь заглушить его, гремел фанфарами немецкий военный духовой оркестр. Музыканты как ни в чем не бывало выстроились в сторонке с пюпитрами и нотами. Трубачи, багровея, натужно дули в трубы, а дирижер в офицерской форме безмятежно взмахивал изящной палочкой, словно дирижировал в парке на танцевальной площадке. Эта жестокая и страшная картина вызывала острую боль, лютую ненависть к фашистам, звала к отмщению...

Я шел по городу Яссы, занесенному январским снегом. Еще недавно оживленный и многолюдный, город стал мрачным и угрюмым. Чувствуя приближение краха, немцы вели себя все более развязно и нагло. Румыния выходила из-под их влияния, и гитлеровцы применяли силу, чтобы удержать плененную страну под своей пятой. Румынская армия, которой немцы прикрывались в боях — все двадцать две дивизии, — была разгромлена под Одессой, Севастополем, Воронежем и Сталинградом. Заслона больше не существовало. Охваченные яростью гитлеровцы зверствовали на румынской земле.

Войсковые соединения 2-го Украинского фронта подходили к границам Молдавии. Близилось освобождение и Молдавии и Румынии от оккупантов. Фашистский диктатор Антонеску, поддерживая кровавый террор немцев, приказывал расстреливать перед строем каждого пятого молдаванина в тех румынских дивизиях, где началось массовое дезертирство солдат-молдаван. По всей Молдавии росло и крепло партизанское движение, наносившее большой урон отступающим немецким войскам. Советская армия стремительно шла вперед. На территории Румынии немцы поспешно воздвигали опорные пункты, строили оборонительные сооружения. В городах объявлялось [265] осадное положение. Целые кварталы были разгромлены. Магазины, аптеки, портновские и иные мастерские расхищены. Винные склады опустошены. Участились пьяные оргии немецкого офицерья. Румынское великосветское общество, которое раньше заигрывало с немецким командованием, сейчас в страхе отсиживается в подвалах своих роскошных особняков. На улицах немецкие конвоиры теперь направляют граненые стволы черных автоматов в спины арестованных румынских солдат и офицеров — босых и полураздетых, гонимых неизвестно куда...

1944 год вступил в свои права. Танковая дивизия СС «Великая Германия» погрузила на открытые платформы свои «пантеры», «тигры», «фердинанды», обозы с военной амуницией и боеприпасами, награбленные запасы вина и продовольствия. Десять составов, растянувшись длинной зловещей лентой, взяли курс на Венгрию.

Эшелон медленно подходил к границе. Вокруг громоздились сумрачные Карпаты.

Я вылез из-под зачехленного «тигра», закрепленного на платформе, где устроил себе персональное отдельное купе. Подо мной плащ-палатка. Острый, пьянящий воздух холодной свежестью вливался в легкие.

— Эй, Николя! Бери котелок и дуй на кухню. Здесь долго будем стоять: граница! — крикнул мне с соседней платформы денщик.

Я спрыгнул на землю, взял посуду и пошел вдоль состава к походной кухне.

Невдалеке видны пограничные столбы, за ними мост над ущельем и бурлящая горная речка. Ущелье отделяет Румынию от Венгрии.

У пограничного шлагбаума с одной стороны стоят румынские солдаты в желтых мундирах и треуголках, с другой — венгерские — в светло-коричневых мундирах и таких же пилотках. Возле тех и других снуют немецкие офицеры в черной форме.

Я протянул повару судки:

— Для капитана Бёрша!

Через часа два эшелон тронулся, прогрохотал по мосту и медленно пошел над обрывистой кручей. Лежа под «тигром», я наблюдал за переменой пейзажа: внизу в долинах [266] селения — белокаменные домики с крутыми скатами черепичных крыш, на склонах гор заснеженные лесные массивы. Кое-где на скалах — одинокие, полуразрушенные средневековые замки. И я пытался представить себе, как некогда с грохотом опускались на цепях подъемные мосты и в железные ворота въезжали мадьярские рыцари в металлических доспехах, тяжелых латах, с яркими перьями на шлемах.

Начались туннели. Поезд нырял в их черноту, потом выходил наружу. Туннелей было много, и каждый раз после туннеля я замечал, что в горах становится все темнее и темнее. Наконец уже трудно стало различить — ночь это или туннель, и только по спертому воздуху да паровозной гари можно было догадаться, где ты находишься...

Неотступно преследовала мысль: а куда, собственно, я еду? И зачем? Я стремился в леса — теперь они здесь, рядом, рукой подать! Искал возможности связаться с партизанами — они в этих горах наверняка должны быть.

Прошло несколько дней.

Я решил срываться. И вот настал тот вечер. Я обдумывал детали: «Пожалуй, оставлю свои вещи здесь. Их найдут, сочтут, что отстал по дороге. Уйду в леса, если напорюсь на местную стражу — скажу, отстал от части. А что они со мной сделают, венгерские солдаты? В худшем случае передадут немцам, а те под конвоем снова отправят меня к капитану Бёршу...» Бёрш олицетворял для меня образец интеллигента высокой культуры, а вся его рота состояла из обыкновенных нормальных людей — солдат и офицеров германского вермахта. Я не знал ни одного случая со стороны немцев мародерства, насилия или какого-либо пренебрежительного, грубого отношения к населению наших деревень, где расквартировывалась рота. Бёрш меня уважал, был моим надежным прикрытием. Мне было жалко расставаться с ним, но в любом случае я был уверен, что он мог меня выручить, и я рискнул.

Я подождал, пока поезд замедлит ход, выполз из своего укрытия, спустился на подножку и, выбрав момент, когда платформа находилась между путями и горным склоном, покрытым заснеженным кустарником, соскочил в темноту. Прыжок был удачный. Подождав, пока мимо [267] прогромыхает состав, я перешел пути в надежде, что где-нибудь за отрогами замелькают огоньки, стал спускаться по отлогому склону.

Воздух был чистый, холодный, режущий ноздри. Внешне я походил на обычного немецкого солдата: шинель, пилотка, ботинки... Под шинелью, в кармане кителя лежали солидные пачки румынских денег. В другом кармане — бесценная записная книжечка с зашифрованными собственным шифром сведениями по вражескому тылу. В заднем кармане брюк — браунинг румынской генеральши с двумя обоймами.

Я шел в темноте, увязая по колено в снегу. Ощущение свободы наполняло меня радостью. «Все проходит, — думалось мне, — вот и «тигры» прошли. Прощайте, господин Бёрш!»

В Карпатах

Когда теперь я, уже совсем пожилой человек, вспоминаю себя в тот период, мне порой кажется, что всего этого не было, настолько все это фантастично и на первый взгляд просто неправдоподобно.

Представьте себе двадцатидвухлетнего русского парня, с лицом густо заросшим бородой и усами, в пилотке, в немецкой шипели, поверх которой наброшена шкура дикого вепря, с огромным полевым биноклем на груди и топориком в руках, в рогожных венгерских лаптях поверх солдатских ботинок. Парень сидит, греясь у костра, разложенного возле пещеры, или стоит на стене средневекового замка и наблюдает в бинокль за селением, раскинувшимся в низине. В селении степенно расхаживают породистые свиньи, поражающие своими габаритами и окраской — абсолютно черные с белыми пятнами на боках. Психология моя стала ближе всего к психологии первобытного человека. Целый месяц нахожусь в горах, в стороне от всех событий.

Никаких партизан, о которых я мечтал, в этом районе не оказалось, хотя я их усиленно разыскивал, почти ежедневно перемещаясь с места на место. Зато зверья — уйма! Иной раз по ночам к моему костру совсем близко [268] подходили волки и, как зачарованные, располагались полукругом. Их можно было угадать по светящимся зрачкам — время от времени я швырял в них горящие головешки, и они отпрыгивали в сторону.

Я видел стада косуль. Почуяв меня, они молниеносно убегали, и я с восхищением смотрел, как они, будто на крыльях, перелетали со скалы на скалу.

Иногда эхо разносило по горам трубный клич оленя, и тогда я чувствовал себя единственным человеком на земле. Нет ничего прекраснее утра в горах, когда на заре, выбравшись из снежной пещеры, вырытой собственными руками, наблюдаешь сиреневое полыхание на сугробах и, захватив в ладони комок снега, протираешь им лицо. Я настолько окреп за эти дни жизни в горах, что не простужался и, наверно, совершенно спокойно мог бы ходить по снегу босиком.

Иногда я спускался с гор, чтобы раздобыть съестного у какого-нибудь лесника или фермера. Я находился в Западных Карпатах, недалеко от местечка Кошице. Местное население говорило на словацком и венгерском языках. Венгры предполагали, что я немецкий солдат-дезертир, и встречали меня весьма дружелюбно. Поскольку я не говорил по-венгерски, а венгры не говорили по-немецки, мы объяснялись жестами. Местное население жило в достатке. Война его не коснулась. И поэтому за румынские леи я мог получить все, что угодно: хлеб, сало, мясо, спички, мыло. Мне нравилась суровая сдержанность жителей гор, их вкус и талант, о которых говорила искусная резьба, украшавшая ставни, наличники и крылечки деревянных домиков.

В первые же дни мне удалось приобрести топорик — он был очень нужен — и котелок для кипячения снега. У одного из горцев купил шкуру дикого кабана: ночью она служила мне подстилкой, а днем во время снегопада — плащом. У лесника сторговал старинный цейссовский бинокль и курительную трубку в форме львиной головы. Сидя у костра, запекая на углях кусок мяса, я, как вождь какого-нибудь индейского племени, курил допотопную трубку с львиной головой и ждал счастливого момента, когда наконец можно будет с наслаждением обглодать косточки поджаренного глухаря и выпить горячего чая. [269]

За последнее время в поисках партизан я много раз менял свое местонахождение, перекочевывал из одного района в другой. Но — тщетно. Их следы на взорванных железнодорожных путях я встречал, но самих партизан не видел.

Так миновала весна 44-го года и прошло почти все лето.

Спустившись однажды в низину к домику лесника, я попросил разрешения пожить у него. Он охотно приютил меня. Сторожка стояла на отшибе, около невысокой скалы, с которой все подходы хорошо просматривались. Жена лесника, пожилая женщина, вскоре заболела, слегла и была отправлена в больницу. Мы остались одни. Я помогал леснику заготовлять дрова, варил пищу, кормил двух найденных в горах оленят, его собаку, кабанчика, кроликов и прирученных белок. В определенные дни к леснику заглядывала венгерская стража порядка, проверяла его работу по лесничеству, он предупреждал меня об их визите заранее, и я день-другой жил тогда в лесу. Через некоторое время старуха поправилась и вернулась в сторожку.

У меня созревали новые планы.

Как-то утром я объяснил леснику, что я русский.

— Москва! — сказал я.

— Рус? — удивился старик.

— Русский, русский, — подтвердил я.

После некоторых усилий мне удалось выяснить, что до ближайшей железнодорожной станции двенадцать километров. Лесник и его жена поняли, что я от них ухожу. Они покормили меня, положили в рюкзак еду. Я уходил налегке.

Старушка дала мне смену теплого белья и шерстяные носки. Старик подарил кисет с табаком. Старушка напоследок так расстроилась, вспомнив своего единственного сына, пропавшего без вести где-то в бескрайних донских степях, что прослезилась и даже перекрестила меня на прощание.

Я отправился в путь.

Под плато, с которого я спускался, извивалось шоссе. По нему шла немецкая автоколонна. Я стал следить за ней в бинокль. Немного погодя появилась одинокая легковая [270] машина. И вдруг я увидел — она взлетела в воздух. Я видел, как из леса выскочили двое, что-то подобрали с земли, схватили трофейное оружие и скрылись в лесу. Я спустился вниз и, крадучись по кустам, подобрался вплотную к месту происшествия. На шоссе лежала машина вверх колесами. Двое убитых немецких офицеров были отброшены чуть в сторону. Шофер тоже был мертв и придавлен машиной. Оглядев это место, я заметил обрывок шнура и понял, что к нему была прикреплена мина, которая и взорвалась.

Убитые офицеры были гестаповцы, шофер — шарфюрер СС (унтер-офицер). Дорога была пустынна. Я стал осматривать местность. Заметил на земле три фотографии. Очевидно, гестаповец до взрыва их рассматривал, а затем взрывной волной их вырвало у него из рук и они разлетелись...

Я подобрал фотографии. Под одной была надпись: «На территорию восставшего варшавского гетто входят немецкие танки». Под второй надпись: «Акция Курта Франца, немецкого коменданта лагеря Треблинки». Сфотографирован комендант с кнутом в руке, и рядом под конвоем в газовые камеры загоняют донага раздетых женщин. Под третьей фотографией, датированной августом 1943 года, была такая надпись: «Доктор Вебер во время «селекции» в Освенциме». Сфотографировано помещение. На полу рядом со столом — трупы детей, а доктор оперирует мальчика. На обратной стороне каждой фотографии штамп: «Секретно. Для служебного пользования».

Просматривая эти фотографии, я вдруг услышал возглас:

— Эй, солдат!

Я обернулся. На дороге, расставив ноги, сидел на велосипеде немецкий полицейский. Автомат висел у него на шее.

— Что здесь произошло?

— Не знаю! — ответил я. — Спустился с горы и вот вижу, лежат убитые офицеры.

— А ну, подойди ко мне! — резким тоном произнес полицейский.

Я спокойно подошел. [271]

— Какой части? Почему не по форме одет? Где оружие?

Понимая, что так просто от него не отделаюсь, я ответил:

— Вот оружие! — и убил легкомысленного немца из браунинга. Он свалился через велосипед и растянулся на дороге.

Спрятав фотографии в карман немецкой шинели и осмотревшись по сторонам, я быстро ретировался.

Во фраке

Я стоял в зарослях соснового молодняка. В сотне метров от меня на путях пыхтел паровоз, выпуская из трубы клубы черного дыма. Трава была покрыта налетом копоти. Я подошел к паровозу.

— Эй, старина, подбрось до Будапешта! — сказал я по-немецки.

Машинист, вытирая паклей запачканные мазутом руки, пожал плечами. Дескать, не понимаю.

Жестами я попросился к нему на паровоз. Он отрицательно покачал головой и черным пальцем показал на состав, стоявший на запасном пути. Теперь уже я качал головой, обращая его внимание на свою внешность.

Машинист, посмеиваясь, кивал на станцию: иди, мол, купи билет. Но когда я вынул пачку крупных румынских купюр, он сразу же стал сговорчивее и протянул мне кочергу, уцепившись за которую я взобрался на паровоз.

— Будапешт? — спросил я.

— Будапешт, — ответил он и протянул руку за деньгами.

Я отсчитал пять тысяч леев и уселся в углу возле тендера.

Вскоре откуда-то выпрыгнул молодой кочегар, черный как дьявол.

Машинист что-то объяснил ему по-венгерски.

— Ага, ага! — заулыбался он. — Дезертир?

Я не стал отрицать. Через несколько минут паровоз пронзительно свистнул и дал задний ход, чтобы подойти к составу. [272]

Поезд быстро шел в сторону Будапешта. Я дремал в уголке, постепенно покрываясь угольной пылью. Паровоз пыхтел, посвистывал, стрекотал на стрелках. Монотонная тряска убаюкивала меня. Наступила ночь. Над моей головой качался тусклый фонарь. Моментами я просыпался, озирался, ничего не соображал и принимал машиниста с подручным за каких-то фантастических жителей гор, в соседстве с которыми провел не один месяц. Венгры посмеивались надо мной, балагурили.

На рассвете я вскочил, тронул свою физиономию и почувствовал, что весь в маслянистой саже. Машинист пил из бутылки молоко, заедал булкой, в сумраке лица его не было видно — только зубы да бутылка.

— Побриться, — сказал я, схватив себя за бороду. — Есть у вас бритва? — показал жестом бреющегося человека.

— Нет, — ответил он и прибавил: — Станция.

И я понял, что должен подождать остановки.

Машинист и кочегар, оживленно беседуя и жестикулируя, часто повторяли: «Панцер СС», и я, вклинившись в их разговор, еще раз убедился в том, что танковая дивизия СС «Великая Германия» ушла в Прибалтику, и был крайне доволен этим обстоятельством.

На небольшом полустанке поезд остановился, и машинист принес мне бритвенный прибор, ножницы и зеркало. Я заглянул в зеркало: «Боже мой! Цыганский конокрад в немецкой пилотке!» — и тут же принялся за свой туалет. Кочегар поливал мне на руки над ведром, потом дал полотенце. Надо было видеть моих спутников, когда перед ними предстал совсем молодой парень.

— О-о-о! — протянул машинист и добавил, коверкая немецкие слова на венгерский лад: — Гут солдат! Гут Будапешт! — и показал на приближавшуюся столицу Венгрии. — Криг шлехт! (Война плохо!) Шлехт криг, — добавил он.

Я вынул из кармана шинели три фотографии, найденные в горах возле убитых фашистов, и показал машинисту. Он с любопытством разглядывал фотоснимки и покачивал головой, затем показал мне жестом, что хотел бы их иметь. Я одобрительно кивнул, он спрятал фотоснимки в карман спецовки. Затем я объяснил, что хотел бы сойти до вокзала. [273]

— Будапешт — патруль! — ткнул я себя в грудь и сложил пальцы в решетку.

Машинист сообразил, чего я опасаюсь, и кивнул. На вокзале, я это знал, жандармерия, пропуская военных через особые ходы, проверяет у них документы. Поэтому, как только поезд подошел к привокзальному участку, я подал знак своим покровителям, попросил слегка притормозить и, махнув им на прощание рукой, соскочил с паровоза в овраг, оставив в знак благодарности за услугу и свой рюкзак, считая, что лишний груз мне в данном случае ни к чему. Товарный состав прогрохотал мимо. Я перешел множество путей с составами, перелез через колючую проволоку и вышел на окраину Будапешта. м

Маленькая парикмахерская на окраине города поблескивала чисто вымытой витриной. Старик парикмахер удобно сидел в кресле с газетой в руках.

Я вошел, он встал мне навстречу.

— С добрым утром! — приветствовал я старика.

— С добрым! — ответил он.

— Вы немец?

— Австриец.

— Скажите, нельзя ли у вас умыться, я прямо с дороги... издалека.

Парикмахер оглядел меня сквозь очки, что-то обдумывая.

— Пройдемте!

Мы прошли в подсобное помещение. Там была раковина с краном теплой воды. Теперь я мог раздеться до пояса и с наслаждением подставил под теплую струю шею и спину. Трудно представить, сколько сажи сошло с меня.

Через полчаса, расплатившись венгерскими деньгами, которые дал мне машинист в обмен на румынские, я вышел из парикмахерской. Был чисто вымыт, выбрит и опять стал походить на бравого немецкого солдата.

В это хмурое утро я шел по старинным улицам незнакомого мне города, мимо серых, мрачных каменных зданий, обнесенных чугунными оградами. Была середина июля. Люди спешили по своим делам. По булыжным мостовым грохотали венгерские военные машины с солдатами [274] и с пушками на прицепе. Распевая походные песни, шагали в строю немецкие солдаты.

Еще будучи на Украине, во 2-й штабной роте капитана Бёрша, я слушал с радистом сообщения Совинформбюро и знал, что под Воронежем в январе 1943 года была разгромлена венгерская армия. Там по воле диктатора Хорти, втянувшего Венгрию в войну, погибли многие сыны венгерского народа.

Я оказался в Венгрии в те дни, когда началась оккупация страны эсэсовскими войсками. Шагал по улицам Будапешта, еще не зная, что очень скоро здесь начнется кровавая расправа над венгерскими патриотами, которые окажут сопротивление гитлеровцам...

Надо было позавтракать. На площади Дис я свернул за угол и зашел в маленькое кафе. Оно было переполнено рабочими и венгерскими солдатами, торопившимися что-нибудь перехватить на ходу. Взяв кофе с молоком, булку с маслом и сыром, я сел в сторонке за столик.

Я пил кофе и, глядя на обеспокоенные лица посетителей, которые возбужденно переговаривались между собой, стал обдумывать свое положение. Первоначально мне нужно было позаботиться о ночлеге. «Может быть, временно снять комнату где-либо в рабочем районе? И что дальше предпринять? Партизан в Карпатах я не нашел. Венгерского языка не знаю. Переодеться в штатское? Гражданский костюм я с собой не взял. А зачем он мне, этот костюм, сейчас? Нужен ли? Ну, переоденусь — а для чего?» Надо было осмыслить обстановку. Мыслей было много, и разных, но пока ничего путного в голову не приходило. Кафе опустело. Я расплатился и вышел на улицу.

Он был почти пустой, этот скверик, с дорожками, покрытыми пылью, с цепочками кошачьих и птичьих следов. Дорожки протянулись между клумбами с яркими цветами, и только на главной аллее сидела с вязаньем какая-то дородная мамаша, двое детей бегали возле нее. Было еще лето, но день выдался по-осеннему прохладный.

Я сел на влажную скамейку. Маленький мальчик в красных сапожках, узких синих брючках, красной венгерке со шнурами, обшитой белым мехом, играл с девочкой [275] в лошадки. Pia девочке была такая же венгерка, но с юбочкой. На головах у обоих были смушковые шапочки вроде наших кубанок. Девочка была «лошадкой», и на груди у нее звенели бубенцы.

Я вынул купленную в киоске немецкую газету и, еще не представляя, как сложится день, стал машинально читать.

— Какую газету вы читаете? — вдруг услышал я мужской голос. Я не заметил, как рядом очутился венгерский офицер.

— «Фёлькишер беобахтер» («Народный наблюдатель»), — ответил я и посмотрел на его молодое, чисто выбритое холеное лицо. Из-под каскетки с прямым козырьком на меня смотрели блестящие темные глаза. На широких плечах красовались шитые серебром погоны. От него тянуло вином.

— Что нового? — спросил он.

— По газетам фронтовой обстановки не поймешь, — уклончиво ответил я.

— А новость есть!

— Какая?

— В наших газетах пишут, что румыны нас предали, выйдя из нашего союза, и присоединились к русским.

— Вот как! В немецких газетах этого сообщения нет.

— Это очень неприятная новость, она может повлиять на ход военных событий: Румыния и Венгрия — соседи.

— Берлин — дальше, — уклоняясь от полемики, вставил я.

— А вы из Берлина?

— Да, из Берлина, — тут же выдумал я.

— Так давайте познакомимся. Разрешите представиться. Шандор Мольнар, капитан венгерской армии.

— Очень приятно! — Я тоже встал. — Карл Вицепхаммер — солдат великого рейха.

Мы снова сели.

— А вы отлично говорите по-немецки, — начал я.

— Шлифую немецкую речь, — улыбается он. — И как только вижу немецкую военную форму, не упускаю случая попрактиковаться. Все же по-английски я говорю значительно лучше. — Он помолчал, весело глядя на ребятишек. — А вы здесь случайно, проездом? [276]

— После госпиталя, в отпуске. Домой еще не добрался. Решил на несколько дней задержаться в вашей прекрасной столице. Никогда здесь не был. Чудесный город.

