Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Гвардии Шурочка

Полк, кроме экипажей-разведчиков, отдыхал. Днем шли занятия с новым пополнением, осмотр и ремонт самолетов, вооружения, а вечером летчики собирались в сельском клубе на танцы. Задумчивые звуки вальса сменял веселый ритм фокстрота, усталый Николай Ширяев передавал баян Володе Мехонцеву и тут же лихо отплясывал цыганочку.

Полк отдыхал. И каждый стремился забыть о войне, хотел уйти от нее хотя бы в своих мыслях. Но война рядом.

За ближним лесом, в десяти километрах от нас, каждую ночь работал ложный аэродром: вспыхивали огни посадочных прожекторов, загорались посадочные фары «самолетов», двигались по клеверному полю разноцветные светляки АНО. Лучи автомобильных фар выхватывали из темноты светлые силуэты «самолетов» и неуклюжие короба «бензозаправщиков».

Команда ложного аэродрома всерьез приучила немцев [137] к мысли о существовании «большого действующего аэродрома». Приучила до того, что вчера с самолета-разведчика были выброшены два диверсанта. Один погиб в перестрелке, второй, с компактной радиостанцией в рюкзаке, показал на допросе, что немецкое командование серьезно обеспокоено наличием такого крупного аэродрома и его радиостанция предназначалась для обозначения этого аэродрома. Командир полка приказал отвезти ее на ложный аэродром. Сегодня армада фашистских самолетов целый день утюжит клеверное поле. Но к вечеру «аэродром» вновь оживет. А наши самолеты надежно спрятаны под густыми кронами цветущих яблонь. Они как бы растворились в весеннем аромате цветов, в деловитом жужжании пчел, в свободном дыхании теплой, прогретой солнцем земли. И невдомек врагу, что так насоливший ему полк ночных бомбардировщиков притаился под мирной кроной цветущих яблонь, что взлетно-посадочной полосой служит проселочная дорога.

За колхозным садом, где стоят наши самолеты, течет безымянный ручей. В давние времена перегороженный земляной гатью, он образовал неглубокое озерцо, поросшее по берегам густыми зарослями камыша. В камышах нашли себе приют бесчисленные соловьи. Вечером или ранним утром они рассыпают вокруг разнообразные трели или задумчивое чоканье. Чок-чок! Чок-чок!.. Какая музыка сравнится с соловьиным пеньем? Разве только голоса наших девчат. Соберутся они вечерком на взгорке около озера и затянут песню, да такую, что сам не знаешь — то ли смеяться, то ли плакать. Даже соловьи от зависти умолкают. Или хотят перенять мелодию девичьих песен?

Много у нас тогда в полку было девчат — оружейницы, техники, прибористки.

Среди них как-то незаметно появилась Шурочка. Маленькая, [138] щупленькая, с тяжелым узлом русых волос на затылке, с неброской красотой русской женщины. Нет, ничем не выделялась среди наших девчат Шурочка. А вот голос ее!.. Несильный такой, но задушевный, ласковый. Будто и не поет, а берет нежными руками прямо за сердце и заставляет забыть все — только слушай! И сидел бы до утра рядом с ней на взгорке, и слушал бы ее, слушал.

Но каждый вечер нас вызывают на КП.

Шесть экипажей, двенадцать парней. И каждый вечер начальник штаба полка Кудрат Джангиров докладывает командиру:

— Товарищ гвардии майор, экипажи-разведчики готовы для выполнения задания!

Готовы... А нам бы тоже послушать песни, посидеть у озера...

Перед строем плывет развернутое знамя и застывает на правом фланге, рядом с входом в землянку КП. Там оно будет стоять под охраной молчаливых автоматчиков до тех пор, пока последний самолет не вернется с задания и не скроется под защиту яблоневых ветвей. Пусть сегодня уходят в небо только наши шесть экипажей, это ничего не значит, все равно в небе — гвардия! Шесть экипажей, двенадцать человек ушли в бой, и трепещет взволнованно на ветру знамя Родины. Помни о нем, гвардеец!

— Смирно! Слушай боевой приказ!..

Слова приказа известны на память, так же как известны и маршруты разведки. Память надежно хранит конфигурацию всех перелесков, линии дорог, излучины. Малейшее изменение в знакомых картинах должно обратить на себя внимание, насторожить, заставить понять, разгадать. По любым кажущимся мелочам мы должны определить главное — передвижение и дислокацию войск противника. [139]

Наш маршрут прост: от линии фронта по прямой до Карачева, от него поворот вдоль шоссейной дороги в сторону Орла, затем от Орла параллельно железной дороге на юг к линии фронта.

Последние дни мы отмечаем усиленное движение автотранспорта противника даже на проселочных дорогах. Но есть в этом движении что-то для нас непонятное: машины в основном направляются в тыл.

— Неужели собрались драпать? — высказываю свои сомнения.

— Что-то странно, — отвечает Николай. — Давай поглядим. Подумаем.

— Может, швырнем по бомбочке?

— Погоди.

Я и сам знаю, что тратить боекомплект на отдельные автомашины не имеет смысла. Вот встретилась бы большая колонна, тогда можно не только бомбы сбросить, но и спустить с балок эрэсы, пошуметь пулеметами. Но мне непонятно происходящее в стане врага, а все непонятное требует определения.

Неожиданно впереди по курсу в небо упираются голубые лучи прожекторов.

— Орел, — докладывает Пивень. — Пора менять курс.

Впереди должна быть железная дорога, скрытые темнотой, настороженные и следящие за нами станции Змиевка и Глазуновка. А еще дальше, это уже за линией фронта, на нашей территории — Поныри.

— Коля! Смотри, вроде паровоз!

— Спокойно, старина! Ноль один десять. Высота тысяча. Станция Глазуновка. — Это Николай вслух комментирует свои записи — условные значки на карте, призванные рассказать о виденном, указать точное время и высоту, с которой производилось наблюдение.

Внизу клубится белое облачко. [140]

— Паровоз! Эшелон! Точно!

— Тебе не кажется?

— Если тебе кажется — крестись! Помогает.

Но Николай против обыкновения уклоняется от обмена остротами.

— Заходи на фотографирование! Боевой курс сто восемьдесят градусов! Заходи!

Я молча разворачиваю самолет на заданный курс.

— Обиделся? Разведка — наука точная! Без твоих эмоций. Доходит?

Меня подмывает непреодолимое желание бросить в ответ какую-нибудь колкость, но команды Николая сдерживают едва не прорвавшееся «красноречие».

— Правее! Еще пять градусов! Так держать!

Теперь пусть рвутся снаряды по сторонам, пусть дымные шары разрывов расцветают облачными шапками перед самым носом самолета. Пусть! Я должен держать так, а не иначе, чтобы проявленные, поднятые и дешифрированные снимки легли на стол разведотдела армии и помогли разгадать планы противника.

Кто знает, может быть, снимки, сделанные нами, спасут не одну солдатскую жизнь.

— Так держать!

Как близко ложатся разрывы. Совсем рядом проносятся огненные хвосты «эрликонов». От напряжения ноет спина, с трудом сдерживаю желание отвалить в сторону, свернуть, уйти от гремящего огня.

— Так держать!

Только бы не попали в бензобак или в мотор. Пусть уж лучше — в крылья. Кажется, я их ощущаю, как собственное тело. И не думаю о страхе, о возможной смерти. Странно. Я ощущаю радость. Будто каждый пролетевший мимо снаряд подарил мне жизнь. До следующего снаряда. Ожидание мгновенного удара, смерти и... радость! Я опьянен этим необычным смешением чувств и [141] уже не могу молчать. Мне хочется поделиться своим открытием с Николаем, хочется услышать его голос.

— Не засветят пленку, гады?

Но Николай прозаик. Он занят делом. Мне видна его голова, приникшая к прицелу, видны его тонкие пальцы на бомбосбрасывателе.

— Так держать!

Вспышки ФОТАБов{14} на миг выхватывают из темноты белые станционные постройки и красные коробки двух эшелонов. Где-то за станцией поднимаются и неумолимо движутся на нас грозные мечи прожекторов.

— Отваливай! Заходи на бомбометание!

Самолет уходит в сторону от разрывов, от жадных щупалец света. Разворот, еще разворот. Хищные клювы взрывателей фугасок нацелены на эшелоны.

— На боевом! Так держать!

