Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 2.

Сыч

Санитар Ганс Швальбе

Я иду по Днепродзержинску.

Побег удался. Впереди новая жизнь, новые испытания. Хорошо бы встретить Хромова из Днепропетровска. Где он сейчас?

Медленно падают крупные хлопья снега. Они ложатся на крыши домов, на мостовые и тротуары, на каски немецких патрульных, на тысячи машин, заполнивших город. А мне нужно обдумать свои дальнейшие действия. Сегодня Маруси на работе в госпитале не было. Дома ли она сейчас? Как встретит? Ждет ли меня именно сегодня? С неделю назад я ей сказал: «Жди! В любой день могу появиться!»

И вот я сворачиваю на нужную улицу. По обеим сторонам к домам жмутся машины, их сотня — зачехленных, мрачных, молчаливых. Немцев возле них не видно. Нахожу дом. Вхожу во двор. И здесь несколько машин. Отыскиваю подъезд, поднимаюсь по лестнице на второй этаж, останавливаюсь возле двери. Звоню. Тишина. Снова звоню. За дверью шум и затем грубый голос немца:

— Кто там?

— Здесь проживает девушка, работающая в госпитале? — спрашиваю по-немецки.

Дверь открывается. Передо мной в расстегнутом кителе немецкий офицер. Он мертвецки пьян.

В мгновение соображаю, как поступить. Вытягиваюсь в струнку, козыряю: [202]

Санитар Ганс Швальбе, из госпиталя 308. Девушка из вольнонаемных, работающая на кухне, сегодня не явилась на работу. Пришел проверить.

Офицер нехотя посторонился, икнул:

— Пройдите.

Прохожу в переднюю и останавливаюсь у распахнутых дверей. В столовой сидит второй офицер. Перед ним на столе коньяк, закуска, фрукты.

— Разрешите пройти мимо, господин полковник! — продолжаю разыгрывать роль санитара.

— Пройдите! — бросает он, окинув меня безразличным пьяным взглядом.

Вхожу в соседнюю смежную комнату и прикрываю за собой дверь. Маруся, бледная как полотно, стоит у окна. Я вижу ее руки, нервно теребящие бахрому кашемировой шальки — цветы по черному фону. Карие глаза смотрят на меня испуганно и удивленно. Рот крепко сжат, чуть подергивается. Молча мы смотрим друг на друга.

— Вот я и пришел, — тихо говорю по-русски.

— У нас... офицеры... — Она кивает на дверь.

— Выйдем на улицу, — шепчу я. Мы выходим из комнаты.

— Разрешите пройти мимо, господин полковник! — Я снова щелкаю каблуками.

— Пройдите! — цедит полковник, держа в зубах сигарету.

Вышли на улицу.

— Я уже три дня не работаю. В каждом доме немцы, — волнуясь, говорит Маруся.

Я не смотрю на нее. Только слушаю. Да, собственно, и говорить сейчас не о чем.

— Ну, прощай, я пойду.

— Куда же ты? — спрашивает она с тревогой и молча идет следом.

Я резко поворачиваюсь, запрещаю идти за мной и быстро удаляюсь.

— Куда же ты? — доносится мне вдогонку. Постепенно успокаиваюсь, беру себя в руки. А все же получилось неплохо. Выдал себя за немца — и никакого подозрения со стороны немецких офицеров. Так держать! Первый успех!.. Смело козыряю немецким офицерам. [203] Иду. По сторонам улицы стоят гитлеровские танки, машины и тягачи с пушками на прицепе. Иду, как будто никакого лагеря не было позади, ни параши, ни тухлой баланды, ни колючей проволоки, ни злобных окриков часовых... Иду, а куда иду, пока и сам не знаю... Медленно кружатся снежные хлопья.

Скрипник

Куда идти? Связи с Цвинтарным нет, между тем только он один знает, где я могу быть. Связной от него явится к Мару се — и вернется пи с чем. Где же искать нам друг друга?

Улица все тянется. Выхожу за город, вижу пути узкоколейки. Впереди — недостроенное здание. Оно смотрит на меня пустыми оконными проемами. Обхожу дом, вхожу внутрь, поднимаюсь по лестнице, запорошенной снегом. Вот и последний этаж... Крыши нет. Надо мной серое зимнее небо.

Сажусь в углу. Холодно. Хочется есть. Достаю круг копченой колбасы. Хлеба у меня нет, но колбаса хороша и без хлеба. Тревожные мысли не оставляют. Уговариваю себя, что все обойдется, свертываюсь калачиком и так лежу на запорошенном снегом полу под открытым небом... Снег все падает и падает, и вскоре я лежу под белым снежным одеялом. Вид сказочный, но мне не до сказок!

Забываюсь в тревожном полусне. Спится мне Хромов — мой боевой друг из Днепропетровска, его улыбка, его крепкое рукопожатие. Кем он был до войны: майором НКВД или сотрудником милиции? Как мы с ним в свое время хорошо сработались. Безусловно, в днепропетровском подполье играл он не последнюю роль... А может быть, он совсем не Хромов, а Хромовым был только для меня...

Пробуждаюсь. Уже смеркается. Вскакиваю, стряхиваю с себя снег, стараюсь согреться — делаю разминку, подхожу к оконному проему, смотрю на город. Вечер тихий, безветренный. И вдруг вспоминаю: «Дядя Коля!»

Однажды на своем этаже на ступеньке лестницы я увидел сидящего сухонького старичка. Он ел суп из алюминиевой миски. [204]

— Что же вы, дедушка, так неудобно уселись? — спросил я. — Да и камни холодные, простудиться можно. Садитесь на мой стул.

— Зачем он мне? Хорошо устроился. Вот супца дали — кормлюсь.

— Девчата хотя бы табуретку вам вынесли.

— А зачем она мне. Обойдусь. Разговорились. Спросил, есть ли у него семья, дети.

— Как же без детей-то жить? Конечно есть. Один сын на фронте, воюет, а меньшой дома... есть и дочка...

— А где воюет, не знаете?

— Кто ж теперь знает? Как ушел в первый день, так и пропал... Может, жив, а может...

Позже Коля-ленинградец назвал мне фамилию старика — Скрипник — и сказал, что работает он стекольщиком при госпитале, а живет где-то в рабочем поселке... Потом я узнал, что он еще и маляр и заодно вывозит на телеге из зоны госпиталя ящик с мусором...

Снова пошел снег. Тряхнув головой, освобождаюсь от воспоминаний. Быстро спускаюсь вниз по лестнице, выхожу наружу, иду на окраину города. Вижу перед собой разбросанные белые хатки. Может, это и есть рабочий поселок?

Вхожу в один домик, спрашиваю пожилую женщину:

— Не знаете, мамаша, старика дядю Колю? Фамилия его Скрипник. В госпитале стекольщиком работает.

Женщина испуганно смотрит на мою немецкую форму и некоторое время молчит.

— Нет, не знаю. Не знаю такого старика, — отвечает она решительно.

— А это рабочий поселок?

— Он самый и есть.

Иду дальше. Захожу еще в один дом. В хате при тусклом свете фитиля сидят женщины, с ними ребятишки. Одна женщина встает с лавки.

— Дядя Коля? Так это же тот, что к Матрене за молоком девочку посылает. Есть такой в нашей слободке. Нюрка! — обращается она к девочке лет десяти. — А ну, покажи ему тот дом. Знаешь, где баба Анна живет? Дочка еще у нее Таня.

— На краю? — спрашивает девчушка.

— Ну да! [205]

— А-а, знаю.

Вышли с девочкой на улицу. Уже совсем темно.

— Эвон! Бачите? — произносит она, отойдя от своего дома шагов на двадцать и указывая куда-то рукой. — На бугре!

— Не вижу. Какой дом-то?

— Да вот, беленький, на горе, крайний... бачите?

— Где из трубы дым идет?

— Вот-вот. Он самый.

Минуя заснеженные огороды, поднимаюсь по тропинке в гору. Добираюсь до крайней хаты. Вхожу и в свете керосиновой лампы вижу в комнате старика со старухой и двоих ребят: девочку и мальчика. Лобастый, сутулый, худой старик с очень добродушным и умным лицом и есть «дядя Коля»! Большие добрые глаза узнают меня, я вижу в них улыбку. Хозяйка же встревоженно заслоняет сына — на мне форма немецкого солдата.

— Здравствуйте, дедушка! — говорю я. — Узнаете?

— Как же, как же, узнаю.

И в это мгновение вдруг распахивается дверь и в комнату входит... Бойко! Наш Бойко! Сияющий от радости, как солнце!

— Степан! Ты? — восклицаю я.

Мы бросаемся друг другу в объятия и не можем скрыть своей радости.

— Вот это встреча! — говорю я. — Никак не ожидал! Бойко, опираясь на палку, улыбается во весь рот:

— А я смотрю в окно — фриц идет. Быстро вскочил, выбрался за дверь, спрятался за домом. Потом заглянул в окно, вижу — ты стоишь. Вот, думаю, дела! Бывает же!

Хозяйка дома Анна Ивановна приглашает сесть за стол.

— А то ховаться надо.

Мы садимся и, разделив между всеми колбасу, торопливо едим. Тени от лампы тревожно мечутся по белым стенам, но на душе у меня радостно от обретенной свободы.

Через Днепр

Дядя Коля выводит нас во двор, и мы залезаем в овощной погреб-яму.

— Завтра к вечеру высвобожу, — говорит он, и мы погружаемся в кромешную тьму. [206]

Старик закрывает нас крышкой и нагребает сверху лопатой кучу снега.

Оказывается, Бойко наметил себе квартиру как раз у этого старика. Из госпиталя уходил с трудом — сильно болела йога. Подкупленный Цвинтарным часовой-чех выпустил его «на часок»... Я рассказал другу о своем приходе к Марусе, но он успокоил меня:

— Связь с Цвинтарным будет налажена.

На следующий день к вечеру старик выпустил нас из убежища. И мы с наслаждением ели в его хатенке горячую картошку, вареные бураки с хлебом, пили молоко. Дядя Коля сообщил, что бежало из госпиталя двадцать человек. Оставшихся пленных в тот же день немцы отправили в общий лагерь.

— Немцы злы как собаки, — в заключение сказал он.

Поужинав, мы опять залезли в яму. Я снова стал думать о Цвинтарном. Где он? Удалось ли ему найти надежное убежище?

Прошло еще три тревожных дня. От дяди Коли мы узнали, что начались обыски у вольнонаемных, работающих при госпитале. Значит, немцы нас усиленно разыскивают. Оставаться здесь нельзя. Может погибнуть вся семья Скрипника. По первоначальному плану Цвинтарный должен был прислать связного в первый же вечер после побега, но был ли он у Маруси или нет — я не знаю.

