Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Федор Маслов

Партизанский отряд, всю зиму державший под своим контролем большой район юго-восточнее Вязьмы, в начале марта потеснили карательные части и отряды полицаев. Отряд лишился продовольственных баз и складов с боеприпасами. Центральный штаб партизанского движения приказал срочно доставить в район дислокации отряда все необходимое. Штаб армии выполнение этой задачи возложил на наш полк.

Полет обычный. Транспортный. Еще днем я изучил по карте маршрут и теперь веду самолет от одного характерного ориентира к другому. Вон на лесной опушке [64] показались три костра в одну линию — условный сигнал, а заодно и стартовое освещение. Делаю круг, чтобы еще раз убедиться в правильности сигналов, и захожу на посадку.

Заруливаю туда, где чернеет силуэт одинокого самолета и суетятся люди. Выключаю двигатель. На крыло поднимаются партизаны:

— А ну, хлопцы, навались! Не задерживать летчика!

— Что за спешка? — поднимаюсь я с сиденья. — Куда так торопитесь?

— Каратели прут! Командир приказал заслону держаться до рассвета, а вот продержатся ли... Патронов маловато.

— Давай! Давай! Сказки потом расскажешь.

Партизаны вытаскивают из самолета ящики с патронами.

— А далеко каратели? — не удерживаюсь от нового вопроса.

— Не-е, — свешиваясь за борт, отвечает партизан. — Километра два, а то и полтора. Кто их считал...

Издалека доносится гулкая в тишине утра винтовочная стрельба.

— Во, чуешь? — спрашивает партизан. — Наши бьют. А то фрицы отвечают.

Но я не могу отличить по звуку выстрелы нашей винтовки от выстрелов немецкого карабина.

— Сколько раненых возьмешь?

— Как все.

— Значит, двоих. Ну где вы там, раненые? Давай!

Один раненый самостоятельно взбирается на крыло и усаживается в кабину, другому помогают подняться.

— Давай, давай!

А небо сереет. Отчетливо просматривается ближний лес и стоящий неподалеку самолет. Надо спешить. Успеть бы до рассвета пересечь линию фронта. [65]

— От винта!

— Давай! Закручивай!

Мотор вздрагивает, фыркает и начинает ровно бормотать на малом газу. Пока греется мотор, я наблюдаю за тем самолетом, что после посадки остановился на середине поляны. Мне видно, как к нему бредет одинокая фигура человека. На таком расстоянии не узнать, кто это. Человек забирается в заднюю кабину, и самолет разбегается для взлета. Но взлететь не удалось, самолет разворачивается в другую сторону и бежит вновь. И опять неудача. Самолет останавливается, из него на снег спрыгивают три человека, машут руками, жестикулируя. Двое остаются на земле. Самолет вновь начинает разбег, в самом конце поляны отрывается и уходит в небо.

Наконец и мой мотор прогрет. Скорее на взлет! С места даю полный газ, и самолет начинает двигаться...

Поспешность и быстрота — отнюдь не родные сестры. Если быстрота (сообразительность, реакция) — необходимое качество летчика, то поспешность, наоборот, совершенно противопоказана. Поспешность, как правило, является следствием неопытности.

Неделю назад мне стукнул двадцать один. Всего полтора месяца как я летчик. На моем счету два десятка самостоятельных боевых вылетов. Я умею отлично взлетать, садиться, умею пилотировать самолет днем, ночью и «вслепую». Но означает ли все это зрелость, основанную на опытности? Нет, не означает! Тогда откуда во мне эта самоуверенность?

Много лет спустя человек, открывший мне дорогу в полярную авиацию, которого я считаю своим учителем, скажет: «Взлетать и садиться на самолете можно и медведя научить. Только медведю не дано понять тактику и стратегию авиации. Надо соображать, надо верить в свои силы. Верить, но не быть самоуверенным!» Эти слова [66] Героя Советского Союза И. П. Мазурука запомнились мне на всю жизнь.

Но все это было много позже...

Не успел я опомниться, как мой самолет ткнулся носом в землю. Вот тебе и на! Разбит воздушный винт, а моя физиономия изрядно поцарапана о приборную доску. Хорошо, хоть раненые не пострадали. Но что же произошло? Ага! Я не учел оттепель, которая сделала снег мягким, не промерил длину площадки, не следил за скоростью. Слишком много нарушений прописных истин. И все в результате своей самоуверенности...

Размышляя о случившемся, я брел по глубокому снегу к деревне, на ходу пригоршнями набирая снег и прикладывая его к лицу. Мне было стыдно, и я опасался встретиться со своими спутниками взглядом.

— Не вешай носа, — заметил один из партизан. — Не ты один. Вон и второй самолет сломался. Теперь вам вдвоем веселей будет.

— Ночью-то опять придут ваши, — вступил в разговор второй. — Починишь свою птаху да и улетишь на Большую землю.

Так незаметно за разговорами подошли к деревне, и у первого же дома нос к носу столкнулись с Масловым.

— С приездом!

— Федя!..

— Видал твой цирк! А еще со мной летал. Эх ты!..

— Но и ты, Федя... Это ведь твой самолет там стоит?

— Радуешься? — Под сухой кожей на скулах Маслова перекатываются тугие желваки. — Не мой это самолет — Брешко!

— А ты... При чем здесь ты?

— А ни при чем! Высадил меня и смылся! Да не только меня. Вот полюбуйся! — Из-за спины Федора показывается знакомое лицо. — Прошу, знакомьтесь! Техник [67] его сиятельства командира эскадрильи Брешко, товарищ Лыга!

— Ничего не понимаю, — откровенно признаюсь я.

— Где уж тебе понять! Серость! Что такое Брешко? Опытность и власть. Кстати, то, чего у тебя нет. А теперь рассуждай с позиций Брешко. Началась оттепель, снег рыхлый, скольжение плохое. Влез Брешко ко мне в заднюю кабину, приказывает: «Взлетай!» А самолет не скользит, не набирает скорости. Вот тут он и высадил нас обоих, меня и Лыгу, а сам помахал нам ручкой. Вот что значит опытность в сочетании с властью!

— Федя, так это...

— Ты хотел сказать — трусость?

— Не знаю...

— Так знай: трусость и подлость!

— Что он хоть сказал тебе?