— А вы в семье единственный сын? — спросил он.

— Нет, есть еще сестра. Старший брат погиб под Сталинградом.

— Женаты?

— Пока нет.

Капитан улыбнулся, достал из нагрудного кармана френча бумажник и вынул две фотографии.

— Это моя жена — Ева. Она кинозвезда, — с гордостью произнес он. На фотографии была красавица с длинной белокурой гривой, ниспадавшей на плечи, с роскошным ожерельем на стройной шее.

— О-о-о! Ваша супруга прелестна!

— А это — мой сын. — На фотографии был голыш с вытаращенными круглыми, как пуговицы, глазами. — Здесь ему ровно месяц.

Я выразил восхищение, увидев на снимке упитанного карапуза, очень забавного, чуть похожего на своего родителя; после чего капитан аккуратно положил свои фотографии в бумажник и спрятал его.

— Значит, на днях отбываете в Берлин?

— Да, дома заждались, — продолжал я сочинять, обдумывая, как отделаться от непрошеного собеседника.

— А у меня идея! — вдруг, улыбаясь, сказал он. — Представьте, меня сейчас осенила потрясающая мысль. Блеснула как молния. Я могу показать вам высший свет, к которому имею сам некоторое отношение. Это феноменально! Просто я маг-волшебник! А? Каково? — Он выражался высокопарно, стараясь быть любезным перед берлинцем.

— Я вас не понимаю.

— Сегодня в замке моего отца большой раут, отмечается юбилейная дата военного союза германских и венгерских вооруженных сил! О! Вы не знаете, что это будет! Такого вы нигде не увидите, даже в кино. Весь генералитет, весь высший свет Будапешта! Форма одежды — фрак. Для дам — вечерние туалеты. Вход по специальным именным приглашениям с пропусками. Это, [277] знаете, не часто бывает... Не упустите случая! — В веселом оживлении он хлопнул себя перчаткой по коленке и вопросительно поглядел на меня: — Ну как?

— Большое вам спасибо, господин Шандор. Но, как видите, в данный момент я не могу принять вашего любезного приглашения и удостоиться чести быть принятым в таком обществе — мой фрак остался в Берлине.

— Какая ерунда! — возразил капитан. — Фрак будет, возьмем его в любом ателье напрокат.

— А приглашение с пропуском?

— Пустяки! Я — сын хозяина замка. Нам никаких пропусков не понадобится. Я подвезу вас на своем «хорьхе» к черному ходу, и мы попадем прямо в буфетную. Вам нечего беспокоиться. За все отвечаю лично я, хоть перед самим вашим фюрером!

Я понял, что мой новый знакомый — авантюрист высшей марки.

Он хлопнул себя в грудь:

— Я еще и не такие номера отмачивал! Вы что, не догадываетесь, с кем имеете дело?

— Нет, я уже догадался, господин Шандор, с кем меня свел счастливый случай, — с человеком нашего круга — интеллигентным и весьма влиятельным. За вами — как за китайской стеной! — пошутил я.

— Вот и отлично! Я вижу, что вы согласны. Не будем же зря терять время. Заключаем союз частного порядка. Ну как? Поехали? — Он резво вскочил со скамейки.

Еще слегка колеблясь, я поднялся. В конце концов, чем я рисковал? На все вопросы у меня одно оправдание: отстал от части. В любом случае я был бы доставлен к капитану Бёршу — надо знать немцев и их педантичность. А приглашением великосветского сынка, пожалуй, стоит воспользоваться. Не каждому может так повезти! Отличная возможность побывать во вражеских верхах и добыть некоторые любопытные сведения о противнике — весьма заманчивое мероприятие.

Шандор остановил какую-то военную машину, и мы поехали. Весь день мы провели вместе. В его особняке я принял ванну, он одолжил мне один из своих гражданских костюмов и небрежно сунул в карман пиджака пачку венгерских денег со словами: «Бери без церемоний, [278] они могут тебе пригодиться!» Мы обедали вдвоем (жена находилась в замке свекра). Затем поехали за фраком. Венгра, как шаловливого ребенка, забавляла вся эта бесшабашная затея. А я, готовый ко всяким неожиданностям, ко всему присматривался.

Вечером, одетый во фрак, я сидел рядом с Шандором в его «хорьхе» (солдатская форма лежала в багажнике). Мы ехали широким длинным мостом через Дунай из Пешта в Буду. Фрак сдавливал мне плечи, накрахмаленная манишка и воротник врезались в шею. По правде сказать, чувствовал я себя не совсем в своей тарелке. Все думал: «Сольюсь ли со средой? Не буду ли белой вороной, инородным телом? Спасут ли меня от разоблачения мои интеллигентные родители и немка Эмма Ивановна, которые воспитывали меня и привили с детства правила поведения, манеры, этикет, которых придерживались в нашей семье? Главное — самообладание! Держаться легко и непринужденно. Надо перевоплотиться по-театральному в образ, соответствующий данному рауту, и органично вписаться в высший свет венгерской аристократии. Смогу ли?..»

И вспомнились мне юные годы, когда я участвовал в школьной самодеятельности. Тогда мы увлекались немецким драматургом Бертольтом Брехтом. Все инсценировки были на немецком языке. Мне удалось сыграть несколько очень увлекательных ролей. В пьесе «Круглоголовые и остроголовые» я играл роль полицейского инспектора. В пьесе «Страх и нищета Третьей империи» — роль штурмовика Эрика Клейна, а в пьесе «Жизнь Галилея» мне досталась роль аристократа — великого герцога Флоренции — Козимо Медичи. Наш преподаватель немецкого языка, дальний родственник Станиславского, привез эти пьесы в 1938 году из Праги и поставил их на нашей школьной сцене. Он сам был и режиссером и актером. Мне удались все роли, особенно последняя. Вся школа нам аплодировала...

Вот и подумалось мне по дороге в венгерский замок, что моя роль в спектакле, в котором я буду скоро участвовать, является моей военной студенческой дипломной работой — работой крайне ответственной, граничащей со смертельным риском.

...Шандор несколько раз о чем-то спрашивал меня, я отвечал и снова погружался в свои тревожные мысли... [279]

В замке

Замок Мольнара — в пятнадцати километрах от Будапешта. Подъезжая, можно было различать очертания островерхих башен, мрачных каменных стен с готическими окнами, из них пробивались полоски света. Мы въехали в большие чугунные ворота, возле которых стояла охрана, приветствовавшая Шандора. Миновали парадный подъезд. Видно было, как из машин высаживались высокопоставленные гости. Обогнули замок и остановились возле подвальной дверцы под навесом. Шандор открыл дверцу тяжелым старинным ключом и пропустил меня вперед. Спустились по ступенькам вниз. Освещая путь карманным фонариком, он вел меня по коридорам полуподвала. В нишах стен мелькали многочисленные бочки с коньяком и ромом, огромные, оплетенные лозой винные бутыли, запечатанные сургучом. Спертый воздух, сырость, запахи подземелья. Но вот коридоры кончились, и мы вошли в подсобное помещение, где под мрачными сводами на крюках висели подвешенные за ноги две оленьи туши, касавшиеся ветвистыми рогами каменного пола, и вепрь, оскаливший желтые клыки. От всего этого веяло таким махровым средневековьем, что я невольно вспомнил романы Вальтера Скотта.

— Вчера привезли с охоты, — пояснил мне Шандор, скользя лучом фонарика по охотничьим трофеям.

По крутой железной винтовой лестнице мы поднялись наверх. Гулко отзванивали ступеньки под ногами.

— Тише! — сказал Шандор.

Он открыл ключом дверь и впустил меня в небольшой чуланчик. Из буфетной пробивался ослепительно яркий свет, доносился звон посуды. Шандор осмотрел меня, поправил галстук-бабочку на крахмальной манишке и, улучив момент, когда буфетная была пуста, быстро провел меня между столами и шкафами прямо в столовую, где шли последние приготовления к торжественному приему.

Предчувствие неизвестности рождало во мне необъяснимую тревогу. Вместе с ней возник и юношеский азарт. Он подхлестывал, будоражил... [280]

Столовая была отделана дубовыми панелями, под темным дубовым потолком сверкали две громадные бронзовые люстры с хрустальными подвесками. На стенах были развешаны старинные фаянсовые тарелки с охотничьими сюжетами, прямо над хозяйским креслом, похожим на готический трон, висели портреты Гитлера и Хорти. Лакеи в серых ливреях с золотыми галунами сновали между столами с графинами и подносами. Шандор провел меня в холл. Прямо перед собой я увидел большое зеркало в позолоченной раме: на него шли двое — Шандор и с ним стройный элегантный юноша с гладко зачесанными набриолиненными волосами, чуть тронутыми сединой висками, с темными усиками на тщательно выбритом настороженном лице. Это был я.

Мы смешались с толпой входивших гостей. Мелькали обнаженные плечи дам, бриллианты, пышные прически, дорогие меха, в воздухе витал тонкий аромат французских духов. Все это двигалось рядом с аксельбантами, эполетами, генеральскими мундирами, увешанными орденами... Среди гостей был и Отто Скорцени — личный агент Гитлера. Высшее общество, фраки и мундиры. Совсем как на театральной сцене. А за стеклянной дверью, перед парадным входом, гестапо отбирало приглашения и пропуска.

— Сейчас я тебя представлю моим родителям, — шепнул Шандор и подвел меня к старому седовласому господину. Справа стояла его жена — худая пожилая дама, сильно декольтированная и подкрашенная, возле нее красовалась Ева, и я сразу узнал ее. В жизни она оказалась еще привлекательнее, чем на фотографии. Возгласы, реплики, поцелуи и приветствия витали в холле.

— Папа, позволь представить тебе моего друга из Берлина. — Шандор не успел сказать моей фамилии (а может быть, он уже забыл ее).

Хозяин замка торопливо кивнул мне головой — за нами шел какой-то немецкий туз в генеральской форме со своей фрау, чудовищно перегруженной гримом, локонами и драгоценностями (видимо, трофеями из всех стран Европы). Я посторонился, уступая генералу дорогу к венгерскому вельможе, почтительно склонившему свою большую седую голову. Ева оказалась со мной рядом, она улыбнулась мне стандартной киноулыбкой. Почтительно [281] поприветствовав ее, я отошел в сторонку и тут же услышал голос Шандора:

— А-а! Господин Мержиль, очень рад вас видеть! Какими судьбами? Вы надолго к нам в Будапешт?

— Здравствуйте, милый Шандор! Очень рад, очень рад нашей встрече. Как поживаете? Как служба?

— Благодарю вас, все в порядке... Сегодня, кажется, будем дегустировать ваши вина?

— Да, да! Я представил вашему отцу большой набор французских вин. Между прочим, скажу по секрету, есть бургундское двенадцатого года... Букет ошеломляющий! — Коммерсант произносил немецкие слова с явным французским акцептом.

— Да, простите, — спохватился Шандор. — Разрешите мне представить вам моего друга из Берлина. — Он указал рукой в мою сторону.

— Карл Виценхаммер! — невнятно произнес я.

— Очень рад, очень рад! — расплылся в улыбке француз. — Позвольте узнать, вы из каких же Вицепхаммеров, из кельнских?

— Нет, нет, я — берлинец, — поспешил я отречься от однофамильцев.

Тут, к счастью, раскрылась дверь и вся толпа приглашенных двинулась к трапезе. За столом я оказался между Шандором и коммерсантом. Отто Скорцени, со шрамом через все лицо, сидел напротив, рядом с Функом — одним из заместителей Геббельса по пропаганде. Его посещение этого раута не было случайным. (Как я узнал позднее, Отто Скорцени со своими молодчиками-террористами, переодевшимися, как и он сам, в штатское, имея чрезвычайные полномочия Гитлера, прибыл в Будапешт, чтобы повлиять на правительство Хорти и заставить венгерского диктатора продолжать войну на стороне Германии, а неугодных — в лице некоторых генералов, которые завязывали контакты с русскими и пытались склонить войска к выходу из фашистской авантюры, срочно ликвидировать.)

Столы в зале были расставлены буквой «П». За каждым гостем стоял его личный официант. Можно было заказать любое блюдо и закуску по своему желанию. [282]

Ужин был роскошный. Но я не мог по достоинству оценить его, потому что вынужден был все время следить за Шандором — какой вилкой и каким ножом он пользуется. Я едва прикасался к блюдам, совершенно не представляя себе, как надо управляться со спаржей, артишоками, устрицами, омарами, креветками. Блюд было так много и все такие изысканные, что я был все время настороже — как бы в чем-нибудь не промахнуться...

Начались тосты. Первым выступил Функ. Он говорил с пафосом:

— Почтенные дамы и господа! Мир вступает в фазу грандиозных событий. Недалек тот день, когда земля задрожит от победоносной поступи наших великих армий. Сейчас в Германии создано сверхмощное оружие, и в военных действиях на Востоке это оружие принесет нам всемирную победу и славу. Мы все обязаны великому фюреру, потому что с его приходом к власти Германия добилась коренных преобразований в умах и сердцах миллионов. В Гитлера верит не только армия, в него верит весь германский народ. Господа! Наши совместные усилия против большевистской опасности столь грандиозны, что они по праву становятся подвигом, который будущие летописцы навеки впишут в скрижали германской истории. Наша убежденность в гении нашего фюрера придает нам силу и вселяет веру в будущее. Немецкий дух и наивысшая в мире арийская мораль незыблемы, как земная кора...

«Господи, куда это меня занесло?» — думал я, давясь устрицами. Перед моими глазами всплывали: размокшая глина окопов, огни самокруток, изможденные лица бойцов группы лейтенанта Петрова. Я остро почувствовал запах махорки и услышал отрывистые голоса в ночи...

(Мог ли я в тот момент допустить такую утопическую мысль, что пройдет некоторое время и этого самого Функа, заместителя Геббельса по пропаганде, я буду допрашивать как переводчик в штабе 8-й гвардейской армии у генерала Виткова? Нет, не мог! Это еще не произошло, это будет позже, в апреле 1945 года.)

— Пусть дух павших сыновей обеих наших держав — великой Германии и прекрасной Венгрии, — отпив из стакана, продолжал оратор, — ведет нас к новым победам на [283] всей планете! Не будем скрывать, что сейчас идет бесчисленное истребление людей во всем мире...

А перед моими глазами всплывал, как из тумана, кировоградский ров смерти и расстрел евреев, который пришлось мне пережить... Я вдруг почувствовал, как от страшного напряжения под фраком взмокла рубашка, и ощутил холодный пот на висках...

— Вы спросите меня, так кто же в этом виноват? Кто же? Кто? — истерически выкрикивал оратор. — Я вам отвечу: виноваты евреи! Несчастные, уставшие от войны народы Европы, Америки и Азии брошены в кровавую битву. Кем? Мировым еврейством! Только великая Германия сможет смыть со всего мира позор еврейского засилья и этим озарить мир, как светоч великого гуманизма! Отмечая юбилейную дату нашего с Венгрией военного союза, я предлагаю поднять бокалы за великого фюрера — Адольфа Гитлера! Хайль!

Зал встал и начал скандировать: «Зиг хайль! Зиг хайль!» Все пили, слышался звон разбитых бокалов, которые бросали на пол немецкие генералы...

Звучали тосты, официанты убирали осколки стекла. В зале царило оживление, звучали одобрительные возгласы.

После ужина гости разделились на маленькие группки, и я в соседнем зале оказался возле одной из них. (Не берусь утверждать, что точно воспроизвожу каждую фразу, произнесенную в том разговоре, но темы, которые затрагивали генералы, постараюсь передать во всей зловещей полноте.)

— Нет, нет, вы заблуждаетесь, генерал! — услышал я. — Мое строгое обращение с пленными всецело оправданно. Когда мои бравые танкисты видят кровь расстрелянных русских, они возбуждаются, как голодные псы, и потом отлично орудуют в бою. — Сухое, жесткое лицо генерала-немца заострилось, близко посаженные глаза загорелись жестким огоньком, и он так сжал львиную голову на спинке своего кресла, словно хотел ее раздавить.

Высокий плотный венгр в генеральском мундире, покачиваясь на каблуках, стоял перед генерал-полковником Гелле, держа в руке янтарный мундштук с сигаретой. Щурясь, он смотрел на немца сверху вниз: [284]

— Но, господин генерал, неужели ликвидация пленных может повлиять на военные действия? Ведь у вас, насколько мне известно, огромное количество танков, и вашей доктриной всегда было: «Танковые клещи и тысяча танков в одном кулаке» — по Гудериану. Разве одно это не обеспечивает желаемых результатов?

Генерал-танкист отчеканил:

— К сожалению, весы военных судеб заколебались. И откуда только у этих большевиков берется столько танков? С каждым месяцем их все больше! Наш абвер основательно подвел Верховное командование, вовремя не сообщив в Берлин об их военном потенциале.

— Но при чем же тут ликвидация русских пленных? — не унимался венгр.

— Просто вынужден прибегать к новым методам укрепления боевого духа моих танкистов. Такие экзекуции у них на глазах весьма полезны и поучительны. Надеюсь, это вам понятно?

Венгр затянулся сигаретой и, выпуская облачко дыма, ответил:

— Да, конечно, но как все это согласуется со словами, которые написаны даже на солдатских пряжках: «Готт мит унс»{34}. Старый господин на небесах может на нас с вами серьезно обидеться. — Венгр в поисках сочувствия повернулся вполуоборот к немецкому генералу Миддельдорфу, но тот проявил к его словам полное равнодушие.

Упоминание имени Божьего привлекло к собеседникам еще одного из гостей — полного, низкорослого, лысого субъекта со слащавым выражением лица. Это был священнослужитель, особа духовная.

— Давно прислушиваюсь к вашему разговору, господа, — начал он. — Осмелюсь высказаться с точки зрения теологии. Еще во времена Крестовых походов рыцари не щадили язычников. Ради святого дела можно проявить и суровость. Жалость тут неуместна...

Генералы промолчали. Рядом с ними стоял с хмурым выражением лица генерал СС Винскельман с супругой. Священнослужитель обратился к нему: [285]

— Извините, господин генерал, вы как будто имеете некоторое отношение к тому вопросу, который я хотел бы задать вам. Скажите, почему немцы вывозят сейчас евреев из Будапешта? Говорят, их вывозят в лагеря смерти для уничтожения в газовых камерах газом «Циклон Б»?

— Их вывозят в Германию на работу, их эвакуируют, остальное — вражеская пропаганда, — резко ответил генерал СС Винскельман.

Ждали диктатора Венгрии — адмирала Хорти, но он так и не появился.

Я сидел на диванчике возле небольшого столика, прислушивался к разговору и невольно думал о том, сколь удивительна судьба человеческая, забросившая меня сюда... Меня не покидали скованность и душевное волнение. И вместе с тем, как ни парадоксально, в этой необычной обстановке я чувствовал себя все-таки уверенно, как и подобает разведчику.

— Извините, Карл! Я оставил вас одного, — раздался рядом голос французского коммерсанта Мержиля, и он подсел к моему столику. — Вы что-нибудь смыслите в политике? Я лично абсолютный профан. По-моему, все люди, независимо от нации, цвета кожи и религии, имеют право кушать и пить вино. — Судя по цвету его лица, Мержиль уже основательно набрался бургундского, и его тянуло на откровенность. — Между прочим, за последние годы люди сильно изменились, стали какими-то мелочными, встречаешься все чаще и чаще с мещанской психологией; никакой духовности, сердоболия, сочувствия к горю других... Чем глубже узнаю людей — тем больше люблю собак. — Он рассмеялся. — Скажите, Карл, вы женаты?

— Нет, господин Мержиль, я холост.

— А почему бы вам не жениться? — Француз доверительно положил руку с большим золотым перстнем мне на плечо.

— Вы знаете, я как-то не задумывался об этом, время военное...

— Да, между прочим, — француз прервал меня, — а почему вы так мало пили? Официант, все время стоявший [286] с подносом за вашим креслом во время приема, совсем не имел работы. Вы ему ничего не заказывали. Он, бедняга, скучал и стоял как истукан. О, своего я поэксплуатировал! Он у меня то и дело на кухню бегал. Гурман! Каюсь! Люблю вкусно подзаправиться. Никак не могу воздержаться, если вижу на столе что-нибудь вкусненькое. — Француза окончательно развезло и клонило ко сну. — Так почему же вы так мало пили? — переспросил он.

— Ввиду серьезной контузии.

— Ах да, да! — подхватил доверчивый собеседник. — Вы только из госпиталя... А то я просто удивился, почему вы ничего не пьете... Сочувствую, сочувствую... Подлечитесь дома.

— Надеюсь.

— Скажите, а какую профессию вы себе избрали? Может быть, имеете склонность к коммерции? Я слышал от Шандора, что ваш отец второй экономический директор концерна Круппа... Как это было бы чудесно, Карл! Вы мне, по правде говоря, очень симпатичны. Вы — светский человек, трезво мыслите, прекрасно воспитаны... И самый молодой из всех приглашенных сюда...

Я сидел с чашкой кофе, вежливо помалкивал и не понимал, куда он клонит. Одно радовало, что моя выдумка в беседе с Шандором о богатых родителях в Берлине сработала.

— Вот, между прочим, есть великолепная профессия. Коммивояжерство. Много ездишь, много видишь, уйма новых впечатлений, знакомств, связей. Красота! Весь мир можно объездить. Вы любите путешествовать?

— Конечно, но только пока я путешествовал по военным дорогам, что не совсем приятно...

— Да, да... война... А вы не хотели бы познакомиться с одной прелестной девушкой?

— Кого вы имеете в виду?

— Я вам открою свою семейную тайну. — Мержиль как-то неожиданно отрезвел и еще доверительнее придвинулся ко мне. — Видите ли, у меня есть дочь. Он помолчал, достал зажигалку и закурил сигару. — Собственно говоря, это не родная дочь, — продолжал он, выпуская колечки ароматного дыма. — По крови она итальянка. [287]

А зовут ее польским именем Беата. Вообще это романтическая история. Я вам расскажу все по порядку. Представьте, я выиграл ее в казино. Случилось это в Монте-Карло. Знаменитый итальянский тенор проиграл в рулетку все свое состояние: имение, квартиру, мебель, яхту, все наличные деньги. В кармане у него остался один документ — свидетельство из родильного дома, удостоверяющее, что он является отцом ребенка, рожденного публичной женщиной... Родильный дом был коммерческим, и пациентка должна была уплатить за свое пребывание в этом заведении крупную сумму. От уплаты она отказалась. Таким образом, ребенок должен был поступить на воспитание в специальный приют. И вдруг явился отец — знаменитый тенор, признал свое отцовство, заплатил что полагалось и получил на руки документ, гарантирующий ему право на его ребенка. Вот этот документ и лег на картежный стол в Монте-Карло — в расплату за его легкомыслие. Я выиграл этот документ, играя в покер.