— Если завтра связного не будет, — сказал Степан, — ночью перейдем Днепр.

— Оружие? Надо бы прихватить с собой...

— А как его прихватишь, — ответил Бойко, — оно вывезено за город. Дядя Коля из рук в руки передавал его по условному паролю, старик понятия не имеет, где оно сейчас. Предполагает, что сейчас оружие находится в руках местного подполья.

— Да, все осложнилось. Где Цвинтарный?

Связной так и не появился, и мы решили уходить. Вечером хозяйка нас накормила. Заботливо сшила из своих последних простыней халаты, и мы приготовились в трудный путь. Дядя Коля взялся проводить — он был местный [207] и хорошо знал дорогу. Как раз перед нашим уходом неожиданно пришла Маруся. Узнала, что я скрываюсь у Скрипника. Она посоветовала уйти в деревню, к ее отцу.

— У него можно сховаться, в городе сейчас опасно, обыски начались повальные. Пойдешь?

Мы стояли за домом одни. Потом сели на мерзлую землю. С неба падал мокрый снег вперемешку с ледяной крупой. Было холодно и неуютно. Маруся смотрела на меня глазами полными тревоги. « V

— Нет, — сказал я. — Не могу бросить друга.

— И его бери.

— У нас другие планы. Извини. Спасибо тебе за все... Может, когда увидимся...

Мы простились, молча пожав друг другу руки. Маруся ушла. Я вернулся в хату и, присев на минутку, написал на чистом листке ученической тетрадки список всех бежавших из фашистского лагеря и подписал его кличкой Сыч.

— Возьми и сохрани, — попросил я дядю Колю. — Придут наши, передай кому следует. А если появится связной от Цвинтарного, скажи, что мы с Бойко ушли через Днепр, к фронту, к своим.

Скрипник, я и Бойко пробираемся по окраине заводского поселка, петляем по садам и огородам. Прислушиваемся, осматриваемся. Падает густой снег.

Появились заросли прибрежного кустарника. Ложимся и внимательно всматриваемся в ночную тьму. Слышен скрип снега: это медленно проходит вдоль Днепра немецкий парный патруль. Для гражданских лиц мост, наведенный немцами через реку, давно закрыт — это мы знаем. Знаем и то, что немцы во многих местах специально подорвали лед, чтобы затруднить переправу. На реке всюду полыньи, наполненные битым льдом.

Когда патруль отошел на значительное расстояние и скрылся в морозной дымке, мы прощаемся со Скрипником.

— До свиданья, диду! Не поминай лихом! Спасибо за все! [208]

— Счастливой вам дороги, сынки! — отвечает дядя Коля. — Может, и мой хлопец где блукает, может, кто и его выручит из беды...

И вот мы с Бойко ползем к Днепру. Я — впереди. Он — за мной. Со стороны мы незаметны — на нас маскировочные халаты.

Устав ползти, делаем прыжки, маскируем следы, вот уже и пересекли «дозорную тропу». Быстро вперед! Берег у нас позади. Кругом плотный туман. Медленно ползем по замерзшему Днепру. Делаем передышки. Стараемся упираться локтями, чтобы не отморозить рук. Бойко тяжело дышит. Отдыхаем. Потом встаем и идем в полный рост. Бойко сильно хромает, опирается на палку.

Скоро уже середина пути. И тут под ногами вдруг начинает хлюпать вода, под ней — лед. Мы скользим, падаем, и так — несколько раз.

Ледяная вода обжигает руки. Устоять на йогах совершенно невозможно — мы снова ползем. Вода все выше. Мы уже давно промокли насквозь, но от нервного напряжения холода не чувствуем.

Ползем, ползем... Ползем крайне медленно в ледяной воде. Все время пробую перед собой лед — не попасть бы в полынью, тогда пиши пропало! Движемся в полном неведении, куда лучше забрать — левее или правее... Нашему пути, кажется, нет конца. Где же берег?!

Но вот воды становится меньше... Еще меньше... И наконец — снег! Уже видны неясные очертания высокого обрывистого берега... Вот и сам берег. Выбираемся с трудом на кручу. Впереди заснеженное поле. Мороз крепчает.

Наши намокшие халаты покрываются на ветру ледяной коркой, трещат и хлопают при каждом движении. Тело сковывает ужасный холод. Хочется бежать, надо бежать — иначе умрем, но Бойко едва-едва ковыляет, и я поддерживаю его под локоть, подбадриваю:

— Держись! Держись, старина!

Наконец добрались до жилья. Это была, как потом выяснилось, деревня Куриловка. Стучимся в крайнюю хату. Старушка, которую мы разбудили, зажгла огарок свечи да так и обмерла, увидев нас в заледеневших белых балахонах.

— Немца нет? [209]

— Нэма.

— Спасай, мать! Топи печь!

Мы с трудом освобождаемся от превратившейся в ледяной панцирь одежды и, голые, окоченевшие, начинаем усиленно размахивать руками и приседать... И вот уже чувствуем, как постепенно согревается тело. Старушка приносит самогон. Выпиваем по полстакана и остальным растираемся... Чудо! Оживаем! В доме полыхает печь. Забираемся на теплую лежанку, ложимся на какое-то тряпье. У пашей спасительницы нашелся табак. Она все делает молча, и мы молчим. Блаженно улыбаясь, свертываем по огромной козьей ножке и, хмелея от свободы, дымим махрой. Подумать только — перемахнули через Днепр! Победили мороз, ледяную воду и убийственный ветер. Выжили!

Наша одежда висит возле печки. И мы знаем, что, пока будем спать, бабуся все высушит и соберет нас в дорогу. Мы накрываемся каким-то старым рядном и крепко засыпаем.

Утром поднимаемся бодрыми и веселыми. Хочется есть, но в доме нет пи крошки. Обжигаясь, пьем пахнущую дымом горячую воду. И за это спасибо. За все спасибо тебе, молчаливая, по все понимающая бабуся!

Она куда-то исчезает.

— А вот вам на дорожку, сынки, — говорит она и передает Бойко узелок с ржаными лепешками. — Соседка дала.

Мы идем довольно быстро по целине, без дороги. Идем на север — к фронту. Бойко старается не отставать. Пурга кружит, стучит снежной дробью по обледенелой земле и надежно укрывает нас от вражеских глаз.

— Знаешь, Степан, если в селе нет немцев, то днем поспим, ночью пойдем дальше. Если есть немцы — обойдем село. Так будет безопаснее.

Он согласен.

Бойко неразговорчив, поглощен своими мыслями. Я тоже больше молчу и с благодарностью думаю: «Какие же у нас замечательные люди! Кто мы дяде Коле Скрипнику? Да никто. Совсем чужие. А он нас приютил, сберег... И жена его Анна Ивановна последние свои простыни пустила на маскхалаты. А Маруся? Как выручала! [210]

Золотые люди! Не только собой рисковали, но и жизнями своих малых детей. Нагрянули бы немцы, обнаружили нас — и всем конец... А бабуся из Куриловки! Она и вовсе не спросила, кто мы, но сделала для нас все, что могла. А ее соседка! Та и вовсе не видела нас, но дала, поделилась с беглецами последними ржаными лепешками... А Лида Лукьянова! Какая храбрая девушка. Сама связалась с Цвинтариым, проникала к нам в зону госпиталя. Каждый раз рисковала... Какую ответственность на себя взяла. Сейчас прячет наших беглецов. А их надо кормить, одеть, снабдить оружием, документами, или переправить через Днепр, или спрятать до прихода наших войск... Вот задача! Конечно, помогая нам готовить побег, она выполняла задание партийного подполья — не иначе...»

— Сорвались! — говорю я вслух.

— То ли еще будет! — отвечает мне Бойко.

Мы видели это

Итак, с величайшим трудом мы вдвоем с Бойко одолели Днепр. Ему особенно тяжело, он хромает, опирается на палку. Теперь — на север — в леса! Днем укрываемся в селах, ночью идем сквозь снега и метель. Прошли уже километров сорок.

И вот на заре подходим к большому селу, расположившемуся в низине. Уже светает, но село как вымерло — ни одного дымка. От искрящегося снега больно глазам. Подходим к первой хате и в ужасе останавливаемся на пороге: на полу, в луже крови — труп старика, на кровати — убитая старуха, в люльке, подвешенной к потолку, — мертвый ребенок.

В соседней хате та же картина: в сенях — труп женщины с коромыслом в руке, рядом — опрокинутое ведро. В хате — две убитые девочки-подростки.

Выбираемся из села, поднимаемся на вершину бугра и видим отсюда темные пятна на белом снегу — это запорошенные трупы сельчан. Вместе с Бойко по глубокому снегу, по целине быстро уходим от этого страшного места. [211]

Позже мы узнали, что в том селе стояла немецкая часть. Перебазируясь, немцы оставили склад с бензином под охраной двух солдат. В село ворвалась наша танковая разведка, маневрировавшая в тылу врага. Танкисты взорвали бочки с бензином, убили охрану, провели митинг и умчались. На следующий день прибыл отряд карателей и, оцепив со всех сторон село, безжалостно уничтожил все живое. Свинцовым дождем прошелся по людям. Уцелела только одна женщина, спрятавшаяся в сарае. Она и оказалась единственным свидетелем этой трагедии...

Мы шли все дальше и дальше на север.

В одном селе наскочили на какую-то вооруженную банду, едва унесли ноги. То ли это били переодетые в штатскую одежду полицаи, то ли уголовники... В дороге едим что придется, спим где попало, бывает, просто зарываемся, как сурки, в снег.

Вот опять село. Бойко, облаченный в старое рваное пальто, подходит к крайней хате, стучит в окно. Через замерзшее стекло видит: женщина машет рукой — уходите, мол, прочь отсюда! А по всем признакам немцев в селе нет.

— Давай все же зайдем, — говорю я. — Узнаем, в чем дело, да и перекусить бы не мешало.

Входим. В хате пять женщин, и все плачут.

— Что случилось?

— Ой, горе, горе-лышенько!

Узнаем, что здесь часа три назад побывали каратели.

Они вывели всех стариков и подростков за село и расстреляли. За что? Никто не знает.

— Лежат они там, бедные, — причитает одна старуха, — похоронить нельзя: немцы подходить запретили.

Метет метель.

И снова путь-дорога. Уже отмахали километров сто, а то, может, и больше. Идем по земле, где недавно шли жестокие бои. Села, видимо, из рук в руки переходили: все сожжено, всюду разбитая техника, запорошенные трупы солдат. Стараемся обходить села с немецкими гарнизонами, избегаем дорог, обходим вражеские посты и дозоры. Бойко решил, что лучше нам разделиться. [212]

— Как наскочим на немцев — так сразу нас обоих и прихлопнут. Давай лучше пойдем один за другим. Дойду до села и в крайней хате буду тебя дожидаться. Придешь, встретимся, и опять в дорогу.