— Где уж тут говорить, если в задницу страх колет!

— Подонок!..

— Мнение ученых совпало. Консилиум окончен. Пойдем, поможем Лыге поставить винт на брешковский самолет. А что с твоим?

— Тоже винт разбит...

— Эх, знать бы, привез бы два! Не тужи! Поставить винт недолго. Вот смотаюсь на базу и мигом обратно. Еще полетаем, старина. Назло всем чертям и товарищу Брешко.

Но летать нам с Федей пришлось не скоро. Неожиданно над лесом появились два «мессера». Спаренные залпы решили судьбу сначала моего самолета, затем самолета Брешко. Мы остолбенело смотрим на дымное пламя, на четкие в светлом небе силуэты «мессеров», которые, словно издеваясь, проносятся над деревней, покачивая крыльями.

И еще я замечаю слезы в глазах Федора. Что это?..

...В полку мы знаем друг о друге все. Летчики полка [68] живут одной жизнью, одними интересами. Получит кто-либо из нас помятый треугольник со штемпелем полевой почты, и содержание его становится достоянием многих. Никто из нас не делает тайны из незамысловатых житейских дел своих близких. Наоборот, каждый стремится поделиться с товарищами своей маленькой радостью или тяжким горем утраты. Дорого нам это чувство товарищеской близости, способность понимать друг друга с полуслова.

Федор не получает писем, не делится с нами своим сокровенным, ничего о себе не рассказывает. Он молчалив и замкнут. Он непонятен. А непонятное летчики не любят.

Часто я вглядываюсь в его лицо и пытаюсь понять, что кроется за его молчаливостью и замкнутостью, какие тяжелые мысли и переживания оставили на нем свой неизгладимый след.

С Масловым мы сделали тридцать три боевых вылетов до того, как я стал летчиком и начал летать сам. Летает он отлично, у него безукоризненная техника пилотирования, превосходная ориентировка в воздухе, великолепные взлеты и посадки. А в бою? В бою он просто спокоен и сдержан.

Так откуда же в его глазах слезы? Тогда я не знал, что ненависть может иметь и такое выражение... Как же, «мессера» сожгли наши самолеты, солдаты лишились своего оружия!..

Потом я понял, что есть люди, которые могут годами носить в себе горечь какой-либо утраты и прятать ее за внешней беспечностью, чтобы, не дай бог, не расплескать ее яда на других. Это под силу только очень сильным людям. Сильным и добрым. По-видимому, таким и был наш Федя, мой первый командир, с которым мы так и не стали близкими друзьями. И я искренне сожалею об этом. [69]

Как известно, при поступлении в авиационное училище будущие летчики проходят медицинскую комиссию, где, помимо всяких других требований, предъявляется требование и к росту — «от» и «до». Рост Федора был на первом миллиметре «от». Ему всегда требовалось что-то подложить под сиденье, чтобы он мог хорошо видеть землю. Естественно, небольшой рост Федора позволял полковым острякам лишний раз почесать языки.

Маслов не подавал вида, что это его трогает, хотя все мы знали, с каким трудом подавлял он свое негодование по поводу всех этих насмешек относительно его роста и физической слабости. Знали мы и то, что у Федора был избыток других сил — моральных.

Однажды в период ожесточенных боев на Курской дуге, вернувшись с задания, Маслов посадил самолет, выключил двигатель, отстегнул лямки парашюта, как-то неуклюже вылез на крыло и упал, потеряв сознание. Еще над целью вражеская пуля вошла в колено и раздробила кость, но Маслов не сказал об этом даже штурману, он только весь сжался, искусал в кровь губы и все-таки привел самолет на свой аэродром.

Врач полка, делая перевязку, все ахал и удивлялся, откуда у тщедушного летчика нашлось столько физических сил? Он забыл о силах моральных, забыл о том, что Маслов был коммунистом. Это обязывает ко многому. Еще не окончена война, еще стране нужны солдаты. И Маслов вернулся в полк с протезом вместо одной ноги. Ему не позволили летать. Тогда неожиданно для всех он увлекся... танцами. Федор не пропускал ни одного вечера, ни одной возможности потанцевать. Однажды выдался свободный от полетов день. Выступали самодеятельные артисты, были и танцы. Из-за отсутствия дам летчики танцевали друг с другом. Маслов подошел к командиру полка:

— Приглашаю на вальс, товарищ командир! [70]

Командир пытался отказаться, сославшись на неумение, но вдруг понял, что для Федора это просто необходимо.

Федор танцевал замечательно. Глядя со стороны, нельзя было подумать, что маленький летчик танцует на протезе. И командир сдался:

— Убедил, Федя.

Он увел Маслова в сторону от танцующих.

— Будешь летать. Только...

— Только без скидок, Анатолий Александрович!

— Я не об этом, Федя... Медицина, высшее командование... Э, да ладно! Все шишки возьму на себя!

И Маслов летал. Летал до самого конца войны. И непонятно было молодым летчикам из недавнего пополнения, почему однажды чертыхался их командир, когда вражеский снаряд разорвался в кабине его самолета, и почему вместо врача попросил прислать на аэродром сапожника.

Мы в партизанском штабе. Большая изба заполнена людьми в овчинных тулупах, пальто, куртках. Над единственным столом склонилось несколько человек, и над ними повисли густые клубы махорочного дыма.

— Что же, молодцы, не докладываете? — разгибает спину высокий мужчина с седыми висками. — Забыли воинскую дисциплину? А-а, понятно, — глаза его теплеют, и на губах появляется усмешка. — Ну-с, давайте знакомиться. Полковник Петров, командир партизанского отряда «Гроза». А это — комиссар Уваров и начальник штаба Белов...

Мы докладываем четко по уставу свои звания и фамилии, рассказываем о постигшей нас беде.

— Держать вас здесь не имеет смысла. Вы должны летать. Переправить вас через линию фронта сейчас невозможно. Но выход есть. Придется вам пробираться в тридцать третью армию. Там у них есть аэродром. Проводника [71] дать не могу: через пару часов начнем отходить. Но вы сами по карте... Вот смотрите...

Командир отряда показывает район расположения окруженной армии и наиболее безопасную дорогу. Мы благодарим и направляемся к двери.

— Погодите! — останавливает нас командир. — Начальник штаба заготовит вам справку. Кто у вас старший?