И опять это приподнятое, радостно-бесовское чувство опьянения боем. Опьянения? Нет. Трезвого расчета и уверенности — задание будет выполнено!

— Не забудь сосчитать батареи! — кричу Николаю. — Разведка — наука точная!

— Подсчитал. И еще двадцать прожекторов. Доволен? А курс держи. Не на танцах. Чуть лево. Так держать!

Ага, бомбы оторвались! Узнаю об этом по легкому вздрагиванию самолета. В пустынном небе еще злобствуют зенитки и пытаются дотянуться до нас лучи прожекторов, но мы уже идем на юг, к линии фронта.

— Теперь тебе понятно направление движения транспорта?

— Будут драпать? — наивно подзадориваю Николая.

— Наивность! Подтягивают технику и резервы, а в тылы гонят порожняк. Очень торопятся фрицы. Потому [142] и не маскируют порожний транспорт. А зенитная оборона? Такого здесь еще не было...

— Профессор!

— Не язви! Считаю, что удар готовится где-то в районе станции Поныри. И скоро. Очень скоро. Согласен?

— Вижу. В разведдонесении подчеркни: готовится удар в районе станции Поныри!..

* * *

...После Сталинграда и зимней кампании 1942/43 года перед блоком фашистских государств встала мрачная перспектива проигрыша войны. Чтобы поднять дух своих сателлитов и изменить ход войны, Гитлер начал готовить крупное летнее наступление, хвастливо заявив, что зиму он отдает русским, а лето существует только для немецких побед.

По плану операции, названной гитлеровским командованием «Цитадель», наступление должно было развернуться в районе Курской дуги. Одновременным ударом с севера и юга гитлеровцы рассчитывали окружить находящиеся внутри дуги советские войска, уничтожить их и нанести стремительный удар в тыл Юго-Западного и Брянского фронтов.

В течение нескольких месяцев Германия усиленно готовилась к этой операции. Немецкая армия получила огромное количество танков новых систем — «пантера», «тигр» и самоходных орудий с мощными пушками и усиленной броней. Кроме этого, здесь, на Курской дуге, были сосредоточены очень крупные воздушные силы.

В это время расположение войск было такое: группа фашистских армий «Центр» и приданный ей шестой воздушный флот стояли против Центрального фронта, нацелив свой удар от Орла на Курск, в стык Центрального и Брянского фронтов. Группа армий «Юг» и приданный ей четвертый воздушный флот стояли против Воронежского [143] фронта, готовые нанести удар от Белгорода на Курск, в стык Воронежского и Юго-Западного фронтов.

Советское командование, заранее разгадав маневр противника, создало многолинейную систему обороны, имея в своем тылу армии резервного Степного фронта.

Командование Центрального фронта (генерал Рокоссовский), оценив обстановку и определив направление возможного удара противника, сконцентрировало свои главные силы на правом крыле фронта. «На участке протяженностью 95 км было сосредоточено 58 процентов стрелковых дивизий, 70 процентов артиллерии и 87 процентов танков и САУ. Здесь же расположился второй эшелон и резерв фронта (2-я танковая армия, 9-й и 19-й танковые корпуса). На остальном 211-километровом участке фронта осталось 47 процентов стрелковых дивизий, до 30 процентов артиллерии и 20 процентов танков и САУ. Это было смелое решение, связанное с огромным риском. На такое массирование сил и средств в обороне можно было пойти только твердо убежденным в том, что именно здесь, а не в другом месте враг будет наносить удар. Для этого нужны были точные данные о противнике. И наши славные разведчики добыли такие сведения»{15}.

Все это станет известно позже. И эти строки из «Краткой истории Великой Отечественной войны» мне доведется прочесть много лет спустя после описываемых событий, но и тогда мы чувствовали, что готовится что-то важное, что до начала решительных действий осталось совсем немного времени.

Днем заботливые руки старшего техника звена Ландина ощупали и заштопали каждую пробоину. Затем он проклеил эмалитом куски белой перкали и теперь закрашивает светлые места зеленым лаком. Неподалеку, [144] за длинным дощатым столом, сидят оружейницы, набивая патронами металлические звенья пулеметных лент. Возле них вертится Шурочка. Какое-то время она помогает им, потом отходит и останавливается у нашей «семерки». Наблюдая за ловкими движениями Ландина, Шурочка проводит ладонью по свежим заплатам на крыльях.

— Здорово! — не то удивляется, не то восхищается Шурочка.

— Бывает. Это же война, Шуренок! — И откуда только берутся эти небрежно-покровительственные нотки в моем голосе? Пижон...

Карие глаза Шурочки, не мигая, смотрят на меня, и под этим взглядом тускнеет моя напускная развязность. А Шурочка поворачивается и уходит по тропинке, которая ведет к озеру. Я гляжу ей вслед и не могу сдержать глупую, виноватую улыбку.

С деревьев медленно спадают лепестки яблоневого цвета, потому тропинка, по которой ушла Шурочка, кажется усыпанной снегом.

— Э-эй, приехали! Спустись на землю, командир! — Рука Ландина опускается на плечо. — Хороша девчонка! Ох, хороша! Только учти — с мужем летает.

— Какое мне дело, с кем она летает!

— Да так, — ухмыляется Ландин. — К сведению некоторых военных.

— Поди ты к черту! — Я хочу сказать ему еще что-то, но зычный голос Джангирова доносится к нам на стоянку:

— По-олк! Становись!

В строю сегодня все: и ветераны полка, и недавно прибывшее пополнение. Наверное, утром фотоснимки районов нашей разведки, дешифрированные, поднятые и снабженные кратким пояснительным текстом, со стола начальника разведки дивизии майора Желиховского [145] перекочевали в штаб воздушной армии, а оттуда — в штаб фронта. Теперь в обратном порядке в полк пришло боевое задание:

— «Частям девятой гвардейской Краснознаменной Сталинградской дивизии бомбовым ударом уничтожить склады противника, что северо-западнее станции Глазуновка».

— Наш район, — шепчу через плечо Николаю.

— Угу, — так же тихо отвечает он. — Зениток там...

Командир дивизии снимает фуражку и вытирает носовым платком лоб.

— Товарищи! — Голос его звучит тихо и по сравнению с тем, как он зачитывал боевой приказ, как-то по-домашнему, задушевно. — Вашему полку, товарищи, выпала честь первыми нанести удар. Поразить цель трудно. Почти невозможно. Об этом знает командование армии, командование фронта. Но... вы гвардейцы, и приказ должен быть выполнен! Станцию прикрывают восемнадцать прожекторов, около двадцати батарей. Трудно! Очень трудно! Мы с вашим командиром полка обсудили обстановку и пришли к определенному решению. Так ведь, Анатолий Александрович?

— Да, другого пути не вижу, товарищ генерал.

— Вот и я не вижу... Одним словом, нужен экипаж добровольцев. Его задача — отвлечь на себя огонь батарей. Только один экипаж!

Замер в молчании строй.

Кто рискнет сделать один-единственный шаг вперед, выйти из строя, отчеркнуть прошлое, настоящее, перешагнуть черту небытия? Кто?

Тихо вздыхает земля — раз-два.

Вновь замирают шеренги летчиков. Командир дивизии проводит рукой по глазам. Он не пытается скрыть слезы.

— Спасибо, гвардейцы! Я так и знал. Спасибо! [146]

И снова два маленьких едва слышимых шага.

— Младший лейтенант Полякова. Разрешите моему экипажу, товарищ генерал!

Удар кулака Николая чуть не сшибает меня с ног. Мы оба стоим перед строем рядом с Шурочкой.

— Кому, как не нам, лететь, товарищ генерал! — восклицает Пивень. — Наш район разведки. Все зенитки нам знакомы. И прожекторы опять же только вчера поклон передавали.

— Разрешите, товарищ генерал! — присоединяюсь я к просьбе Николая. — Нам этот район известен лучше, чем другим. Разрешите?

— Действительно, это ваш район. Решено — идете вы!

— А ты... — рука генерала опускается на плечо Шурочки. — Ты, Шура, пойдешь вместе со всеми.

Генерал слегка поворачивает Шуру за плечи и подталкивает к строю.