Он пошел первым. Через три часа тронулся я. Вот и деревня, захожу в крайнюю хату — Бойко тут. Обрадовались встрече, посидели, покурили и — дальше. Так за ночь несколько раз встречались и расставались. На пятый день я его потерял. Пришел в село, захожу в крайнюю хату, спрашиваю: «У вас тут хромой с палкой был?» — «Был, — говорят. — Ждал-ждал и ушел». Я искал по всему селу — пропал мой Бойко. В следующем селе то же самое. «Был, — говорят, — вроде он самый, а куда пошел — не знаем». Так мы и потеряли друг друга.

Добрая встреча

Теперь я в пути один. Иду на север — в леса, они надежная защита.

И вот, к великой радости, снова обрел попутчика. Дело было так: захожу в село, в какую-то хату. Мужчин в селе давно нет, только женщины да дети. Хозяйка мне говорит:

— А здесь еще один ходит, блудный.

«Не Бойко ли?» — подумал я.

— Где? Кто такой?

— В соседней хате ночевал.

— Узнайте, — прошу, — там ли он? Пусть зайдет. Женщина ушла и привела с собой молодого парня лет

двадцати пяти. На вид — орел! Широкий в плечах, статный, одет в телогрейку. Из-под ушанки глядят спокойные, внимательные глаза. Круглое русское лицо с широкими ноздрями и крупным ртом. Правую руку держит в кармане.

— Садись! — предложил я. — Разговор есть, а что форма на мне немецкая — так это так, по необходимости.

Он сел на лавку, я — за столом. Мы пригляделись друг к другу, разговорились и вскоре уже беседовали, как старые друзья... В тылу нередко так случается: несколько фраз — и возникает взаимное доверие. [213]

Ночью, на соломе в сарае, Василий Громов рассказал мне свою историю. Ему — разведчику армейской разведки — довелось с одним радистом вылететь на самолете в тыл врага. Ночью пересекли фронт. Вначале все было благополучно, но потом немцам все же удалось прожекторными лучами засечь самолет. Захлопали зенитки, самолет был подбит. «Прыгайте! — приказал летчик. — Здесь до места недалеко, а я буду самолет спасать». Они прыгнули в черную бездну, не долетев до нужного квадрата. Радист — первым, разведчик — вторым. И надо же было так случиться, что разведчик спустился на своем парашюте в каком-то селе прямо на крышу дома, где расположился немецкий штаб. Когда часовой увидел советского парашютиста, повисшего на крыше, он завопил во все горло. Василий мигом освободился от парашютных лямок, дал по часовому очередь из автомата, спрыгнул на землю и скрылся в темноте... Так он расстался со своим радистом, а вскоре оказался в селе, где мы и встретились.

Лежим на чердаке сарая, зарывшись в солому.

— А где ты был весной сорок второго? — спрашиваю.

— Из разведотдела 275-й дивизии перевели меня в армейскую разведку 57-й армии как раз после майских праздников, — говорит Василий. — Мы тогда действовали приблизительно в, том же районе, как обозначается в сводках, — на харьковском направлении. В конце мая попали в клещи Гудериана, пробивались с боями... кажется, на Славянск... Жуткие были бои... Распутица, грязь, местность открытая, негде спрятаться, ни березки, ни кустика, а немец вызвал авиацию...

— Ну и как?

— Пограничники выручили. По приказу Городиянского — командующего 6-й армией 79-й погранполк был брошен на прорыв. Вместе со 103-й стрелковой дивизией он-то и пробил брешь для выхода наших войск из котла...

Лежим с Василием на соломе, беседуем. Кругом гробовая тишина. Хоть бы песню девичью услышать, да откуда ей взяться, если немцы всех девчат в рабство угнали. Хоть бы пес тявкнул, так и собак тоже всех перебили. [214]

Хоть бы петух кукарекнул, да нет петухов — всех немцы пожрали.

— А ты сейчас откуда? — спрашивает Василий.

— Махнул через Днепр. Бежал из днепродзержинского лагеря. Два года по лагерям. Только сорвусь — снова сцапают.

— Украина, поля кругом, негде и сховаться, — сочувствует мне Василий,

— Только б до леса добраться, дело себе найду. Пока буду партизанить, а там обстановка сама покажет, что к чему.

— А где служил?

— Спецвойска. Командовал нами майор Грачев. Словом, хозяйство Грачева. Первый день войны встретил на Дунае, в Измаиле. На третий день вели бои на румынской территории в районе Килия-Веке. Взяли восемьсот румын в плен...

— А хочешь, — сказал Василий, — давай двигаться вместе, примкнем к нашим ребятам, а там видно будет...

Я согласился.

— Ну ладно, соловья баснями не кормят, — сказал Василий. — Поспать надо...

Утро встретило нас яркими холодными лучами морозного солнца, что прорезались сквозь щели на крыше. На чердаке сарая мы оба изрядно замерзли.

— Куда будем путь держать? — спрашиваю Василия.

— На север! Километрах в пятидесяти отсюда сброшена еще одна наша разведгруппа. Надо разыскать. Ребята боевые, у них должна быть рация...

Спустились во двор. Хозяйка покормила нас галушками, и мы ушли...

В одном из сел Сумской области, покинутом жителями, мы проснулись в полуразрушенном сарае и услышали немецкую речь.

— Фашисты!

— Попытаемся проскочить, — говорю я, поправляя на себе немецкую шинель. — Давай мне свой кольт, быстро! Прячь руки за спину. Поведу тебя под конвоем...

Выходим на улицу. Василий впереди, я — сзади. Размахиваю пистолетом: «Лос! Лос!» — кричу, а он шагает, держа руки за спиной. Немцы смотрят, картина привычная.

Так мы и выбрались из села. [215]

Тройка

Сани, запряженные тройкой лошадей, стоят возле крепкого сруба. Раннее утро. Сквозь заледеневшие окна виден свет керосиновой лампы. Это — районная полицейская управа.

Село — одна улица. Дома целы, из труб тянутся дымки. Рядом с управой — дом старосты (раньше в нем была школа). На улице никого, только возле самой управы деловито снуют полицаи. Один тащит гогочущего гуся, у другого за спиной в мешке визжит поросенок, третий, с трудом держась на ногах, волочит по снегу немецкую канистру и что-то поет...

— Никак самогон прет, — говорю я.

— Возможно. Нажрался, гад!

Мы с Василием лежим за забором в сугробе, наблюдаем. Все, что нас интересовало, мы уже разузнали.

— Сейчас начнем! — говорит Василий. — Ты задами обходи село, выйдешь возле той церквушки. — Василий указывает на крохотную колоколенку, видную нам из-за бугра. — Сколько тебе туда добираться?

— Минут десять.

— Так вот. Я минут через десять махну в сани, проскочу селом и подхвачу тебя на ходу возле церквушки. Ясно?

— Ясно.

Я отползаю в сторону и, прячась за сугробами — где на четвереньках, где на карачках, где бегом, — огибаю село задами. Вот и церквушка. Ложусь в снег возле облупленной, давно не беленной церковной стены. Жду... Смотрю, летит мой Василий на тройке, как ухарь-купец. Звенит на всю улицу поддужными бубенцами. В одной руке — вожжи, в другой — трофейный автомат, из него он чешет по полицаям, выскочившим из управы с винтовками.

На ходу с разлета бухаюсь в сани и ударяюсь головой о бочонок с медом. Полицаи не успели его снять. Минуем село и вихрем летим по чистому полю, навстречу заре. Снег вокруг ослепительно розовый. Сытые, взмыленные кони мчат наши розвальни — только снежная пыль клубится. Вороной коренник вымахивает голенастыми ногами, [216] в пристяжных — две гнедые кобылы. Василий стоит в розвальнях и нахлестывает кнутом: «Гей, вороные! Орлы удалые! Вывозите, черт побери!.. Держись, браток! Не вывались! Вперед! Смерти нет!» — орет он во все горло, в азарте забыв, где мы и что мы. А я тем временем шарю в санях и обнаруживаю под рядном и сеном все новые и новые дары — тут и сало, и лепешки, и горшки со сметаной.

— Смотри! — кричу я. — Винтовка!

Василий интересуется:

— А ты из трофейного бьешь?

— Бью! А как же!

— Тогда порядок. — Он придерживает лошадей и, сев со мной рядом, окунает в разбитый горшок сметаны лепешку и ест, как мальчишка, облизывая вымазанные пальцы. — Ох, полицаи! И любят же смачно пожрать, сволочи! — хохочет он.

Едем рысцой по целине. Невдалеке стена неубранной кукурузы. Вдруг видим, из кукурузного поля выходят три зайца. Что-то их удивило и привлекло, и они, высоко подняв уши, сидят рядком на снегу и слушают звон бубенцов.

Отмахав за день километров сорок, копи примчали нас к глухому селу. Остановились у какой-то хозяйки — обстановка подходящая, немцы здесь не появлялись. Мы распрягли коней. Пришлось забинтовать им ноги — проваливаясь сквозь ледяной наст, они в кровь ободрали лодыжки. И сейчас, стоя с торбами на шеях, от боли бьют копытами.

Хозяйка была счастлива — мы отдали ей окорок. Устроила нас на большой крестьянской кровати, сама с детьми полезла на печку.

Ночью мела пурга. Ветер стучал ставнями, завывая в трубе. Где-то неподалеку выли волки.

Утром мы отправились дальше. Ехали в открытую по дороге. Среди дня нам попалась навстречу бричка, запряженная старой клячей. В бричке сидели трое вооруженных полицаев. Василий насторожился.

— Если привяжутся с проверкой документов, — сказал я, — коси из автомата. Не привяжутся — пусть шпарят мимо. [217]

Бричка поравнялась с нами. Увидев в санях немецкого солдата с винтовкой, полицаи даже не почесались. Мы мирно разъехались. К вечеру, когда заходящее солнце глядело нам в спину, на дороге впереди показался какой-то человек. Он сошел на обочину и дал нам проехать. Проезжая мимо, я взглянул ему в лицо, и оно мне показалось очень знакомым. Проехав метров сто, попросил Василия развернуться и догнать прохожего.

— Куда путь держишь, мил-человек? — спросил я прохожего.

— В соседнее село.

— А где живешь?

— Вой там. — Он показал на небольшую балку с редкими домиками.

— А меня признал?

— Ни.

— В Кировограде бывал?

— Був.

— Ну, тогда бывай здоров!

Мы снова развернулись и поехали своей дорогой.

— Чего ты к нему привязался? — спросил Василий.

— Узнал подлеца. Это тот самый полицай, который командовал экзекуцией, когда меня пороли... Помнишь, рассказывал?

— Что же ты его не прихлопнул?