— Младший лейтенант Маслов.

— Добро. Так и пиши: выдана младшему лейтенанту... Нет, погоди. Знаю я их, штабников! С младшим лейтенантом и говорить не захотят. Пиши: майору Маслову!

Только на улице Федор разворачивает сложенный лист бумаги. Заглядывая через его плечо, читаю: «Справка. Настоящей удостоверяется, что самолеты летчиков майора Маслова и майора Михаленко при доставке боеприпасов для партизанского отряда «Гроза» действительно подожжены фашистскими стервятниками. Вместе с летчиками находится инженер-капитан Лыга. Справка выдана для представления командирам частей Рабоче-крестьянской Красной Армии с целью оказания помощи товарищам летчикам. Командир партизанского отряда «Гроза» Петров, комиссар Уваров, начштаба Белов».

— Поздравляю вас, товарищи майоры, с присвоением нового воинского звания! — смеется Лыга.

— Тебя тоже не обошли, — отвечает Федя.

— Филькина грамота, — не сдерживаюсь я. — Выброси!

— Пригодится. — Федор бережно сворачивает бумажку и опускает в карман гимнастерки.

Не знаю, действительные ли это фамилии или партизанские клички, но я до сих пор с благодарностью вспоминаю тех людей, которые накануне боя, перед прорывом из окружения, не забыли о нас, подумали о нашей [72] дальнейшей судьбе. Правда, потом мы никак не могли сообразить, почему они послали нас путем, который почти не контролировался немцами, а сами с боем прорывались из окружения. Может быть, в их задачу не входило соединение с окруженными частями армии Ефремова, не знаю. Но память сохранила образы этих людей. Спасибо вам, люди партизанских лесов!

В действительности километры всегда длиннее, чем на карте. А если к ним прибавить полетное обмундирование летчика, то они покажутся совсем уж длинными. Идем напрямик, обходя деревни и минуя дороги. Сколько идем? Я уже потерял счет дням. В мыслях только одно: надо выйти! Выйти к своим. Выйти из этого мертвого леса, из этого снега. Снег, снег... Какое проклятье, этот снег! И нельзя думать о пище. У нас и так мало сил. Вчера вечером мы попытались добыть пищу в деревне, но там оказались немцы. Хорошо, мы их заметили издали. Они послали в нашу сторону несколько очередей из автоматов, но преследовать не решились. И опять мы идем лесом, проваливаясь по пояс в рыхлый, податливый снег. Если бы хоть немного поесть! Все чаще и чаще падает Федор. Но останавливаться нельзя, надо идти. В лесу смерть. А в этой деревне? Дождемся вечера, в сумерках подойдем ближе. Если там окажутся немцы, нам останется только достать пистолеты... На большее нет сил...

— Стой! Кто идет?

— Свои! Русские...

Нам показывают, как пройти к штабу. Румяный часовой преграждает путь:

— Кто такие? Куда?

Опережая наши ответы, Федор протягивает «филькину грамоту». Часовой прочитывает ее, осматривает нас с ног до головы и как-то лениво заключает:

— Значит, от Бати топаете. — Он толкает дверь носком [73] валенка и кричит: — Товарищ полковник! К вам два майора и капитан!

— Пусти!

Входим в просторную избу. За столом трое военных без знаков различия. Кто из них полковник? Собственно, это неважно. Перед нами на столе навалена всякая снедь, а над всем этим — чудо! — посвист пузатого самовара! Чувствую, как начинает кружиться голова.

— Кто такие? Откуда прибыли? Зачем?

Мне кажется, что вопросы задают все трое, до того они смахивают на молочных братьев: одинаково упитанные, круглолицые, у всех троих расстегнуты воротники гимнастерок, на коленях лежат полотенца. Особенно колоритна фигура того, что сидит в середине стола.

«Уж не он ли полковник?» — спрашиваю себя. И, как бы отвечая на мой вопрос, сидящий в середине стола повелительно произносит:

— Почему не докладываете? Кто? Откуда?

Федя делает шаг вперед и протягивает бумажку, которая уже открыла нам двери в эту избу. Я смотрю на Федю и каким-то шестым чувством угадываю, что он сделал последний шаг, что силы вот-вот оставят его и он упадет, как это уже было не раз в лесу.

— «...для оказания помощи товарищам летчикам», — заканчивает чтение протянутой бумаги тот, кого я принял за старшего... — Г.... вы, а не летчики! Летчики летают, а вы по земле ползаете!

Грубо, но в общем-то правильно. Какие уж мы летчики! Я смотрю на товарищей. Оборванные комбинезоны, черные впадины под глазами, заросшие щетиной щеки, сухие, в клочьях потрескавшейся кожи губы... Виду нас, прямо скажем, не очень...

— Опять Петров направил, — резюмирует наше молчание старший.

— Из «Грозы»? [74]

— Да.

Все трое пристально разглядывают нас.

— Ну, так чем мы можем вам помочь, «летчики»? — оттеняет иронию последнего слова старший.

Я едва сдерживаю неприязнь:

— Простите, товарищ... не знаю вашего звания... Нам сказали, что у вас есть самолеты и вы можете переправить нас через линию фронта.

— Я — полковник, начальник авиации армии! А что же вас Петров не отправил? У него тоже самолеты бывают.

— Отряд Петрова вынужден отступить...

— А если нет у меня для вас самолетов?

— Но, товарищ полковник... — До чего же голод обостряет обоняние! За пять шагов от стола я различаю аппетитные запахи колбасы, сыра и даже сливочного масла! — Как же нам быть? Нам надо за линию фронта. Нам надо в полк!

— Каждому что-то надо. Подумаем. Утро вечера мудренее.

Спасибо и на этом. «Черти, неужели они не видят наших красноречивых взглядов? Неужели надо просить? Да, придется...»

— Товарищ полковник, еще одна просьба. Мы несколько дней не ели. Нельзя ли?..

— Начальник тыла армии, — небрежно кивнул полковник в сторону соседа справа. — Это в его компетенции.

— Что ж, на довольствие поставим, — будто раздумывая, тянет начальник тыла.

— Спасибо! — обрадованно перебиваю его. — Спасибо! Нам бы только поесть!

— Договорились. Давайте ваши аттестаты.

— Какие... аттестаты?