Ревут моторы. Самолеты один за другим скрываются в ночной темноте, растворяются в мерцании звезд. На земле остается только наш экипаж. Мы вылетим через час. За это время головной полк дивизии углубится в тыл врага, стороной обойдет цель, ляжет курсом на юг. За десять минут до подхода полка к цели над нею появимся мы. Полк подойдет на приглушенных моторах и с большой высоты, прикрытый темнотой ночи, нанесет удар. А до этого десять минут наши. Десять минут, пока отбомбится полк, пока не будет накрыта цель. Десять минут, и в каждой — шестьдесят секунд. Какой незначительный миг в жизни человека — секунда. И как это много!

— Пора, — Николай втаптывает в землю окурок.

Заботливые руки техников подают лямки парашютов. Защелкиваем карабины и поднимаемся на крыло. В камышах у озерца неудержимо квакают лягушки.

— К дождю, — замечает Николай. [147]

— Ага, — соглашаюсь я и устраиваюсь удобней в кабине.

Надо мной склоняется лицо Ландина.

— Поскорей возвращайся, старик!

Милый, заботливый. Ландин! Ты будешь стоять на аэродроме и вслушиваться в любые звуки, лишь бы уловить далекий гул нашей «семерки». Ты будешь ждать чуда даже тогда, когда всякое ожидание станет напрасным, но ты все равно еще будешь на что-то надеяться и ждать, ждать... Мой старый и проверенный товарищ, ты ведь знаешь, что чудес не бывает. И все равно ты жди! Жди!..

Восемнадцать прожекторов вытянули голубые щупальца, шарят по небу, сходятся, перекрещиваются, ищут, ждут.

— Сколько до цели?

— Одна минута. Если хочешь больше — шестьдесят секунд.

— Хочу больше.

— Мог не лететь.

— Мог. Если бы не ты! Кулаком в спину!.. Отсутствие элементарной вежливости, наконец, уважения к своему командиру, товарищ штурман!

— А долг коммуниста?

— Жмешь на патриотизм?

— Нет, на твою слоновью шкуру.

— Запомню, Коля!

— Для этого и говорю.

Этой болтовней мы заполняем пустоту ожидания. Самое страшное — это ожидание неизвестности. Когда враг ощерится зенитками, когда на первый взгляд даже не будет выхода из замкнутого круга огня, все же легче: ты будешь драться. А от пассивного ожидания до ощущения обреченности — всего один шаг! Даже в пылающем самолете летчик не испытывает чувства обреченности [148] — в нем еще не сломлена воля к победе, он еще чувствует себя солдатом. А неизвестность, пассивность рушат внутренний мир летчика, и воля его может дойти до распада. Тут важен даже пустяковый разговор. Одно-единственное слово, в такое мгновение оброненное другом, не допустит ослабления воли. Пусть не сказано ничего значительного или очень важного, но летчик услышал голос человека и знает — рядом друг...

Все ближе наплывают прожекторные лучи. Ввожу самолет в пологий вираж и включаю в кабине полный свет, чтобы как-то нейтрализовать слепящий огонь прожекторов. А еще включаю бортовые огни — пусть видят нас немцы!

— Нате! Берите! Стреляйте!

Свет, ослепительный свет режет глаза, давит, слепит. От него не уйти, не укрыться. Пилотирую только по приборам. Самолет описывает над целью замкнутую кривую. Надо продержаться десять минут. Целую вечность! И надо так увлечь немцев, чтобы они видели только нас. Только нас!

Уголком глаз кошусь на Николая — он тянется к бомбосбрасывателю.

— Придержи, Коля. Через каждые две минуты — по одной!

— К чему этот цирк? Шарахнуть залпом, чтоб дым столбом!

— А моральный фактор? Надо держать их в напряжении.

— Психолог! А впрочем, согласен.

Где-то внизу лопается разрыв бомбы, будто кто-то откупорил бутылку.

— Две минуты, — ведет немудреный счет Николай. — Осталось восемь.

Огненными головешками проносятся снаряды. Рвутся где-то выше, слева, справа. [149]

— Отверни маленько, — советует Николай. — Ведь собьют, гады. А нам еще надо держаться...

Я не отвечаю. Самолет треплет, подбрасывает из стороны в сторону, а я не могу оторвать взгляд от приборов. Из огненного круга, кажется, нет выхода: кругом свет, вой и свист. Дымные шары разрывов тяжелых снарядов болтают самолет, осколки прошивают обшивку крыльев.

Николай прижимается к пулемету и направляет первую очередь в сгусток света.

— Вот вам, гады!

Вздрагивает и пытается вырваться из рук штурмана пулемет.

— Давай, родимый!! Только не закуси, не замолкни! Давай! — приговаривает Николай, сам того не замечая, а заодно не замечая, как слабеет огонь зениток.

— Спокойно, старик! — кричу ему. — Наши над целью!

Где-то выше нас идет в атаку полк. Еще несколько вражеских батарей посылают в небо желтые пучки снарядов. Круто разворачиваюсь на летящие светляки и ввожу самолет в пикирование.

— Давай, Никола!

Самолет вздрагивает, освобожденный от груза. Я направляю нос на сверкающие пасти зениток и нажимаю гашетки эрэсов.

Мне видно, как раскалывается земля, видно дымное пламя пожара.

В эту ночь, пропитанную волнующим ароматом июльских трав, с задания не вернулась Шурочка.

Шальной снаряд заградительного огня врезался в мотор, и вражеский прожектор проводил пылающий факел почти до земли. Но самолет не упал. Шура смогла посадить его на поле, покрытом молодой зеленью. Вдвоем со штурманом они осмотрелись. Короткая летняя ночь уже уступала свои права утру, уже посветлел небосвод [150] и в сиреневых сумерках раннего утра виднелся неподалеку небольшой лесок. К нему-то и бросился экипаж самолета, ища спасения. Но навстречу ударили автоматы. Тогда Шурочка и штурман повернули в другую сторону. И оттуда полоснула длинная очередь, затем донеслись крики:

— Нихт шиссен! Руссише флигер! Нихт шиссен!

Кто-то приказывает не стрелять... Значит, их хотят взять живыми... И Шура повернула к горящему самолету.

— Пулемет! — коротко приказала она штурману.

Они сняли его с турели и залегли в борозде. Стреляли расчетливо, короткими очередями, экономя каждый патрон. А когда патроны кончились, Шура передала штурману запасную обойму от своего «ТТ».

— Последняя, — предупредила она.

Они выстрелили еще по семь раз из своих пистолетов в расплывчатые, серые тени фашистских солдат. Кто-то истошно взвыл, и пули вражеских автоматов взметнули перед их лицами комья горячей земли.

— Сдавайс, рус!

И они поднялись во весь рост. В десятке шагов от них чернели фигуры немцев с направленными на них автоматами. Они обняли друг друга, и губы их слились в поцелуе.

— Сдавайс! — вопил все тот же голос. — Хенде хох!

Они подняли руки, и два выстрела слились в один... Два последних патрона они израсходовали на себя. В наступившей тишине стали слышны птичьи голоса...

Кавалер ордена Красного Знамени

Нам уже известен день и час, когда начнется наступление гитлеровцев. И, несмотря на это, медленно текут часы ожидания. Короткая летняя ночь, кажется, не имеет [151] конца. Где-то на переднем крае артиллеристы уже заняли места у орудий, в готовности танкисты и летчики. Каждый командир и солдат живет ожиданием предстоящего боя.

В километре от нашего аэродрома проходит какая-то, возможно, десятая или двенадцатая линия обороны, она находится на большом удалении от линии фронта, и вероятность прорыва немцев на такую глубину почти исключена, однако артиллеристы выжидающе замерли у пушек, из глубоких окопов не доносится к нам ни единого звука. Фронт замер в ожидании удара, готовый отразить, выстоять и не отступить.

Наш полк тоже получил задание — всего два вылета. В первом мы нанесли удар по лесу, что в пятнадцати километрах от линии фронта, где замечено скопление танков. Теперь уже перед самым рассветом нанесем удар непосредственно по переднему краю гитлеровцев. Наш удар, так же как и артиллерийская подготовка, которая начнется за час-полтора до того, как немцы перейдут в наступление, должен дезорганизовать и нарушить порядок фашистских войск, ослабить их силу.

Вновь, как в дни сражения за Москву и Сталинград, бойцам зачитывается обращение партии, наказ народа — «Ни шагу назад!». И вновь солдаты принимают клятву — «Стоять насмерть!».