— Успеется. Чего ему на дороге валяться, на след наш наводить. Мы в его село едем. Отдохнем. Подкрепимся. К вечеру навестим...

И мы навестили его в той хатенке на краю балки, которую он указал. Старуха, приютившая нас в селе, знала этого полицая. Приметный, без уха. «Хуже немцев, ирод проклятый! — пожаловалась она. — Недаром его Одноухим кличут. Кто-то, видать, ему ухо отрезал, что ли, или откусил».

В его дом мы вошли поздно вечером. Сидит эта толстомордая гадина в белой рубахе, уплетает вареники и горилку хлещет.

— Сидайте вечерять! — приглашает.

— Некогда нам, дела. Так ты меня не признал? — спрашиваю. — А в Кировограде был?

— Був. [218]

— Там меня в лагере полицаи пороли, а ты, гад, ими командовал...

Одноухий побелел, медленно поднялся с места — ни жив ни мертв. Мы с Василием подошли поближе к нему и, в полный голос от имени заключенных кировоградского лагеря объявив приговор, привели его в исполнение. Прошитый тремя пулями, полицай с храпом рухнул на пол, опрокинув на себя бутыль самогона.

Я вернул Василию его кольт.

Пока все шло благополучно.

Как-то раз остановились в одном селе на ночевку. Утром я пошел к сапожнику: порвались ботинки. Починил старик ботинки, подбил гвоздями и говорит:

— Сто лет теперь носить будешь. Шагай, хлопчик, веселее!

— Спасибо, дедушка! Я на лошадях.

Вышел из дома. Вижу, в село втягивается немецкий обоз. Спрятался за сараем, выжидаю. Спустя минут двадцать, когда обоз миновал село, возвращаюсь туда, где оставил Василия, а его и след простыл. «Где он?» — спрашиваю хозяйку. «Как немцев увидел, прыгнул в сани — и в поле».

Вышел я во двор — только следы от саней на снегу. Прав был сапожник. И пошел я пешком. Трудно мне было без Василия, но я понимал, что другого выхода у него не было. Увидели бы немцы тройку — пиши пропало!

И вот я снова пробираюсь на север — к лесам. И опять пешком.

Пусть числится при обозе

Проснулся от выстрела. Присел на кучу соломы, прислушиваюсь. Немецкая речь, шум машин, урчание танковых моторов. В селе немцы. Мой сарай рядом с бревенчатым домом. Гляжу в щель — солдаты тащат в дом ящики, брезентовые тюки, то и дело покрикивая друг на друга, — хозяйничают, как у себя дома. [219]

На другой стороне улицы походная кухня и двое полуголых немцев, кряхтя и похохатывая, обтираются снегом.

Лежу, обдумываю: «Что делать? Где сейчас фронт? Куда идти?» Здесь оставаться опасно: придут немцы за соломой — и я погиб. Мысли беспорядочно бороздят мозг. Что делать? Как выкрутиться? Незамеченным не проскочишь. Растерянно гляжу на полуразрушенную стену сарая. На ней беспомощно висит маленький, грязный детский картузик в красную с белым полоску, а под ним валяется игрушечный деревянный танк с облупившейся зеленой краской...

И вдруг мне припомнились громадные фанерные танки — муляжи, с которыми немцы устроили целый спектакль под Первомайском. Фанерные макеты эти вывезли вслед за настоящими танками. Издали макеты казались ползущей с горизонта страшной силой, но от наших снарядов вмиг разлетались в щепы... Муляж не удался! Хотели обмануть, да дудки, номер не прошел!

Пожалуй, сейчас самым целесообразным было бы перехитрить фрицев, самому прийти к ним, выдать себя за немецкого солдата и избежать бессмысленной гибели... А потом сориентироваться и действовать по обстановке. Опыт, накопленный в лагерях и при госпитале, должен пригодиться. В эти короткие секунды я мысленно спросил Хромова, своих школьных друзей, своих однополчан, свою мать и собственную совесть, стоит ли так поступать. Интуиция и выработанная во вражеском тылу осторожность как бы автоматически заставили меня принять это дерзкое решение. Пришлось снова испытывать судьбу. Надо так надо. Иду на риск. Внутренне перевоплощаюсь в новую для себя роль, быстро вскакиваю на йоги, тщательно отряхиваю соломинки со своей немецкой формы, причесываюсь, поправляю ремень, пилотку и, посмотрев в карманное зеркальце, как пи в чем не бывало покидаю свое убежище.

Иду по улице. Немцы даже не смотрят в мою сторону. Все заняты своими делами. Ищу штаб, по флага нигде не вижу. Обращаюсь к солдату, который тащит на веревке козу:

— Aus welchem Truppenteil?

— Was suchst du?

— Wo ist der Stab{28}?

Он указывает как раз на дом рядом с моим сараем. Возвращаюсь обратно и вхожу в дом. Навстречу мне выскочил фельдфебель.

— Господин фельдфебель, разрешите обратиться к командиру части, — говорю по-немецки.

— По какому вопросу?

— По служебному делу.

Фельдфебель пропускает меня в прибранную, хорошо протопленную комнату. И вот я стою перед красивым, холеным танкистом-капитаном с Железным крестом на груди. Он сидит за столом, закинув ногу на йогу, и, куря дорогую ароматную сигару, разговаривает с младшим командиром. На вид ему не больше сорока, длинные холеные пальцы его рук изящны и чисты. На столе — кожаные перчатки и стек. На ногах роскошные, высокие блестящие хромовые сапоги на меху.

— Господин капитан, — обращается к нему фельдфебель, — этот солдат пришел к вам.

Повернувшись ко мне, капитан осматривает меня строгими, проницательными глазами.

— Господин капитан, разрешите обратиться! — вытягиваюсь в струйку, пристукиваю каблуками.

— Да! — бросает он резко.

— Я — немецкий колонист с Кавказа. Война застала меня в Бресте. Отдыхал у родственников. Вскоре добровольно присоединился к немецкой войсковой части и вместе со 101-й пехотной дивизией двигался на Харьков... С неделю назад отстал от части и вот разыскиваю ее. (То, что подслушал в госпитале, в одной из офицерских палат, было основой моей легенды.)

— Документы есть?

— Никак нет, господин капитан. При части не был аттестован.

— Оружие?

— Никак нет, господин капитан. Не полагалось. Был переводчиком у командира полка полковника Шлиттенбаума. [221]

— Вот еще новости! Фельдфебель, что нам делать с этим ненормальным?

Фельдфебель молчит. Капитан испытующе смотрит на меня:

— А не врешь?

— Никак нет, господин капитан. Сущая правда.

— Коммунист?

— Никак нет, господин капитан. Да и лет-то мне всего девятнадцать.

Капитан обращается к присутствующим:

— Как по-вашему, не похож он на коммуниста? Все молчат.

— Ну, смотри, я все проверю! — обращается он ко мне.

— Не пожалеете, господин капитан. Я — немецкий солдат.

— Какой же ты солдат без оружия?

— Надеюсь, дадите.

— Это мы еще посмотрим, — усмехаясь, говорит капитан. — Оружие заслужить надо.

— Так точно, господин капитан, надо заслужить.

— Ну, фельдфебель, куда мы его денем?

— Оставим при обозе, господин капитан.

— Пусть числится при обозе, ночует с моим денщиком, по утрам помогает на кухне. А потом решим...

Так я попал во 2-ю штабную роту танковой дивизии СС «Великая Германия», которой командовал капитан Бёрш.

И вот каждое утро приходится колоть дрова для походной кухни, таскать воду и помогать денщику готовить ужин для капитана и его гостей. Приходится помогать обозникам разгружать и нагружать машины канистрами с бензином. В обозе человек двадцать украинцев, в большинстве пожилых. Они насильно угнаны немцами, и, хотя до их родных мест отсюда далеко, немцы за ними бдительно следят.

У Бёрша личный переводчик — эстонец средних лет, с хмурым и злым лицом. Глаза у него недоброжелательные и опасные. Он груб и придирчив, собственноручно застрелил двух стариков обозников при попытке к бегству, мне не доверяет и частенько прощупывает вопросами [222] о Кавказе, надеясь поймать на слове. Но тут я неуязвим: с трех лет жил в Пятигорске и отлично знаю те места. В конце концов он от меня отвязался.

Подружился я с тринадцатилетним мальчишкой, ездовым-украинцем, которого все почему-то называли итальянским словечком «Пикколо», то есть «маленький». Он смышленый, остроумный и ловкий паренек с веселой открытой физиономией. У него своя подвода, две лошади, и я всегда стараюсь подсесть именно к нему.

Первые педели моего пребывания во 2-й штабной роте капитана Бёрша были для меня своего рода временной передышкой. Никто не кричал на меня: «Лос! Лос!», не было видно конвоиров и колючей проволоки. Немцы относились ко мне как к равному. Надо было сориентироваться в новой обстановке, выяснить, где фронт, и свое временное пребывание в немецкой роте использовать как можно эффективнее.

Капитан Бёрш относится ко мне хорошо, часто разговаривает со мной, расспрашивает о России. Самое занятное во всем этом то, что я с бухты-барахты придумал себе фамилию Шарко, не подозревая, что становлюсь однофамильцем великого французского невропатолога, члена Парижской академии наук, прославившего на весь мир методы водолечения. Я назвался Николаем и, таким образом, стал Николя Шарко.

Нельзя наугад

9 марта 1943 года рота расквартировалась в одном из сел Сумской области.

Как сейчас помню утро, когда до нас вдруг донеслась стрельба, орудийный гул. Казалось, стреляют километров за десять. «Фронт! — подумал я. — Фронт гудит!»

В роте царила суматоха. Танки стояли в молодом березняке, их быстро заправили бензином, и они ринулись в направлении стрельбы. Весь день вдали грохотало, потом стрельба стала затихать, по ночью снова возобновилась.

«Надо срываться! — решил я. — И переходить фронт».

Первое, что я сделал, — достал «вальтер». Украл его из грузовой машины, пока шофер спал в кабине. В этой [223] же крытой восьмитонке я переоделся в черный рабочий комбинезон танкиста, достав его из груды одежды, сваленной в кузове. Накрапывал дождь. Под черным небом, в черном комбинезоне меня не было видно. Проскользнув зону роты, я двинулся в сторону, откуда слышалась интенсивная стрельба. Километров через пять-шесть пришлось лечь на землю и ползти — невдалеке рвались снаряды и посвистывали шальные пули. Я полз по кукурузному полю и, мокрый, весь в грязи, выбрался наконец на дорогу. За ней был бугор, за бугром — зарево, там шел бой...

Дорогой мне уже попадались подбитые немецкие танки, брошенные орудия, трупы солдат. Я дополз почти до вершины бугра, где были расставлены копны соломы. Решил залезть в копну и переждать ночь. К утру, думаю, фронт перекатится через меня и я уже буду у своих.