С интересом слушал я захмелевшего собеседника, а он, потягивая кофе с ликером, продолжал:

— Так как мы с женой были бездетны, то она была в восторге от моего выигрыша, и в доме у нас появилась маленькая итальянка. Мы дали ей имя Беата в честь матери моей жены, которая была польского происхождения. Девочка росла умной, ласковой и очень музыкальной. К моему горю, вскоре жена умерла, и я воспитывал Беату один. Несколько лет назад я женился вторично на одной богатой американке, от этого брака у меня две дочери, и, естественно, вторая моя жена недолюбливает Беату, которая получила блестящее образование и имеет все права на наследство. Жена хочет во что бы то ни стало удалить ее из дома, например, пристроить где-либо за пределами Швейцарии. Но куда ей деваться? Куда? Я выделил ей солидное приданое, она красива, умна, образованна. Как жаль, что я не захватил ее фотографии... Обеспечена всем на много лет... — Мержиль вопросительно поглядел на меня. — Вы меня поняли?

— Стало быть, вы предлагаете мне...

— Да, да, я был бы счастлив! Вы могли бы стать и моим родственником, и моим компаньоном. Я ввел бы вас [288] в свое дело, и вы смогли бы открыть филиал в Берлине. Думаю, что ваш отец не был бы против... Я молчал, не зная, что сказать.

— В самом деле, почему бы вам не прокатиться в Женеву, ну, скажем, хотя бы недельки на две, ведь это вас ни к чему не обязывает. Вы были в Женеве?

— Нет, не приходилось.

— Красивейший город. Лучший курорт мира. Я живу в живописном районе, недалеко от Женевского озера, почти рядом со зданием Лиги Наций. Яхта, автомобиль, свои верховые лошади... И хотелось бы вас познакомить с Беатой. А через недельку, скажем, или дней через десять я сам доставлю вас в Берлин. Уверяю, для вас это будет просто увлекательный вояж.

Я на мгновение задумался: «Швейцария? Быть может, там есть советское посольство...» — и осторожно обронил:

— Господин Мержиль, все это весьма заманчиво, и я очень благодарен вам за доверие, но дело в том, что меня ждут дома. И потом, мне следовало бы иметь для такого турне соответствующие документы.

— Пустяки! Какие документы! Кто их будет проверять? Я беру это на себя. У меня самолет.

— Собственный?

— Нет, это немецкий самолет. И пилот — немец. Но временно он находится в моем распоряжении и обслуживает мою фирму. Я снабжаю Германию и Венгрию винами, фруктами и турецким табаком. — Мержиль улыбнулся.

— Ну, если так, то вы меня заинтриговали. Несколькими днями я, конечно, располагаю.

— О, как хотел бы я вас помолвить... Это была бы на редкость удачная пара... Только знаете, друг мой, — добавил Мержиль, — нам придется из Женевы почти сразу слетать в Стамбул, а затем махнуть на несколько дней в Ригу, там у меня чулочная фабрика, и я должен уладить кое-какие финансовые дела, ведь русские наступают на севере как раз на рижском направлении, и как бы мне не прозевать... А оттуда мы снова вернемся в Женеву. Согласны?

Слово «Рига» моментально заворожило меня. «Леса... Партизаны... Латыши...» Я сделал вид, что спокойно обдумываю его предложение, и неторопливо сказал: [289]

— Ну что ж, господин Мержиль, я сейчас в отпуске и могу располагать собой по своему усмотрению, кроме того, мне не приходилось бывать в Швейцарии, поэтому я с удовольствием приму ваше любезное приглашение.

— Ну и чудесно! Завтра ровно в восемь утра вы заедете ко мне вот в этот отель. — Он вынул из кармана фирменную карточку, обычно предоставляемую в отелях гостям, и протянул ее мне. — Я буду ждать вас. Мы сразу отправимся на аэродром...

Нашу беседу прервал Шандор:

— Господин Мержиль, вы совсем отбили у меня приятеля. Что вы здесь делаете, пьете ром? Наверху танцы, Карл. Ева хочет с тобой танцевать... Пойдем!

Я успел только переглянуться с французом, он одобрительно кивнул головой и поднял руки, растопырив восемь пальцев.

Мы поднялись по мраморной лестнице в зал, озаренный канделябрами. Оркестр играл медленный вальс, и на сверкающем, до блеска натертом паркете плавно кружились несколько пар. Ева шла мне навстречу, я поклонился ей, и мы заскользили по залу. Мне, видимо, не хватало легкости и естественности в поведении, сковывало внутреннее напряжение. Это почувствовала Ева.

— Отчего вы такой серьезный? — кокетливо спросила она, стараясь поймать мой взгляд.

Ах, если бы она знала, кто я такой и чем занята моя голова!

Дочь миллионера

Ночевал я у Шандора в его фешенебельном особняке. В семь утра тихо поднялся, стараясь не разбудить беспечного хозяина, побрился, наскоро перекусил на кухне, надел подаренный мне костюм, сиял с вешалки шляпу и драповое пальто и, захватив свой браунинг и румынские деньги, покинул гостеприимный дом...

Ровно в девять утра самолет Мержиля из Будапешта взял курс на Женеву... [290]

Это было как в сказке, которая может прийти только во сне. После жестоких боев, прорывов из вражеского окружения, после александрийского лагерного барака, кировоградского рва смерти, побега с днепропетровского вокзала, смертельно опасного перехода через Днепр, пребывания в роте капитана Берша и скитаний по Карпатам я оказался в мирной, безмятежной стране. Я надеялся, что и здесь смогу добыть сведения, полезные для Советской армии, разрушающей последние бастионы гитлеровского фашизма.

Что я знал тогда о Швейцарии? Нейтральная страна. Один из центров международного туризма. Население — около четырех миллионов человек. Столица — город Берн. Женева, расположенная на берегу живописного озера, знаменитый курорт. Я знал также, что Швейцария получает огромные проценты за хранение в падежных банках капиталов, принадлежавших вкладчикам из всех стран мира. Наконец, я знал, что во всех частях света славятся швейцарские станки, часы, шоколад.

...А вот и конец пути. Наш юркий самолет приземлился на аэродроме.

Мосье Мержиль сел в свою легковую машину, и вскоре я очутился в его роскошном особняке, на горе, в черте так называемого Старого города.

Мосье Мержиль был миллионером, директором ряда торговых фирм, и его влияние распространялось далеко за пределы Швейцарии. Выходец из старинного дворянского рода, он окончил в Париже Сорбоннский университет, изучал в Лондоне юридические науки и слыл в определенных торговых кругах образованным, предприимчивым и умным человеком, умеющим делать деньги. Вполне естественно, что, вернувшись в Женеву, он сразу с головой окунулся в свои коммерческие дела и, познакомив меня со своей дочерью Беатой, разместил меня в одной из комнат своего особняка. Дом стоял на возвышении недалеко от старого парка «Мои Репо» («Мой отдых»). Рядом — Всемирный центр Красного Креста. Из окна моей комнаты в лучах солнца отчетливо вырисовывалась белая снеговая шапка Монблана.

Беата была хрупкой, изящной девушкой, с коротко подстриженными волосами. Ее большие серо-голубые улыбающиеся [291] глаза смотрели весело и доброжелательно. Одета она была модно и со вкусом.

— Надолго вы в паши края? — спросила Беата по-немецки.

— Не знаю. Многое будет зависеть от мосье Мержиля.

— Папа сказал, что мы сегодня вечером можем пойти в ресторан. Деньги для вас он оставил в конверте, вот они на столе.

— Благодарю, — ответил я. — Если папа разрешил, значит — можно. Буду рад составить вам компанию.

Когда начало смеркаться, мы сели в машину и по моей просьбе покатались по улицам Женевы. Потом остановились возле небольшого уютного ресторанчика на берегу Женевского озера. Беата попросила шофера не уезжать. Предупредительный официант встретил нас у входа, и мы устроились за одним из столиков, стоявших у широко раскрытого окна с видом на озеро. Город пестрел афишами, крикливой рекламой. Озеро поблескивало веселыми огоньками. Из соседнего кабаре доносилась музыка. А где-то в затемненных номерах отелей тайные агенты Канариса — начальника разведки фашистской Германии — деловито обсуждали планы своих секретных заданий. Где-то на конспиративных квартирах затаились связные из французского Сопротивления, и немецкая разведчица фрау Вернер, работая на советскую разведку, налаживала связи с политэмигрантом-подпольщиком венгром Радо, который после войны написал свою знаменитую книгу «Под псевдонимом Дора». Где-то играли в бридж. Где-то пели песни. Разноязычная и неповторимая Женева жила своей обычной жизнью...

— О чем вы думаете? — спросила Беата.

— Хотелось бы побывать во Франции, — ответил я.

— Она совсем рядом, два-три километра отсюда. Только сейчас война. И французская граница строго охраняется немцами, а до войны нужно было только иметь при себе паспорт. Один трамвай ходил в направлении города Аипемасс, другой — до города Сен-Жульен... Вы никогда не были в Женеве?

— Нет, не приходилось.

— А я родилась в Марселе, потом жила в Ницце... И вот уже двенадцать лет живу здесь. Хочу поступить в [292] университет. Буду готовиться к экзаменам... Вы из Берлина?

— Да.

— Мой папа хочет, чтобы я от него уехала. Куда бы вы рекомендовали мне уехать?

— Во всяком случае, не в Берлин. И вообще куда угодно, но только не в Берлин.

— А что, сейчас там так опасно жить?

— Опасно.

— Вы думаете, русские победят немцев?

— Я далек от политики и прогнозов на этот счет не делаю... А вам надо просто выйти замуж за хорошего человека, и сразу станет все ясно — куда ехать и как жить.

К нам подошел любезный официант. Мы заказали ужин и вместе закурили.

— Но, чтобы выйти замуж, — сказала Беата, — я должна сначала встретить подходящего человека. Иначе все развалится, потому что не будет основ, удерживающих брак. Я читала американских сексологов. Считаю, что они правы.

— А ваш итальянский темперамент?

— Не в темпераменте дело! Главное, чтобы люди были одного круга, с идентичным воспитанием, образованием и складом ума. Тогда у них будут общие интересы. Я не признаю брака по расчету. А вы?

— Я тоже не признаю. Кстати, один французский писатель сказал: «Любить — не значит смотреть друг на друга, а значит — вместе смотреть в одну сторону». Его изречение подтверждает вашу мысль.

— Надо, чтобы люди понимали друг друга с полуслова, чтобы они жили друг для друга.

— Это в идеале. Об этом пишут в любовных романах. А в действительности — все равно должны быть компромиссы. Что-то в человеке для тебя — главное, что-то — второстепенное. Стопроцентная близость и гармоничность человеческих натур — это миф, встречается крайне редко, только при генетической совместимости — это утверждает немецкий сексолог Нойберт.

— Незнакома с таким автором.

— Постарайтесь найти его книгу «Новое в супружеской жизни». По-моему, у нее такое название, если не ошибаюсь. [293]

- Постараюсь... А живя в Женеве, я убедилась, что швейцарцы в отношении любви — слишком деловые люди... К тому же они очень замкнуты. Работа и дом. Дом и работа. Вот почти и вся их жизнь. В гости они ходят крайне редко, и только к родственникам. А мне по душе совсем другая жизнь. Я — итальянка.

— Тогда вам надо ехать в Италию и выходить замуж за итальянца.

— Возможно, но этого я пока для себя еще не решила... К тому же я хочу сильно любить человека, за которого выйду замуж, и хочу во всем ему доверять.

— Доверять — это хорошо. Если человек порядочный, достаточно интеллигентный, уважает вас, ценит — почему бы ему не доверять. А вот насчет любви — здесь, мне кажется, вопрос серьезнее. Дело в том, что любовь — это вуаль. Человек любящий идеализирует предмет своего внимания, он его придумывает для себя таким, каким он хотел бы его видеть. Чувства превалируют над рассудком и затемняют главное, что надо обязательно знать. И женщина впоследствии может горько разочароваться в своем избраннике, вовремя не заметив тех пороков, которые он, ухаживая, естественно, скрывал от своей возлюбленной.

— А вы, я смотрю, философ любовных наук!

— Нет, просто читал Нойберта, анализировал, делал выводы.

В ресторане заиграл джаз. Официант принес закуски: красную икру, ветчину, устриц, какой-то соус, масло, свежие овощи, бутылку сухого вина, виноградный сок, свежий хлеб; пожелал нам приятного аппетита, и мы принялись поглощать вкусные блюда, беседуя на тему о любви, всегда волнующую молодых людей.

Удачное знакомство

За соседним столиком сидели двое мужчин: один — старик, с окладистой седой бородой, высоким открытым лбом и глубокими проницательными глазами; другой — благообразный мужчина средних лет, одетый в яркий шерстяной свитер. Они оживленно беседовали на чистейшем [294] русском языке. До меня то и дело долетали реплики и обрывки отдельных фраз. Я изредка посматривал в их сторону и старался прислушаться к их разговору.

— Кто эти люди? Вы их знаете? — кивнул я в сторону соседнего столика.

— Одного я знаю, того, кто моложе. Это — Александр Сосновский, он из России, сын русского эмигранта. Очень состоятельный человек. Манекенщик... с причудами. Но мастер, говорят, великолепный. Многие манекены, стоящие в витринах европейских городов, в Америке, Англии, Австралии, выполнены его руками. Это просто гениальный скульптор.

— А второй?

— Того не знаю. И первый раз вижу.

— Они говорят по-русски. Как бы мне с ними познакомиться?

— А вы тоже говорите по-русски? — удивилась Беата.

— Да. Когда я был еще совсем маленьким, мой отец возил меня в Москву. Он ездил туда по своим служебным делам. И прожил в Москве три года. С тех пор я изучал русский язык.

Мы пили вино и вели непринужденный разговор. Беата мне нравилась. Она была умна, симпатична, хорошо воспитана, любознательна и непосредственна в общении.

— А вы не хотели бы изучить русский язык?

— Я знаю три языка: итальянский, французский и немецкий. Куда же больше! Если я начну изучать четвертый, то в моей бедной голове все перепутается. — Она весело засмеялась.

Джаз играл веселую мелодию, Беата загадочно улыбалась, а я пил сухое мартини.

— Что-то вы посматриваете в нашу сторону, молодой человек, — вдруг обратился ко мне бородатый старик. — Не знаете ли вы, случайно, русский язык? Если знаете, милости просим к нашему шалашу, будем рады.

— Идите, идите, поговорите с ними по-русски... Он вас как будто приглашает, — сказала Беата.

К Беате подсела ее подруга, и они стали довольно громко щебетать по-итальянски, энергично жестикулируя. Я встал и подошел к соседнему столику. [295]

— Прошу, прошу, молодой человек, присаживайтесь! — любезно произнес бородач — Вы — француз?

— Нет, я немец.

— О, это совсем хорошо! Я смогу узнать у вас последние новости, а то немецкие газеты что-то умалчивают.

— А что вас интересует?

— Прежде всего меня интересуют те легендарные победы, которые одерживают доблестные немецкие войска на Восточном фронте. Их, по-моему, становится все меньше и меньше. А вы не такого же мнения?

— Сейчас немецкие войска концентрируют значительные силы в Прибалтике. И собираются зажать русских в танковые клещи.

— А где вы так выучили русский язык? — улыбнулся старец.

— Учил, вот и выучил.

— Смею заметить, что вы в этой области весьма преуспели. Всех разговаривающих по-русски здесь в Женеве я знаю наперечет и могу сосчитать по пальцам, а вот вас вижу в первый раз. Значит, вы, видимо, только что приехали?

— Да, я первый день в Женеве.

— Берлинец? — спросил второй собеседник.

— Да.

— Что-то Берлин редко стал заказывать мне манекены, поиздержался, что ли?

— Обеднел, бедняжка, — усмехнулся старик. — Или все деньги запрятал в швейцарские банки.

— Возможно, — сказал я. — Все возможно.

— А ну-ка, Петр Степанович, — обратился Сосновский к старику, — докажите мне еще раз вашу проницательность.

— Ради бога!

— Скажите, о чем думает сейчас вон тот господин. — Сосновский указал на один из столиков, стоящих в стороне.

— Это какой господин: с лысиной или с усами?

— С лысиной, с лысиной.

— Сейчас скажу... На мой взгляд, у него недостаточно денег, чтобы оплатить счет, и он займет их у соседа.

— Сейчас увидим, — заметил Сосновский. [296]

Действительно, господин с лысиной, сидевший невдалеке, сделал весьма кислую физиономию, покрутил в руке счет, попросил деньги у соседа по столу, рассчитался с официантом и, тяжело дыша, встал из-за стола.

— Как в воду смотрели! — рассмеялся Сосновский. — Куда там Шерлок Холмс! Он по сравнению с вами просто ребенок! Как вы могли догадаться?

— Дедукция, братец ты мой! Вот поживешь с мое, еще лучше будешь угадывать. Да, стар стал, стар. Надо идти отдыхать, лечить свой радикулит, проглажу-ка сегодня поясницу утюжком.

— Помогает? — спросил Сосновский.

— А как же! Еще как помогает.

— А сколько же вам лет; если не секрет? — спросил я.

— Девяносто девять, голубчик мой. Одного месяца не хватает, чтобы дотянуть до сотни! Вот так.

В отеле «Россия»

Этой ночью, лежа на кровати в богато меблированной комнате, я рассматривал визитные карточки, полученные мной в ресторане. Сосновский приглашал навестить его на следующий день часам к двенадцати, а Петр Степанович Белобородов, мой новый знакомый долгожитель, в этот же день ждал меня в своем номере в отеле «Де Рюсси» («Россия») часам к пяти пополудни.

Утром, позавтракав и поболтав с Беатой, примерив модный белый костюм, подаренный ее отцом, вынув деньги из очередного конверта, перечитав два иллюстрированных журнала: «Flügel» и «Die Wehrmacht»{35}, свежие немецкие газеты, я извинился перед Беатой, сказав, что несколько задержусь, приду только к вечеру, и отправился в гости.

Я шел по Женеве. Я понимал, что возмужал, обогатился опытом, акклиматизировался в немецкой среде, сознавал, что если мне что-то и удалось сделать полезного в 41-м году, то в 42-м сделано больше, и, пожалуй, с каждым днем острее сознаю себя разведчиком... [297]

У меня не было задания Центра. Я сам для себя был Центром. Сам ставил перед собой задание, разрабатывал его и воплощал в жизнь. Борьба с нашествием фашизма — была моим солдатским и гражданским долгом, и я был вереи этому долгу. Нравственный мой долг обязывал также бороться, терпеть муки и лишения, порой надо было жертвовать собой ради благополучия других. Самосознание, моральные принципы были заложены во мне самой человеческой природой.

Я сознавал, что, ведя свою «тайную войну», либо одержу победу, либо погибну. Третьего не дано. Тогда, в ту пору, я не знал и не мог знать, что впереди ждет меня не женитьба на дочери миллионера, не райская жизнь на Западе, а... Лефортовская тюрьма в родной Москве, где после войны я пробыл в камере ровно три года, до полного изнеможения... И это тяжелейшее испытание я тоже выдержал, не сдался, не сломился.

...В камере-одиночке всегда горел свет. Поэтому я никогда не знал, который час. Наверху под потолком над стеной небольшое зарешеченное окно под козырьком. Неба не видно. Рядом с дверью параша с крестообразной металлической пластинкой и дыркой посередине. Сесть на парашу можно, но с опаской. Едва услышишь стук — вставай, не то — карцер. Неделю сидеть на цементном полу, питаясь лишь хлебом и водой. Я там уже бывал. Никто из моих родных не знал, что я здесь неподалеку от них — в Лефортове. И что умерла моя мать, я тоже не знал. Сесть в камере было не на что: ни стула, ни табуретки, ни кровати. О столе и думать нечего, и читать не дают. Словом, стой или ходи. А сколько можно ходить? Камера, кроме параши, — пуста. Вот целый день и хожу. Со временем стали отекать ноги — если долго стою на месте. Поэтому надо только ходить. Ходить и ходить, как маятник: семь шагов к двери и семь шагов обратно к стене. Я отшагал, наверное, сотни тысяч километров по этой одиночной камере. Не помню, чтобы хоть один раз мылся или был в бане. Совершенно выпало из памяти, остальное помню отчетливо. Питание слабое. В глазок на меня всегда смотрит бдительный глаз. Со мной никто не имел права разговаривать. Я задавал вопрос, никто на него не отвечал: ни врач, ни охранник, ни конвоир, [298] который раз в сутки выводил меня на прогулку на один час, и там я тоже ходил...

Вечером появлялся дежурный и освобождал прикрепленную к стене доску. Доска держится на двух цепях в наклонном положении. Это тоже один из методов пытки. Дежурный молча вносит из коридора табуретку. Я залезаю на доску и, чтобы не упасть, обе йоги цепляю, как могу, за цепь, а верхняя цепь проходит у меня под руками. Под верхнюю цепь я пролезаю всем туловищем. Так я прочно устраиваюсь на ночь, держусь за цепь, чтобы не свалиться на цементный пол. Доска короткая для моего роста, и поэтому часть туловища, шея и голова в висячем положении. Доска голая. Ни подушки, ни матраца, ни одеяла. В камере сыро. Доска находится от пола на полуметровом расстоянии. Устав от вечной ходьбы, сразу засыпаю. Ночью ноги сами освобождаются от цепи, свешиваются вниз, я повисаю на верхней цепи и... мгновенно просыпаюсь. Чаще всего верхняя цепь удерживает меня, но случается, я падаю на пол и разбиваюсь. Синяки и ссадины врач молча обрабатывает и уходит, а дежурный снова вносит табуретку, и я снова забираюсь на доску...

Следователь — белобрысый мужчина лет сорока — вызывает меня и с искусственной улыбкой спрашивает:

— Как здоровье?

— Ничего.

- Гуляете?

— Гуляю.

— Ну, будете подписывать протокол, что вы готовились в Познаньской школе как диверсант к забросу в советский тыл?

— Нет, не буду. Я находился в этой школе — в правом здании от ворот, в секторе переводчиков, а не в левом, где готовили диверсантов для заброса в советский тыл.

— Хорошо, — говорит следователь. — У меня вопросов больше нет. Вызову вас через полгода.

И я снова хожу и хожу по камере. ...Ровно через полгода — тот же следователь и тот же главный вопрос. И тот же мой ответ.

— Хорошо. Я вызову вас ровно через год. [299]

...Ровно через год — тот же следователь и тот же главный вопрос. И тот же мой ответ.

— Хорошо, — говорит следователь. — Я вызову вас через два года.

И я снова хожу по камере...

Отходил еще полтора года... Уже на прогулку не выводят — ослаб. Все время хотелось есть. Пропал сои. Пошли галлюцинации. Порой держусь за стену, чтобы не упасть. С трудом залезаю на доску...

Однажды я стоял, расставив ноги, и о чем-то думал. Было что-то около 8 часов вечера. Поднял голову, смотрю — кормушка открыта и на меня смотрит мужское лицо. Дежурный молчит, и я молчу. Мы смотрим друг на друга, и вдруг он говорит:

— Подойди!