А у нас в первом полете кто-то дрогнул. Мы с Николаем видели, как взорвались на нашей территории две сотки, видели вслед за этим голубую трассу пуль, несущихся к земле. Такие трассы только у наших ШКАСов. Бомбил и обстреливал наши войска кто-то из нашего полка, из нашей дивизии. Кто?!

О происшествии знает командир, знает весь полк. Нас вызывает комиссар — кто?

В дивизии около ста экипажей, попробуй, ответь на этот вопрос, укажи на кого-то пальцем. Ясно одно: это [152] свой... Мы буквально приходим в состояние бешенства от беспомощности: узнать подлеца невозможно. Одно дело, если он ошибся, а вдруг среди нас враг? Тогда он и впредь будет творить свои темные дела. Каждый самолет скрыт темнотой ночи, отделен от другого невидимым барьером. Кто?..

— Надо следить за каждым, — произносит Николай.

— Значит, и подозревать каждого? — возмущаюсь я.

— Каждого! — жестоко обрубает он.

— Выходит — и меня и тебя?

— Да!

— Но это просто глупо!

Еще большая глупость закрывать глаза и молчать.

— Допустим. Каким образом ты осуществишь контроль? Уж не прикажешь ли включать над целью бортовые огни и мигать: мол, это бросаю бомбы я, а не кто-либо другой?

— Вот это действительно глупость. — Николай поворачивается ко мне спиной. — Товарищ комиссар, предлагаю каждую ночь менять экипажи. Каждую ночь летчик летает с новым штурманом и наоборот.

— Вы думаете таким способом выявить... этого? — Комиссар так и не находит нужного слова.

— Хотя бы обезопасить. Экипаж — двое все-таки разных людей.

— Пожалуй, в этом что-то есть. Я посоветуюсь с командиром.

Мы выходим от комиссара удрученные и недовольные друг другом. Я понимаю, что Николай прав, но подозревать каждого! Значит, и мне не будут верить, значит, рухнет наша дружная семья. И это накануне предстоящего наступления, накануне боя.

— По самолетам!

Николай смотрит на часы:

— Взлетаем через десять минут. [153]

Я забираюсь в кабину и никак не могу найти удобного положения на своем парашюте.

— Запускай!

Над аэродромом плывет гул двигателей, самолеты один за другим рулят на старт.

Цель, по которой наносит удар наша дивизия, — узкая полоса переднего края обороны противника неподалеку от станции Поныри буквально покрыта взрывами бомб. И почти тут же начинается артиллерийская подготовка. Но все это уже не может остановить немецкую военную машину. В пять часов тридцать минут противник переходит в наступление. Под прикрытием огня тысяч орудий и минометов, при поддержке множества самолетов к переднему краю нашей обороны устремляются массы фашистских танков и штурмовых орудий. За ними следует вооруженная до зубов и ободренная шнапсом пехота. Началось! Ну, теперь держись!..

Зря мы грешили, подозревая кого-то в преднамеренной подлости. Никакого предателя среди нас нет, да и быть не могло. Все мы знаем в полку друг друга, и, окажись среди нас враг, разве мог бы он остаться незамеченным. А виновником того происшествия, как удалось установить через год, оказался штурман лейтенант Тарабашин. Перепутав ориентиры, он принял заросли кустарника вдоль какой-то речушки за укрепления фашистских войск и, не согласовав с летчиком, сбросил бомбы. И только начав обстрел цели, Тарабашин понял роковую ошибку. К счастью, бомбометание и стрельба обошлись без человеческих жертв. Димка Тарабашин молчал целый год.

Молчал и его командир. Молча переживали, наводили справки и, даже выяснив, что бомбы разорвались на пустыре, не причинив никакого вреда нашим войскам, решили молчать, чтобы не попасть под суд, чтобы, оставшись [154] в строю, исправить ошибку и до конца драться с врагами, продолжая служить Родине.

Летние ночи коротки, мы едва успеваем сделать один вылет. На день тщательно маскируем свои самолеты и после короткого отдыха не можем оторвать взгляда от неба, где проносятся наши скоростные бомбардировщики и истребители. И, что там говорить, завидуем! Никогда я так не досадовал на свой тихоходный ПО-2. В небе идет неравный жаркий бой, сталкиваются воздушные армады, а мы за сутки совершаем один-единственный вылет. Две стокилограммовые бомбы, четыре эрэса и лента ШКАСа! И еще неизвестно, нанесло ли все это какой-либо ущерб врагу. Ах, как хочется драться на настоящем самолете!.. А тут еще, как назло, команда срочно перевести самолеты лейтенанта Мартынова, Ляшенко, Обещенко и мой в транспортный вариант. Этой ночью полк уйдет бомбить обнаруженную днем танковую колонну фашистов. А мы? Куда прикажут лететь нам, какие везти грузы? О предстоящем полете даже не хочется думать.

Вечером нас вызывают на КП. Вокруг стола командира стоят какие-то люди в штатском. Заметив среди них бородатого священника, толкаю Бориса локтем:

— Видал? — шепчу ему на ухо. — Интересно, в какой монастырь придется лететь?

— Успокойся, — так же шепотом отвечает Борис. — Во всяком случае, не в женский.

Я едва сдерживаю готовый вырваться смех.

— Внимание, товарищи! — жестом приглашает нас к карте командир. — Вам предстоит лететь вот сюда. — Палец командира скользит по карте, пересекает Брянскую и Смоленскую области и останавливается на большом лесном массиве в восточной части Белоруссии.

— Здесь партизанами подготовлена посадочная площадка. За ночь успеете добраться, днем замаскируйте [155] самолеты, а с наступлением сумерек — обратно. Сигнал — три костра в одну линию. При подходе сделаете круг. Зажгутся еще два костра, таким образом, образуется обозначенная посадочная полоса. Костры на границе аэродрома. Садиться по центру. Старшим группы назначаю лейтенанта Мартынова. С ним пойдет штурман старший лейтенант Семаго. Вопросы есть?

— Полет на полную дальность, товарищ командир, а как с заправкой на обратный путь?

Командир вопросительно смотрит на бородатого мужчину в домотканой свитке.

— Будет заправка, — сдержанно отвечает тот. — Хлопцы две бочки бензина у фрицев отбили. Хватит?

— Вроде должно хватить, но запас карман не тянет. Метеорологического обеспечения фрицы нам не дадут, а я не бог, чтобы угадывать погоду, да еще на завтра!

— Не богохульствуй, вьюнош! — неожиданно густым басом замечает священник.

Мартынов удивленно хлопает ресницами, и мы неудержимо хохочем...

Днем у опушки, где замаскированы наши самолеты, выстраиваются партизаны. Оказывается, пассажир в свитке является представителем Центрального штаба партизанского движения. Он рассказывает партизанам об обстановке на фронтах, о боевых делах различных партизанских соединений и в заключение вручает боевые награды. Первым получает орден Красного Знамени уже знакомый нам священник — отец Иоанн.

Выйдя из строя, он принимает орден, подносит его к губам и отвечает совсем не по-уставному:

— Благодарю вас. Готов и впредь служить тебе, народ мой православный, служить тебе, Отчизна моя!

Вот тебе и батюшка! Позже нам рассказали удивительную историю, связанную с отцом Иоанном.

Во время оккупации Курска отец Иоанн предложил [156] бургомистру открыть на окраине города церковь. Предложение понравилось не только бургомистру, оно было одобрено военным комендантом и начальником гестапо. На открытие церкви и большой молебен по этому поводу приехали высокопоставленные лица из армейских штабов, СС и СД. Были здесь и представители берлинской прессы и радио, были репортеры, фотографы, операторы кинохроники. Проповедь отца Иоанна и молебен «во славу германского оружия» засняли на кинопленку и расписали не только в центральных газетах фашистского рейха, но и в националистических листках различных оттенков, транслировали ее и по радио. Словом, личность «патера Иоанна» стала популярной для геббельсовской агитмашины. Церковь отца Иоанна процветала. Частые молебны, недурной хор и проповеди самого батюшки привлекали прихожан, любопытствующих немецких офицеров и солдат. Даже самые изощренные переводчики не могли уловить, чьему же оружию поет отец Иоанн славу. И никто, наверно, не догадывался о другой стороне деятельности священника. Однажды с маслобойного завода среди белого дня был угнан транспорт с готовой продукцией. Обнаружить его гитлеровцы не могли, транспорт будто провалился сквозь землю. И это было так на самом деле. Масло хранилось в церковных подвалах до тех пор, пока его не вывезли партизаны. Так же исчез обоз с отобранными у населения для нужд фашистской армии теплыми вещами. А отец Иоанн продолжал громить «отступников» от истинной веры, призывал «служить» на благо великой Германии и жертвовать деньги на разгром «власти антихриста». И все же гестапо что-то пронюхало.