Под утро бой затих. От нервного перенапряжения я на какое-то время забылся.

Очнулся от шума танковых моторов. Окоченевшее тело ныло — я же весь мокрый лежал на промерзшей земле. Выглянул наружу — над землей курится туман, неподалеку по дороге ползет колонна немецких танков — «пантеры», «тигры», «фердинанды». В головной легковой машине офицеры: один из них, стоя в машине, оглядывает окрестность в бинокль. Колонна остановилась. Легковая машина поднялась на бугор и стала метрах в сорока от моей, копны. Офицер крикнул танкистам: «Маскировать машины! Поживее! Возможна авиация противника!» Легковой автомобиль перевалил через бугор.

И вот танки ползут вверх, автоматчики-танкисты нехотя соскакивают на землю, хватают охапки мокрой соломы и маскируют танки. Я лежу, оцепенев от ужаса, жду, что будет дальше. Не вижу выхода из своего нелепого и, казалось бы, совсем безвыходного положения. Автоматчики подбегают все ближе и ближе, вот-вот начнут растаскивать и мое укрытие. Инстинктивно пячусь назад, вылезаю из-под соломы и оказываюсь прямо в компании автоматчиков. Молниеносно соображаю, как действовать, хватаю охапку соломы и, шатаясь от нервного шока, подхожу к одному из танков. [224]

— Greif zu! — кричу я.

— Schmeiss rauf{29}! — отвечают сверху.

И я подбрасываю солому и, быстро повернувшись, спокойно, будто за новой охапкой, удаляюсь прочь, пряча «вальтер» в карман. На меня смотрит немец, который присел по нужде тут же на краю кукурузного поля. Делаю вид, что не обращаю на него внимания, и чуть в сторонке присаживаюсь в той же позе... Немец на меня не смотрит, тогда я встаю и спокойно ухожу в кукурузные заросли. И тут меня охватывает неистовая слабость. Холодный пот бежит по лицу. Все тело трясет как в лихорадке, ноги подкашиваются. Я беру себя в руки и неимоверным усилием заставляю себя бежать...

Весь день я кружил по местности, прячась от немцев. К ночи перешел бугор и спустился в село, где недавно шел бой. Село сгорело — одни почерневшие печки да трубы. Вижу наши разбитые танки «Т-34», орудия, обугленные машины и трупы убитых — наших и вражеских солдат. Где же фронт?.. И только тут я понял, что, уйдя, поступил крайне опрометчиво, совершил грубейшую ошибку, действовал наугад...

Прохожу восемь, десять километров по вчерашним ориентирам в кромешной темноте, потом снова ползу по-пластунски сквозь березняк. И вот я уже вижу бёршевские замаскированные танки. Вдали маячит часовой.

Я вернулся в ту же немецкую часть. Как же я себя ругал за поспешность, за грубый промах! Что меня ждет? Пуля! Как оправдаться?

Подбираюсь к месту, где в кустах оставил форму: ее нет. Где же она? Во что переодеться? Я весь грязный, мокрый. Снова шарю в кустах и наконец нахожу свой узел. Просто перепутал в темноте кусты... Быстро переодеваюсь, подползаю к грузовику. Немецкий шофер спит, будто так и не просыпался, как и в прошлую ночь, торчат из кабины его длинные ноги, и храпит он так же... Я прячу в ящик похищенный «вальтер», подкидываю в кузов черную спецовку. Лезу под машину, свертываюсь на земле калачиком и лежу... Потом вылезаю из-под грузовика, [225] бужу двух обозников, спящих в кузове под брезентом.

— Где ты был? — говорит один спросонья. — Тебя весь день шукали.

— Беги! — шепчет другой. — Беги отсюда! Фельдфебель орал — жуть! Эстонец всех допрашивал, все жилы вымотал. Беги!

— Где ж ты был? — снова спрашивает первый.

— Да так... у одной женщины. Здесь недалеко...

— Ух и будет тебе на орехи! Я встаю и иду к часовому.

— О-о-о! — Часовой крайне удивлен, в лунном свете таращит на меня глаза. — Бог мой! Где ты был?

— Заночевал у одной знакомой женщины, простыл и отлеживался на печке.

— А ну, быстро к дежурному.

Часовой будит унтер-офицера, и тот, ругаясь на чем свет стоит, ведет меня в село, поднимает фельдфебеля, тот будит переводчика, и все вместе мы направляемся к капитану Бёршу.

Темная ночь. Только что прошел дождь со снегом, шлепаем по грязи. Наконец заходим в дом, фельдфебель и переводчик идут в комнату к капитану, а я с унтер-офицером остаюсь в передней. Жду приговора... Дверь открывается, фельдфебель кивает мне. Вхожу в комнату, ноги становятся ватными, но стараюсь внешне сохранить спокойствие, взять себя в руки и не терять самообладания. Сидя на кровати в нижнем белье, Бёрш молча надевает галифе, а затем натягивает сапоги. Три часа ночи. В мою сторону он даже не смотрит. Медленно надевает китель, застегивает его на все пуговицы и подходит ко мне.

Я стою, вытянувшись в струйку. Волнения не показываю, смотрю прямо в глаза. Бёрш бьет меня наотмашь по лицу: раз, другой, третий. Едва устоял на ногах. Из носа хлещет кровь. Стою молча.

— Подлец! — шипит капитан. — Немецкие солдаты в твоем возрасте умирают на фронте. А ты? Расстрелять тебя мало! Таких вешать надо, тварь ты болотная! — Снова сильно бьет меня по лицу.

В глазах сверкнули искры, но я устоял на ногах. [226]

Все вместе выходим из хаты.

— Где живет та женщина? — резко гаркнул капитан.

— Третий дом с конца, — указываю рукой вдоль улицы.

Молча шагаем по грязи, — впереди капитан и эстонец, сзади фельдфебель, унтер-офицер и я. Сердце застучало сильнее. Нервы напряжены. Но я внешне спокоен и ничем не показываю своей все нарастающей тревоги. Вот и третий дом.

— Стоять здесь! — приказывает капитан фельдфебелю и вместе с переводчиком и унтер-офицером входит в калитку сада, стучит в дверь. В окне загорается свет. Снова накрапывает дождь. Проходят томительные минуты, решается моя судьба. Дом я назвал не случайно. У его хозяйки — тети Дуси — я брал молоко для капитана и за это давал ей мыло.

Мы продолжаем мокнуть под дождем. Наконец из дома выходят Бёрш, переводчик и унтер-офицер. Они молча проходят мимо нас. Фельдфебель пожимает плечами. Бёрш уходит к себе, переводчик — к себе, унтер-офицер — тоже.

— Марш спать! Да смотри у меня! — на ходу бросает фельдфебель. — Гуляка!

А тетя Дуся, земной ей поклон, сразу же догадалась, в чем дело. Я доверился этой скромной пожилой украинке и поделился с ней своими мыслями и планами. Эта женщина привязалась ко мне, как к сыну, и хорошо понимала всю сложность моего положения. Она и сказала Бёршу как раз то, что я просил ее сказать, если к ней нагрянут немцы и будут ее допрашивать. Она спокойно подтвердила, что я у нее ночевал и потом целый день пролежал на горячей печке — занемог и только недавно, с темнотой, пошел в часть...

Наутро немцы завистливо посмеивались: вот, мол, ему хорошо, он не солдат, ему все можно.

Как я узнал потом — сражение за далекими буграми не было фронтом. Линия фронта была не менее чем в ста километрах от этих мест и совсем в другом направлении. Случилось вот что: одно из советских бронетанковых соединений попало в окружение и вело жестокий, неравный бой... [227]

После войны мне случайно удалось прочесть сообщение Советского информбюро. В нем говорилось об обстановке на этом участке фронта: «...контрнаступление немцев в районе Донбасс — Харьков... Противник пополнил потрепанные и разбитые в предыдущих боях 8 танковых и 5 пехотных дивизий и недавно спешно перебросил в этот район из Западной Европы 12 свежих дивизий...»

Это сообщение было от 9 марта 1943 года.

Мое новое оружие

Капитан Бёрш был гурманом и обожал яичный ликер, который приготовлял ему денщик Карл Вайндорф — сын баварского крестьянина; он был кряжист, красив лицом. Этот расторопный и услужливый солдат, раздобревший на остатках с офицерского стола, ко мне относился с явной симпатией и каждый раз после выполнения того или иного поручения давал мне несколько сигарет.

В рецепт яичного ликера входил чистый спирт и яичные желтки; из сбитых белков делалось воздушное печенье. Ликера изготовлялось по четыре-пять литров, и на него шло огромное количество свежих яиц, а их не так-то просто было достать у ограбленного до нитки сельского населения.

Однажды денщик сказал мне:

— Николя, капитану нужен ликер. Раздобудь хоть сотню яиц.

Я оторопел:

— Где ж их взять? Ни у кого из жителей села не осталось ни кур, ни петухов.

— Позарез нужны яйца, и никак не меньше сотни! — категорически заявил денщик. — Забирай подводу и жми! Обследуй близлежащие села. Надо достать! И чтобы без яиц не возвращался.

В подразделении был огромный склад бензина — в отгороженной зоне находилось более пятисот канистр, их охранял часовой. Пообещав караульному два десятка яиц, я попросил у него три канистры бензина, погрузил их на подводу Пикколо и отправился с пареньком по окрестным селам... [228]

Время было весеннее, выехал я рано утром, а к обеду уже возвратился с двумя сотнями свежих яиц. Денщик был в восторге.

— Где ты раздобыл такое богатство?

— Э-э-э! Это мой секрет! — не рассказывать же ему, что в первом же селе я шепнул какой-то девчонке: «Эй, девочка, а ну, быстренько, беги по хатам и скажи, что бензин приехал. За литр — пять яиц. Кому надо — пусть приходят».

Шустрая девчонка подхватила компанию ребятишек, и через минут десять у моей подводы стояла очередь с бачками, ведрами, бутылями. Оживление было невероятное. Жителям позарез был нужен керосин, и они, насыпав в бензин соли, наливали его в керосинки и лампы.

— Когда снова приедешь? — спрашивали они. — Давай, давай, немец, вези!

— Корошо, корошо, привези! — коверкал я русские слова, чтобы избежать лишних вопросов.

Часовому я отдал обещанные два десятка яиц и заручился его расположением на будущее.

Отсюда и началась моя безнадзорная работа — все чаще и чаще меня посылали за продуктами, и я мог исчезать из части на двое, трое и даже четверо суток.