Я подхожу.

— Куришь?

— Курю, да нечего.

Дежурный свертывает мне козью ножку, передает, поджигает ее зажигалкой и говорит:

— Когда я заступаю на дежурство, слушай три удара — это значит, я заступил. Буду давать тебе курить. Только никому ни слова. Понял?

— Понял.

От первой затяжки закружилась голова. Блаженное чувство охватило меня, на глаза навернулись слезы. Появилась надежда и вера.

— За что сидишь?

— Не знаю.

— Как так? А срок какой?

— Не знаю.

— Да не может этого быть... Впрочем, здесь разные сидят. Вот один рядом с тобой. Треппер — его фамилия. Польский еврей. Ему пятнадцать лет влепили. Говорят, опасный преступник.

Я рассказал дежурному о себе. Он заинтересовался, но часто поглядывал по сторонам — нет ли кого лишнего. Поведал я ему о своей семье и шепотом дал адрес — на всякий случай... Охранник выполнил мою просьбу. Пришла первая передача: мясные американские консервы, хлеб, несколько пачек «Казбека» и записка от брата... [300]

Но все это было потом, уже после войны, а пока я шагал по роскошной благополучной Женеве.

...Сосновский жил в центре города в красивом особняке, напоминающем небольшой дворец. Он встретил меня приветливо, угостил вином, показал свою мастерскую, где было множество металлических и пластмассовых конструкций будущих манекенов, показал, как работает с глиной, картоном, пластилином, продемонстрировал журналы, где его «изваяния», выставленные в витринах Америки, были запечатлены на цветных фотоснимках. Затем Сосновский поводил меня по своим жилым апартаментам, показал мне картины известных голландских мастеров, которые он приобрел на разных аукционах, и в одной из комнат сказал:

— А здесь, обычно по вечерам, я собираю гостей, и мы при свечах играем в покер или преферанс, но гости — только мужчины, и обслуживают нас тоже только мужчины. Ни одна женщина не должна перешагнуть порог этого дома — таково было предсмертное желание моего любимого отца.

Мы уютно сидели в мягких креслах, пили вино, непринужденно беседовали, совсем не касаясь военной темы и политики, и, как мне показалось, остались друг другом вполне довольны.

После визита к Сосновскому я бродил по городу, заходил в кафе, посмотрел небольшую художественную выставку французского художника, затем подсел в скверике на скамейку к какому-то мальчику и обратил внимание, что он вертит в руках и внимательно рассматривает какие-то листочки.

— Что это у тебя за рисунки? — спросил я.

— Сам не знаю, полез на дерево и в дупле нашел.

— А ну-ка покажи!

Мальчик отдал мне два листка и убежал играть с мальчишками. Я стал рассматривать рисунки. Как мне показалось, это были какие-то чертежи с зашифрованными названиями каких-то объектов, возможно и военных. Я спрятал эти два листочка в карман. Ровно в пять я был у Белобородова в номере его отеля.

Он встретил меня так же радушно и приветливо, сидя в кресле (дверь открыл слуга), и, когда мы остались [301] одни, внимательно посмотрев мне в глаза, неожиданно спросил:

— Итак, вы берлинец?

— Да.

Он задал мне несколько вопросов, касающихся Берлина, на которые я довольно удачно ответил.

— Голубчик вы мой, простите уж меня, старика, что я вас так называю. Хочу заметить, однако, что шнурки завязывают бантиком и на два узла только русские люди, а ваши завязаны именно так. Вы — представитель Советской России, никакой не немец. Ни один немец никогда не способен выучить русский язык так, как вы говорите по-русски. Вы — коренной москвич, у вас московское произношение, вы из интеллигентной семьи, и я предполагаю, что в вашей семье была бонной немка, заставлявшая вас с детства говорить по-немецки. А то, что вы, позвольте назвать вещи своими именами, разведчик, мне подсказывает то, что в левом кармане ваших великолепных брюк находится дамский браунинг бельгийского производства. Ловите! — И он бросил мне яблоко.

Я поймал угощение на лету.

— Вот видите, вы поймали яблоко левой рукой. А почему? Потому что вы левша! И стреляете вы левой рукой. Поэтому-то и браунинг лежит у вас в левом кармане, а не в правом. И здесь вы не случайно... Нет, нет, нас на пленку никто не записывает. Там, где я живу, — это исключено!.. И не отпирайтесь, вижу, что вы хотите мне возразить. Уж поверьте мне, старику, моему жизненному опыту. Я никогда не делаю преждевременных выводов, пока абсолютно не убежден в истине. Говорю вам с полной откровенностью, потому что очень хорошо отличаю русских эмигрантов и немцев от советских. А знаете почему?

— Нет, не знаю.

— Да потому что, как-никак, я — генерал-полковник царской армии, эмигрировал с разведкой и контрразведкой на Запад и должность в России занимал немалую, я был начальником управления по особо важным делам России. Вы, молодой человек, настолько прозрачны для меня, что я без какого-либо риска решил вам открыться, дабы оказать вам посильную помощь здесь, в Женеве... Покажите мне ваши руки. [302]

Я показал.

— Вот видите, у вас на правой руке наколка. Для разведчика — это большой минус. Нельзя, чтобы немцы осматривали вас. Всегда помните, что у вас на правой руке. Вам эту татуировку сейчас иметь так же опасно, как потом, после войны, опасно будет иметь такую улику эсэсовцам. Нацистская татуировка у них на внутренней стороне бицепса под мышкой левой руки... Между прочим, в начале войны на отдельных участках фронта немцы приказывали выжигать на ягодицах советских военнопленных клеймо, подобно тому, как метят скот. Те, кому удалось бежать из лагерей, придя к своим, показывали свежее клеймо на теле, наглядное свидетельство того, что тебя ждет в фашистском плену. Недаром красноармейцы, попадая в критические ситуации на фронте, предпочитали сражаться с немцами до последнего патрона, до последней капли крови. Увидев, что подобная акция не возымела успеха, фашисты прекратили клеймение советских военнопленных раскаленным железом... А у вас, мой друг, трудности еще впереди, и вы их одолеете, хочу в это верить. А пока не стесняйтесь, пейте вино, ешьте фрукты. — Старец наполнил свой бокал. Мы чокнулись и отпили немного вина. — Между прочим, — изрек мой собеседник, — да будет вам известно, что с самого начала войны Германии с Советским Союзом белая эмиграция раскололась. Такие подонки, как генералы Краснов, Шкуро и еще кое-кто, были заодно с немцами, но большинство разведчиков и контрразведчиков русской эмиграции предпочли быть на стороне сражающейся Советской России, ибо они, как истинные патриоты своей Родины, и не мыслили поступить иначе... Вы молоды, вам надо набираться знаний, накапливать опыт, почаще слушать нас — стариков... А через фронт на советскую сторону я перейду на территории Австрии. — Он назвал населенный пункт, назвал и номер советского стрелкового корпуса, который должен освободить территорию Австрии от фашистов, и добавил: — А начальник особого отдела того стрелкового корпуса сейчас генерал-лейтенант советской армии. В тысяча девятьсот тринадцатом году он был прапорщиком, когда я брал его в свой аппарат. Талантливый был молодой человек! [303]

Я знаю, он обрадуется, увидев меня, своего крестного отца... Вам же, голубчик, я, возможно, облегчу вашу миссию в Стамбуле. Я знаю, ваш шеф Мержиль скоро летит туда. Я дам вам письмо к моему хорошему другу — полковнику царской армии, человеку вполне надежному. Он вас не подведет и сделает все, что от него зависит. Я в нем уверен, как в самом себе...

Мы сидели друг против друга, два русских человека, пили вино, курили. Старик жаловался мне на свой радикулит, смеялся, что так долго живет на белом свете и даже пережил своих четырех жен, а потом вдруг неожиданно сказал:

— Почему-то вспомнил сейчас Соньку Золотую Ручку. Удивительная была женщина. Талант уникальный. Мне о ней много рассказывал Федор Плевако, знаменитый русский юрист. Ведь надо же: сумела продать в Москве дом губернатора, торговала во Владивостоке американскими судами торгового флота, печатала фальшивые деньги... Она могла делать все, любую операцию проворачивала с блеском. Вот это были мозги! Русская нация! Еще Екатерина Вторая отчетливо понимала, какую великую неиссякаемую силу таит в себе русская нация... И она же, Екатерина Вторая, как-то изрекла: «...Пусть вся Европа пойдет на нас, мы выдержим бурю и отразим удары. Пошатнуть могут мою державу и меня, но не опрокинуть вовсе, как иные троны. Великому русскому пароду не страшны никакие жертвы. Россия непобедима!..» Россия — страна загадочная, — улыбнулся старец, — европейцу не понять, надо быть истинно русским человеком, чтобы познать Россию. Между прочим, история сохранила один любопытный факт, — продолжал он. — Однажды зимой к царю Александру II прибыл Бисмарк — «железный канцлер». Катались они на тройке с бубенцами по окраинам Санкт-Петербурга. Сосны в зимнем наряде, искрится снег, поземка метет. Летят они по завьюженному полю в соболиных шубах под звон бубенцов.

— Красиво? — спрашивает Александр II.

— Красиво! — отвечает Бисмарк.

И вот выскакивает тройка из-за леса, и видят они, едет по дороге возок. Старая кляча везет стог сена, а наверху [304] сидит мужичок Кучер как-то не рассчитал и, выскочив на проезжую дорогу с поля, задел санями клячу и сбил ее с ног. Лошадь упала, мужичок тоже свалился на землю. Александр II рассердился, развернул тройку, и оба — он и Бисмарк — побежали спасать мужичка. Вытащили его из-под лошади. Одной рукой он поддерживал пораненную руку.

— Никак зашиб? — спросил его Александр II.

— Ничего, батюшка! Ничего!

— Ты уж нас прости, — молвил царь и сунул мужичку в руку десять золотых десяток. — Никак сильно зашиб руку-то?

— Ничего, батюшка! Ничего! Обойдется!

Так они и расстались. По дороге в столицу Бисмарк спросил Александра II:

— Что это мужичок все одно слово повторял?

— Какое слово? — спросил царь. — Какое? А-а... «ничего»?

— Да-да, «ничего».

Царь не смог объяснить смысл, который вкладывал мужичок в слово «ничего», и сказал Бисмарку:

— Вернемся во дворец, и мой переводчик вам объяснит.

Вернулись. Переводчик пояснил смысл слова «ничего». Бисмарк возвратился в Германию и заказал золотой жезл и ручку к нему из слоновой кости. На ручке просил выгравировать большими русскими буквами слово «НИЧЕГО».

Держа золотое острие жезла рукояткой вверх, Бисмарк, выступая перед генералами, восклицал:

— Вы, представители свободолюбивой немецкой нации, умеете храбро воевать за жизненное пространство, завоевывайте новые земли, но заклинаю вас не воевать с нацией, которая говорит слово «ничего».

Бисмарк в этом слове видел великую терпимость русской нации к трудностям и предостерегал своих генералов...

После короткой паузы Белобородов добавил:

— Слышал я, поговаривают, что когда Бисмарк умер, то на его руке был перстень со словом «ничего». Вот, голубчик, одна из коренных причин того, почему русские [305] побеждают немцев в военных баталиях, — великая терпимость нации к трудностям... А на днях...

Мой собеседник уже не мог остановиться и как ни в чем не бывало выдавал историю за историей...

— Вот прочитал сегодня в газете «Le Matin» («Ma-тэн») о французском авантюристе Пьере Дюране. Этот мошенник путем хитро-мудрых операций в Лондоне столкнул лбами два английских банка. Оба обанкротились, а он, шельмец, изрядно обогатился... А мне, знаете, припомнился наш русский суперавантюрист Савинков.

— Савинков? — переспросил я.

— Нет, не политик-террорист, тот был бездарен. Я говорю о другом Савинкове, его однофамильце. Не человек — уникум! Все тот же Федор Плевако рассказывал мне о нем... Вот хотя бы взять одно нашумевшее тогда дело. Хотите послушать?

— С удовольствием!

— В тысяча девятьсот третьем году в Париже Савинков стал торговать золотыми приисками России... И как все подстроил, подготовил, продумал, шельмец... Итак, однажды из газет парижане узнали, что русский миллионер, золотопромышленник Николай Федорович Сомов приехал в Париж продавать золотые прииски. (Белобородов отпил несколько глотков из бокала.) Парижский обыватель пялил глаза. Сомов разъезжал по Парижу в раззолоченной карете на семерке лошадей, запряженных цугом. Сам правил лошадьми, сидел на облучке с золотым миоголучистым причудливым орденом на груди. А первая лошадь белая в крапинках была цирковой, и она становилась на дыбы, красиво приплясывала на перекрестках улиц, при поворотах кареты. Не картина — загляденье! Газеты сообщали, где Сомов живет, какова его многочисленная прислуга, какие искуснейшие русские повара готовят ему специально русскую пищу, где он бывает по вечерам, чем увлечен, что любит, перечисляли его французских любовниц... И вот в назначенный день и час открылось в Париже его «торговое» заведение. Сомов, он же, как вы понимаете, Савинков, арендовал двухэтажный дом в центре города и соответственно его обставил. Его помощники, а их было человек сорок, имели на соседней улице свою костюмерную. Наряженные, [306] они заходили в это «торговое» заведение, затем выходили, меняли одежду и грим в костюмерной и снова заходили... Таким образом, создавалось впечатление необычайной заинтересованности парижан в этом деле. Богачи стали проявлять интерес к этой «торговой конторе» и посылали туда своих представителей разузнать детали торговли и денежные суммы, которые требуются для заключения контрактов.

При входе в здание стояли люди, которые «своих» знали в лицо. И вот — первый незнакомец. Его пригласили в отдельную комнату на первом этаже для деловой беседы. Так — со вторым, третьим, четвертым, — и, если претендент оказывался персоной достаточно серьезной, его препровождали к самому Сомову на второй этаж, где справа и слева были приоткрыты двери в комнаты и посетитель видел работающих машинисток и мог слышать, как им на немецком, английском, французском языках диктовали деловые контракты с отдельными фирмами и с частными лицами...

Посетитель направлялся в кабинет Сомова, за спиной которого на стене висела большая карта России, где в районе Лены и ее притоков многие места были обведены разноцветными кружочками. Все время к Сомову заходили его сотрудники, и он после короткого с ними разговора ставил на каких-то документах оттиск золотой печатью, подписывал документ золотой ручкой. На его столе лежали пятикилограммовые золотые слитки. Сам он был сосредоточен, немногословен и крайне деловит.

— Итак, — спрашивал он, — чем вы, сударь, интересуетесь и чем располагаете? — затем показывал на карте тот или иной кружочек, показывал фотографии того или иного «прииска». На снимках были запечатлены жилые здания, улыбающиеся рудокопы, места разработки золотоносного песка и золотые жилы в живой горной породе. Все это убеждало посетителя в том, что дело торговой фирмы вполне фундаментально.

А Сомов, подытоживая беседу, говорил:

— Вперед я денег не беру. Сначала снарядите свою экспедицию, состоящую из специалистов. Я даю вам адрес, сопровождающего, и вы едете на место. Если по возвращении ваши люди останутся довольны увиденным — заключаем [307] договор-контракт. Вы мне выплачиваете наличными заранее оговоренную сумму и снова возвращаетесь на место, где уже занимаетесь добычей золота, предварительно оставив там своих людей.

Так он говорил всем. И в необъятную Россию потекли многочисленные научные экспедиции... Возвращались французы в полном восторге. Шум в прессе был поднят страшный. Сенсация!

— Как же можно было все это так провернуть?

— В том-то и дело. Все это было не так-то просто. Сомов предварительно сам выбрал места, где в породе были обнаружены золотые жилы, построил там жилые помещения, оградил зону. Закупил несколько мешков золотого песка-сырца на Монетном дворе в Петербурге и приобрел там же десятка два крупных золотых самородков. Привез закупленное в Сибирь и в определенные места закопал самородки. Его люди знали эти места. Песок рассыпал в водоемах, где он хорошо просматривался с берега. Когда же прибывали иностранные экспедиции, то золотые жилы они видели явственно в живой горной породе. Люди Сомова взрывали породу там, где были закопаны самородки, поэтому иностранцы их легко находили, а золотой песок был виден и невооруженным глазом. Все было детально и хитро продумано. Когда основные договоры были заключены и деньги Сомовым получены, стали появляться те, кто прозевали «выгодную» сделку, сулившую миллионы прибыли. Тогда Сомов им говорил:

— Где же вы были раньше, господа хорошие! Вот есть еще нераскупленных мест эдак с десять (показывал фотографии), но ждать возвращения ваших экспедиций у меня уже пет времени. Если хотите, заключаем договора, вы сразу оплачиваете мне оговоренные суммы, я же вам даю фотографии и сопровождающего.

Наивные французы клюнули и на эту «липу». Сомов, получив от них деньги, покинул Париж. Сопровождавший французов сомовский агент, уже находясь в Сибири, скрылся. А прибыв на место по адресу, указанному на фотографии, «опоздавшие» дельцы обнаруживали глухую тайгу, где золота не было и в помине.

— Грандиозно! [308]

— Таким образом три четверти всего золотого запаса Франции было вывезено в золотых слитках из Марселя в Америку на одном из американских крейсеров, а в Россию прибыла вскоре правительственная нота из Франции о крупной финансовой авантюре.

— И что же было потом?

— Да ничего. А что могла сделать Россия? Деньги были в Америке, да и Савинков в России тогда не жил.

— Любопытно, — сказал я.

— Многое зависит от способностей самого человека, от его природных данных. Опыт, практика, выгодные знакомства, изучение иностранных языков, начитанность, воспитание, культура — все, конечно, играет определенную роль, но главное, по-моему, врожденный талант. Особенно это касается разведки. Но здесь нужны и знание психологии, интуиция, какой-то особый нюх, я бы сказал, и железное самообладание... Ведь когда-то и я что-то мог, был, например, членом английского парламента, а еще раньше — видным деятелем американского сената...

— И такое возможно?

— Возможно.

— Интересная была у вас жизнь.

— Сложная... Между прочим, известно ли вам, что у немцев до войны было в странах Западной Европы две с половиной тысячи платных агентов и двадцать тысяч добровольцев, работавших на немецкую разведку «по идеологическим соображениям» или, как значится в нацистских документах, «из сочувствия к нацизму и к его антибольшевистской направленности». Третий рейх израсходовал за несколько лет двести пятьдесят миллионов марок на пропаганду и организацию работы пятых колонн...

В «тайной войне» немцы тоже имели значительные успехи. Им удалось на территории Голландии обезвредить и захватить сорок девять агентов английской и голландской разведок и выявить четыреста тридцать связей в голландском Сопротивлении.

— А каким образом немцы так быстро оккупировали Францию?

— Абвер еще перед войной располагал всей документацией и фотографиями линии Мажино, причем получил [309] их из рук французских военных. Добытые немцами сведения способствовали быстрому захвату этого гигантского укрепления... А вот особый случай. Забрасывался английский агент на секретный немецкий объект. Все сошло гладко. Документы подлинные. Но если бы гестапо проверило железнодорожный билет — агент был бы разоблачен. А дело вот в чем. В Кельне на железнодорожной службе контролер обычно пробивал билеты. Если бы гестапо запросило Кельн, то железнодорожная служба сообщила бы, что именно в тот день, когда агент проезжал якобы Кельн, билеты не пробивались, ибо контролер заболел фуникулярной ангиной. Сделай тогда гестапо запрос, и стало бы ясно, что прибывший военнослужащий — иностранный агент.

Я видел, что старик симпатизирует мне и старается обогатить меня интересными сведениями.

— В разведке надо опасаться агентов-»двойников», — говорил он. — С сорок первого по сорок третий год были подготовлены и переброшены из Англии в Голландию пятьдесят два агента. Все они были арестованы гестапо, и только потому, что один из пятидесяти двух оказался предателем. Сорок семь агентов были казнены, пятеро избежали казни: немцы рассчитывали заставить их говорить или хотели использовать в качестве приманки для других агентов... В разведке играют роль и национальные особенности человека, выраженные в его облике. А пол? Мужчина или женщина? Тоже играет значительную роль. История помнит случаи, когда разведчицы, находясь во вражеской среде, влюблялись, вступали в интимную связь и терпели провал. Главной причиной их гибели были женственность и эмоциональность, которые в какие-то моменты властвовали над их рассудком. Любовь и естественное стремление к личному счастью подвели этих женщин: они потеряли самоконтроль, изменили долгу и тому делу, которому служили, были разоблачены как разведчицы и погибли.

Правда, были случаи, когда женщины-разведчицы добивались поставленной цели, пользуясь своей красотой как основным козырем, приносящим желанный успех. Одна английская разведчица смогла заполучить зимой сорок первого года из посольства Италии в Вашингтоне [310] итальянские военно-морские коды непосредственно от военно-морского атташе адмирала Альберто Ланса. Страсть и любовь парализовали волю адмирала, и он согласился работать против собственной страны только ради того, чтобы пользоваться благосклонностью красавицы.

— До чего же интересно вас слушать... Вы так много знаете...

— А вам надо тренировать память, — посоветовал мне собеседник. — Уделить внимание деталям, избегать случайных связей, надо иметь артистические данные, собирать любую информацию. При сжигании писем надо не забывать развеять пепел. Надо уметь предвидеть развитие событий, знать всевозможные хитрости и уловки... Оружие нелегала — эрудиция, острый аналитический ум, твердая воля, способность принимать неожиданные решения. Надо знать международное право, секреты конспирации. Нелегал должен быть образованным, начитанным человеком, обязан знать иностранные языки. Опыт и практика дошлифуют его подготовку... Пустые каблуки, двойное дно чемодана, трости, авторучки, подкладка одежды, пуговицы, оправа очков, — вот места, в которые чаще всего прячутся документы...

Вальтер Шелленберг — один из руководителей немецкой разведки — имел искусственный зуб с ядом и перстень, в котором находилась ампула с цианистым калием. Еще в 30-х годах свои секретные фотопленки, завернутые в герметичную упаковку, он удачно провозил в набедренной бинтовой повязке, обильно пропитанной кровью. Создавалась видимость солидной опухоли. Ловко обманывал таможенных чиновников и пограничных стражей...

Говорят и пишут об утечке секретной информации. А многие ли знают, что в Швейцарии еще до Первой мировой войны существовало нечто вроде биржи, где профессиональные шпионы продавали сведения о странах, которым они служили. Любой тайный агент мог купить у них все, что его интересовало...