Однако неожиданная облава и обыск в церковных подвалах ничего не дали. Ни денег, ни продовольствия, ни одежды там не обнаружили. Зато были найдены обрывки [157] окровавленных бинтов. Уж не священник ли причастен к побегу большой партии пленных?

Бросились искать отца Иоанна, но его и след простыл. Гитлеровцы назначили за его голову награду в десять тысяч марок, но Центральный штаб партизанского движения перебросил отца Иоанна к новому месту «работы». Из партизанского края в белорусских лесах ему еще предстоит пробираться куда-то на запад. Где, в каком городе или деревушке завладеет новым приходом отец Иоанн? Будут ли его называть прежним именем или же он станет «отцом Федором»? Дай бог тебе сил и выдержки, святой отец, кавалер боевого ордена Красного Знамени!

Вдоль линии фронта горят деревни. Так бывает всегда, когда враг отступает.

Армии Центрального фронта, выдержав бешеный натиск гитлеровцев, сами перешли в наступление и отбивают у немцев одну позицию за другой.

Гитлеровское командование, раздраженное неудачами на фронте, приказало войскам уничтожать за собой все, что можно уничтожить. Так гитлеровцы мстят за свое поражение.

С лица земли стерты многие населенные пункты, расстреляны тысячи ни в чем не повинных стариков, женщин и детей, на каторжные работы в Германию угнано много молодежи.

Солдаты Красной Армии, воочию увидев зверства фашистов, неудержимо рвутся вперед, чтобы скорее освободить занятые противником города и села, вызволить из неволи и спасти советских людей. Наступательный порыв советских воинов нарастает день ото дня. Уже взят Орел, освобожден Белгород. Уже столица нашей Родины Москва впервые салютовала двадцатью артиллерийскими залпами из ста двадцати орудий войскам Западного, Центрального, Брянского, Воронежского [158] и Степного фронтов в ознаменование их большой победы, и наступление наших войск все ширится.

Начальник оперативного отдела штаба полка капитан Мосолов каждый час перекалывает булавки с красными флажками, обозначая на карте линию фронта, которая неудержимо движется все дальше на запад.

Теперь мы уже почти не снимаем с самолета подвесные люльки, задания на транспортировку грузов поступают почти каждый день: подвезти горючее выдвинутому далеко танковому корпусу, перебросить боеприпасы, срочно перебазировать все службы истребительного полка ближе к сегодняшней линии фронта... Мы понимаем, что все это необходимо для общего дела победы, но самим нам охота бомбить, уничтожать и неотступно преследовать врага. Особенно тяжко перебазировать авиационные части и видеть, как еще необстрелянные юнцы, прибывшие только вчера из ЗАПа{16}, уже дерут нос и считают себя заправскими истребителями. С каким пренебрежением смотрят они на наши самолеты, на нас самих! Очень уж трудно все это сносить. Кажется, Константин Симонов назвал нас «чернорабочими авиации». Да, мы чернорабочие! И мы не гнушаемся своего дела. Ведь и наша работа направлена к одному — к победе.

И вот мы опять на аэродроме истребителей. На стоянках с десяток «яков». Остальные, по-видимому, в воздухе, ведут бой или патрулируют над нашими войсками. Пока наш командир договаривается с командиром истребительного полка о порядке перебазирования, мы, поставив свои самолеты в одну линейку, томимся ожиданием. И уже достал Борис свою неизменную гитару и тихо перебирает струны. Постепенно к нам подходят хозяева: техники и летчики-истребители. Судя по их чересчур бравому, воинственному виду, — молодые. Наверно, [159] им еще не доверяют ведение боя, наверно, они оставлены здесь для перегонки самолетов, вот этих «яков». Тем не менее — истребители!

— Ребята, «кукурузники» прилетели!

— Рус-фанера!

— Этажерки!

Но мы упорно «не замечаем» насмешек. Рокочут струны гитары, а Яков Ляшенко подпевает Борису:

Мы летим, ковыляя во мгле,
Мы к родной подлетаем земле.
Бак пробит, хвост горит,
Но машина летит
На честном слове и на одном крыле...

— Ой, мамочка! Послушайте, что «кукуруза» поет! — не унимается какой-то штатный остряк из истребителей. — Вы-то хоть слыхали, как пушки стреляют? Транспортники!..

Борис зажимает струны ладонью и небрежным движением сбрасывает с шеи тесемку гитары. От этого движения распахивается на груди тонкий комбинезон и обнажаются привинченные к гимнастерке два ордена Красного Знамени и краешек погона. Борис расправляет плечи:

— Эх, ты...

— Извините, товарищ лейтенант, — смущенно оправдывается истребитель. — Я не знал... я думал...

— Килька! — обрывает оправдания Борис. — Килька в томатном соусе!

Дружный хохот всех присутствующих заставляет неудачливого остряка спрятаться за спины товарищей.

— Становись!

Сейчас скажут, кому, на каком самолете лететь, и в люльки усядутся «пассажиры».

— Запускай!..

У меня под правым крылом сидит тот самый остряк. [160]

Время от времени бросаю на него взгляд. Позеленевшее лицо, в глазах страдание. Понятно — жара и болтанка изрядная. От его мертвенно-бледного лица мне и самому становится тошно. Эх ты, истребитель!

Передовые части нашего фронта уже в междуречье Десны и Днепра. Вышли так стремительно, что за ними не успевают тылы. И опять мы снабжаем танкистов горючим и боеприпасами. Танкисты подошли уже почти к самому Днепру. Они отыскали в лесу большую поляну и выложили на ней посадочное «Т». А вокруг еще бродят не уничтоженные группы фашистских солдат.

Идем на бреющем. Впереди — ведущий, командир эскадрильи старший лейтенант Ширяев. С ним штурман Кисляков. У нас, ведомых, штурманов нет. Вместо них — ящики с боеприпасами. Идем звеньями по три самолета. Поглядываю вперед — на хвост ведущего, изредка — на землю, почаще — в небо: не исключена встреча с истребителями противника, передний край сразу же за посадочной площадкой. Справа от меня, в хвосте Ширяева, висит самолет Валентина Боброва. Пришел он в наш полк под Сталинградом из армейского звена связи. Стройный, подтянутый весельчак, он сразу пришелся по душе нашей компании, вошел в наш узкий круг дружбы. Мы знаем, что где-то в Белоруссии у него остались родные и ему не терпится скорее попасть в эти места. Потерпи, Валька! Еще немного — и сбудется твоя солдатская мечта, прижмешь ты к сердцу своих стариков. Больше ждал. Осталось совсем немного. Вот пополнят танкисты запасы горючего, зарядят пушки привезенными нами снарядами и — вперед! Эх, Валька, не забыть бы сказать тебе эти слова. Вот сядем, и я их обязательно выскажу. Я же сам знаю, как нелегко ждать. Но что это? Я вижу, как на левом крыле длинной строчкой вспухает обшивка, а прямо перед моими глазами разлетается стекло компаса. Я сдвигаю со лба очки и [161] смотрю вниз. Там, на дороге, копошатся серо-зеленые фигурки — фрицы! А впереди — клинышками — звенья полка. Оглядываюсь назад — кудрявая поросль леса, синь безоблачного неба и гул мотора. Больше ничего. Валька! Где ж ты, Валька?..

* * *

Он не погиб. Раненого, его взяли в плен немцы. Он бежал, был схвачен вновь и бежал опять. Путь длиной в год вновь привел его в наш полк. И невдомек было молодым летчикам, почему мы, ветераны полка, украшенные многими орденами Родины, так тепло встретили этого худощавого лейтенанта, почему мы отдавали ему свои пайковые папиросы. Нас, ветеранов, осталось в живых совсем немного, и мы очень обрадовались, что среди нас снова был Валька Бобров. Израненный, избитый, но живой. Чудесная это штука — жизнь!

Где ты теперь, Валентин Бобров?