В немецкой армии существовали подразделения с определенными функциями: одни были карателями (особенно выделялись в этом отношении так называемые эйнзац-команды — «ликвидационные» отряды), другие угоняли население, третьи увозили ценности, четвертые отправляли в Германию скот, все виды продовольствия и топлива. Все эти функции с немецкой педантичностью были распределены между войсковыми подразделениями и узаконены приказами сверху. И всему велся строжайший учет, в определенной смете регистрировались и каждая курица, увезенная в Германию, и каждый расстрелянный житель оккупированной территории.

2-я штабная рота под начальством капитана Бёрша имела свое особое задание — своевременно снабжать дивизию горючим, в остальные дела рейха она не вмешивалась. Вот это горючее я и использовал по своему усмотрению, разбазаривая немецкий бензин почем зря. За два с лишним месяца я сплавил населению более двух тони бензина. [229]

Костлявый, длинный, как жердь, в квадратных очках фельдфебель Вилли Гротт, вышагивающий, как гусак, не говорил, а лаял металлическим голосом; одни его недолюбливали, другие боялись, со мной же, как ни странно, он был даже весьма дружелюбен, приглашал по вечерам поиграть в карты, зная, что при случае и ему перепадет бутылочка яичного ликера. Я же, в свою очередь, располагал его к себе, ибо от него тоже многое зависело в роте. Он распоряжался обозом и следил за доставкой бензина. Так что и лошади, и бензин были под его контролем.

Время шло, и 2-я рота откатывалась все дальше и дальше на юг и в мае 1943 года расположилась в Полтавской области.

«Как быть дальше? Что делать?» — эти вопросы все чаще и чаще волновали меня.

Однажды мне довелось быть в одном из полтавских сел. Беленькие хатки тонули в яблоневом цвету, все благоухало, и, глядя на этот райский уголок, трудно было представить себе, что где-то в сотне километров отсюда горят пшеничные поля, дымятся обугленные села, льется кровь. До этого цветущего села фронт еще не докатился, а сначала по чистой случайности война обошла его стороной...

В удобный момент, когда полицаи пьянствовали, я собрал в хате несколько женщин и объявил, что прибыл к ним по заданию советского командования, владею немецким языком, нахожусь при немецкой части. О кличке Сыч я здесь ничего не сказал. Опасался, что преждевременно пойдут ненужные слухи, ведь я пока не покидал этого района.

Женщины с явным недоверием косились на немецкую форму, но моя откровенность, чистая русская речь, видно, пришлись им по душе, и они стали подзывать в хату других сельчан. Вскоре народу набилось битком. Я выставил во дворе дозор из местных ребят и продолжал беседу. Я говорил о положении на фронте, о зверствах фашистов в концлагерях, о массовом угоне населения в германское рабство, о мародерстве и насилии оккупантов и их продажных наймитов. Рассказал им о победе советской армии под Сталинградом, раздал им листовки, [230] которые сбрасывались тогда с советских самолетов, сообщил последние сведения Совинформбюро. Старался вселить в них веру в скорое освобождение от фашистов. Женщины жадно слушали, задавали вопросы, вытирали набегавшие на глаза слезы...

Сидя на скрипучей подводе и возвращаясь в немецкий обоз, я, пожалуй, впервые испытал чувство удовлетворения. Это был первый успех. Я сознавал, что нашел свое место, свой пост. Я стал партизаном-подпольщиком.

Немцы прикрывали свои злодеяния различными измышлениями, рекламировали себя защитниками и покровителями «свободного» украинского народа. Я видел, что оккупанты, стремясь деморализовать население, пустили в ход свою «пропаганду»: листовки, плакаты, газеты, хвалебные речи, фотографии, воззвания, кинофильмы, радиопередачи. Ложь, клевета, лицемерие пронизывали эту гитлеровскую бутафорию. Нужны были контрмеры. Мне необходим был источник информации, из которого бы я черпал убедительные факты, сведения более крупного масштаба. Офицеры штаба дивизии, которые обычно навещали капитана Бёрша, в своем большинстве были представителями старопрусского дворянства. Они — пресловутые наследники ганзейских купцов и гогенцоллернов — считали себя «элитой германцев», которые завоюют весь мир. Они были чванливы, заносчивы, предельно высокомерны. Немецкие солдаты были для них лишь номерами в рапортах и донесениях — не больше, а местное население они просто считали рабочим скотом. Эта офицерская знать после изрядной дозы яичного ликера была довольно болтлива — и оперативные сведения, добытые в их узком кругу, имели определенную ценность и брались мною на вооружение. Этим источником информации я стал пользоваться постоянно, стал также чаще заглядывать в радиоузел части, беседовал с радистом — рыжим, юрким, подхалимистым, голубоглазым ефрейтором Гансом Клюппером, вошел к нему в доверие, и однажды он сам попросил меня перевести ему сводку Совинформбюро. С тех пор мы с ним почти ежедневно украдкой слушали Москву... [231]

Теперь я мог беседовать с людьми более серьезно и более конкретно. Но действовал осторожно, осмотрительно. После каждой встречи старался замести след; два раза в одном и том же селе не выступал. Вскоре мною была охвачена довольно большая территория, и слухи о появлении какого-то советского разведчика, одетого в форму немецкого солдата, стали доходить до меня самого... А между тем немцам и в голову не приходило, что я, уехав на подводе по «заготовительным делам», использовал отлучку из части в своих целях...

По-немецки я говорил как истинный берлинец, владел литературным языком, поэтому и дикция у меня была четкой и вполне разборчивой, не как у большинства немцев, которые обычно в разговоре глотают окончания слов. Познакомившись с берлинцем Карлом Штерном, работавшим в охране обоза Бёрша, я старался у него выудить то, что касалось именно Берлина, узнать о достопримечательностях города, названия улиц и площадей, парков и садов... «А вдруг кое-что и пригодится», — думал я. Любая информация была мне необходима как воздух. Откуда было знать, как сложится дальнейшая судьба... Я заметил, что немцы в роте Бёрша в основном говорят на жаргоне, и стал в беседах с ними применять их «нелитературные» слова, что явно «сближало» нас. Заметил также: офицеры ругаются по-офицерски, а солдаты — по-солдатски. Это меня крайне удивило. В тот период я изучал эсэсовский жаргон, их песни и анекдоты, даже придумал сам несколько маршевых песен, которые немцы с удовольствием распевали на мой же мотив, изучал материальную часть танков, читал немецкие газеты. И если в Сумской области, прощаясь с тетей Дусей, оставил ей письмо с добытыми оперативными сведениями — для передачи советскому командованию, подписав его своей кличкой Сыч, то сейчас диапазон собранных оперативных данных у меня был значительно шире и контакты с населением стали постоянными.

Фашистские агенты где обманом, где подкупом, где просто шантажом и прямой провокацией сбивали с толку неустойчивых людей, дезориентировали, запугивали население, [232] толкали трусов и паникеров на предательство. Уголовники и бывшие кулацкие элементы сколачивали лжепартизанские группировки, грабежами и насилием дискредитировали растущее партизанское движение. Надо было разоблачать происки вражеской агентуры, правдиво информировать население об истинном положении дел здесь, во вражеском тылу, и на фронте. Надо было искать тех, кто хочет и способен вести вооруженную борьбу с врагом.

Песчаный брод

Бёрш ходил по хате, брезгливо отшвыривал лакированным сапогом табуретки, шайки, веники. Его лицо и руки в лайковых перчатках выражали крайнюю степень отвращения.

— Это убрать! Это побелить! Это промыть с песком! Это выбросить! Это сжечь! А это оставить, но покрасить! — Распоряжения его были, как всегда, категоричными.

В результате в комнате, намеченной квартирмейстером для господина капитана, осталась одна металлическая кровать, и только при том условии, что на нее будет положен его собственный матрац. Перед тем как внести мебель, которую Бёрш неизменно возил с собой, «по программе» проводилась специальная процедура уборки помещения. Лишь после дезинфекции в дом входил сам капитан и из пульверизатора тщательно опрыскивал стены и пол своей комнаты английским лавандовым одеколоном «Ярдлея».

Командир дивизии — старый сухопарый генерал, с рыцарским в позолоченной оправе крестом на шее — всегда восхищался умением капитана Бёрша уютно обставлять походную жизнь.

— Oh! Grossartig! — восклицал он, входя в новое помещение. И, усевшись удобно в мягкое кресло, добавлял: — Ich fühle mich bei Ihnen wie zu Hause. Wie schaffen Sie es nur{30}? [233]

— Erfahrung, Herr General{31}! — расшаркивался капитан. Сейчас Бёрш обживал новую квартиру, делая при вычиые распоряжения, а его денщик, с неизменным белым полотенцем на согнутой руке, выслушивал их и с готовностью повторял:

— Jawolh! Jawolh! Wird gemacht{32}!

Село Песчаный Брод в Кировоградской области, где все это происходило, было небольшое, пересеченное проезжей дорогой. Высохшая речонка с деревянным мостом разделяла село на две части. Вокруг хаток — уже отцветшие вишневые и яблоневые сады. Здесь было много женщин и детей, мужчин совсем мало.

Улучив свободную минуту, я пошел в село, чтобы познакомиться с жителями. Перешел мост, спустился в низину, зашел в первую попавшуюся хату.

— Здравствуйте! — говорю с порога.

— Здравствуйте! Здравствуйте! — отвечает старик, сидящий на лавке возле печи. Седые усы его окаймляли крутой упрямый подбородок. Он был еще крепок, статен и широк в плечах. Окинув меня недоверчивым взглядом, он закурил. Я присел на лавку. Разговорились. Звали его Петром Дмитриевичем Жиленковым.

— А чьи это ноги на печи торчат? — спрашиваю.

— Чьи? Да человечьи.

Но лежавший, видимо, решил сам обнаружить свое присутствие, и я увидел, что с печки спускается пожилой человек — опухшие йоги с темными пятнами на ступнях не слушались его. Он с трудом сел за стол. По всему его виду и выражению лица хозяин понял, что лучше оставить нас вдвоем.

Мой новый знакомый оказался бывшим интендантом 2-го ранга, по фамилии — Афанасьев. Бежал из фашистской тюрьмы в городе Николаеве и вот уже с полгода скрывается у этого старика.

— А сами откуда? — спросил я.

— Из Москвы. Жил возле Арбатской площади.

— У вас семья там осталась?

— Да. Жена и две дочки. Ничего о них не знаю. Может быть, эвакуировались. [234]

— А что с ногами-то?

— Пришлось бежать босиком по снегу. Вот и отморозил... Но уже хожу... Старик подлечил меня травами, примочками.

— А старик? Что он за человек?

— У-у, золотая душа!

— Одинокий?

— Нет, жена есть. Мария Васильевна. Тоже очень симпатичная женщина, по фамилии Левеиец. Он сам из донских казаков будет, но здесь живет давно, старожил.

Мы свернули по козьей ножке. Разговорились. С первых минут знакомства нашли общий язык. И чем дольше беседовали, тем лучше понимали друг друга. Афанасьев был со мной приветлив, прост и откровенен.