— Обыкновенные. Про-до-вольственные! — чеканит начальник тыла. [75]

— Так откуда у нас аттестаты? Кто же берет их с собой на боевое задание? Мы же летчики!

— Без аттестатов не положено. Своим не хватает.

— А мы что, чужие? — Я уже не могу справиться с голосом. — Нам что, подыхать тут?

— Молчать! — Полковник грохает кулаком по столу. — Дисциплинка, товарищ майор! Как разговариваешь со старшими?

— Простите, товарищ полковник. Но... у нас ведь безвыходное положение...

— Брось! — неестественно хрипит Федор. — Брось! — Его голос взвивается до крика.

Я смотрю в его вдруг побелевшие от негодования глаза, замечаю красные пятна на скулах.

— Федя!

Вместе с Лыгой хватаю Федора, и, кажется, вовремя. Он вдруг обмяк: глаза закатываются, и... мы едва удерживаем на руках его легкое тело, бережно укладываем на лавку. Федор что-то бормочет, порывается встать, куда-то идти, тяжело вздыхает, стонет. Мы суетимся возле него, подкладываем ему под голову свои шлемы.

Я быстро расстегиваю на груди Маслова комбинезон и, пряча от взглядов этих трех, ставших мне уже ненавистными людей петлицы с единственным «кубарем», растираю ладонью грудь Федора.

«Кожа и кости», — думаю я, ощущая, как начинает гореть под моей ладонью все его маленькое тело. На лбу Федора выступает испарина, он дышит ровней.

Где-то неподалеку гудят моторы самолетов, одевается и уходит из избы начальник авиации. Я тоже поднимаюсь на ноги и застегиваю «молнию» комбинезона.

— Куда? — тихо спрашивает Лыга.

— Надо... — Я молча указываю глазами на Федора. — Попробую...

Лыга, не отвечая, закрывает глаза. [76]

Я бреду по снегу в поле за деревней. Там угадываются силуэты двух ПО-2 и людская суета около них. В стороне, будто каменное изваяние, обозначена массивная фигура начальника авиации. Я подхожу к нему:

— Товарищ полковник, отправьте нас этими самолетами. Пожалуйста.

Полковник не шевелится, не оборачивается.

— Товарищ полковник! — Я дотрагиваюсь до холодной кожи его реглана. — Товарищ полковник!

— Чего орешь? Не глухой. Отправляем штабные документы. Мест нет!

Не знаю, откуда взялось это спокойное бешенство. Я чувствую, как мои пальцы впиваются в шершавую рукоятку пистолета:

— Послушай, полковник, ты нас отправишь... Пусть не всех... Пусть сначала одного...

Даже в темноте мне видны округлившиеся глаза полковника.

— Ты!.. Ты!.. Молчать!

— Спокойно, полковник. Ты сейчас прикажешь отправить хотя бы одного из нас.

— Вы ответите перед трибуналом, товарищ майор! Это же произвол!

— Хоть перед богом!

Пистолет приятной тяжестью оттягивает руку.

— Первым вы отправите Маслова, полковник. Дайте команду своим людям.

— Эй, там! Пару бойцов за майором Масловым! Он в штабе. Живо!

— Спасибо, полковник!

— Вы предстанете перед трибуналом, товарищ майор! Я вас предупреждаю!

— Вместе с вами, товарищ полковник.

Бойцы подсаживают Федора в кабину: у него нет сил даже перешагнуть через борт. Я жму его горячие пальцы: [77]

— Будь здоров, Федя!

— А как же вы, ребята? Мне неудобно. Может, лучше ты или Лыга?..

— Не дури, Федор! Завтра улетим и мы. Правда, товарищ полковник?

Полковник уходит в темноту. Тарахтят моторы ПО-2, вздымая снежную бурю. Мы бредем к деревне. По дороге я нащупываю на воротнике гимнастерки старшинские треугольнички и срываю их с петлиц: уж если будут судить, то...

«Немецкий шпион»

— Проснулся, майор? — слышу я сквозь сон. Открываю глаза и вижу лицо склонившегося надо мной начальника авиации. — Ну-ну, проснись, майор!

Откуда эта добрая улыбка, эта теплота в голосе? Неужели забыта вчерашняя стычка на снежном поле за деревней и все, что предшествовало ей? Или, наоборот, он уже подготовил заседание трибунала? Ну и черт с ним! Пусть судят! И выскажу я ему сейчас, что никакой я не майор, что ненавижу таких типов, что...

— Проснулись? Вот и хорошо! Умывайтесь да присаживайтесь к нашему столу!

Ой-ля-ля! Что-то трудно спросонья разобраться в интонациях полковничьего голоса. Мы с Лыгой удивленно таращим глаза, но повторять приглашение не заставляем.

Полковник придвигает начатую бутылку коньяка. Я решительно разливаю ее содержимое в две кружки:

— Будь здоров, капитан Лыга!

— Будь здоров, майор!

Лыга лукаво подмигивает и одним глотком опорожняет содержимое кружки. Коньяк я пью впервые. Пахучая [78] жидкость обжигает горло, огненной струей вливается в желудок.

Я чувствую, как горят все внутренности, как пламя вырывается из груди и ударяет в голову. У-ух! Я слыхал, кто-то говорил, что коньяк пахнет клопами. А может, наоборот, клопы пахнут коньяком. Это смешно... Правда, полковник, смешно? Ватная теплота разливается по всему телу. Руки становятся непослушными, деревянными, а язык чужим.

— Хо-рош коньячок!

— О-о! Даты, брат, готов! Ничего, майор, это быстро пройдет...

Да, кажется, проходит. Осталась только теплота и тяжесть где-то в ногах. О чем говорит полковник?

— Боюсь, немцы засекли нашу площадку. Как бы не накрыли артиллерией. А тут штаб тыла, склады... Взгляни, майор, вот тут между деревней и лесом большое поле, — палец полковника скользит по карте. — Определи, пригодно ли оно для посадки. Если пригодно, дам бойцов, к вечеру организуешь старт. Последним самолетом улетишь вместе с капитаном. Я уже доложил о тебе в штаб армии.

Кажется, для счастья не так уж много надо. Я блаженно улыбаюсь: в эту минуту я счастлив.