Бомбы, товарищ генерал!

Освобождены Карачев, Брянск, Смоленск. Передовые части фронта уже ведут бои на земле Белоруссии. И надо же, чтобы в это самое время наше звено было откомандировано в распоряжение штаба 16-й воздушной армии. Обидно до слез, а пожаловаться некому.

Лейтенант Казюра и младший лейтенант Тесленко развозят офицеров штаба, я закреплен за членом Военного совета армии генералом Виноградовым. Ему-то и высказываю свою боль, вся суть которой проста — хочу в полк, хочу сражаться!

— Солдат, — доказываю я генералу, — обязан драться.

Генерал отвечает односложно:

— Отстань!..

Мы перелетаем с ним с аэродрома на аэродром, нанося визиты частям воздушной армии. В одной части [162] генерал торопливо вручает ордена отличившимся летчикам, в другой учиняет разнос за те или иные недостатки.

А передовые части уже форсировали Днепр в районе Лоева и, постепенно наращивая силы, расширяют плацдарм. Немцы не щадят сил, стараясь ликвидировать этот плацдарм и уничтожить наведенные саперами переправы.

Истребительный корпус генерала Ярлыкина, где мы оказались в это самое время, прикрывает плацдарм и переправы. Летчики непрерывно в воздухе. Лишь когда кончается горючее или боеприпасы, они возвращаются на аэродром, чтобы заправить машины и пополнить боекомплект. Кто знает, сколько атак вражеских бомбардировщиков приходится им отбивать. Я завистливым взглядом провожаю каждый поднимающийся в небо самолет и хожу молчаливой тенью за Виноградовым: может, поймет, может, отпустит?

Генерал Ярлыкин поднимает в воздух новые и новые пары, четверки, шестерки. Над плацдармом не затухает воздушный бой. В репродукторе полевой рации слышны голоса наших летчиков, немецкая речь вперемежку с обрывками музыки, выстрелы зениток и трескотня пулеметов.

Близится вечер. Солнце уже утомленно склонилось к горизонту, сиреневой пастелью окрасился нижний край небосвода. С наступлением ночи прекратятся налеты вражеских бомбардировщиков, летчики истребительного корпуса смогут немного отдохнуть, а техники — осмотреть самолеты и подготовить их к завтрашним боям. Ярлыкин поглядывает на часы. Наверно, он тоже устал и мечтает об отдыхе, но сквозь хрипы и треск разрядов в динамике слышны голоса летчиков, и командир корпуса весь внимание.

— Миша, прикрой хвост... [163]

— Тройка, тройка! Отверни влево. «Фоккер» заходит...

— «Беркут-Один», я «Беркут-три»! На огород ползут тракторы. Штук двадцать! Горючее на исходе. Поднимите запасных игроков...

Я уже знаю, что это голос командира эскадрильи, Героя Советского Союза, стройного и очень скромного летчика с белесыми, выгоревшими на солнце бровями.

— «Беркут», шлите запасных! Шлите запасных!..

— Черт возьми! — восклицает Ярлыкин. — Подняты все резервы! Давай ты, Коля! — Взгляд генерала останавливается на руководителе полетов, крепком, слегка полноватом майоре. — И ты, — обращается он к замполиту. — Давайте, ребята, больше некому...

Офицеры молча подносят руки к фуражкам и бегут к самолетам. Вслед за ними уходит генерал Ярлыкин. И тут же один за другим в небо взмывают три самолета. На старте появляется генерал Виноградов.

— Где генерал Ярлыкин? — спрашивает он у радиста.

— В воздухе! — не скрывая радости, отвечает радист.

— Э-эх! — только и произносит Виноградов. — Идем со мной!

Я послушно плетусь за генералом.

— Ишь, придумал! Сам полетел! Последний резерв!.. Уж я его разнесу.

— Если вернется...

— Что? Вернется! Я его знаю!

Сгущаются сумерки. Воздух дрожит от рева истребителей. Один за другим они заходят на посадку, заруливают, рассредоточиваются по полевому аэродрому. Уже в темноте приходит последняя тройка.

Зарулив на место, генерал Ярлыкин сдвигает «фонарь». Он улыбается, вытирает ладонью вспотевший лоб. Он еще там, в воздухе, он еще в бою. [164]

— Все атаки отбиты! Фрицы недосчитаются двенадцати самолетов. Неплохой результат?!

— Результат неплохой, — скупо отвечает Виноградов. — Но командир корпуса, генерал — и сам идет в бой! Где это видано?

— Простите, товарищ генерал! — сухо отвечает Ярлыкин. — Помимо того, что я командир, я еще и летчик. Я истребитель, товарищ генерал!

— А я бомбардировщик! — вступаю в разговор я.

Мне не хочется, чтобы Виноградов разносил вернувшегося из боя генерала. Мне хочется, чтобы у Ярлыкина в душе остался праздник боя, праздник победы. Пусть уж член Военного совета разносит меня.

— Разрешите сегодня же в полк, товарищ генерал?

— И ты?.. — Виноградов понял мой порыв. — Эх ты, бомбардировщик! Арестовать бы тебя суток на пять за такое, да уж ладно. Мне и самому сегодня надо быть в вашей дивизии. Иди, готовь самолет!

— Есть!

Я тороплюсь к самолету. Пусть себе генералы поговорят по душам, этот разговор не для лейтенанта. И вообще мне радостно: мы летим в полк!

В ночное небо уходят самолеты, уходят товарищи, друзья, а я стою у входа в землянку КП, курю и стараюсь не попадаться никому из своих ребят на глаза. «Как же, нашел теплое место! — вправе сказать любой из них. — Кому война, а кому... Эх!»

Такой оборот мыслей заставляет меня спуститься в землянку. Здесь командир полка подполковник Меняев и все офицеры штаба. Они сгрудились вокруг члена Военного совета и заместителя командира дивизии полковника Рассказова и на мое появление не обратили внимания. Но я пришел сюда не молчать.

— Товарищ член Военного совета, разрешите обратиться? [165]

— Что у тебя? — Усталые и по-доброму прищуренные глаза Виноградова смотрят на меня, в уголках его рта затаилась теплая усмешка. — Опять пришел меня агитировать? Все в полк просится, — поясняет он Рассказову. И вновь обращается ко мне: — Ну, вот ты и в полку. Что тебе еще надо?

— Разрешите сделать боевой вылет, товарищ генерал!

Брови Виноградова смыкаются в одну жесткую линию.

— Всего один вылет, а, товарищ генерал?

— Да, нет у тебя подхода к начальству! Вместо того чтобы начать осторожненько, издалека, ты сразу: «разрешите, товарищ генерал!». Не дипломат, нет! Правильно я говорю, Константин Иваныч?

— Да уж как сказать... — не находит что ответить Рассказов. — Я ведь тоже не из дипломатов.

— Во-во! Яблоко от яблони недалеко падает. Уж твой-то характерец мне во как известен! — И Виноградов энергично проводит ладонью по шее. — Волжанин, горьковской! — нарочито окая, поддразнивает Виноградов. — Что на уме, то и на языке, а в твоем-то звании, Константин Иваныч, иногда необходимо быть и дипломатом.

— Не обучен, товарищ генерал! — не поддерживает шутливый тон Виноградова Рассказов.

— А раз не обучен, тогда вопрос прямой: разрешим ему вылет?

— Не возражаю.

— А ты, Анатолий Александрович, не возражаешь?

— И разрешил бы, да нет у меня свободных штурманов, товарищ генерал.

— Стало быть, в принципе согласен. А штурмана... Возьмешь меня в качестве штурмана, командир? — спрашивает Виноградов меня. Но ответить я не успеваю.

— Не позволю, товарищ член Военного совета! — возмущается [166] Рассказов. — Не могу позволить. Если дойдет до командующего... Нет, не могу позволить!

— Командующему ты не сообщай, Константин Иваныч. При случае сам расскажу, — суховато отвечает Виноградов. — Ну-с, командир полка, показывай цель.

Генерал готов уже склониться над картой, разложенной на столе, но, заметив мой недоуменный взгляд, весело произносит:

— Что стоишь? Прикажи готовить самолет к вылету!

— Есть, товарищ генерал!

Я выбегаю из штабной землянки и радостно кричу в темноту ночи:

— Техники! Оружейники! «Семерку» к боевому вылету!..