Получить секретную информацию, — после некоторого раздумья добавил Белобородов, — можно, конечно, разными способами и даже через газету, если вам известен условный текст той или иной заметки, которую в определенные [311] дни печатает ваш коллега... Иметь непосредственную связь с агентом сложнее, и надо быть всегда настороже, начеку. Если агент звонит своему напарнику и вешает трубку, а затем снова звонит и снова вешает — он предупреждает этим партнера об опасности, и тот меняет свое место конспирации. Если за вами следят, а вы выходите на связь, то можно поступить следующим образом. Подойдя к условному месту, вы глазами обыскиваете связного, берете сигарету в рот и судорожно ищете зажигалку. Это означает — «за мной хвост». Вскоре во втором условном месте часа через два, запутав следы и оторвавшись от преследователя, вы входите, скажем, в ресторан и встречаетесь со своим связным, порой для вас неизвестным агентом. Передаете ему шифровку. Затем через несколько дней в телефонной будке смотрите телефонную книгу на определенной заранее согласованной странице, находите, к примеру, две подчеркнутые карандашом фамилии — и становится ясно: ваша «почта-шифровка» дошла до адресата.

— Между прочим... — И я рассказал, как у меня в руках оказались необычные рисунки.

— А ну-ка покажите их мне! — И Петр Степанович стал внимательно рассматривать листочки. — Это, голубчик вы мой, не рисунки, а схемы секретных немецких военных объектов, точнее сказать — схемы стартовых площадок для запуска «Фау-1» и «Фау-2», находящихся во Франции. Очевидно, кто-то из наемных французских рабочих, работая у немцев на этих объектах, начертил их по памяти... Имел такое задание... А вот почему разведчик устроил «почтовый ящик» для передачи секретных сведений в стволе дерева рядом с детской площадкой... странно... ведь дети, играя, частенько залезают на деревья... Я постараюсь проследить, кому эти схемы предназначались. Вас эти схемы не интересуют?

— Нет, абсолютно!

— Тем лучше!.. Но это любопытная находка... Такими схемами англичане интересовались в сорок первом году, когда немцы, готовя такие стартовые площадки на территории Франции, собирались выпустить по Лондону одновременно более двухсот беспилотных самолетов-снарядов. Если учесть, что каждый такой снаряд весит около [312] двух тонн, то можно себе представить их общую разрушительную силу... Но это было в сорок первом году, а сейчас у нас сорок четвертый... Интересно... И вот еще одна деталь, — сказал Белобородов. — Смотрите, этот чертеж подписан 144/7428 Дюбуа. Дюбуа — это псевдоним. Каждая страна у немцев закодирована. Для Швейцарии существует код 144. Значит, этот чертеж предназначался для Швейцарии — это первое. Второе: здесь сразу после кода стоят цифры 74, видите, а это значит, что номер швейцарского резидента также начинается с цифр 74. Допустим, его номер 7400. Этот чертеж посылался из надежного источника доверенным лицом, который поставил из номера резидента только первые две цифры, а именно 74. «28 Дюбуа» — это номер псевдонима. Возможно, вы столкнетесь с подобной секретной почтой и сразу сообразите, что к чему... Но главное, голубчик мой, это — интуиция, — после некоторой паузы произнес старик. — Правильно говорят, что разведчик должен обладать десятью качествами. С семью из них надо родиться, а три остальных можно приобрести. Врожденная интуиция часто спасает человеку жизнь... Но интересны и другие факты, порой не менее важные. Вот, к примеру, такая подробность. Если вы находитесь в Америке и пришли в гости к своему другу, а у него в это время были коллеги по работе. И вдруг оказывается, что ваш знакомый нуждается, допустим, в двадцати долларах. Ни в коем случае нельзя так просто (как принято у русских) дать ему эти двадцать долларов и сказать: «Вот возьми и купи, что тебе надо». В Америке не принято предлагать деньги, если тебя об этом прямо не просят, да еще без расписки и не оговорив сроки возврата. Такая, казалось бы, мелочь может кончиться для разведчика весьма плачевно. Этот промах может навести вражескую агентуру на ваш след. Или такой случай. Один немецкий агент забрасывался в Америку и захватил с собой американские газеты швейцарского производства. Сразу стало видно, что он прибыл из Европы. Такие газеты в американских киосках не продаются, а продаются те газеты, которые печатаются только в Америке. Агент был разоблачен. Другой немецкий агент в Англии спросил в железнодорожной кассе место в спальном вагоне, а такие вагоны в Англии [313] были давно отменены. Агента также быстро раскрыли. Когда работаешь в чужой стране, надо хорошо знать язык этой страны, психологию людей, их традиции, устои, образ жизни, этикет, среду, в которой вращаешься. Англичан отличает их традиционная сдержанность, выработанная веками в силу оторванности от других стран. Англичане очень тактичные и практичные люди, крайне предупредительные, без тени фамильярности. У англичан, например, есть отличительная черта. Типичный англичанин носит вещи только английского производства. Вещи других стран он просто не замечает. Надо привыкнуть к английскому индивидуализму. Англичане никогда не приветствуют друг друга одной и той же фразой. Один скажет: «Доброе утро, мистер!» Второй ответит: «Чудесное утро, сэр, не правда ли?» Но англичанин глух и слеп, если дело не касается его лично... Кстати, надо уметь открывать пачки сигарет любых марок, многие открываются по-разному.

— Что, горели и на этом?

— Казалось бы, мелочь. Но в разведке мелочей не существует. Один крупный немецкий агент как раз на этом и был пойман. Вы располагаете временем?

— Да, конечно!

— Был и такой случай... После оккупации Франции в ее северном департаменте было назначено секретное совещание. Там должны были встретиться представители английского командования, французской компартии и их профессиональные агенты с представителями советского командования, должен был присутствовать и специальный посланник из Англии от де Голля. Совещание должно было обсудить вопросы о совместных действиях, связанных с организацией Сопротивления фашизму на территории Франции. Ждали самолета из Лондона. В одиннадцать часов вечера его не было, не было его и в двенадцать. Стали беспокоиться. Наконец послышался шум мотора. Зажгли костры, показался самолет и сбросил двух парашютистов. Все были обрадованы. Проверили документы, и совещание началось. Прибывший английский генерал и его адъютант были в хорошем настроении. Два дня совещались. Все главные вопросы совместных действий были решены. Отработали и будущие [314] каналы связи. Решили, что будут действовать семерками. Все шло своим ходом, уточнялись места явок, пароли, вооружение подполья... И вдруг неожиданно умерли один русский и один француз. Заподозрили что-то неладное. Английский генерал и его адъютант тут же бесследно исчезли...

Только совсем недавно была определена личность этого «генерала». То был не английский генерал, а немецкий агент Артур Небель, шестидесятипятилетний гестаповец, знавший шесть иностранных языков. Оказывается, над Ла-Маншем был сбит тогда английский самолет и вместо настоящего английского генерала — представителя де Голля — и его адъютанта немцы за полтора часа сумели подсунуть двух своих агентов.

— За полтора часа?

— Факт остается фактом. Итак, опасный немецкий агент и его подручный скрылись. Затем вскоре на территории Франции начались поразительные события. Когда кого-нибудь из «маки» (партизан) или подпольщиков немцы схватывали и приговаривали к смертной казни, в ночь перед казнью к нему в тюремную камеру заходил неизвестный и сообщал, что он «свой человек» и ему поручено организовать побег, который на самом деле заканчивался удачно, и партизан или подпольщик, а иногда их было и несколько человек, возвращались к своим боевым друзьям после головокружительных гонок на машинах и перестрелок... Так повторялось несколько раз и в разных местах. Эти хитроумные «побеги» устраивал как раз тот немецкий гестаповец с помощью своих сообщников — агентов из группы Отто Скорцени, которые имели цель внедриться в ядро французского Сопротивления... В конце концов, изменив внешность, отрастив бороду и сделав пластическую операцию на лице, гестаповец проник во французское Сопротивление и стал выдавать фашистам его семерки... А совсем недавно, после открытия второго фронта в Европе, в маленьком французском городке, освобожденном американскими войсками, ночью из ресторана вышел американский полковник при орденах и особых знаках отличия и, будучи совершенно пьян, встал у двери и хотел закурить. Он вынул из кармана пачку американских сигарет, которых он, очевидно, раньше не видел. [315] Рядом с входом в ресторан барражировал американский спецпатруль. Этот патруль и заметил, что американский полковник не может открыть пачку сигарет, грубо ее разорвал, вынул сигарету и закурил. Патруль арестовал его, и «полковником» оказался тот самый гестаповец Артур Небель.

— Поразительно! Вы великолепный рассказчик.

— Вот видите, опасный и очень опытный агент не знал, как открывается пачка американских сигарет, и это решило его судьбу.

Безошибочным чутьем Белобородов распознал во мне союзника, которому можно полностью доверять. Он продолжал:

— Быстрая и надежная передача сведений — кардинальная проблема всех разведок. Чтобы информация не потеряла своей ценности, немцы иногда прибегали к очень хитрому способу пересылки информации. Микрокамерой агент фотографировал секретные документы, уменьшив негатив до величины булавочной головки, помещал его под почтовой маркой на конверте и отправлял этим способом самое безобидное письмо. Впрочем, и это ухищрение было раскрыто. Боязнь проявить инициативу, действия по шаблону часто губили многих опытных немецких агентов, которые, к слову сказать, щедро финансировались сверху. Здесь, в Женеве, немцы придумали особый бизнес. Инсулин, морфий и гормональные препараты, повышающие мужскую потенцию, активно поступают в Швейцарию из Германии и пользуются большим спросом. Швейцарцы и иностранцы платят за них доллары и швейцарские франки, а немцы этой валютой снабжают свою швейцарскую агентуру... Но все равно до английской и американской работы в области разведки — им далеко. Те — большие специалисты в этой части, изобретатели... Англичане еще накануне войны через разведку третьей страны смогли заполучить гитлеровскую шифровальную машину. Таким образом им удавалось дешифровать радиограммы Ставки Гитлера, Верховного командования, сухопутных сил вермахта, абвера. Сообщения, передаваемые по радио, перехватывались, расшифровывались союзниками и докладывались Черчиллю и Рузвельту... [316]

После некоторой паузы мой собеседник сказал:

— Но надо отдать должное и швейцарской полиции. Радистов, запеленгованных немцами на швейцарской земле, швейцарская полиция арестовывала, изолировала в тюрьмы, но не выдавала немцам, ссылаясь, что следственные дела еще не завершены... А скоро кончится война, и швейцарцы их выпустят на свободу. Я в этом глубоко убежден!

Несколько поразмыслив, старец сказал:

— Знаете, я подумал и решил вам предложить небольшой вояж. Надеюсь, вы справитесь с этим заданием. По возвращении вы отправитесь в Стамбул, где ваши следы, как я понял, потом затеряются. И это тоже важно. А дело вот в чем.

Я предлагаю вам завтра в восемь утра поехать на моей машине в Париж, а затем из Парижа на самолете — в Брюссель. Поедет с вами человек надежный, и он вас везде прикроет. Это — наш человек. Фамилия его сегодня Штайнгельц, звать Фридрих. Он — заместитель начальника берлинской зоидеркоманды, которая, действуя в Бельгии по приказу Гитлера, запеленговала в Брюсселе три источника нашей связи. Большой шеф едва избежал ареста.

— А кто такой Большой шеф?

— Польский еврей Домба, оп курирует «Красную капеллу» — антифашистскую подпольную организацию, действующую в основном в Берлине. Многие из них уже арестованы и расстреляны... Штайпгельц — агент-двойник, его семья взята нами в заложники, и он вас не выдаст. Риска особого для вас я не вижу. Другие мои связные в раз летах, их сейчас пет в Женеве. А дело несложное. Вот я и подумал о вас... Операция ваша заключается вот в чем. Вы прибудете в Брюссель (старец назвал адрес). Это будет день, когда наш агент обязан быть на месте. Звоните ему по телефону (старец назвал номер телефона). Вызовите Бериера, он работает в часовой мастерской. Вы ему скажете по-немецки: «Это я — Эсиер, прибыл из Женевы, привез ваш заказ: партию часов». Он должен ответить: «Очень рад! Очень рад!» Это — пароль. В одних часах будет микропленка. Он ее ждет.

После того как немцы запеленговали три наших источника связи, они перебазировали свою зондеркоманду в [317] Париж и Женеву. Их пеленгаторы, замаскированные под машины овощных магазинов, снуют здесь по городу. Надо в Брюсселе «разморозить» два наших радиопередатчика. Один — вы, другой — еще один наш коллега, чтобы немцы поняли, что брюссельское подполье не уничтожено, и тогда их зондеркоманда будет вынуждена вернуться в Брюссель. Это для нас очень важно. Когда вы прибудете в Брюссель на место, то за подъездом вашего дома Штайнгельц будет следить из окна противоположного дома. Его посты также возьмут нужный дом под наблюдение. Если квартира нашего агента засвечена и гестапо вас арестует, то Штайнгельц вас отобьет, скажет, что вы его человек. Если даже вас привезут в гестапо Брюсселя, возможно, группа захвата из гестапо не будет знать Штайнгельца в лицо, а в достоверность его документов не поверит, то он вас все равно выручит, ибо в верхах его хорошо знают. Когда вернетесь, получите вознаграждение пятьсот франков. Ну как?

— Согласен!

...Все было так, как и предсказал Белобородов. Меня никто не арестовал. Квартира в Брюсселе не была засвечена. Штайнгельц настроил рацию, отбил ключом минут пять, и мы вернулись в Женеву тем же путем. Проезд через границу прошел также благополучно. Навестил Белобородова у Сосновского, получил вознаграждение...

Незабываемые часы провел я в беседах с Белобородовым. Сколько интересного, поучительного узнал я для себя!

Забегая вперед, скажу, что этого удивительного человека я видел в Европе еще три раза: дважды в Женеве в отеле, а третий, и последний, раз в городе Бромберге, уже освобожденном от фашистов... А затем неоднократно встречались у Абакумова на Лубянке... И опять мы сердечно беседовали... А тогда, после последней встречи в Женеве, я искрение желал ему осуществления его заветных надежд.

Все ли будет так, как должно быть?

Прошло около двух педель. Женева живет в своем привычном размеренном ритме. Дни стоят теплые. На аккуратно подстриженных газонах, обрамляющих виллы богачей, [318] цвели георгины и розы, а их хозяева, дельцы и боссы из Америки и Англии, выезжают из своих особняков на роскошных фаэтонах и колясках, совершая увлекательные прогулки по горам. Лоснящиеся породистые лошади позвякивают нарядными уздечками, легко и грациозно отбивают дробь по булыжным мостовым. По глади Женевского озера, в центре которого бьет высокий фонтан, плавно скользят небольшие пароходики с туристами, лодки и яхты под парусами. Рыболовы ловят рыбу на спиннинг, любители собак выводят на всеобщее обозрение холеных кудрявых болонок, вскормленных мясом из специального собачьего магазина. Фирма «Сиба», полностью запатентованная Америкой, изготовляет широко разрекламированные противоэкземные лекарства: ультра-кортенол, гидрокортизон и кордоме — и многие различные противораковые препараты, которые идут преимущественно в Америку, а на тюбиках и флаконах имеется строгое предупреждение: «Вывоз из Швейцарии запрещен законом». В Америку также направляются тяжелые «дугласы», загруженные специальным шоколадным кремом для тортов, изготовляемых в Вашингтоне и Чикаго. Ночлежки почти пустуют. Нищих и побирушек не видно, во всяком случае на центральных улицах. Любой итальянец или араб, приехавший сюда на временный заработок, может в любое время поесть бесплатно. Хозяину небольшой мастерской или артели, где работают тридцать — сорок человек, выгоднее в своей рабочей столовой приготовить лишний десяток обедов для посторонних, чем ставить в дверях контролера и платить ему ежемесячный оклад. Проституция официально запрещена, но только официально. В швейцарских газетах можно прочесть следующие объявления: «Нас — семь пар. Ищем еще три пары для сексуальных игр» или: «Могу физически удовлетворить любую женщину, даже пенсионного возраста». Сообщаются телефоны. Продукты поступают в магазины почти всегда своевременно. Газеты пишут о войне весьма скупо, порой можно только догадываться, на чьей стороне перевес.

Время летит стремительно. У меня появился швейцарский паспорт на имя Мишеля Дюпо. Мосье Мержиль сказал, что так было легче сделать, чем на фамилию Виценхаммер. [319] А мне было абсолютно все равно. У меня свои планы. Я ждал того дня, когда Мержиль полетит в Стамбул, как он обещал, а оттуда — в Ригу.

Я уже довольно хороню знал город. Побывал с Беатой и на другом берегу озера. Рона берет свое начало в горах, вливается в Женевское озеро, течет по территории Франции и затем впадает в Средиземное море. Женева и ее окрестности пленяют своей дивной красотой. Порою даже не верится, что где-то идет война.

Бывали вечера, когда Беата, аккомпанируя себе на гитаре, пела для меня итальянские песни. У портного мне были заказаны несколько костюмов, плащ, пальто, модные шляпы, и в этом смысле я довольно хорошо экипировался. Сосновский в знак дружбы подарил мне золотые часы, был щедр на угощения и сорил деньгами. Взаимоотношения с Беатой у меня довольно пикантные. Она влюбилась в меня, я вел себя корректно и сдержанно, как подобает истинному арийцу, не позволяя вольностей, и мосье Мержиль, зная все о нас, был доволен моей «ненавязчивостью». С Беатой мы ежедневно гуляли, катались на лошадях, на прогулочных пароходиках, сидели в кабаре и ресторанах. Часто бывали на главной улице (ля рю Басе), где располагались административные здания, маленькие уютные магазины, кафе. Город пестрел афишами и рекламами. Повсюду много автоматов, продающих газированную воду, шоколад, газеты, сигареты; автоматов, которые чистят обувь, фотографируют. На каждом шагу — ларьки с роскошными цветами.

Я немного приболел, и Беата заботливо ухаживала за мной, согревала меня электрическими подушками и пичкала всевозможными лекарствами. Часами просиживала у моей кровати. Я так напрактиковался в немецком языке, что даже стал думать по-немецки, и из меня выскакивали немецкие фразы легко и непринужденно, независимо от того, на какую тему шел разговор. Это меня радовало, ибо интуитивно чувствовал, что скоро наступят тяжелые испытания...

Бывал я и у Сосновского на его мужских раутах, играл в покер и даже однажды выиграл около десяти тысяч франков. [420] Отношение ко мне и самого миллионера, и его дочери, и его слуг говорило о том, что я как бы уже был помолвлен с Беатой и впереди меня ждет только свадьба и райское благополучие... На самом же деле все обстояло отнюдь не так...

Однажды утром во время завтрака Беата предложила мне навестить раненого американского офицера. Я согласился.

Недалеко от Женевского озера в нескольких корпусах располагался военный госпиталь. Беата заранее созвонилась. Когда мы подъехали, нас уже ждали у входа. Вскоре мы оказались в экзотическом, живописном уголке. В центре небольшой площадки за столиками, в удобных плетеных креслах отдыхали американские военнослужащие. Площадка была огорожена невысоким каменным барьером-аквариумом, где циркулировала вода с плавающими рыбами. Выздоравливающий мог указать на любую из них; нарядно одетый мальчик ловко сачком ловил понравившийся экземпляр, и тут же на площадке рыбу жарили, и с вкусной приправой услужливый официант подносил ее к столику. С внешней стороны каменной ограды росли цветущие деревья, среди них — и пальмы. В подвешенных к веткам клетках красовались австралийские попугаи. Словом, обстановка вполне способствовала выздоровлению.

Нас проводили в палату. Американский офицер-десантник был тяжело ранен при открытии второго фронта в Арденнах и вот уже около трех педель лежал в гипсе. Беату он знал и был рад ее визиту, а со мной познакомился кивком головы. Я успел увидеть какие-то умопомрачительные приключенческие кадры из телефильма, прежде чем американец выключил телевизор. Телевидения тогда в мире еще не было. Возможно, это был первый американский телевизионный эксперимент. Беата беседовала со своим знакомым по-английски. Я уже знал здешние порядки — если смотришь телепередачу более 15 минут — зажигается лампочка, это значит, что надо опустить в телевизор еще монету, и только тогда передача продолжится. Просмотр многосерийного [321] американского боевика мог обойтись зрителю не менее пяти долларов.

Когда мы возвращались домой, я поинтересовался у Беаты: что это за расчерченный щиток у кровати больного?

— Нажмешь нужную кнопку, и можно вызвать главного врача госпиталя, лечащего врача, администратора, медсестру, официанта, повара, киоскера, дежурного по этажу и даже комика.

— Комик-то для чего? Веселить?

— Если больной чувствует себя плохо и боль нельзя снять лекарством, то, чтобы хоть как-то ему рассеяться, комик его развлекает. И керамическая посуда на тумбочке у кровати — для того же. При желании можно разбить ее об пол, а потом позвонить, явится уборщица и уберет осколки.

— Что ж, недурно лечатся американцы.

В те дни я посещал Петра Степановича Белобородова, как всегда, он был приветлив и радушен. Слуга потчевал нас вином и фруктами, мы пробовали какие-то немыслимые коктейли, и, как всегда, он рассказывал мне удивительные истории. Я засиживался у него допоздна. Он никогда меня ни о чем не спрашивал, а только часто повторял: «Если я вам когда-либо понадоблюсь, Сосновский знает, где меня найти...»

Белобородов любил поболтать, и, когда в последний раз я был у него в гостях, он поведал мне очередную прелюбопытную историю.

— Вот, голубчик вы мой, как это все происходило, — начал он, закурив сигару. — Случилось это в Париже, еще до немецкой оккупации. В шикарный ювелирный магазин зашел элегантно одетый молодой человек и написал на бумажке хозяину магазина: «Покажите мне ваше бриллиантовое колье за 5 000 000 франков». При этом он назвал свою фамилию. Это была очень известная фамилия магната-нефтяника. Хозяин вышел, включил специальную сигнализацию, чтобы охрана была начеку, попросил посетителей выйти из магазина, вывесил на дверях табличку: «Магазин закрыт», достал из сейфа [322] драгоценное колье и показал покупателю. Молодой человек посмотрел на сокровище через лупу и небрежно бросил: «Заверните!» Выписал чек на пять миллионов франков и передал хозяину. Это была колоссальная сумма. Хозяин магазина хотел проверить чек в банке, по, увы, послать своего человека в банк он уже не мог, ибо было без четверти пять, а ровно в пять часов банк в субботу закрывался, и поэтому он имел возможность только позвонить в банк, что и сделал. Из банка ответили, что чек действительный и что у господина на счете семь миллионов франков. Хозяин успокоился. Молодой человек получил свою покупку и, сказав: «Подарок к свадьбе!» — сел в машину и укатил в неизвестном направлении.

Через полчаса хозяину магазина позвонил его приятель — хозяин другого ювелирного магазина и сказал: «Жак, это я, Дарэль! Я знаю, что у тебя было золотое бриллиантовое колье стоимостью в пять миллионов франков. Оно сейчас у меня в руках. Я его узнал. Оно твое! Какой-то молодой человек предложил мне купить его за три миллиона. Я согласился, но сообщил в полицию. Мне ответили по телефону: «Постарайтесь его чем-нибудь занять». Полиция появилась тут же. Молодого человека арестовали. Допрос шел при мне в магазине. Следователь спросил:

— Вы покупали это колье?