Много ли человеку надо на войне? Погожее солнечное утро, легкий скрип снега под унтами. Мы сыты, в карманах увесистые бутерброды, предусмотрительно захваченные с начальственного стола, и у нас есть дело. От успешного выполнения его зависит наш отлет за линию фронта, на Большую землю, в полк. Есть чему радоваться. Кажется, все испытания уже позади и все надежды вот-вот исполнятся. Осмотрим площадку, разобьем старт и — даже не верится! — ночью мы дома!

— Что там ползет по дороге? — спрашивает Лыга, возвращая меня на землю. [79]

— Танк!

— Эх, на полчасика попозже бы, не шлепали бы пешком обратно.

— Кажется, нам уже никуда не придется шлепать... Это немец!

Я торопливо шарю в карманах комбинезона: где же «лимонка» — подарок Кильштока? Пальцы натыкаются на сдавленный бутерброд. Я вытаскиваю его из кармана и швыряю в снег. Вот и граната! Оказывается, она лежала под бутербродом. Я сжимаю ребристый кругляк в ладони.

Лыга подбирает брошенный мною бутерброд, сдувает с него снег и протягивает мне:

— Что главное в обороне? Харч. Садись. Лопай.

— Ошалел?

— Отнюдь. Жуй. Может, в последний раз.

Невольно опускаюсь рядом с ним на снег. Танк медленно ползет по дороге. От него уже не скрыться, не убежать. Мы жуем бутерброды. Лыга аккуратно подбирает с колен хлебные крошки. Потом он поднимается на ноги, поправляет ремень и достает пистолет. Сухо щелкает ствол, досылая патрон в патронник.

— А ну давай, гады!

Я становлюсь рядом. В левой руке пистолет, в правой граната.

— Давай!

Танк останавливается. Медленно поворачивается хобот пушки. Выстрелы мы не слышим — только свист снаряда и оглушительный взрыв позади. Мы падаем в снег. Танк посылает еще три снаряда и, пятясь, ползет в деревню. Мы поднимаемся, выходим на дорогу и припускаемся изо всех сил.

Близкие разрывы мин опять швыряют нас в снег. Немцы бьют долго. Так долго, что мы уже смогли побороть [80] первоначальный страх. Короткими перебежками уходим из зоны обстрела.

— ...Еще вчера деревня была ничейной, — искренне сокрушаясь, говорит полковник. — Стало быть, немцы опять где-то просочились. Тебе, товарищ майор, придется доложить обо всем командующему. Его штаб вон там, на хуторе. Всего в двух километрах.

Теперь мы идем по дороге, настороженно вглядываясь в окрестности, готовые к любым неожиданностям. Дорога пустынна. С обеих сторон открытое поле. Видно далеко, и взгляд не находит ничего такого, что бы могло насторожить или хотя бы заинтересовать. Но откуда-то из-за дальнего леса слышится непонятный гул. Неужели опять танк? Гул нарастает, приближается. Я всматриваюсь в снежные сугробы на дороге.

— Самолет! Наш! ПО-2!

— Откуда ему взяться днем?

Но это действительно самолет. Он быстро приближается, увеличивается в размерах, и я уже без труда могу различить длинные ноги шасси с характерным изгибом — такие только у одного самолета!

— «Хеншель»! Ложись!

Мы бросаемся в снег, стараемся вдавиться в него, стать как можно меньше, незаметнее.

«Хеншель» проносится, едва не задевая колесами за наши головы. Разворачивается. Заходит вновь. Наверно, на яркой белизне освещенного солнцем снега наши фигуры представляются вражескому летчику заманчивой мишенью. Наверно, он решил позабавиться... Гад! Эх, что сделаешь с пистолетом?

— Ну стреляй, стреляй! — не выдерживает ожидания Лыга. — Стреляй!..

Но вместо выстрелов над нами рассыпается бумажное облако. [81]

— Агитируешь? — опять кричит Лыга. — Ну, давай, давай, агитируй!

Мы поднимаемся на ноги и подбираем несколько листовок.

Самолет еще раз проносится над головами, покачивая крыльями. Лыга швыряет подобранную листовку.

— Напрасно, — смеюсь я. — Он ведь столько энергии затратил. Прочтем?

— С ума сошел! Всякую погань! Брось!

Но я уже читаю: «Солдаты и командиры Красной Армии! Непобедимые войска Германии окружили Москву. Только от великого фюрера зависят сроки взятия вашей столицы. Война проиграна! Не проливайте свою кровь за евреев, комиссаров, за Сталина! Бросайте оружие! Переходите на сторону непобедимых войск великой Германии! Каждому добровольно перешедшему на нашу сторону гарантируется хорошая жизнь и обеспеченное будущее без евреев и комиссаров. Штык в землю! Эта листовка является пропуском для перехода одиночных солдат и воинских групп».

— А ведь опоздал фюрер с листовочкой, а, Лыга? От Москвы-то его поперли.

— Поперли-то, поперли, а листовочку ты напрасно... Вражеская агитация!

— Ну и дурень! Наоборот, надо сохранить эту листовку да на самой большой площади в Берлине приклеить!

— Ты еще отсюда выберись.

— И отсюда выберемся! Точно!

Просторная изба из двух комнат — штаб генерала Ефремова. Крупная, наголо бритая голова, широкие брови над внимательным прищуром усталых глаз. Генерала интересуют подробности нашего вынужденного пребывания в тылу, партизанский отряд Петрова, путь из района дислокации отряда к его армии и, наконец, появление [82] в расположении армии вражеского танка. Он весело смеется, слушая о том, как мы ели бутерброды под наведенной на нас пушкой танка, тут же кутается в наброшенную на плечи шинель и, обрывая смех, спрашивает:

— Есть хотите? — И, не дожидаясь ответа, кричит адъютанту: — Приготовь ребятам поесть!

Пьем горячий чай с черными сухарями, а генерал все расспрашивает о наших полетах, о рейдах Белова и Доватора, в чьих корпусах совсем недавно нам довелось быть, об обстановке на фронтах. Я рассказываю о том, как нас встретил начальник авиации его армии, обращаю внимание на особую «чуткость» начальника тыла, затем показываю генералу подобранную листовку.