Обычный полет. И обычная цель — предмостные укрепления противника у реки Сож, на окраине Гомеля. И так же вокруг самолета мечутся ищущие лучи прожекторов и рвутся зенитные снаряды. Словом, все, как всегда. Постой, постой. Как это — «как всегда»? Неужели у тебя в каждом полете на месте штурмана сидит генерал, член Военного совета армии? А цель?.. Я бомбил укрепления фашистов в Ржеве и Вязьме, в Смоленске, Орле и Сталинграде — повсюду, куда только посылали полк. Но Гомель!.. Это же город моего детства и юности, город самых теплых воспоминаний и надежд, растоптанных войной... Цель — это враг. Враг, которого надо уничтожить. Враг, которого я ненавижу всеми клетками тела, умом и сердцем. Но Гомель!.. Бомбы должны угодить только в укрепления врага, только в доты и блиндажи! Почему непривычно вздрагивают на педалях ноги, почему вдруг пересохло горло и так тяжело сказать короткую фразу: «К атаке!»? А, понятно. Я не уверен в бомбардирских способностях генерала.

Чтобы лучше видеть цель, свешиваю голову за борт и [167] перевожу самолет на снижение. Внизу под крылом плывут извилистые нити окопов, ходов сообщений. Пора!..

— Бомбы, товарищ генерал!..

— Есть!

Вижу, как из-под крыла устремляются во тьму ночи «сотки», тут же заваливаю крен, и перед моим взором вспыхивают бомбовые разрывы. Еще больше свирепеют зенитки, темноту ночи секут огненные хлысты пулеметных очередей. Веду самолет со снижением на город, в тыл немцам, пытаясь по очертаниям определить названия улиц...

Так уже однажды было. Да, было на экзаменах в Гомельском аэроклубе. Мне тогда досталась пилотажная зона над излучиной речонки Ипуть, недалеко от места ее впадения в Сож. За плечами у меня был опыт нескольких самостоятельных полетов, первые навыки пилотажа. И от всего этого, от послушной податливости рулей и ощущения самолета, четко выполнявшего фигуру за фигурой, мне стало вдруг необыкновенно радостно. И мне захотелось поделиться этой радостью с любимым городом, показать свое умение людям. Незаметно для поверяющего я стал отклоняться к городу. Тогда мое своеволие стоило «тройки» за осмотрительность — один из элементов, определяющих качество техники пилотирования. А чем окончится теперь?

Уголками глаз наблюдаю за генералом. Он склонил голову на борт кабины и неотрывно следит за плывущими внизу улицами. Кажется, он не заметил отклонения, не замечает огня зениток. Тогда — ниже! Еще ниже!..

Вот внизу появляется громада здания управления железной дороги. Поворачиваю вправо. Иду над Ленинской, потом над Госпитальной, делаю виражи, и внизу уже Подгорная!.. Где-то здесь, под сенью старых яблонь, притаился в темноте наш дом. Живы ли сестренки и отчим? Делаю доворот вправо, нахожу улицу Парижской [168] Коммуны, потом Волотовскую. Здесь живет мой дед, Константин Семенович. Впрочем, жил, а жив ли теперь, я не знаю...

— Решил советского генерала немцам показать, командир? — возвращает меня к действительности голос Виноградова. — Пора домой.

— Простите, товарищ генерал. Здесь мои родные...

— Понимаю, но все же — пора...

Я беру курс на восток.

После посадки на аэродроме молча иду вслед за генералом к КП. У двери он останавливается, поворачивается и неожиданно обнимает за плечи:

— Вот так, сынок! Такая она, война. И не мы ее хотели. Погоди, мы еще и в Берлин придем! И самого Гитлера за горло возьмем! За все он нам ответит... за все!

— Разрешите еще один вылет, товарищ генерал!

— Нет! Иди отдыхать.

— Я не смогу...

— Отдыхать! Это мой приказ. И не вешать носа! Завтра полетим с тобой в Москву. Доволен? А штурм города без нас не начнется. К этому времени мы поспеем. Это точно!

* * *

И опять я в Москве. У меня пять абсолютно свободных дней! Пять дней жизни в столице подарено мне.

Останавливаюсь на Таганке, у родителей Димы Тарабашина. Эта квартира служит постоянным прибежищем всем командировочным и отпускникам из нашего полка. Все гостиницы, как обычно, переполнены, а ехать через Москву и не задержаться в ней на пару дней — непростительная глупость. И почему-то никому не приходит в голову, что своим присутствием можно стеснить Димкиных родителей, внести какое-то неудобство в их и без того нелегкую жизнь...

Милые старики отдали в мое распоряжение Димину [169] комнату. Из-за неплотно прикрытой двери ко мне доносятся звуки осторожных шагов и приглушенный разговор. Старики разговаривают очень тихо, наверно, боятся меня разбудить. А я не сплю. Лежу на постели, застланной свежими простынями, лениво перевожу взгляд со стены на окна и все еще не могу поверить, что сию минуту не прозвучит голос дневального: «Подъем!», не прибежит посыльный из штаба с приказом строиться, и мне не надо никуда спешить, не надо никуда лететь. За окном Москва! В раскрытую форточку слышны звонки трамваев, истошные вопли автомобильных гудков, шуршание шин по асфальту, шаги. Мирные, спокойные звуки. Может быть, и впрямь закончилась война?

«От Советского информбюро. Передаем утренние сообщения. После кратковременного перерыва войска Прибалтийского, Калининского, Западного и Центрального фронтов перешли в решительное наступление, — нарушает мои размышления Левитан. — Несмотря на упорное сопротивление врага, передовые части наступающих фронтов продвинулись на двадцать пять — тридцать километров. Освобождено от немецко-фашистских захватчиков около тридцати населенных пунктов. По предварительным данным, нашими войсками уничтожено и подбито двести три танка противника. Зенитной артиллерией и в воздушных боях сбито семьдесят шесть самолетов. Наши потери двадцать три самолета. На остальных участках фронта существенных изменений не произошло...»

Нет, война не закончилась! Мне известно, что скрывается за словами «существенных изменений не произошло». Одна, две, десяток человеческих жизней, конечно, не решают судьбу сражений, не делают решительной победы, но у человека одна жизнь. Только одна!

Наш фронт перешел в наступление. Значит, всю вчерашнюю ночь полк бомбил ближние тылы противника. [170]

Значит, кто-то из ребят не вернулся с задания, кто-то уже не встанет в наш дружный строй. А я нежусь в постели, а я наслаждаюсь столичным комфортом. Надо что-то предпринять. Но что? К генералу Виноградову я должен явиться через пять суток. А если прийти сегодня, сейчас, прийти и сказать, что фронт перешел в наступление и мое место там... Прогонит. Безусловно, прогонит. А может, все-таки позвонить по телефону?

Быстро натягиваю брюки, сую ноги в Димкины шлепанцы и бегу в коридор.

— Нет, генерала нет дома, — отвечает милый женский голос. — Два часа назад он уехал на совещание в штаб. Оставил телефон. Запишете?

— Спасибо. Простите... Я... я думал... Наши перешли в наступление... Генерал знает об этом?

— Об этом передавали еще вчера. Он знает...

— Спасибо. Извините. Если я понадоблюсь генералу, запишите мой телефон...

Вот и все. Наверное, на фронте обойдутся без нас обоих. Печально, но факт.

За завтраком старики не сводят с меня глаз.

— Как там на фронте? Как Дима?

— Живой. И не ранен. Воюет, как все.

— Хоть бы письмишко прислал, — вздыхает мать. — Один он у нас остался. Один-единственный... Старший-то в прошлом году погиб...

— Тихо, мать, — вступает в разговор отец. — Война!..

Погибший сын — камень на сердце. Его не сбросишь. его не забудешь. В родительском сердце он остался навечно. И отец хочет увести воспоминания матери в сторону — от мертвого к живому.

— Слыхал, вчера наши опять перешли в наступление?

Я молча склоняю голову.

— Ваш-то фронт, какой? По полевой почте не узнаешь... Или секрет? [171]

— Центральный.

— Вот, мать, Центральный! О нем передавали по радио. А ты — письма! Некогда Дмитрию, вот и не пишет. Слышала, воюет!

— Господи...

— Он напишет вам, — заверяю я. — Обязательно напишет...