— Да, — ответил молодой человек.

— И вы заплатили за него пять миллионов франков?

— Да.

— И вы продавали его здесь за три миллиона?

— Да.

— И как это называется?

— А какое ваше дело! — ответил молодой человек. — Это же моя вещь. Хочу — продаю, хочу — подарю.

Следователю показалось, что дело тут нечистое, и он обратился к прокурору. Прокурор дал санкцию на арест с задержанием в полиции до понедельника, чтобы проверить в байке счет...

Ты слышишь меня, Жак?»

Жак ничего не ответил. Он принял валидол. У него перехватило дыхание. «Неужели чек фальшивый?» [323]

— Я не возражаю против того, чтобы погостить у вас до понедельника, — спокойно сказал молодой человек в полиции, — но только здесь есть небольшая, но существенная деталь. Дело в том, что я представляю торговое дело отца в Марселе. Вот мой билет на самолет. Я сегодня должен быть в Марселе. Если я сегодня там не буду, то издержки за непосещение правления нефтяных синдикатов, а именно шесть миллионов франков, заплачу не я, а полиция Парижа. Ибо я задержусь здесь не по своей вине, а по вашей.

Следователь позвонил прокурору, но тот санкцию на арест оставил в силе. В понедельник чек был проверен. Хозяин первого магазина получил свои деньги. Молодой человек был выпущен на свободу. Вскоре он оформил соответствующие документы и подал их в суд. Суд обязал полицию Парижа выплатить шесть миллионов франков в пользу незаконно задержанного. Как вам это нравится?

— Удивительная история, — сказал я.

— Вот, голубчик, какие есть люди. Диву даешься! Как ловко могут провернуть любую аферу...

Вернувшись домой, я узнал, что утром с Мержилем вылетаю в Стамбул.

Стамбул

Откровенно говоря, Турция в данный момент меня очень мало интересовала. Важно было только одно, чтобы Мержиль ни в коем случае не изменил своих дальнейших планов и чтобы из Стамбула он полетел в Ригу.

В Стамбуле я оказался в 12 часов дня в конце июля 1944 года. Мержиль дал мне визитную карточку с адресом стамбульского отеля (номер был заблаговременно заказан по телефону еще в Женеве), а сам уехал с аэродрома по своим делам в какой-то промышленный трест на машине, которая его встретила.

И вот я шагаю по Стамбулу. Жарко. В кармане у меня письмо к Григорию Бредову. Это письмо дал мне Петр Степанович Белобородов. Адрес на конверте написан по-турецки, а письмо по-французски. Мержиль еще в Женеве перевел мне это письмо на немецкий язык. Там [324] говорилось: «Дорогой друг! Не откажи в любезности помочь в любом вопросе подателю этого письма. Не подписываюсь, ибо мой почерк тебе знаком».

Шагаю по Стамбулу. Поражает своеобразие города: его дома, архитектура, яркие наряды горожан. Еще во время полета над Стамбулом заметил, что город как с южной, так и с северной стороны обрамлен крепостной стеной с круглыми башнями. На Босфоре — рыбачьи фелюги, парусники, баркасы, лодки, катера, шаланды... В военном порту — американский военно-морской флот, турецкие военные корабли. На берегах Босфора утопают в зелени виллы богачей, красивые особняки — летние резиденции иностранных дипломатов.

Навстречу мне попадаются люди в белых мантиях, накидках, балахонах. Мелькают красные фески. Вот — смуглый пожилой старик в чалме. Вот женщина в черном одеянии и в парандже — лица не видно. Бегут босоногие в рваной одежде мальчишки — разносчики газет, они что-то кричат. На специальных войлочных подстилках мужчины и женщины несут на головах какие-то глиняные сосуды и ящики с фруктами. Снуют кошки и бездомные тощие собаки. Мелькают пестрые рекламы и афиши с обнаженными женщинами. Вот невдалеке показалась белая мечеть, окруженная высокими и узкими остроконечными башнями-минаретами. На минарете стоит муэдзин, призывая горожан к молитве. Люди идут в мечеть, одни заходят внутрь, другие опускаются на колени перед главным входом и погружаются в безмолвие молитвы. Кто просто опускается на колени, кто подкладывает под ноги небольшие мягкие подушечки.

Вот навстречу мне идет пожилая женщина в тюлевой шали и в длинном балахоне, рядом шествует, видимо, ее дочь. Девица одета в пеструю кофту и широкую юбку, она в модных туфлях, на голове — высокая копна черных волос, ресницы и брови сильно подкрашены. На перекрестке улиц на возвышении — турецкий полицейский. Он в черной форме, в каске и белых перчатках. Палочкой он регулирует движение транспорта. Кто едет на машине, кто — на бричке, кто — на осле. Горделиво вышагивают верблюды, навьюченные тюками. Погонщики идут рядом. [325]

Вот и Галатский мост. Перехожу его и попадаю на остров — в европейскую часть города. Здесь расположены деловые кварталы. Огромные многоэтажные дома в мавританском стиле, здания банков, синдикатов, концернов, трестов, акционерных обществ, особняки богачей, фешенебельные, модернизированные отели. Выхожу на окраину города. Разыскиваю дом Бредова. Услужливые вездесущие мальчишки усердно пытаются мне помочь. Дело в том, что с номерами домов разобраться крайне сложно. Вот — дом № 10, а рядом — дом № 271. А дальше — дом № 17. Попробуй найди тот, который тебе нужен!

Наконец находим. Мальчишки рады, смеются. Я даю им пять лир за работу. Они счастливы. Дом Бредова трехэтажный. В каждом этаже по одной комнате. По винтовой лестнице поднимаюсь на третий этаж (как я узнал потом, нижнюю комнату снимал греческий певец, среднюю — армянка легкого поведения). Стучу. Дверь открывает хозяин, пожилой мужчина с густой седой шевелюрой, небольшими усиками, с открытым, интеллигентным лицом.

— Здравствуйте! — говорю по-русски.

— Добрый день!

— У меня к вам послание!

Бредов внимательно прочитывает письмо.

— О, так вы желанный гость! Как поживает милейший Петр Степанович? Как его драгоценное здоровье?

— Велел вам низко кланяться. Чувствует себя согласно возрасту. Лечит радикулит.

— Присаживайтесь! Коньяк? Кофе? Сигары?

— Благодарю! Не беспокойтесь!

— Нет, нет! Как же! — Бредов суетится. — Все же, может быть, кофе?

— Хорошо. Только небольшую чашечку, по-турецки.

— По-турецки! Как же! Мы сели пить кофе.

— Так что вас интересует, молодой человек: военный порт, шифры передатчиков, переписка посольств, схемы бомбоубежищ? Какой валютой располагаете: в долларах, фунтах или в швейцарских франках? — Он выжидательно смотрит мне в глаза.

— Интересуюсь жизнью турецкого народа. [326]

— Это как понять?

— Попросил бы, если это возможно, завтра быть моим гидом по городу. Пока это единственная просьба.

— Не думал, что Петр Степанович пришлет ко мне гостя с таким невинным желанием.

— Турция не входит в сферу моей работы.

— Завтра покажу вам Стамбул.

Мы сидели, пили кофе, беседовали о делах житейских, о разном...

Эту ночь я провел в шикарном номере отеля, рядом с номером Мержиля. Перед сном мы поужинали в ресторане. К Мержилю подходили знакомые, он охотно танцевал под фривольную музыку с красивыми женщинами. Какой-то незнакомец подсел ко мне и показал фотографии молодых обольстительниц, но я никак не прореагировал, и он отошел в сторону.

Утром в своем номере я принял душ и встал у окна. За маяком «Линдер» хорошо был виден Улудаг — одна из самых высоких гор Турции. На фоне голубого неба ярко выделялся силуэт древней мечети.

После завтрака мы с Мержилем вновь разошлись. Бредов ждал меня у подъезда отеля. Мы сели в его машину и покатили. Останавливались, выходили, и мой гид рассказывал мне о здешней жизни:

— Стамбул — типично восточноазиатский город в Европе. В этом городе сохранились наслоения различных цивилизаций: античной, христианской, мавританской, в основном в виде остатков крепостных стен, зданий, скульптур, колоннад и колони. Живут здесь турки, греки, евреи и армяне — это главная и основная масса населения.

В Стамбуле много соборов, и самым уникальным считается собор Святой Софии, воздвигнутый еще в VI веке, но сейчас он реставрируется. Между прочим, я бы посоветовал вам посетить Анкару. Изумительный по своей красоте город. Паром от Галатского моста доставит вас в Хайдарпашу, откуда отходит экспресс на Анкару, а там недалеко от площади Улусмайдан на бульваре Ататюрка есть фешенебельный магазин «ABC», где можете приобрести все, что угодно. [327]

— Благодарю за совет, но я не располагаю лишним временем. Едем дальше.

— А вот обелиск Клеопатры! — говорит Бредов. — Две тысячи лет тому назад этот изумительный по своей красоте памятник был перевезен из Египта в Константинополь — сегодняшний Стамбул. Византия в те далекие времена была царицей мира, а Рим считался вторым городом на земном шаре.

Мимо нас проехал старик на осле, он читал какую-то бумагу и кричал: «Алла! Алла!» Его окружали босоногие мальчишки.

Мы побывали на базаре, где в каменных галереях, напоминающих катакомбы, продавались различные товары: шелка, костюмы, хозяйственная утварь, жесть, кастрюли, ковры, шали. Здесь же можно было увидеть ишаков, крестьянские повозки, с них продавали каймак (заквашенное особым способом буйволиное молоко), в ларьках можно было купить кокосовое молоко, обсыпанное тмином. А рыба! Сколько здесь было рыбы! Плоская камбала, серебристая скумбрия, кефаль, бычки... Поблизости жарилось мясо, выпекались пирожки и чебуреки. Тут же уличные художники рисовали с натуры, но картины раскупались плохо, турки народ бережливый.

Недалеко от базара приютилась пошивочная мастерская, рядом чинил обувь сапожник. Здесь же, под белым навесом, жили взрослые и дети и зимой и летом.

Мы остановились возле расстеленного на земле ковра, на нем лежали турецкие пряности и фрукты.

— Вот смотрите, — сказал Бредов, — хозяина нет, он в кабаке. Вон там, — махнул рукой в сторону кабака, — тянет кальян, а его товар лежит без присмотра. Покупатели знают, сколько стоит любая пряность, сами берут, что им нужно, и кладут деньги в пиалу. Иногда берут и без денег, но тогда на следующий день они обязательно приходят и расплачиваются. Народ здесь на удивление честный.

Мы присели в турецкой чайхане перекусить. Нас обслуживала черноокая красавица. Мы уютно сидели в тени и мирно беседовали.

— У меня есть двоюродный брат, — сказал Бредов, — живет он в Париже и влачит весьма жалкое существование. [328] Приходится ему помогать. Из родственников у меня никого нет ближе него. Мы дружим. В России он был юристом, а во Франции стал чистильщиком сапог.

— Почему же так?!

— Удивляться не приходится. Многие из эмигрантов, покинувших Россию после революции, перебрались в Париж и обрекли себя на чужбине на нищенское существование. Бароны и князья, растранжирив остатки своих капиталов, стали лакеями и швейцарами у французских буржуа. Иные сынки из некогда влиятельных дворянских семей работают сейчас официантами в русских кабаках, в лучшем случае устроились шоферами. Знаю одного генерала, он в царское время командовал дивизией, сейчас в Париже заведует туалетом, ему девяносто шесть лет. Почтенные графини подрабатывают по-разному, одни — портнихи, другие — манекенщицы. Ирония судьбы! И это, я считаю, еще хорошо! А простой люд, выходцы из низов, это особенно касается казаков из бывших врангелевских и деникинских войск, — эти вообще уже много лет пребывают в ужасной нищете. Они еще тогда сразу попали в шахты и рудники и до сих пор никак не могут освободиться от кабалы завербовавших их французских хозяев. Мне повезло! Я получил наследство по завещанию от отца моей умершей жены, да и к тому же много лет помогаю Белобородову, обслуживаю его клиентуру. Тоже порой неплохой заработок. Сейчас я, как говорится, на коне. Скоро перееду в собственный дом. Буду ждать вас в гости. — Бредов улыбнулся.

— Спасибо. Непременно воспользуюсь вашим приглашением.

Я рассчитался за угощение, мы сели в машину. Мимо нас прошла женщина в парандже.

— Обратите внимание, — сказал Бредов. — Она, скорее всего, из деревни. Турки, живущие в деревне, никогда не познакомят жену с посторонним мужчиной. Если вы — гость, он вас сердечно примет, накормит, оставит ночевать, но и уходя, вы его жену в лицо так и не увидите. Своеобразный народ. Свои нравы, свои традиции, свои обряды. Турки — мусульмане и свиного мяса не едят. Существуют охотоведческие союзы, они ведут охоту [329] на кабанов. Кабаны — это бич крестьянина, они все пожирают на полях и огородах и все втаптывают своими острыми копытами в землю. Охотники убивают кабанов, рубят их туши на куски и этим мясом удобряют землю. А в ресторанах турки пьют газированную воду с джином и виски. Десять граммов джина и стакан воды.

Мы ехали по Стамбулу.

Навстречу нам прошли несколько высоких негров в форме американского военно-морского флота.

— А как эти друзья здесь себя чувствуют?

— Прижились, — ответил Бредов. — Знай себе меняют доллары на лиры, шатаются по ночным кабачкам и чувствуют себя прекрасно.

Мы продолжали осматривать город. Турки сидели на корточках около своих домов и довольно равнодушно поглядывали на нас.

— Молчаливый народ, — сказал Бредов. — Много говорить не любят. Греки шумливы, а турки нет. Вот так целый день могут просидеть без дела. Большинство безграмотны, и детей не все в школах учат. А вообще, поверьте мне, я давно здесь живу, турки — народ хороший и относятся к русским с уважением.

Мы по-доброму, сердечно расстались. На следующий день утром самолет Мержиля взял курс на Ригу.

«Где ты пропадал?»

И вот маленький, восьмиместный, комфортабельный самолет снижается. Я смотрю в иллюминатор на притаившуюся в тумане Ригу. Можно смутно различить развороченные причалы порта, обгорелые здания складов, кое-где остовы разбомбленных домов. Чернеют воронки от бомб.

Танковая дивизия СС «Великая Германия» должна быть где-то здесь, в Прибалтике. А что, если ее нет? Быть может, стоит сразу по прибытии в Ригу явиться в военную комендатуру и заявить, что я отстал в пути... Если Берш где-то здесь, поблизости, то дело верное — я снова займу должность «продснабженца» в обозе и обрету столь [330] желанную свободу передвижения... Или начать розыски подпольщиков в городе и в окрестных селах... Нет, это сейчас не оправданно. В штатском, без документов, да еще при оружии, я буду кем-нибудь выдай немцам как «подозрительная личность», и тогда при допросе уже никто не поверит в мою версию «с отставанием». Снова нужна спасительная ширма 2-й штабной роты — другого прикрытия для задуманного пока нет.

Стюард, обслуживающий самолет, выслушивает какие-то указания Мержиля. Они говорят по-французски. Он по-деловому серьезен, суховат. Взгляд у него настолько официален, что все мое турне временами кажется какой-то фантасмагорией. Мержиль словно забыл, зачем пригласил меня с собой. И лишь иногда, на мгновение оторвавшись от своих мыслей и забот, он одобрительно кивает мне с какой-то «вчерашней» улыбкой и снова погружается в свои мысли...

Самолет торкнулся в землю и покатился по бетонной дорожке. Вокруг на полях торчат остовы разбитых немецких истребителей. Где-то близко немецкий военный аэродром: со свистом и грохотом в небо поднимаются «мессершмиты».

Мы спустились по трапу. Двое в штатском, ждавшие Мержиля, подхватили его вещи и проводили нас к «мерседесу». Уселись, поехали в гостиницу.

Рига была на военном положении — заклеенные бумажными полосками окна домов, закрытые магазины, опустевшие особняки. Проезжают грузовики с людьми и домашним скарбом под немецким конвоем — этих насильно вывозят из города. По улицам идут войска. Довольно часто попадаются грузовые платформы с искореженной военной техникой...

В гостинице (это был небольшой отель недалеко от улицы Меркеля), несмотря на внешний порядок и чистоту, чувствуется близость фронта, это сказывается прежде всего в настроении публики — деловой, встревоженной, оказавшейся здесь в силу крайней необходимости. Нам с Мержилем предоставили двухместный помер на втором этаже. [331]

— Советую вам, друг мой, не выходить из отеля. Раздевайтесь, устраивайтесь, вот вам сигареты, газеты, отдыхайте. Я вернусь к вечеру. Мы поужинаем, переночуем — и утром обратно в Женеву. Рига сейчас не очень приятное место для прогулок, — пошутил он и, дружески кивнув мне, вышел из номера.

Это был наш последний разговор.

Я подошел к окну — со второго этажа хорошо было видно, как Мержиль сел в машину в сопровождении двух компаньонов и куда-то укатил. Я отошел от окна. Рядом было зеркальное трюмо, и я увидел себя во весь рост. Вид у меня был вполне европейский. Я сел в кресло, закурил, пересмотрел газеты и стал обдумывать свое положение... Как быть с вещами, хотя их у меня не так много: рюкзак, один костюм, плащ, бритвенный прибор, бутылка виски, коробка швейцарского шоколада. Взять с собой или оставить в номере? Допустим, возьму с собой. Мержиль будет меня ждать-ждать, затем начнет беспокоиться, нервничать и станет разыскивать... возможно, позвонит в гестапо, даст мой словесный портрет, и меня могут накрыть...

Значит, это не тот ход! А если оставить вещи? Ведь тоже будет беспокоиться, тоже будет искать... Как же быть?..

И я нашел выход. Вылил полбутылки виски в туалете, поставил на стол бутылку с двумя рюмками. Открыл коробку шоколада, нарезал ломтиками ветчину, сыр и положил их на два прибора. Словом, создал видимость, что за столом сидели двое, выпивали и закусывали...

Написал записку: «Дорогой мосье Мержиль! У меня здесь была знакомая женщина. Она навестила меня. Я остаюсь в Риге. Выехал к ее родным в деревню. Из Берлина буду звонить по телефону. Сердечный привет Беате».

«Вот теперь, — думал я, — что предпримет Мержиль? Теперь искать он меня не будет и звонить тоже никуда не будет — а это сейчас для меня самое главное...»

Все обдумав и перестраховавшись, я уничтожил швейцарские документы, поправил воротник пальто, надвинул шляпу на лоб, надел перчатки, взял рюкзак с вещами и вышел на улицу. [332]

— Ваши документы!

— Я не был аттестован.

— Когда вы отстали от части?

— В середине января.

— А сейчас август. Где вы болтались?

— Я не болтался, господин обершарфюрер. Вначале я был задержан венграми, а потом добирался от румынско-венгерской границы сюда, в Ригу.

— Почему же так долго? На волах ехали?

— Никак нет, господин обершарфюрер, на поезде. В Карпатах взорвали железнодорожное полотно, и движение было приостановлено больше чем на две педели.

— А почему же вы до сих пор не аттестованы в дивизии? Разве можно странствовать во время войны без документов?

— Об этом надо спросить капитана Бёрша, он, очевидно, считает, что можно...

Я стоял возле деревянной перегородки в третьем отделе немецкой комендатуры в Риге. За перегородкой сидел поджарый эсэсовец. Весь наш разговор шел на немецком языке, и он аккуратно записывал мои ответы в специальную карточку.

— Пройдите туда! — Закончив задавать вопросы, он ткнул пером в направлении двери за моей спиной. — И ждите вызова!

В элегантном пальто, шляпе и перчатках, с браунингом и румынскими деньгами в кармане, я вошел в клетушку с маленьким оконцем где-то под потолком и сел на цементную холодную койку, вмурованную в пол, рюкзак положил в йогах.

Сижу час, два.

Света в камере нет. За решеткой окна постепенно угасал день, и скоро я оказался в полной темноте. Передо мной, как в калейдоскопе, проплыли события последнего времени, начиная с паровозной кочегарки, которая доставила меня в Будапешт, затем Женева, Стамбул и, наконец, мержилевский самолет, который перенес меня в Ригу. В ушах еще не отзвучали отрывки джазовой музыки, от костюма Мержиля тянет «шипром», а я сижу здесь в каменном мешке предвариловки и думаю, и думаю: правильно ли я сделал, променяв мягкое кресло самолета на [333] каменное ложе этого застенка?.. «Правильно! — думал я. — В Женеве нет советского посольства с 24-го года. Как я мог забыть это? Ведь еще до войны на политинформации говорили...»

Нервное напряжение спало, и я сидя заснул... И снился мне бой, тот страшный бой около березовой рощи, где генерал Кирпонос, громко крича: «Вперед, за Родину!» — стреляя на бегу из пистолета, повел в штыковую контратаку группу командиров... Это была жестокая схватка... Советские командиры схлестнулись с фашистами насмерть, они душили их, кололи штыками...

Фашисты дрогнули и откатились в кукурузное горящее поле, но прорваться нашим все-таки не удалось. В этом бою генерал Кирпонос был дважды ранен, его унесли в рощу и положили на носилки около штабной машины... Он бредил...

Я просыпался и снова засыпал.

То снился мне Функ с его крикливой речью, то театрально улыбающаяся Ева, то славная Беата, и почему-то я отчетливо увидел авантюриста Савинкова в позолоченной карете с его цирковой лошадью, танцующей на парижской улице...

Потом, подложив под голову рюкзак, я лег на свой цементный топчан и впал в забытье...

Когда я проснулся, не сразу смог понять — где нахожусь.

— Следуйте за мной! — Около раскрытой двери, в ярко освещенном проеме стоял офицер с черной папкой в руке. — Следуйте за мной! — повторил он.

Я опомнился и встал.

Улица погружена в вечерний сумрак. Высоко в небе слышен гул советского бомбардировщика. Немецкие прожекторы мечут столбы света в черноту нависшего неба.

Возле комендатуры тарахтит мотоцикл с коляской, в которую меня посадили. Офицер примостился за водителем, и мотоцикл понесся по тревожно притаившемуся городу, затем выехал на окраину и стал петлять по лесным просекам, подпрыгивая на ухабах. Иногда на перекрестке офицер приказывал остановиться и разворачивал карту, освещая ее карманным фонариком. [334]

После часовой тряски мы прибыли на какой-то хутор. В лесу был разведен костер, и первым, кого я увидел в отблесках красного пламени, был мой милый Пикколо, подкидывающий в руках горячую печеную картошку.

— Эй, Пикколо, привет! — не удержался я. Обозники, сидевшие вокруг костра, повскакивали с мест и бросились к мотоциклу.

— Алло! Пропащий!

— Откуда прибыл?

— Дэ ж ты блукал? — кричали они наперебой.

— Где штаб? — спросил я.

— Да вон, во втором доме?

— А капитан Бёрш здесь?

— Нет, на фронте.

— А фельдфебель?