— Ерунда! — восклицает Ефремов, прочитав ее. — Русского солдата листовкой не возьмешь! А вот снарядами... Очень они нам нужны сейчас. Необходимо послать на Большую землю запрос на снаряды. Снаряды, в первую очередь снаряды! Это сейчас самое главное! А начальнику авиации скажите, что я приказал при первой возможности отправить вас за линию фронта. Да, человек он грубый, не обижайтесь.

Мы тепло прощаемся с командующим окруженной армией и возвращаемся уже по знакомой дороге в штаб тыла.

Разве мог я предположить тогда, что это последняя встреча с Ефремовым, что вскоре генерал погибнет?

В эту же ночь на посадочную площадку окруженной армии сел ТБ-3{5}. Заблудился. Летел к конникам Белова, а очутился здесь.

Самолет загружен медикаментами и продовольствием. Командир решает оставить груз здесь: все равно [83] уже не найти корпус Белова. Отсюда он заберет раненых. Я прошу командира взять и нас.

В самолете тесно от людских тел, носилок, костылей, белых повязок и тяжелого запаха йода.

Подходим к линии фронта. От кого-то отбиваются стрелки, трещат пулеметы, гудят двигатели. В фюзеляже темно, неуютно. И главное — неприятно чувствовать себя пассажиром, когда экипаж ведет бой. Пробираюсь в кабину пилотов: может, чем-нибудь пригодимся, может, поможем?

Но вот впереди появляются огни старта.

Самолет катится по заснеженному полю аэродрома, заруливает на стоянку. Я благодарю командира и спускаюсь по лестнице на землю.

У самолета, как и в фюзеляже, брошенные костыли, палки, обрывки бинтов.

— Где же люди? — спрашиваю у бортмеханика.

— Уехали. Их автобус подобрал, — со смехом отвечает механик. — И твой технарь с ними.

— А где мы? — растерянно спрашиваю я.

— Москва рядом! — смеется он. — В Монино! Слыхал?

— Слыхал. Мы отсюда начали летать...

— Так ты из полка У-2? Они перебазировались.

— Знаю. Спасибо.

Путь от Монино до нашего полевого аэродрома под Медынью занял почти трое суток. Где на попутках, где пешком, от голода и усталости едва передвигая ноги. Но дошел!..

* * *

Действительно, мир тесен. Как-то, много лет после описываемых событий, наш экипаж в ожидании погоды коротал зимний вечер в арктическом порту. Кто-то рассказал одну историю из своей жизни, кто-то другую, и пошли воспоминания, одно другого занятней. Вспомнил [84] и я, как выбирался из окруженной армии Ефремова. Вспомнил и рассказал. Мой механик, Володя Белявский, — мы летали с ним уже не один год — вдруг воскликнул:

— Послушай, командир, а ведь борттехником на том ТБ-3 был я! Запомнился и мне этот случай..

— Вот так встреча! — обрадовался я. — Здравствуй, Володя! И прими еще раз спасибо от спасенного!

— Здравствуй, мой командир!

И мы крепко обнялись.

Вот уже несколько дней я в полку. Живу в том же общежитии, вместе со всеми поднимаюсь, хожу в столовую, становлюсь в строй. Экипажи получают боевое задание и каждую ночь уходят за линию фронта, а я остаюсь. У меня нет экипажа, нет самолета. Я «безлошадный». Однажды не становлюсь в строй, и никто не делает мне замечания, будто я не существую, будто меня вообще нет. Все это странно. Очень странно.

Так проходит еще несколько дней. Как-то среди ночи за мною приходит посыльный:

— Вас просят в штаб.

Наконец-то! Ночью могут вызывать только для полетов. Я быстро одеваюсь. По привычке аккуратно заправляю койку. Солдат следит за моими действиями, переминаясь с ноги на ногу.

— Пожалуйста, идите. Я сейчас же приду.

— Приказано вместе с вами.

— Со мной так со мной! — Я достаю пачку папирос, закуриваю и протягиваю папиросы солдату. — Курите.

— Не положено. Приказано поторопиться.

Я выхожу на улицу. Солдат слегка отстает и шагает сзади.

— Идемте рядом. — Я слегка замедляю шаг.

— Не положено.

«Ну и черт с тобой! Иди где хочешь!» — Больше я о солдате не думаю. [85]

В штабе один старший лейтенант Руднев, начальник СМЕРШа{6} полка. При моем появлении он одергивает гимнастерку и садится за стол командира.

— Садитесь, — приглашает он меня, показывая на стул, стоящий у стола.

Я оглядываюсь. Зачем я понадобился Рудневу? Ничего не понимаю!

— Фамилия, имя, отчество? — спрашивает Руднев. Опять невольно оглядываюсь. У двери все тот же одинокий солдат. Значит, вопрос задан мне.

— Вы сами прекрасно знаете, не так ли?

— Здесь вопросы задаю я! Ваша фамилия, имя, отчество?

— Слушайте, Руднев, перестаньте валять ваньку.

— Встать!

Я поднимаюсь со стула.

— Повторяю! Здесь вопросы задаю только я! Сдать оружие!

Я демонстративно засовываю руки в карманы брюк. Продолжаю молчать.

— Товарищ боец! Приказываю обезоружить!

Солдат тяжко вздыхает рядом со мной и стучит о пол прикладом винтовки.

— Сдавай, старшина.

Отстегиваю ремень и отдаю его вместе с пистолетом солдату. Он передает его Рудневу, тот достает пистолет, вынимает из него обойму и тщательно пересчитывает патроны. Пересчитав, опускает пистолет в ящик стола, а мне возвращает ремень.

— Садитесь! Рассказывайте, с каким заданием прибыли, кто вас послал?

— Откуда прибыл? Какое задание?

— Молчать! Отвечать только на вопросы! С каким заданием [86] прибыл? Сколько тебе заплатила немецкая разведка? Как думал осуществлять связь?

У меня вертится на языке одно-единственное слово — «дурак»! Но, кажется, если произнесу его, я не окажусь в выигрыше. Уж лучше молчать. И я молчу.

— С каким заданием прибыл?.. — монотонно бубнит Руднев и что-то пишет на отдельных листочках бумаги.

Еще со студенческих лет во мне выработалось умение в случае необходимости отключать свой слух. Я могу внимательно глядеть в глаза собеседника, но, если разговор мне неприятен, мой слух изолируют спасительные заслонки, и тогда я могу думать о чем угодно, продолжая изредка кивать головой или поддакивать. И теперь я, отключив слух, только думаю. О, если бы Руднев мог узнать мои мысли!..