Так мы сидели друг против друга часа два, дымя самокрутками, как самые что пи на есть закадычные друзья. Я рассказал ему свою историю, он мне — свою. В Песчаном Броде пообещал все разузнать и постараться найти надежных людей.

В накуренную комнату вошел старик:

— Ух ты, как надымили!

— Дымовая завеса, дедушка, — отшутился я.

— Значит, есть что маскировать?

— Есть, есть, деда, — подхватил Афанасьев.

Старик ухмыльнулся:

— Старый боец — понимаю! Вот я вам сейчас покажу. — Он хитро подмигнул, полез под половицу и вытащил узелок, в котором была пачка пожелтевших фотографий: — Вот смотри, сынок, каким я был орлом!

С фотографии смотрел на меня казак с лихо закрученными усами, фуражка сдвинута набекрень, а из-под нее выглядывает курчавый чуб. Казак при шашке. Па груди красуются два Георгиевских креста.

— В империалистическую бил немцев... А сейчас за Советскую власть готов им, гадам, выдать сполна, несмотря что староват стал...

Слово за слово, я узнал, как старику здесь живется. На окраине села находится загон для свиней. Их сейчас ровно десять, и это последние свиньи, отобранные немцами у жителей Песчаного Брода. Загон на территории скотного двора бывшего колхоза, рядом с опустевшим коровником. [235]

Коров уже давно немцы отправили в Германию. Здесь же, на скотном дворе, несколько построек, в них ютятся доярки и свинарки, а старик Жиленков работает тут ночным сторожем.

Описывая эти события и вспоминая встречу с Афанасьевым, мне хотелось бы объяснить, как могло случиться, что мы с ним сошлись так быстро, буквально при первом разговоре, и сразу доверились друг другу. Иные подумают: «Разве мог Афанасьев сразу довериться незнакомцу, да еще одетому в немецкую форму?» А вспомните, как я сошелся с Хромовым. По выражению глаз, по интонации, улыбке, по всему разговору мы сразу поняли, что мы из одного корня. У человека с открытой душой и лицо открытое. Именно таким и был Афанасьев.

— Сегодня идем на свадьбу, — сказал Афанасьев, встретив меня на пороге спустя денька три. — Дело есть.

— Что за свадьба?

— На том конце села — гулянье. Для блезиру. Я договорился с хозяином о нашей встрече в его доме. Кое-кто найдется из нужных людей.

— А полицаи?

— Их в селе не будет, где-то в управе заседают.

В хату вошла хозяйка, маленькая, хрупкая женщина с искалеченной рукой. В здоровой руке она несла ведро с водой. Афанасьев попросил ее передать мужу, что мы ушли на свадьбу.

Она молча кивнула.

Вечер был теплый. Легкий ветер нес откуда-то из дальних полей аромат трав и поздних летних цветов. Над нами чистое небо в ярком мерцании звезд. Неистово трещат цикады. Лают собаки. Серая пыль улеглась на придорожные травы. Мы шли селом, по обеим сторонам белели хатки, тянулись к небу пирамидальные тополя. Тихая, мирная картина. Из одного из домов была слышна гармошка, звонкий смех и притопывание каблуков. Подошли к палисаднику. Хозяин ждал нас у калитки.

— Проходите в хату, не тревожьтесь. В саду мои люди. — И провел нас в крохотную кухню. [236]

Здесь было темновато. На чисто выскобленном столе стояла свеча. Оконце занавешено плотной тканью. На полках — чисто вымытая глиняная посуда. Давно не топленная печка зияла черным подом. Вдоль побеленных степ висели связки лука и чеснока.

— Здравствуйте, товарищи!

Двое мужчин поднялись с лавки. Мы поздоровались за руку. Один был до войны председателем колхоза, другой — парторгом.

Сообща обсудили создавшееся положение. Надо было подумать, как уберечь население и помешать гитлеровцам угнать молодежь в Германию. А самое главное — помочь наступающим советским войскам. Поскорее сорганизоваться и собрать побольше оружия.

— Кое-что из оружия постараюсь раздобыть, — пообещал я.

— Необходимо сколотить крепкое ядро — штаб, чтобы руководить подрывными группами, — предложили мы с Афанасьевым. — В каждом соседнем селе нужно иметь своего человека — наши глаза и уши.

Председатель колхоза поделился своей тайной. Кое-что уже сделано. Созданы базы с запасом продуктов, с землянками, где можно укрыть людей от немецких облав, — и он, показав мне на карте урочище с одной из таких баз, добавил:

— Тут и сторожка есть с сараем.

Я подумал: «Это непременно надо использовать...» Беседовали долго. Условились о строгой конспирации. Парторг попросил Афанасьева возглавить группу в Песчаном Броде. Я поддержал его.

Из соседней горницы слышалась песня. Подхваченная женскими голосами, она разливалась, заполняла дом, настраивала на лирический лад. Потом ее сменила бойкая шуточная, затем опять загрустила гармонь... А мы все сидели в махонькой кухоньке, одержимые и одними мыслями, и одними стремлениями. Песни смолкли, свадьба подошла к концу. Пришла пора расходиться.

Еще в Днепродзержинском лагере я понял, что чехи служат в немецкой армии подневольно. Чехи-солдаты, которые были в охране госпиталя, явно сочувствовали [237] заключенным, и групповой побег был осуществлен при их непосредственном содействии.

Здесь, в роте капитана Бёрша, были два чеха — Янек и Владек, по фамилии Топич, родные братья. Владек водил машину с радиоаппаратурой и всегда интересовался сводками Совинформбюро из Москвы. А Янек возил в танковый полк бензин. Обратно же шел обычно порожняком. Его крытую брезентом машину я и использовал, осуществив операцию, подсказанную мне стариком Жиленковым.

Ближайшей ночью мы с Янеком въехали на скотный двор и на виду у разбуженных и перепуганных женщин, под громогласную немецкую брань и жесткие окрики «Лос! Лос!» открыли свиной загон и погрузили всех хрюшек в машину. А старика Жиленкова «для порядка» связали по рукам и ногам.

Спустя час свиньи уже были в урочище и спрятаны в сарае. Председатель колхоза был уже там и встретил нас с улыбкой, горячо поблагодарил.

А я, в свою очередь, отблагодарил Янека, отдав ему адмиральский кортик полицая, расстрелянного нами с Василием. Янек давно поглядывал на этот кортик, и мне было приятно доставить ему удовольствие. (Кстати скажу, что и Янек и Владек, когда немецкая рота была в Румынии, дезертировали из части Бёрша.)

На следующий день, не теряя времени даром, я в три приема похитил в обозе три немецких автомата, пять советских винтовок с патронами и с десяток гранат с запалами. Все это оружие мы с Афанасьевым спрятали у старика в сарае, где хозяйка держала козу. Оружие предназначалось подпольщикам.

Неожиданно немецкая часть снялась с места, погрузилась на машины, и я покинул Песчаный Брод, оставив Афанасьеву оперативное донесение для Красной армии, подписав его «Сыч». Перечислил фамилии патриотов из Песчаного Брода и проведенные нами операции.

...Рыжий, конопатый немец-ефрейтор сидел с гитарой на бревне около плетня. Тесным кольцом окружали его гогочущие солдаты, а он гнусавым тенорком выводил фривольную шансонетку: [2.3]

Я часовщик,
Я парень хоть куда
И в механизмах
Разбираюсь без труда.
Но больше всех часов,
Признаюсь вам, —
Люблю чинить часы
Прелестных дам!..

Над селом в сентябрьском небе плывут перистые облака. Чудесное бабье лето задержалось в здешних местах. Пестрят золотом и багрянцем сады. Беленькие хатки глядят весело, как в мирные дни. Но это только с виду. Село занято немцами. Одна длинная улица сплошь заставлена танками и орудиями, замаскированными порыжевшей листвой.

Перебирая струны гитары, которая особенно хорошо звенит в осеннем воздухе, ефрейтор-артист допел свою шансонетку и тут же начал другую:

Услышь, красотка,
Сердца стон.
Твои уста мне ночью снятся.
Засмейся мне,
Моя Нинон,
Никто не может так смеяться...

Взрыв смеха, восторженные восклицания — солдатня довольна. А жители, выбиваясь из сил, таскают воду из колодцев для стирки немецкого белья и для кухни. Их заставляют обслуживать немецкую часть. В стороне от компании военных сидит стайка полуголых босоногих ребятишек: выглядывая друг из-за друга, они таращат глазенки на ефрейтора с гитарой.

Я наблюдаю все это из кузова грузовой машины, где мы сидим с унтер-офицером на пустых канистрах. 2-я штабная рота, проезжая мимо этого села, задержалась, и песенки ефрейтора забавляют ребятишек. Кое-кто из немцев, сидя на грузовиках, подыгрывает ему на губных гармошках.

Ефрейтор решил переменить программу и затянул на ломаном русском языке:

— Иходила на берег Катуша... [239]

В это время какая-то женщина с коромыслом в руках громко говорит:

— Ты дывысь, яка гарна Катюша выхода! Побачимо, як вона вам, иродам, всыпе! — и замахивается коромыслом на ребятишек: — А ну, бисенята! Тикайте та ховайтэсь у погреб! Летуны летять!

Я поднял глаза к небу и действительно увидел самолеты. Чьи они? Вот они приближаются, и через несколько минут уже можно различить — это наши советские штурмовики «Илы». Они развернулись и на бреющем полете стали поливать немцев свинцовым дождем: кто-то сразу убит наповал, кто-то ранен, вспыхнули как свечи несколько машин... Я спрыгнул с грузовика, забежал за угол хаты и оттуда видел, какая паника охватила немцев. Со стоном звякнула гитара, брошенная на бревно ефрейтором. Сам он от страха пополз по траве и, спасаясь, подлез под плетень, за которым его ярко-рыжая голова походила на зрелую тыкву.

Самолеты отбомбились и исчезли в перистых облаках.

К вечеру в село вошли каратели.

На кухне работали две девушки — сестры Мария и Евгения из Днепропетровска. Ночью, когда рота покидала село, я сказал им: «Срывайтесь! А то попадете на каторгу. В селе каратели... Завтра здесь, возможно, будут наши».

Девушки ушли из села и спаслись от угона в Германию, после войны я имел с ними переписку.

Лиза

Станция Долинская — важный железнодорожный узел, связывающий артериальные пути на Николаев, Кривой Рог, Днепропетровск, Знаменку.