— Он должен быть в штабе — только недавно туда ушел.

Мотоцикл дернулся и развернулся перед домом, где находился штаб роты.

— Guten Appetit, Herr Feldwebel! — сказал я с порога, открыв дверь и увидев фельдфебеля за ужином. Он держал на кончике перочинного ножа кусок консервированной колбасы, собираясь отправить ее в рот.

— Oh, wer sehe ich da... Wo hast du dich gesteckt?.. Wir haben dich gesucht! — обрадовался фельдфебель.

— Schlecht gesucht! — смеялся я.

— Ist das Ihr Mann? — вмешался в наш разговор конвоировавший меня офицер.

— Unser! — ответил фельдфебель.

— Warum reist er ohne Papiere?

— Erkundigen Sie sich beim Chef, der Kompaniefьhrer Hauptmann Borsch ist aber an der Front{36}. [335]

— Unterzeichnen Sie{37}! — Офицер раскрыл папку. Фельдфебель прочел какой-то документ и расписался.

— Хайль! — произнес офицер, вышел из помещения и уехал.

— Где ты пропадал? — переспросил фельдфебель, с любопытством оглядывая меня с головы до ног. — Пальто, шляпа...

Я начал придумывать всякие небылицы, но он перебил меня:

— А вид у тебя, прямо скажем, не фронтовой! Где ты все это раздобыл?

— В Румынии, где же еще! Лошадьми-то вместе торговали. — И мы оба рассмеялись. — А где мои вещи?

— У денщика. Где ж им еще быть. Иди к нему, покажись. Он обалдеет! Сидим без дополнительного провианта. Строгий рацион, сильно подтянули ремни. Капитан уж горевал, горевал. Тут еще чехи куда-то смылись, сбежали, что ли, паразиты, дезертировали?.. Но о них никто не плачет, не печалится, а без тебя мы как без рук.

Бёрш завтра вернется. С утра бери подводу, переоденься и займись делом... На перевале небось отстал, когда мы трое суток стояли? К венгерочке заглядывал?

— Как же нам без любви — одна беда! — сказал я и ушел.

И снова с Пикколо ездим на подводе по окрестным хуторам, разбазариваем дефицитный бензин. Иногда я уезжал верхом один, переодеваясь то в штатское, то в солдатскую форму, и пропадал по нескольку суток, это давало мне возможность повнимательнее изучить обстановку, приглядеться к людям.

Кончились для немцев голландские сыры, французский коньяк, чешские консервы, норвежские сардины и украинское сало. Скудный паек и никакой поживы у латышских хуторян. К тому же 2-я штабная рота располагалась в прифронтовой полосе, откуда было эвакуировано население и вывезен скот. Впрочем, подальше от [336] фронта еще можно было встретить местных богачей, которые поддерживали немецкую армию и охотно предлагали ей продукты и товары.

По дорогам шныряли наряды полевой жандармерии. В их обязанность входило следить за продвижением войск, наблюдать за дорожными обозначениями и производить проверку документов. Вот к таким двум жандармам я и попал в лапы, как-то ночью возвращаясь на подводе в свой обоз. Совершенно неожиданно они вылезли из кювета и задержали меня. В лунном свете я видел у них на груди продолговатые бляхи на цепочках — такие знаки, в отличие от обычных армейских чинов, положено было носить только жандармам. Они приказали мне следовать в штаб, находившийся поблизости.

В штабе у меня отобрали продукты и браунинг. Я был допрошен и посажен под охрану вместе с большой группой арестованных латышей, эстонцев, литовцев, русских, украинцев в сарай на одном из хуторов, обнесенном небольшим каменным забором. Хутор был заброшен, и жилое здание заняли немцы. Я требовал освобождения, возмущался, просил связаться со 2-й штабной ротой, отчаянно ругался, но ничего не помогало. На десятый день арестованных вывели во двор. Там стояло несколько мотоциклов и моя подвода, нагруженная немецкой амуницией. Штаб полевой жандармерии куда-то снимался с места. Я начал требовать освобождения, и меня провели к гауптвахтмайстеру, который еще находился в доме.

— Ну что разбушевался, нашли мы твою вторую штабную роту. Вот сейчас как раз направляемся в тот район. На, возьми свой браунинг. Завтра мы тебя отпустим и подводу вернем. Да, скажи своему капитану Бёршу, чтобы тебе оформили документы. А то ездишь с оружием и без документов, черт побери, непорядок... Не положено!

Так я выскользнул из-под ареста, но никаких документов не получил и капитана Бёрша больше никогда не видел.

По-прежнему я разъезжал по латышским хуторам без документов, но с оружием и упорно искал связь с латышским подпольем... [337]

Жан Кринка

- А вы один на ферме? — спросил я пожилого, сутулого человека с редкой рыжей бородкой на отекшем лице.

— Сейчас один. — Он посмотрел на меня прищуренными глазами и пододвинул горшок с парным молоком. — Кушайте, кушайте.

— Дети у вас есть? — Я взял со стола лепешку и с удовольствием откусил, запивая ее молоком.

— Два сына в полиции. Воюют за Гитлера! — Он показал на портрет Гитлера, что висел на бревенчатой стене пятистенного сруба. — Я их в полицию со своим оружием послал. В самом начале войны, когда красные отступали из Латвии, мои сыновья немало их уничтожили... — Этот подлец говорил вполне откровенно и к тому же по-русски. — Бог мой! Когда же наконец мы избавимся от жидов и большевиков?.. Что, Москву еще не взяли? Я смотрю, у немцев тут, в Латвии, сила собирается.

— Да, да, — ответил я, жуя лепешку. — Вот вы этой силе и должны помогать.

— Помогаю, помогаю. Отдал гебитскомиссару коров и лошадей, свиней тоже... Вот только сволочь партизанская нам мешает.

— Кто?

— Целыми семьями в леса ушли. Ловят их да вешают, — он выразительно покрутил рукой в воздухе и вздернул ее кверху, — а до одного гада никак не доберемся.

— Кто он?

— Кринка. Такая уж у него фамилия. Прикидывается простачком. А я знаю, чем он занимается... Коммунист он...

— И вы знаете, где он живет?

— В тридцати километрах отсюда. Недалеко от Ауце, на хуторе Цеши.

...В августовских сумерках верхом на вороном жеребце я ехал через молчаливый хвойный лес, еще хранивший дневное тепло. Багровел закат. Казалось, густой смолистый запах пропитывал меня насквозь. Еловые ветки хлестали по лицу. Я ехал к патриоту — в этом я не сомневался. Сердце радостно билось. На небольшой поляне [338] около кучи хвороста копошились два старика. Увидев меня, они прекратили работу.

— Эй, друзья! Где хутор Цеши?

Латыши, услышав русскую речь, подошли ко мне.

— Километра три будет, — по-русски ответил один из них. — Лес кончится, держись правее. Минуешь хутор, завернешь направо, проедешь молодым леском, а за ним и Цеши. — Оба настороженно оглядывали мою немецкую форму.

Вскоре показался хутор Цеши.

Против большого деревянного дома во дворе стояли конюшня и сарай. За домом — фруктовый сад, огород и пасека. Из дома вышел мужчина. Среднего роста, крепкий, он стоял на крыльце и строго смотрел на меня. Я спешился.

— Вы Кринка? — спросил я по-немецки. Он утвердительно кивнул. — Можно к вам зайти?

— Пожалуйста.

— Где оставить коня?

Он молча отвел меня к конюшне и привязал лошадь возле двери.

— Пройдемте, — сказал он по-немецки. В прохладной, чисто прибранной комнате были его жена и дочь, черноволосая девушка лет двадцати.

— Можно нам поговорить наедине? — спросил я. Кринка по-латышски попросил женщин удалиться, и мы, закурив, сели на лавку.

В Кринке я не ошибся. Как я и ожидал, он оказался настоящим патриотом, добрым и умным человеком. Мы долго беседовали. Я назвал себя разведчиком, действующим под кличкой Сыч во вражеском тылу. Пришлось сказать, что у меня есть радист и связь с Центром... В конце концов я увидел, что он склонен поверить, что в его дом явился советский солдат в немецкой форме, надетой для маскировки, явился для того, чтобы вместе с его группой бороться против фашистов.

Кринка все же колебался и продолжал смотреть на меня своими строгими глазами из-под нахмуренных бровей.

— Закончим разговор после ужина? — спросил он, и по интонации я почувствовал, что мы сблизимся. [339]

Кринка дружелюбно поглядывал на меня, пока хозяйка угощала меня румяными горячими блинами, сам подкладывал мне в тарелку ветчины и подливал в кружку молоко.

Ужин закончился, хозяйка с дочерью убрали со стола посуду, мы опять остались одни.

— Так чем же я смогу вам помочь? — спросил он, доставая кисет с махоркой и скручивая самокрутку.

— Надо, — сказал я, — иметь тесную связь с населением и стараться мешать угону людей в Германию. Я хотел бы выступить перед людьми. Смогли бы вы помочь мне в этом? — спросил я Кринку. — Есть ли здесь надежные люди?

— Найдутся...

— А смог бы я жить где-нибудь неподалеку, не попадаясь посторонним на глаза?

— Организуем.

— Тогда ждите меня. Я скоро вернусь, привезу оружие и буду жить в лесу.

Мы вышли во двор. Спускалась прохладная ночь. В конюшне похрустывали сеном кони, изредка глухо ударяли копытами в перегородки. Я заметил, что мой конь разнуздай, перед ним лежит охапка сена и стоит пустое ведро. Видно, хозяйка позаботилась. Я взнуздал коня, вскочил в седло, попрощался с гостеприимными хозяевами.

Ночью я вернулся в немецкий обоз.

- Пикколо! — позвал я своего юного друга. Мальчишка не спал, он, видимо, ждал меня. Мы сели в сторонке на влажную от росы траву.

— Сегодня ночью я ухожу в лес. Хочешь со мной?

Паренек глотнул воздух от волнения:

— Хочу!

— Готовь себе лошадь с седлом. Уйдем верхом.

За многие месяцы я узнал Пикколо, верил ему, как и он мне. Его решительность и отвага не вызывали у меня ни малейшего сомнения.

Ночь была лунной, яркие звезды караулили недолгий прибалтийский сумрак. Немцы улеглись в полуразрушенном [340] сарае, оставив автоматы у входа. Я прилег возле оружия на соломе и стал ждать. Пикколо лежал на подводе под плащ-палаткой. Возле его подводы, пофыркивая, щипали траву две лошади. Часовой с автоматом, охраняющий обоз, бродил вокруг сарая и дома, где тоже спали немцы.

В три часа ночи я тихо вышел из сарая. Часового не было. Я заглянул в окно дома и увидел, что он сидит у ящика, на котором стояла бутылка вина и лежал автомат, и при свече с кем-то из своих друзей играет в карты.

Я подошел к Пикколо:

— Седлай коней и жди.

Я вынес из сарая два автомата. «Брать оружия больше, пожалуй, рискованно, — подумал я. — С двумя автоматами отвертишься от часового, если он спохватится, а с четырьмя — влипнешь!» Подошел к оседланным коням и вскочил на одного, держа в руке оба автомата.

— Ну? Что там? — шепнул я, видя, что Пикколо никак не удается взобраться на лошадь.

— Стремян нету! — в отчаянии бормотал он.

— О чем же ты думал, дурень? Надо было заранее проверить! — И я, приподняв его за шиворот, помог ему забраться в седло. — Бери сразу в галоп! — сказал я, перескочив канаву. Обернувшись на скаку, увидел, как Пикколо, обхватив коня руками и ногами, мчится за мной по дороге.

Вот и знакомый лес. Теперь все в порядке. Вокруг тишина, только сосны, шумя вершинами, медленно покачиваются под рассветным ветерком. Мы придерживаем взмыленных коней, идем шагом. Я проверяю автоматы, они на предохранителях.

В доме Кринки одно окно было освещено. Мы спешились, я постучал в окно. Он тут же вышел: ждал.

Люди в лесу

- А это что за малец? — спросил Кринка, беря поводья наших лошадей.

— Это Пикколо, мой друг. Не тревожьтесь. Он со мной едет с Украины. Помогите устроить его у кого-нибудь. [341]

Кринка понимающе кивнул головой:

— Устроим. А вы, — обратился он ко мне, — входите в дом и отдыхайте, я постелил.

Пикколо медлил, вопросительно гладя на меня.

— Иди, иди, завтра увидимся... л»

И он ушел вместе с Кринкой.

Утром меня пригласила завтракать хозяйка Юлия Васильевна. Дочь Кринки, Зоя, ждала меня с полотенцем, мылом и кувшином воды. Умывшись, я зашел на кухню к Юлии Васильевне и был крайне озадачен, застав там каких-то двух женщин и мужчину. Увидев меня, они вышли.

— Жан на конюшне стрижет хвосты и гривы вашим лошадям, а мальчонку вашего он устроил к одним старикам на соседнем хуторе, ему там будет хорошо, — шепнула мне Юлия Васильевна, стоя над примусом и помешивая в кастрюльке ячневую кашу с салом.

Было десять часов утра, когда мы с Кринкой вошли в лес. Пробирались чащей, без троп. Минут через пятнадцать он подвел меня к моему новому жилищу. Шалаш был сделан на диво. Уложенный на кольях густой еловый лапник не пропускал ни дождя, ни света. Невдалеке протекал ручей, возле него был громадный камень. Мы договорились, что под этот камень Жан будет класть для меня провизию, если на ферме или поблизости окажутся немцы. Ежедневно я смогу знать: если провизии не будет — значит, можно идти на ферму, ничего не опасаясь, если сверток с едой тут, под камнем, — лучше не показываться.

Мы присели возле ручья. Он бежал по ярко освещенной солнцем поляне, заросшей ромашками, хвощом, колокольчиками. Глядя на эту мирную природу, слыша треск кузнечиков и гудение шмелей, видя целые семейства крепких белых грибов, словно выбегавших из леса на поляну, трудно было представить себе, что совсем рядом идут жаркие бои, горят дома, льется кровь. И только рокот самолетов высоко в небе и далекие взрывы авиабомб напоминали об этом...

Мы сидели с Кринкой возле шалаша. Я чистил и смазывал свой браунинг, а Жан расспрашивал о моей жизни. Я понял, что это человек незаурядной воли, умеющий [342] точно и хладнокровно судить обо всем. Он был необыкновенно сдержан, внутренне собран и всю свою страстную веру в наше общее дело таил глубоко, ничем внешне не выдавая своих чувств.

Биография его очень интересна. Он участвовал в боях за советскую власть в 1917 году. Был в рядах латышских революционеров, бравших Зимний дворец. Его однажды вызвал к себе Владимир Ильич.

— И вы лично разговаривали с Лениным? — спросил я.

— Да. Это самая памятная минута в моей жизни... — Кринка машинально вертел в пальцах лиловую метелку мяты и вдыхал ее острый аромат. — Я тогда еще плохо говорил по-русски, но доложил Владимиру Ильичу Ленину все как полагается. А позже, в Гражданскую войну, я был послан на помощь латышским рабочим Рижского завода, который с тысяча девятьсот пятнадцатого года находился в Воронеже. И там мы громили белогвардейские банды... В Воронеже я учился, встретил Юлию Васильевну, и мы поженились. У нее там сестра до сих пор живет. А младшая сестра моей жены переехала в Москву.

— В Москву? Где же она там живет?

— На Кузнецком Мосту. Ты знаешь такую улицу? — Жан улыбнулся.

— Ну как же, я там в шахматном турнире участвовал. Играл в шахматном клубе, еще в тридцать восьмом году.

— Это клуб на углу Рождественки, такой гранитный массивный дом?

— Он самый.

— Ну так вот, сестра жены живет через дом, возле Выставочного зала, во дворе... Александра Васильевна Зудова. Вот я письма ее специально прихватил тебе показать. — Он вынул из кармана несколько писем.

Я с жадностью ухватился за исписанные листки...

Настал один из ответственных дней.

Мы ехали с Жаном на его бричке, запряженной приземистым битюгом. Темнело. Я всецело был поглощен своими мыслями. Затаенная тревога перед неизвестностью, [343] как всегда, давала о себе знать. «Как себя вести? Смогу ли ответить на все вопросы?.. Главное сейчас, чтобы люди мне поверили... Главное — суметь организовать людей на борьбу...»

...Это была просторная комната в избе на глухом лесном хуторе. За столом на лавках разместилось восемь человек. Четверо из них — бородатые старики лет под семьдесят каждый. Все курили, и, когда мы с Кринкой вошли, над столом висело облако сизого дыма. Видимо, они не ожидали, что разведчик окажется столь несолидным субъектом, да еще в форме немецкого солдата.

— Здравствуйте, товарищи! — сказал я. — Думаю, Жан Кринка рассказал вам, кто я и зачем прибыл сюда. Все вы люди преданные советской власти и хорошо знаете друг друга. Это очень важно.

Я подсел к столу. Люди внимательно слушали. А я говорил, что гитлеровцы проиграли войну и скоро Красная армия освободит Латвию. Рассказывал о дезертирстве в немецких частях, о разложении и упадке боевого духа среди немецкого офицерства, говорил о необходимости сплочения отдельных боевых групп, действующих с оружием в руках против фашистов в их тылу. Разбирая обстановку в прифронтовом районе, я сказал:

— Фронт приближается сюда. Немцы в прифронтовой полосе сжигают дома мирных жителей, уничтожают скот... Они угоняют молодежь, женщин, детей в Германию. Как все это предупредить? Надо сейчас же, пока не поздно, построить в лесу убежища, землянки, загоны для скота. Сено свезти не на сеновалы, а в лес. Малых детей и женщин укрыть в землянках, заготовить запасы продовольствия, чтобы, когда фронт приблизится, было куда уйти.

— А что, фронт близко? Когда оп подойдет сюда?

Я высказал предположение, что фронт будет здесь к зиме, а сейчас советские войска ведут бои на рижском направлении, перемалывая мощную вражескую технику.

Один бородач, почесав бороду и поблескивая глазами из-под мохнатых бровей, интересовался тем, не угонят ли его с насиженного места, когда придут советские войска, у него два сына ушли, мол, с красными, когда те отступали из Латвии в начале войны, а двух младших немцы [344] в полицаи забрали. Придется за них, за младших, ответ держать или нет? Я твердо ответил:

— Всем, кто будет действовать против фашистов, участвовать в партизанских делах, гарантируется полная неприкосновенность.

Мое заявление прозвучало убедительно, и, судя по выражениям лиц, люди были довольны нашей встречей. Я еще раз призвал создавать партизанские группы для помощи наступающей Красной армии. Фамилии участников встречи обещал передать советскому командованию.

(Забегая вперед, скажу, что спустя несколько месяцев, уже будучи у своих, я по записной книжке и по памяти передал советскому командованию оперативные сведения по Латвии и сообщал пофамильно о латышах-патриотах, с оружием в руках боровшихся против гитлеровцев.)

А пока шел деловой разговор.

— Мы окажем любую посильную помощь, — сказал один из молодых латышей.

Другие его поддержали:

— Скажите, что нужно делать?

— Мы готовы.

— Не подведем!

Я попросил их назвать фамилии предателей, работающих у гитлеровцев, тех, кто помогает оккупантам угонять население в Германию, кто грабит жителей. Затем сказал, что мне необходимо знать, где находятся немецкие военные склады, аэродромы, расположение гарнизонов, — словом, любые оперативные сведения по этому району.

— Товарищ Кринка, как человек опытный в военных делах, распределит между вами обязанности, и каждый сообщит ему все, что сможет. Это и будет первое задание.

Потом я обратился к старику, у которого два сына служили в полевой полиции.

— Очень вас прошу, папаша, узнать, по своей ли воле они служат немцам?

— Какой там черт по своей воле! Взяли их, и все!

— Так вот, папаша. К вам особая просьба. Поговорите с ними серьезно. Их нужно подключить к нашему делу. Тем самым они снимут с себя вину перед народом. [345]

Кринка поддержал меня и заметил, что эти парни могут помочь и оружием. На первое время достанут хотя бы несколько винтовок с боеприпасами.

Я посмотрел старику прямо в глаза и понял, что он готов это сделать.

— И еще одна просьба, папаша. Надо, чтобы ваши ребята раздобыли оперативную карту этого района и график, по которому батальон полиции прочесывает леса. Тогда все будет в порядке, и мы избежим облавы.

Старик кивнул в знак согласия.

Мы разошлись поздно ночью. Группа сопротивления начала действовать.

Первая операция

День выдался на редкость теплый и ясный.

К четырем часам пополудни наша группа собралась в условленном месте. Состояла она из двенадцати человек. У нас было два автомата, три винтовки, несколько пистолетов и охотничьих ружей.

Оставив подводы под охраной тех, кто был без оружия, мы цепочкой направились к дороге и залегли по обеим сторонам в кустах. Я лежал последним в ряду, повернувшись лицом к дороге, и наблюдал в бинокль.

Сначала проехала колонна грузовиков с солдатами, потом промчались два мотоциклиста. После довольно долгого перерыва проехали крытые машины, везя на прицепах шестиствольные минометы и пушки. Все это пока было нам не по зубам. Наконец в сумерках появился обоз из четырех подвод и с ним около полутора десятков солдат. В голове обоза — трое верховых.

Об этой минуте я и мечтал. И она наконец-то наступила.

— Приготовиться! Внимание! — скомандовал я и тут же махнул пилоткой товарищу, лежавшему напротив меня на той стороне дороги. Он принял сигнал. Я вскочил и, опережая обоз, пробежал кустами метров тридцать. Затем вышел на дорогу и спокойно пошел ему навстречу.

Я был собран. Сосредоточен. Сколько раз я был на грани гибели? Сотни раз! Риск?! В лабиринтах смертельного [346] риска я был с первого дня войны. Внимание мое приковано к трем верховым. Заметил, что один из них капитан, второй — фельдфебель, третий — унтер-офицер. Разговаривать будем по-немецки. Поравнявшись с ними, я вытянулся в струнку:

— Господин капитан, разрешите обратиться с вопросом?

Он поглядел на меня сверху вниз и придержал коня:

— В чем дело?

— Вы не скажете, господин капитан, как добраться до Ауца? Там находится штаб нашего полка.

— Подойди поближе!

Едва он ткнул пальцем в карту, как я в упор разрядил «ТТ». Лошадь фельдфебеля встала на дыбы, но я успел отскочить в сторону и снова выстрелить. В эту минуту из кустов открыли огонь, и, как мне показалось, все солдаты были уничтожены. На землю свалились и фельдфебель, и унтер-офицер, не успевшие даже схватиться за кобуру.

Я видел, как одна за другой начали останавливаться подводы. Обоз встал.

Надо было срочно очистить дорогу: могли появиться другие машины и обозы. Мои товарищи, выскочив из кустов, поймали оседланных лошадей, погрузили на подводы убитых и быстро свернули с проезжей дороги в лес. Проехав метров триста, мы остановились. Здесь обнаружилось, что двое немцев живы. Я допросил их и узнал все, что было нужно, в том числе номер их части, откуда и когда прибыли Латвию, куда и зачем направлялись. Пленных мы отпустили на все четыре стороны, но, конечно, без оружия. Это были шестнадцатилетние юнцы, совсем еще дети.