И снова:

«Чистосердечное признание облегчит твою участь.

С каким заданием прибыл?

Признавайся. Иначе расстрел.

Какую задачу поставила немецкая разведка?

Признавайся!..

Молчание усугубляет твою вину!

Говори всю правду!»

И так до утра.

* * *

Сегодня при моем появлении в общежитии штурман Шмаков недвусмысленно произнес:

— Почему мы должны терпеть шпиона?

Не знаю, кто влепил ему пощечину — Василий Вильчевский или Николай Пивень, но мне стало понятно, что клеймо «шпиона» пристало прочно. Что делать? Как доказать свою невиновность? И почему я должен доказывать? Почему требует доказательств заведомая ложь? Почему донос считается неоспоримым фактом? [87]

— Возьми партизанскую справку и покажи ее Рудневу, — советует Маслов.

— «Филькину грамоту»? — Я горько усмехаюсь. — Вряд ли поможет. Еще обвинит в незаконном присвоении воинского звания.

— А ты объясни, почему нас назвали майорами.

— Нет, Руднев не способен это понять. Может, попробуем вместе? Ты и Лыга?

— Я уже был у него, — говорит Маслов.

— Сам ходил?

— Приглашал...

— Тоже пришлось доказывать свое алиби?

— Нет... Это сделали вы с Лыгой, подтвердив каждый день моего пребывания за линией фронта. Вы же меня и отправили...

— Ну, а ты? Ты поможешь?

— Думаешь, он поверит мне? Ведь я улетел раньше... А что было потом?

— Значит, и ты сомневаешься?

— Дурак! Ему нужны доказательства! Доказательства, понимаешь? Где я их возьму?

— Негде... А ты, Лыга? Мы улетели вместе. Ты-то ведь можешь подтвердить каждый мой шаг.

— Не каждый. Ты куда-то отлучался.

— «Куда-то!..» На аэродром! Встречал и провожал самолеты! Упрашивал начальника авиации отправить сначала Федю, потом нас обоих! Ну, подтвердишь?

— А вспомни листовку... Я член партии и не могу ничего скрывать.

— Скрывать?! Вспомнил листовку?.. Сегодня ночью меня опять вызовет Руднев, и уж я ему скажу... Скажу, что младший техник-лейтенант Лыга встречался в немецком тылу с Гитлером!

— Глупо! Неприкрытая ложь! [88]

— А ты попробуй, докажи! Чем глупее, тем правдоподобней...

Я еще пытаюсь шутить... Как доказать, что я не верблюд, что моя покойная бабушка не побочная дочь кайзера Вильгельма, дедушка не руководитель сигуранцы, а я все же не немецкий шпион?!

Что же мне делать?

С этим я пошел к комиссару полка. Я рассказал ему все: про себя, про Федора и Лыгу, про листовку и «филькину грамоту», про каждый день, проведенный там, в тылу у врага, и про Руднева...

Ничего не ответил комиссар, ничего не пообещал, только сжал мои плечи тяжелыми ладонями бывшего шахтера и заглянул в глаза. Внимательно и немного грустно. Да и что мог ответить мне комиссар Терещенко? Я и сам считал, что в такое тяжелое время лучше заподозрить десяток невинных, чем пропустить в ряды армии одного настоящего шпиона, одного предателя...

Ночью, как обычно, пришел солдат-посыльный:

— На допрос, старшина!..

— Послушай, скажи Рудневу, пусть катится к черту! И сам иди...

— Не могу. Старший лейтенант опять прикажут...

— К черту! Понял? К черту!

Я упал на койку, закрыл голову подушкой и, кажется, впал в какое-то забытье. Меня вернуло к действительности чье-то прикосновение:

— Вы больны, товарищ старшина?

Я отбросил подушку и открыл глаза. Возле моей койки стоял командир полка.

— Вас не было вечером на построении, — продолжал он. — Почему?

— И не только вчера, товарищ капитан. Вы сами все знаете...

— Я знаю, что вас не было в строю! Потрудитесь сегодня не опаздывать! [89]

— Есть, товарищ командир!

Командир поворачивается и идет мимо коек к выходу. Я срываюсь с койки и догоняю его уже около двери, говорю с признательностью:

— Анатолий Александрович! Спасибо!..

Он проводит ладонью по моим непричесанным вихрам:

— Эх ты!..

Вечером я стою в строю вместе со всеми, слушаю слова боевого приказа и незаметным движением поправляю на ремне пистолет, который час назад принес все тот же солдат-посыльный.

А вскоре, после одного из боевых вылетов, я приношу парторгу эскадрильи заявление о вступлении в партию. Первую рекомендацию мне дает комиссар полка. А вторую... Вторую написал старший лейтенант Руднев! Позже у меня будет возможность убедиться в том, что он храбрый офицер, весьма выдержанный и умный человек. Наделенный наблюдательностью и проницательностью, обладающий способностью к аналитическому мышлению и смелым обобщениям, он сумел обезвредить не одного настоящего шпиона.

Простите мне, подполковник Руднев, мое первоначальное мнение о вас. Юности свойственна скоропалительность выводов и суждений...

И тут же узнаю о том, что выездная сессия Военного трибунала армии рассмотрела дело бывшего комэска-два и уже бывшего лейтенанта Брешко, обвиненного в трусости и еще кое в чем... Заседание проходило при закрытых дверях. В окончательной инстанции высшая мера наказания была заменена штрафным батальоном до окончания войны...

Командиром нашей эскадрильи назначен лейтенант Ширяев. [90]

Ни шагу назад!

Каждую ночь полк улетает на боевое задание, и каждый раз в новый район действия. Два дня назад летали под Вязьму, вчера под Спас-Деменск, сегодня бомбим укрепления противника в районе Ржева. Каждый понимает, что такой большой район боевых действий отнюдь не потому, что наш полк обладает какой-то исключительной боеспособностью, — нет, все это из-за нехватки авиации.