На двое суток 2-я штабная рота Бёрша расквартировалась в поселке. Немцы обычно входили в первые попавшиеся двери. Я вошел вслед за каким-то белобрысым солдатом и оказался в комнате, где лежал на кровати стонущий пожилой мужчина. Возле него хлопотала жена. Белобрысого такая обстановка не устраивала, и он тут же смылся. А я остался. Чтобы не открывать хозяевам [240] своего положения, я говорил по-немецки, и мы объяснялись жестами. Выяснилось, что у хозяина гноится нога и рана причиняет ему невыносимую боль. Я тут же сбегал к ротному фельдфебелю за стрептоцидовым порошком, ногу перебинтовали. Боль утихла, и хозяин заснул. Крайне удивленная и полная благодарности к «доброму немцу», хозяйка увела меня в соседнюю комнату и покормила.

Накануне Бёрш поручил мне найти хозяйку, которая могла бы испечь большую кулебяку для именин знаменитого оперного певца, которого капитан собирался чествовать у себя на квартире в Долинской. Денщик занес мне все необходимое: муку, яйца, мясо, масло. Жестами и ломаными русскими словами я стал просить хозяйку испечь эту кулебяку в русской печке. Она отнекивалась: «Дров нету, пан. Нечем топить». Сделав вид, что я наконец догадался, я сбегал к ротному повару, и мы притащили с ним по большой охапке дров. Хозяйка позвала соседку, и они принялись стряпать.

Стоя в сенях, я прислушивался к их разговору. Из отдельных фраз, произнесенных шепотом, можно было догадаться, что муж этой хозяйки боится попасть «в угон». Возможно, и йогу он поранил умышленно. В доме у них еще кто-то скрывался, а на чердаке прятался их пятнадцатилетний сын. Замешивая тесто, хозяйка говорила соседке: «Ума не приложу, как мы из этого кошмара выкрутимся? Да и Лизы нету, вот придет и удивится, что у нас постоялец...» — «А этот чернявый немец (это уже касалось меня), видать, ничего, смирный...» — заметила соседка. Хозяйка согласилась: «Знаешь, он так ловко промыл мужу рану, откуда-то принес порошка, забинтовал ногу...»

Они тихо беседовали у печки, не подозревая, что я слышу каждое их слово.

К пяти часам кулебяка была готова, и по всей хате распространился аромат свежеиспеченного теста. В это время на пороге хаты появилась девушка лет двадцати.

— Что это еще здесь за хозяин? — грозно пошла она в наступление.

Я был удивлен ее смелостью и сделал вид, что слов ее не понимаю: [241]

— Verzeihung, Fräulein, ich bedauere, aber die Umstände{33}...

Она продолжала наступать:

— Фройляйн! Фройляйн! Знаем мы ваши привычки! Все вы сволочи и мерзавцы!

Я вдруг засмеялся.

— Марш отсюда! Никто вас сюда не приглашал!

— Лиза! Лиза! Что ты, Лизанька! — тщетно пыталась остановить расходившуюся дочь хозяйка.

— Ничего не желаю знать!

Я махнул рукой, подхватил кулебяку и отправился к Бёршу, где уже накрывали стол и готовили пышный ужин.

Когда вечером я вернулся на квартиру, хозяин проснулся, он чувствовал себя лучше и играл с сынишкой в подкидного.

— А, русски дурак, — начал я, подходя к кровати. — Я очень любит русски дурак.

В это время вошла Лиза и, услышав мои слова, отпарировала:

— Ох и даст вам русский дурак. Не успеете ноги унести, паразиты!

— Перестань сейчас же. Слышишь! — резко сказал отец, но она зло отмахнулась:

— Да что он понимает, балбес!

В это время в окне показалась круглая сытая физиономия того белобрысого немца, который не хотел оставаться в этом доме.

— Вот еще рыжая морда объявилась! Здрасте пожалуйста! — злилась Лиза.

А я, не обращая внимания на ее раздражение, поманил белобрысого, чтобы он вошел в дом.

— Ишь ты! Смотри, какой хозяин нашелся, как будто к себе в дом зовет! Вот нахал!

Лиза обозлилась и села в сторонке с книжкой, а белобрысый расположился около стола, достал бумажник, вынул из него фотографию хорошенькой нарядной немки, сидящей возле нарядного домика, и показал Лизе. Она продолжала чертыхаться. [242]

Белобрысый тем временем достал другие фотографии, те, что он сам снимал на фронте. Это были страшные снимки. Голодные, с измученными лицами и страдальческими глазами женщины. Босые, в отрепьях. Смотреть эти снимки было особенно тяжело рядом с фотографией его чистенькой немочки. Лиза взяла в руки одну из этих фотографий и вдруг закричала:

— Насмешничаешь, негодяй! Будьте прокляты вы оба! — и, не выдержав, заплакала.

Белобрысый, не понимая, глупо улыбался. Хозяин (как потом я узнал, он был Лизе отчимом) закричал, что, если бы не ее мать, он бы выгнал ее из дома, и пусть жила бы где угодно, но только не с ним.

Я пошел провожать белобрысого. Когда вернулся, в доме было тихо. Хозяева на кухне улеглись спать, и только Лиза сидела с книгой за столом.

Не могу забыть той ночи... Только спустя много лет, уже после войны, со станции Долинской от Елизаветы Гавриловны Голуб ко мне в Москву пришло письмо. Вот оно:

«...Ушли вы тогда провожать немца. Родные легли спать, я с опаской жду вашего возвращения, читаю книгу... Вы вернулись и встали у меня за спиной. Боже! Что делать? Немец ведь, от него все можно ожидать. Ночь. Все спят. «Почему вы считаете, что в Германии текстильная промышленность хуже развита, чем в Советском Союзе?» — вдруг произнесли вы по-русски, и я вспомнила какие-то слова насчет текстильной промышленности, когда ругалась с отчимом. Мысли несутся вихрем. Он все знает... Все понимает... Станет известно, что я сбежала из вагона, когда меня увозили в Германию, что ровно год живу в Долинской без учета на бирже труда. Станет известно, что вторично вырвалась из немецких когтей, обманув врачей на медкомиссии... Смотрю в книгу, а буквы сливаются, боюсь поднять голову. Но, собрав всю волю, ответила вопросом на вопрос:

«Кто вы? Откуда вы знаете русский язык? Где учили его?»

- «Угадайте».

И в этом русском слове, произнесенном вами, мне почудилось что-то веселое, задорное, детское... Какая это удивительная была ночь! Мы разговорились. Долго беседовали. [243] Вы вспоминали школьные годы, братьев, маму. Помнится, говорили, что в детстве жили в Пятигорске. Болел отец. Вам приходилось носить ему из аптеки кислородные подушки. Говорили о немецком языке. «Язык врага надо знать — это наше оружие!» Когда я уходила спать, то оставила вам на столе безобидную записку, надеясь, что заметите ее утром. Но утром вас в доме уже не было, а я с чердака в щель все смотрела: «Может, уже уехали...» Днем, видимо разыскивая меня, вы по лестнице забрались на чердак и уселись рядом.

«Прочли мою записку?» — «Да». — «Так кто же вы? Знаю, что москвич, а дальше?» — «Я скоро должен ехать. Соберите всех к столу. Я должен вам кое-что сказать».

Это звучало как приказ. И вы спустились вниз.

«Славка! — сказала я братишке, что прятался на чердаке. — Ты слышал, что он сказал? Что будем делать?» — «Надо всех созвать».

Мы вытащили из ямы Якова Фомича (он потом погиб под Яссами). Вся семья собралась за столом, и вы сидели рядом со всеми. Вы говорили, что немцы повсюду отступают, советовали, как нам быть, в нашей тесной хате вы провозгласили тосты за освобождение, за победу, за счастливое возвращение наших войск...

В это время с улицы донесся сигнал машины.

«Это за мной! — сказали вы. — Верьте в нашу победу!» — были ваши последние слова.

Опомнившись, я посмотрела в окно. Вы на ходу цеплялись за грузовую машину. Рыжий немец, смеясь, втаскивал вас за руки в кузов. Машина повернула за угол и увезла вас навсегда...

Теперь я буду знать, что Михаил Михалков — это тот самый «немец», которого мало знала, но которому поверила...

Посылаю вам свою фотокарточку, так как у меня другой нет, посылаю старую. На этом фото только семь лет отделяют меня от встречи с вами.

Оставайтесь живы, здоровы. Желаю вам больших успехов в труде и личной жизни.

С уважением

Елизавета Голуб. Долинская, 13 июня 1965 года». [244]

Танковая дивизия СС «Великая Германия» направлялась в Румынию, и я по-прежнему находился при обозе 2-й штабной роты капитана Бёрша... Бёрш пока все еще мое самое надежное «прикрытие».

Я уходил все дальше и дальше от фронта. Неотступно терзало:

«Правильно ли я делаю, что отступаю на запад?»

Вставал вопрос: «Мог ли я остаться у Лизы?» Мог! Она, безусловно, помогла бы мне скрыться от немцев, и я дождался бы на станции Долинской наших наступающих частей. А что потом? Как бы я мог оправдаться в том, что оказался в плену и так долго находился на оккупированной врагом территории? К тому же довольно значительное время — при фашистской танковой дивизии СС «Великая Германия»? Я знал, что не жил ради того, чтобы выжить. Всегда думал — что делаю. И всегда имел цель. Часто рисковал жизнью, прислужником у немцев не был. Но кто мне поверит? Мои родственники в 37-м году были репрессированы, а двоюродный брат, который работал референтом у Орджоникидзе, пережил четыре ссылки. Так что есть опасность попасть в этот переплет. Вот почему я решил готовить себя к новым испытаниям — таков уж склад моей натуры, таков характер. Я как бы был предназначен работать в тылу врага. Во всяком случае, так я считал...

И вот что еще побудило меня сделать этот ответственный шаг — уходить на запад. Однажды, еще до встречи с Лизой, я возвращался на подводе в роту капитана Бёрша и нашел в поле фашистскую листовку на русском языке. Когда прочел — ужаснулся. Меня как током прошибло! Это было обращение к власовцам. В этой листовке говорилось, что по приказу Сталина № 270 (1941 год) каждый советский военнослужащий, который попал в плен к немцам, рассматривается как изменник Родины и подлежит расстрелу, а те, кто прислуживает немцам: полицаи, старосты, переводчики, — получат двадцать пять лет каторги, и их будут приковывать в лагерях на Колыме цепями к тачкам... Я держал фашистскую листовку в руках, и спазма сдавливала горло... Что же мне делать? Значит, и я обречен, и возврат к своим — это смерть? Хотя я не особенно поверил этой листовке, но все же [245] подумал очевидно, при сложившейся обстановке мне целесообразно постараться поактивнее действовать в тылу врага на пользу нашей армии и добывать побольше ценной информации

Из Румынии танковая дивизия СС «Великая Германия» уйдет в Прибалтику — это я знал точно А там — леса, партизаны Я готовился к встрече с ними

Вот почему я уходил на запад

Дальше