...Пяти дней будто и не было. Музеи, кино, театры, московские улицы... Кажется, мозг неспособен вместить все увиденное, настолько я переполнен столичными впечатлениями. А чтобы выглядеть вполне по-столичному, регулярно посещаю парикмахерские. Не столько по необходимости, сколько оттого, что мне приятно бездумно сидеть в кресле перед зеркалом и наслаждаться комфортом, о котором мы во фронтовых землянках уже забыли.

— Массаж? Освежить? Компресс? «Шипр» или «Мак»? — Какими только запахами не пропитан мой видавший виды китель! А что — столица!

— Ну, брат, от тебя как от гусара лейб-гвардии его императорского! — смеется генерал Виноградов, встречая меня в прихожей своей квартиры на Басманной.

— А что, разве я не гвардеец? — поддерживаю предложенный шутливый тон. Но с лица генерала исчезает улыбка.

— Наша гвардия пропахла порохом, сынок. И рождена не для парадов. Вникаешь в разницу?

Мне становится мучительно стыдно: ишь как вырядился!

— Ну-ну, — добродушно ухмыляется Виноградов, заметив мое смущение. — Нужны и нам будут парады, будут и праздники. А теперь слушай. Я поеду поездом: погода дрянь, вылет не разрешат, а ждать нельзя. При первой возможности вылетай. Ясно?

— Вылетать в полк? [172]

— Ишь ты, хитрец! Вылетать в штаб армии...

Чуть свет добираюсь до метро «Сокол». Дальше уже пешком — в Тушино. Предъявляю удостоверение часовому у ворот и прохожу на аэродром. Иду вдоль летного поля, вдоль стоянок самолетов. Вроде вот здесь оставили мы свой самолет, а где он теперь? Наконец нахожу его на самой дальней стоянке. Почему его сюда пригнали? — недоумеваю я. Замечаю неподалеку часового, пожилого, в мешковатой шинели, наверное, из ополченцев.

— Что за самолеты, дядя? — скрывая заинтересованность, скучающим тоном обращаюсь к часовому.

— А ты кто ж будешь, племяш? Аль уставу не знаешь? С часовым разговоры вести не положено.

— Я с фронта прилетел. Отвык от тыловых порядков. Так что извини, если не так обратился.

— Да ничего, это для порядка, — охотно вступает в разговор часовой. — А самолетики — заарестованные. Вишь, есть которые сами в Москву прилетают, без разрешения или еще как. Вот и собрали их сюда.

— Интересно!

— А говорят еще, — продолжает часовой, — это про меж нас слух прошел, будто, ежели ловят летчиков с этих самолетов, так тут же заарестовывают и по этапу, с охраной обратно в часть. Знамо дело — не балуй! А в части, бывает, и судят. Вот как.

— Прямо уж и судят? Загибаешь, дядя.

— Истинный бог! За самовольство как не судить?

— За что ж судить? Вот, к примеру, я. Прилетел в Москву, генерала привез, а мой самолет вот он. Зачем, спрашивается, сюда затащили?

— Ты сурьезно?

— А то нет! Вот он, мой самолет.

— Отыди! Стой, кто идет! [173]

Часовой неумело перехватывает винтовку на изготовку.

— Эх ты! Дядя... Надо было раньше спрашивать, кто идет.

— Стой, говорю!

— А я не бегу. Что же дальше?

— Надо бы дежурного позвать али разводящего, — рассуждает пожилой солдат. — Тебя-то задержать положено.

— Ну и задерживай, раз положено.

— А пост на кого кинуть? Опять не положено... Вот закавыка! Как же быть, а, лейтенант?

— Соображай сам. На то ты и солдат. А я пошел.

— Стой! Стой! Стрелять буду!

— Стреляй.

— Стрелял бы, да отделенный спросит, куда патрон извел. Еще на губу угодишь... Эх, свалился ты на мою голову!.. Иди-ка отседа с глаз долой!

У дежурного по аэродрому выясняются некоторые неприятные для меня подробности:

— Были случаи самовольных прилетов в Москву. Отсюда и приказ вышел — тщательно проверять и регистрировать всех прибывающих, а кто без разрешения...

— Но я-то прибыл по заданию члена Военного совета!

— Рад верить, но где ваше полетное задание?

— Бумажонка? Кто этим занимается на фронте? Или прикажете у генерала брать письменное подтверждение его приказа?

— Прежде всего здесь не фронт. Без документов в Москве...

— Бюрократия!

— Спокойно, лейтенант! Не мы с вами издаем приказы.

— Так вот мое удостоверение. Проверяйте! И позвольте [174] мне улететь на своем самолете! Надеюсь, в удостоверении не написано, что я немецкий шпион!

— В столицу стремятся и шпионы. Война далеко не окончена.

— Так я не в столицу стремлюсь. Как раз наоборот, на фронт! В штаб своей же армии! Это-то хоть вам понятно?

Дежурный отворачивается. Все мои доводы на него не производят впечатления. Ну как еще с ним говорить? Что делать? И вдруг появляется шальная мысль — уведу-ка я самолет!.. А на месте со своими легче разобраться. Тут же меняю тон:

— Послушайте, товарищ дежурный. Я согласен с вашими порядками. Проверяйте, регистрируйте, докладывайте командованию. Пусть они решают сами, как нам быть. Но мы с вами будем в ответе, если заржавеет мотор. Уже месяц его не прогоняли, — вру я, не краснея. — Надо бы отгонять двигатель, а?

— Техники! — кричит дежурный, — Кто свободен, с лейтенантом на стоянку, опробовать двигатель!..

Ура! Кажется, мой план сбудется! Я неторопливо, сдерживая волнение, направляюсь к выходу.

— Чемоданчик-то можно оставить, лейтенант, — говорит вслед дежурный. — Кстати, что в нем?

Помимо своей воли, отвечаю хриплым шепотом:

— На, возьми. Только осторожно — заминирован!

— Пожалуйста, откройте.

Щелкаю замками, отбрасываю крышку и вываливаю все содержимое на стол перед дежурным:

— Любуйся!

Дежурный неторопливо укладывает в чемодан сначала фуражки, потом новенькие погоны, папиросы и берется за мой старый кожаный шлем. Мне этот шлем очень дорог. Нет, это не такое уж уникальное творчество безымянного меховщика — обыкновенный стандартный [175] шлем летчика ВВС. И мех на нем кое-где уже вытерся, и греет-то он не очень, но все равно я не сменяю его даже на самый лучший, на самый модный!..

Я протягиваю руку, беру шлем и сую его в карман.

— Оставь! — предупреждает дежурный.

В сердцах швыряю шлем на стол и шагаю к выходу.

Ревет двигатель на полных оборотах, на средних, на малых. Техник пробует его на всех режимах. Сбавляет газ и высовывает голову из кабины:

— Хорош! — кричит он. — Выключаем?

— Погоди! Проверю еще сам!..

— Проверяй, командир, да пойдем, — произносит техник.

— Хорошо, сейчас.

Я прыгаю на крыло, с крыла перебираюсь в кабину, бросаю взгляд на приборы, затем на летное поле. Самолеты, кругом самолеты — по сторонам, впереди... Но другого выхода нет! Даю полный газ, и самолет рывком трогается с места. Что-то крича, бежит техник, часовой стаскивает с плеча винтовку. Отворачиваю от бегущих навстречу самолетов, ныряю под провода высоковольтной линии, и вот я уже в воздухе. До Малоярославца иду на бреющем. Моя полетная карта осталась у дежурного вместе со всеми вещами, оказавшимися в чемодане. Теперь вся надежда на зрительную память. Свистит в ушах ветер, голову стягивает стальными обручами холода. Моя новенькая фуражка лежит на полу кабины и равнодушно поблескивает лакированным козырьком, а ветер треплет и рвет волосы...

В вечерних сумерках приземляюсь на площадке возле штаба армии и тут же спешу к Виноградову. Еще не успев отогреться, докладываю ему о перипетиях сегодняшнего дня. Генерал улыбнулся:

— Значит, вместо самолета чемоданчик в залог оставил? [176]

— Шлем там. — Я тру обмороженные уши. — Фуражки ребятам в подарок вез, погоны...

— Сколько фуражек-то?

— Четыре.

— Завтра получишь со склада. И погоны тоже. А сейчас — чай с коньяком и спать! Раз уж прибыл — завтра полетишь в полк.

Дальше