— Куда же нам теперь идти? — шмыгая носом, растерянно спросил один из раненых. — Без оружия... нам не поверят...

— Как раз поверят, вы же ранены.

— Скажите, что попали под бомбежку, а потом на вас напали и вы сами едва уцелели, — посоветовал я.

На этом мы и расстались.

Обоз принадлежал танковой дивизии СС «Мертвая голова» и следовал в город Тукумс. На подводах были продукты [347] и боеприпасы, в которых мы испытывали острую нужду. Был там и бензин; к большому счастью, ни одна пуля не попала в канистры, лежавшие на дне повозок.

Закопали убитых в общей могиле, собрали трофеи: деньги, часы, документы, личные вещи немцев. Я распределил между партизанами подводы, лошадей и оружие. Разъехались в разные стороны, и только к вечеру, сделав дома все необходимые дела, мы с Жаном отправились на дальний хутор...

Сидя на траве на лесной поляне и оживленно беседуя, мы праздновали первую победу.

— Ну как? — спросил меня бородатый дед, пыхтя в темноте козьей ножкой. — Метко бьют винтовки, что мои сыпки принесли. — И добавил, не дожидаясь ответа: — А ведь из одной-то я сам стрелял.

Все были очень довольны удачно проведенной операцией и наперебой вспоминали о деталях боя...

Недалеко от дома Кринки, на перекрестке лесных дорог, стояла старенькая, заброшенная банька. У ее хозяина по фамилии Брамс в то время скрывался латыш, дезертировавший из немецкой армии. В этой баньке, в глубокий проем между полуразрушенной печкой и стеной, я спрятал рюкзак с формой убитого капитана, его сапоги, амуницию, оружие и документы.

Дела у партизан налаживались. Кринка ежедневно получал донесения. В эти дни у Кринки находился его брат-подпольщик, очень симпатичный, средних лет. Насколько мне помнится, на его след фашисты напали в Риге, и он решил скрыться от них в лесу.

Наши товарищи-латыши действовали активно — все замечали, деды вызнавали у соседей, имевших родичей-полицаев, что делается в немецкой армии. Началась и диверсионная работа. Во всем районе вокруг хутора Цеши разрушались деревянные мосты, перерезались провода связи. Жителей хуторов, даже самых дальних, заблаговременно предупреждали о готовящихся против них репрессиях. Участились вооруженные столкновения с немцами.

Лес служил людям падежным убежищем. Появились землянки, загоны для скота. Проливные дожди, осенние [348] туманы, порывы ветра, скрип деревьев, крик ночных птиц или зверей — все было на руку людям.

Я часто бывал в доме Кринки. Мне очень дорога была материнская забота Юлии Васильевны, я гордился доверием Жана, а темноволосая, скромная, красивая Зоя учила меня говорить по-латышски и была в восторге, когда однажды, распахнув дверь, я запел популярную народную латышскую песню на латышском языке:

Луга люблю я и солнце майское, Хотя в душе печаль живет...

Особенно хорошо было в доме у Кринки в дождливые, холодные предосенние дни. Так не хотелось тогда уходить в темноту ночи к своему шалашу. Но я поднимался из-за дружеского стола и шел в лес.

В офицерской форме я никогда у Кринки не появлялся: боялся вызвать подозрение у эвакуированных, которым Жан отдал половину своего дома.

Все документы капитана я уничтожил, сохранил лишь командировочное предписание («марш бефель»). В этом документе было сказано, что капитан такой-то с таким-то количеством солдат следует в город Тукумс в дивизию СС «Мертвая голова». Удостоверение было без фотографии и при случае могло пригодиться.

Фронт приближался. Ночью, лежа в шалаше, я слышал далекое гудение и грохот боя. Иногда небо в той стороне озарялось отблесками пожаров.

В те дни я часто надевал форму немецкого капитана, ибо в ней и собирался перейти фронт, к своим. В то же время, выезжая верхом в этой форме в прифронтовые места, мне легче было сориентироваться в обстановке. Много надо было заранее разузнать и разведать, и форма немецкого офицера способствовала этому.

Еще одна проверка

Советскому человеку надеть на голову фуражку с эмблемой-черепом — нелегко. В особенности если представишь себе, какие мысли роились под этой черной фуражкой в голове гитлеровца. [349] Фуражка хранила запах фиксатуара и еще чего-то до тошноты отвратительно пахнувшего; подкладка лоснилась от жира, и прикосновение к ней тоже вызывало неприятные ощущения. Высокий лакированный козырек торчал впереди назойливо-надменно, а над ним выпячивался на околышке этот проклятый значок с черепом. Следовательно... Если убитый капитан был из роммелевской танковой дивизии СС «Мертвая голова», то наверняка эта фуражка возвышалась над люком танка, окрашенного в белый цвет, где-нибудь в песках Красной африканской пустыни, когда Роммель выходил на линию Маррет, чтобы соединиться с генералом Арнимом и его 5-й армией.

Впрочем, вряд ли капитан защищал тогда свою голову от палящего солнца черной фуражкой, скорее всего, эта фуражка лежала у него в чемодане вместе с черным кителем, который был сейчас на моих плечах. Китель этот тоже удирал из Африки на Сицилию, а затем в Марсель через Средиземное море, и, судя по пяти нашивкам ранений, их хозяин был верным гитлеровским слугой. Об этом свидетельствовали и два Железных креста первого класса. Черные галифе с черными, изрядно потертыми кожаными врезами на внутренней стороне говорили о том, что хозяин был вынужден в балтийских краях пересесть из подбитого танка в седло. Остается добавить, что сапоги имели лакированные голенища и были сшиты отменно хорошо.

...Облаченный во всю эту одежду, я ехал верхом в прифронтовой полосе. При мне был бинокль, пистолет «ТТ», найденный в прибалтийском лесу, немецкий «вальтер», неизменный браунинг, похищенный у румынской генеральши, в планшете — оперативные карты, в руке — автомат.

Вскоре я оказался на поляне, где расположилась какая-то немецкая часть. Дымилась походная кухня. Возле нее длинной очередью выстроились солдаты с котелками.

«Посмотрим, как они со мной будут разговаривать», — подумал я, стараясь во всем — от острых носков сапог до надменного выражения глаз под лакированным козырьком — походить на прежнего хозяина этой одежды. [350]

Мое внимание привлек рокот пролетавших в небе самолетов. В ясной синеве шел яростный поединок «мессершмита» с маленьким советским истребителем, который выделывал головокружительные виражи и петли вокруг противника. Истребитель переворачивался на спину, подлетал под немца, обстреливал короткими очередями. Но вот, видимо, истребитель израсходовал свой боекомплект. Он неожиданно вынырнул из облака в хвост «мессера» и, протаранив его, взмыл и исчез в облаках.

«Мессершмит», разваливаясь на куски, падал на землю. И где-то за лесом послышался глухой взрыв.

Я был так возбужден, что, признаться, пришлось приложить немало усилий, чтобы вновь обрести хладнокровие и выдержку, к которым обязывала маскировка. Выпрямившись в седле и приняв строгий вид, я подъехал к немцам.

Почерневшие от усталости, заросшие щетиной, видимо, недавно вышедшие из трудного боя, солдаты возле походной кухни ели из котелков суп.

— Какая часть?

— Особый батальон танковой дивизии «Рейх».

Я повернул коня и ускакал прочь. Где-то вдалеке грохотали орудия.

Весь день я провел в пути, анализируя обстановку, искал «окно» для перехода фронта. К вечеру решил возвратиться к Кринке. Но, не доехав до хутора километров четырех, на перекрестке наскочил на пост полевой жандармерии.

— Хальт! — гаркнул фельдфебель, выходя из придорожных кустов. Рядом появился второй. В лунном свете блестели их металлические бляхи. — Господин капитан, прошу предъявить документы!

— Еду в штаб танковой дивизии «Мертвая голова», везу срочное донесение. Дорогу!

Фельдфебель взял под уздцы моего коня.

— Прошу предъявить документы, господин капитан! — повторил он вежливо, но настойчиво и положил руку на автомат, висевший на его груди.

— Документы предъявлять не намерен! Дорогу!

— Тогда прошу вас, господин капитан, проследовать в штаб. Это совсем рядом, вот в том доме. — Он [351] указал на белое здание невдалеке. Там в окнах мигали огоньки.

Я мог разделаться с ними легко. Но совсем рядом был хутор Кринки, и я побоялся навести на него подозрение: немцы при выстрелах немедленно бы всполошились. Поэтому я решил последовать за фельдфебелем и подъехал к дому. По широкой мраморной лестнице мы поднялись на второй этаж. Напарник фельдфебеля остался на улице.

— Хайль Гитлер! — взмахнул я рукой, войдя в большую полутемную комнату, где за столом сидел офицер в расстегнутом кителе и что-то писал. — Идите! — обернулся я к фельдфебелю. — Разберемся без вас!

Сейчас нужно было сыграть на верной интонации. Я грохнул на стол свой автомат, распахнул китель, сдвинул фуражку набекрень, бухнулся в кресло рядом со столом так, словно именно отсюда был куда-то послан и сюда же вернулся.

— Ух, чертовски устал! Вот хорошо, что вас разыскал. Нет ли у вас чего-нибудь подкрепиться? С утра ничего не ел. — Я вынул портсигар, вытащил сигарету, нервно постучал по крышке, закурил.

Офицер, не отрываясь от своей писанины, мельком взглянул на меня.

— Сейчас что-нибудь сообразим, — сказал он и нажал кнопку звонка, вделанную в стол. Тут же вошел ефрейтор. — Принеси капитану что-нибудь поесть и кофе.

— Слушаюсь! Я тут же начал:

— Целый день в седле, йог разогнуть не могу! Скачешь как полоумный по этой грязи.

— Л ты откуда? — вставил офицер, но меня остановить было уже трудно.

Желчно, нервно, громко я продолжал:

— Черт знает что вокруг творится! — Я взмахнул руками — Одна дивизия сменяет другую, одни на отдых, другие на фронт, неразбериха полная. Линия фронта все время меняется. Какое сегодня число?

— Десятое августа. Русские взяли Ту куме.

— А говорят, танковая дивизия «Рейх» прибыла сюда. Ну и дадим теперь жару иванам! — Я задорно засмеялся. — Теперь дело пойдет на лад. — Голос мой с раздражительного [352] тона стал переходить к уверенным выкрикам в стиле застольных речей. — Где мы только не были? Ты подумай! И во Франции! И в Бельгии! И на Крите! И на Сицилии! И в Италии! И с Роммелем в Африке! До Курляндии добрались, черт ее побери!

— Война, — устало вякнул офицер. — Дай сигарету. Я раскрыл портсигар. В это время ефрейтор внес поднос с едой.

Я встал с кресла.

— Сейчас поедим! — Я потер ладони и схватился за козырек, собираясь спять фуражку, и вдруг спохватился: — Ох, как же я лошадь не поил весь день. Сейчас, минуточку!

Офицер и ефрейтор не успели опомниться, как я уже летел по лестнице вниз, рывком открыл дверь в темноту — вокруг никого. Мгновенно отвязал коня, вскочил в седло — и был таков. Автомат так и остался на столе в штабе немецкой тайной полевой полиции...

На следующее утро, переночевав в лесу в своем шалаше, я снова верхом в немецкой офицерской форме выехал на проселочную дорогу, намереваясь навестить одного латыша, который добывал мне некоторые оперативные сведения. Только я выехал из леса, как увидел всадника, он ехал довольно быстро по дороге мне навстречу. Бросив косой взгляд, я заметил, что он в форме фельдфебеля, когда же взглянул ему в лицо — обомлел! А фельдфебель улыбался.

— Это же Черноляс! Живой и невредимый!

— Дунай! — произнес он мой пароль.

— Измаил! — ответил я. — Откуда ты взялся?

— А ты откуда? — вопросом на вопрос ответил он.

— Давай за мной! — И я развернул своего рысака. Свернули в лес. Скакали и молчали. О чем мы тогда думали? Встреча была просто невероятной. Это был — Ваня, мой боевой товарищ, мой сердечный друг. В первый день войны он, стоя на посту, охранял наш штаб. Осколком снаряда, ударившего в степу здания, его ранило, и я в этот день был тоже ранен. Мы оба тогда угодили в медсанбат... [353]

И вот лошади перешли на шаг. Дорога вела к моему шалашу.

— Невероятно! — сказал я.

— И во сне не приснится, — ответил он.

— Когда же мы последний раз виделись? В июле сорок первого, в хозяйстве Грачева, в Кировограде во дворе штаба, около конюшни? Тогда наших ребят в Москву отбирали, в армию Масленникова.

— Помню, как же!

— Да-а, — протянул я. — Много воды с тех пор утекло... Так ты что, немецкий выучил?

— Нет. Знаю только: «Хенде хох!» (Руки вверх!)

— И все?

— И все!

— А если немцы?

— Я их сразу убиваю. Я же стреляю с двух рук одновременно.

— Да, расстались мы с тобой в июле сорок первого в Кировограде... Я был оттуда откомандирован в охрану штаба Юго-Западного фронта... С трудом вышел из окружения на Полтавщине, близ местечка Лохвицы. А потом тысячи перипетий: лагеря... побеги... связь с подпольем... Вот и сейчас связан с группой партизан из латышей... А ты? Где ты был?

— Из Кировограда наша рота, — сказал Черноляс, — попала на Кавказ. Находился в охране штаба армии из резерва Главного командования, был и при штабе Южного фронта. Затем кончил школу НКВД, был направлен в Западную Украину старшим уполномоченным по борьбе с бандеровцами и оуновцами. А сейчас вот забросили в Курляндский котел со спецгруппой особого назначения. Юру Узлова помнишь?

— Как же! При штабе полка служил.

— Вместе со мной кончил школу НКВД и уже офицером ушел в академию. Сейчас учится в Москве.

— Здорово!

— А Самойленко помнишь?

— Ваню Самойленко? Нашего политрука? Последний раз видел его тоже в Кировограде, он командовал тогда копной разведкой. [354]

— В мае сорок второго он вышел из тройного кольца под Харьковом, спас знамя полка, приняв его из рук выбывшего из строя товарища, был ранен. Затем под Сталинградом был инструктором в школе снайперов.

— Я его очень хорошо помню. Толковый и строгий командир. Настоящий политработник. Его все у нас уважали.

— Когда наша десантная группа готовилась лететь в Прибалтику, он сказал мне: «Поищи Николая Соколова. Он зацепился за обоз второй штабной роты капитана Бёрша в танковой дивизии СС «Великая Германия». А я спросил: «Откуда ты знаешь?» А он говорит: «Ведь сообщали из Румынии: «Шахматист». А кто у нас играл в шахматы с командиром полка Грачевым? Только Соколов!..» Вот я тебя и стал искать по всем немецким обозам, там возчики — больше украинцы. Но никак не думал, что ты в офицерской форме.

— Так удобнее. Но сейчас обстановка обострилась. Фронт подошел. Полевая жандармерия шныряет по всем дорогам.

— Я уже нескольких жандармов ликвидировал, — сказал Черноляс.

— Все бы хорошо, но документов у меня нет и форма трофейная...

В ту ночь до рассвета у лесного шалаша, покуривая махорку, разговаривал я со своим однополчанином Иваном Чернолясом. На заре, расставаясь, он назвал мне хутор, фамилию одного латыша, дал к нему пароль и сказал:

— Вполне надежный канал связи. Жди, скоро Центр даст через него поручение.

Но этим каналом связи, эвакуируясь из хутора Цеши, воспользовался Кринка. Я уже не смог. Изменилась обстановка...

Прощаясь, я передал Чернолясу оперативные сведения по району и сообщил все данные о группе Кринки. От него же я узнал, что их опергруппа дислоцируется в районе действия латышской партизанской бригады, которой командует Самсон. К себе мои товарищи взять меня не сочли возможным. Черноляс сказал: [355]

— Мы делаем свое дело, ты — свое!

(Как я узнал после войны, Жан Кринка был убит латышскими националистами в 1947 году на своем хуторе Цеши. Это сообщила мне его дочь Зоя, и факт его гибели подтвердил Герой Советского Союза, бывший комиссар латышских партизан В. Самсон в своей книге «Курляндский котел», где он также пишет на с. 147 о том, что я в 1944 году командовал группой латышского подполья.)

А пока события развивались так...

Почти у цели

Маленький домик на хуторе притаился во мраке осенней ночи. Я спешился и тихо стукнул в оконце заднего фасада, где была кухня. Через минуту за стеклом показалась смешная, заспанная рожица Пикколо. Он узнал меня сразу, открыл окно:

— Ой! Я каже довго вас не бачив!

— Быстро оденься и вылезай. Дело есть!

Вскоре, обутый в дедовы сапоги и одетый в дедов ватник, он стоял передо мной.

— Возьми мою лошадь и тихо отведи к Кринке. Расседлаешь, напоишь, поставишь в стоило. Седло укроешь соломой. Хозяев не буди.

— У-у-у! Часом! Всэ будэ зроблено як трэба! — Пикколо дрожал от волнения и радости, что мы встретились. Он любил меня, и я отвечал ему тем же. — А як же вы-то? — В его вопросе звучали ноты тревоги.

— А я сейчас прямо в лес, в шалаш. Только вот пойду переоденусь... К тебе заскочу завтра, тогда и поговорим. Иди, а то уже скоро начнет светать.

Пикколо кивнул, взял коня под уздцы и растаял в темноте. Мягкий стук подков о сырую землю, удаляясь, затих.

Я закурил, присел на минутку на пенек, а потом отправился прямо в баньку. Там за печкой ждала меня немецкая солдатская форма. Я переоделся. Через полчаса был уже возле своего шалаша и, к удивлению своему, увидел в нем красный огонек.

Ишь ты, уже пришел, беспокойный. Конечно, в шалаше сидел Жан Кринка. [356]

— Давно ждете? — спросил я, заглядывая внутрь.

— Да часа два. Волновался за тебя. — Он вылез наружу.

— Пойдем к ручью, потолкуем, — предложил я.

— Ты, наверное, голоден? Тебе там узелок.

Над поляной клубится туман, кусты и деревья на опушке казались какими-то живыми существами. Я с наслаждением съел кусок холодного мяса, потом лепешку, выпил молока. Кринка молча ждал.

— По всем хуторам немцы, — начал он, когда я закурил. — Скоро и к нам нагрянут... Людей теперь больше не соберешь. Куда им с места двинуться: на руках внуки маленькие, женщины... Так что кочующий партизанский отряд сколотить здесь будет трудно, да и народ сам видишь какой, все больше старики да старухи. Активных бойцов у меня осталось не больше пяти...

— Я решил, Жан, перейти фронт. И оперативные сведения у меня накопились...

В конце разговора я подытожил:

— О новом канале связи тебе все ясно, свяжись по паролю и независимо от меня сдублируй в Москву все, что знаешь о действиях полевой полиции, о передислокации немецких частей, о нахождении немецких аэродромов и складов с оружием. Запроси взрывчатку. Постарайся разрушить еще ряд мостов. Я их отметил на карте. Ты знаешь, о каких мостах идет речь?

— Знаю.

— Передай, что Сыч ушел через фронт... Пикколо останется здесь, на хуторе, до прихода наших войск. Хозяева-латыши его сберегут...

— Ты что-нибудь о фронте узнал?

— По-видимому, до фронта километров восемь, не больше. Кругом посты полевой жандармерии. Только бы их проскочить. Помнишь тот белый помещичий дом с мраморной лестницей?

— Брошенный? Воронки от авиабомб во дворе?

— Тот самый. В нем сейчас их штаб. Я недавно оттуда. Напоролся на пост. Два фельдфебеля задержали, к офицеру доставили. Едва унес йоги. Автомат там остался. Придется тот, что в твоем сарае, откопать. Остальное оружие — в твоем распоряжении. [357]

— Хорошо. — Кринка затянулся махоркой. — Ну что ж, если решил через фронт — так и поступай. А когда думаешь махнуть?

— Через день.

— Я тебя сам провожу на бричке. Подвезу знакомыми тропами. Все посты объедем. Для отвода глаз Зою с собой захватим...

Это было в августовские дни 1944 года, когда войска 1-го Прибалтийского фронта вышли из района Шяуляя на Клайпеду и, вклинившись в группировку немецких войск, отрезали всю Прибалтику от Восточной Пруссии. Удар был такой сильный, что между Тукумсом и Либавой попали в клещи около тридцати немецких дивизий. Кроме двадцати пехотных, в котле оказались и танковые дивизии «Рейх», «Великая Германия», «Мертвая голова», 10-я дивизия и другие. Только отдельные штабы разрозненных дивизий успели вырваться из окружения. Район Ауца оказался в прифронтовой полосе.

* * *

Накануне расставания я зашел к Кринке. Юлия Васильевна приготовила прощальный ужин и провизию мне на дорогу.

Мы сидели за столом под уютной лампой с цветным абажуром. И так тепло и светло было на душе, что вечер этот, несмотря на всю тревогу и неизвестность, оставил у меня самые отрадные воспоминания.

В тот вечер я впервые открыл Кринке свою подлинную фамилию, рассказал о себе и о своей семье, написал домой письмо, в котором сообщил, что партизанил в лесах Латвии и сегодня ночью иду через фронт, к своим. Это письмо я просил Жана Эрнестовича и Юлию Васильевну при первой возможности с приходом советских войск отправить в Москву. Они обещали сделать это. И сделали. В свое время моя семья получила это письмо и узнала, что я жив.

Пришел час разлуки. Я взял свой рюкзак, оружие, крепко и сердечно обнял хозяйку на прощание, поблагодарил за все, и мы вышли во двор, где стоял запряженный Кринкой рабочий битюг. Мы с Зоей сели в бричку, Жан — на козлы. За бричкой был привязан мой оседланный конь. [358]

Сумрак приближающейся ночи окутал нас сыростью и запахом прелого листа. Я поражался тому, как знал Кринка в лесу каждый пенек. Ни зги не видно, то и дело впереди угрожающе вырастают шатры елей, а он умело маневрирует между ними, и бричка уверенно продвигается вперед.

По мере того как мы приближались к линии фронта, все отчетливей слышался гул, вой снарядов, взрывы.

Наконец Кринка остановил битюга.

— Ну, Николай, дальше ехать нельзя. Отсюда до фронта километра четыре, не больше.

Я вылез из брички, взял свои вещи. Распрощался с Кринкой и Зоей, сердечно обнял их, поблагодарил:

— Прощайте, дорогие друзья!

— Будь осторожен! — по-отечески напутствовал меня Жан Эрнестович. — Береги себя, парень!

Я перекинул рюкзак через плечо, взял автомат, вскочил в седло, тронул поводья, и конь зашагал по лесу в южном направлении.

— Счастливого пути! — донесся до меня голос Кринки.

Дальше