Чтобы как-то сократить время, необходимое для полетов к цели и обратно, подбираем полевые площадки ближе к линии фронта, ближе к предполагаемой цели и перелетаем на них днем. Эти площадки получили название аэродромов подскока. И хотя здесь все временно: площадка служит одну-две ночи — готовим их солидно. Мы знаем возможности воздушного противника, и теперь о маскировке аэродрома и самолетов заботятся все. Вместе с нами к аэродрому подскока тянется команда ложного аэродрома, спешит автомашина с зенитным прожектором, зенитчики. Правда, их немного — два орудия. Но все же защита и охрана нашего аэродрома.

На нашем старте всего два фонаря типа «летучая мышь». Но летчики уже привыкли к этому и уверенно находят свой аэродром с помощью светового маяка и земных ориентиров. Порой сам удивляешься, каким чутьем, каким дополнительным зрением находишь в кромешной тьме эти едва мерцающие огоньки старта! Зато рядом, в десяти-двенадцати километрах сияет «настоящий» электрический старт. Его часто бомбят вражеские самолеты, но «аэродром» продолжает работать. И тоже приходится удивляться, когда команда ложного аэродрома успевает приводить его в порядок — бомбят-то каждую ночь! А вся команда ложного аэродрома состоит [91] из сержанта, двух солдат-ополченцев и шофера старенького «газика».

Каждое утро после полетов — построение. Затем короткая политинформация и сводка Совинформбюро. У губ комиссара пролегла жесткая складка: фашистские войска все дальше продвигаются в глубь страны. Пал героический Севастополь, захлебнулось наше контрнаступление под Харьковом, оставлен Ростов, вражеские войска продвинулись к Северному Кавказу, захвачены Майкоп, Пятигорск, Нальчик. Что-то сообщит комиссар сегодня?..

Этой ночью мы бомбили железнодорожную станцию южнее Ржева. Теперь возвращаемся на свой аэродром. Неожиданно наваливается густой туман. Радиосвязи с землей мы не имеем, нет у нас приборов для «слепой» посадки, да и какие, собственно говоря, пилотажные приборы на ПО-2?! Указатель высоты, скорости, плохонький компас и «пионер» — указатель кренов и скольжения (современный летчик с таким приборным оснащением не поднимется в воздух даже при ясном небе!). А тут ночь, туман... И на счету каждый самолет, каждый летчик...

Идем над туманом. Выдерживаю курс на аэродром. А если и он закрыт туманом? Что тогда? Ведь топлива в баке едва-едва по всем расчетам... В какое-то мгновение туман становится реже и где-то под нами мелькает световое кольцо. Это же наш «приводной прожектор»! Теперь до аэродрома рукой подать. Но радость преждевременна: туман опять становится плотнее.

— Что будем делать? — спрашивает Иван Шамаев, мой штурман.

— Что же делать? Надо садиться.

— Но...

— Давай искать аэродром, Иван. А там... Подсветишь ракетой. [92]

— Подсвечу! Бери курс... Смотри, вон аэродром! Над туманом появляется пучок зеленого света — ракета! За ней вторая, третья.

— Подошли самолеты, — замечает Иван. — Подсвечивают с земли!

— Вижу сам. А вот как зайти на посадку?..

— Ты летчик — думай! Самолет справа!

Чуть отворачиваю влево и включаю навигационные огни. Тут уж не до маскировки, не хватает еще столкнуться с кем-либо из своих.

А с земли все взлетают и взлетают ракеты. Взлетают с одного и того же места. Если принять эту точку за начало посадочной полосы, то... Надо только точно выдержать посадочный курс. Эх, если бы увидеть землю! Всего на одну-две секунды!

— Посадочный курс, Иван?

— Триста пять! Доверни чуть влево. Так! На посадочном!

Самолет со всех сторон окутан ватой.

— Следи за землей! Если увидишь, крикни!

— Есть!

Я смотрю на приборы. Как их мало! Недостает самых необходимых. Самолет идет в месиве тумана. Ниже. Еще ниже. Где же эта земля?

— Земля!

Смотрю вперед: что-то чернеет внизу. Включаю фару. Светлый диск ее света, отраженный от тумана, слепит глаза.

— Ракету!

Свет белой ракеты выхватывает на секунду темное пятно земли. Успеваю заметить выбитую колесами траву и убираю газ. Легкий удар колес о землю. Тут же выключаю зажигание, чтобы не загорелся самолет, если на его пути окажется какое-либо препятствие...

Лежим на влажной от туманной росы траве под крылом [93] самолета и, нарушая все противопожарные правила и приказы по светомаскировке, курим. Сегодня мы победители. Мы победили саму природу! А ведь могло быть и не так. Как же это понимать — пришло ли к нам умение, мастерство, или просто везение? Не знаю. Пока не знаю.

На светлячки наших цигарок собираются друзья — будто мы не виделись вечность.

— Привет, старик.

— Иван? Здорово, друже! Закуривай.

Огонек спички выхватывает ладони Ивана, его чуть дрожащие пальцы. В другой бы раз не миновать ему насмешек, но сегодня... Нам даже лень говорить. Нет, это даже не лень. Просто мы еще там, в тесной кабине самолета, в ватном месиве тумана...

— Борис прилетел?

— Ага. Что ему станет? То ж Борис... — Казюра жадно затягивается дымом.

— А как остальные? Все сели?

— Не знаю.

— Пойдем на КП, узнаем.

— Нет, Ваня. На КП не пойду. Идем лучше поищем Бориса. Где его самолет?

— Попробуй, разыщи в таком тумане. Где-то на стоянке.

— Пойдешь?

— Нет. И ты не ходи. Ему надо побыть одному...

— Привет! С чего бы?

— Ты ж сам слышал: оставлен Майкоп...

У Бориса в начале войны погибли родители. В Майкопе осталась единственная сестра. И вот Майкоп уже у немцев. Чем мы поможем другу? Примет ли он наше сочувствие? Найдем ли мы нужные слова?

Казюра со своим штурманом остается у нашего самолета, а мы с Иваном Шамаевым бредем сквозь туман [94] от одного хвоста самолета к другому, пока не натыкаемся на знакомый номер. Под самолетом тоже трепыхается светлячок папиросы. Я молча лезу под крыло и ложусь рядом. Вслед за мной опускается и Иван. Мы лежим молча, прижимаясь друг к другу. Может быть, тепло наших тел растопит холод в сердце Бориса? Мы не будем искать слова утешения. Мы просто помолчим. Вот так, прижавшись друг к другу. Из тумана выплывают темные расплывчатые фигуры и, задержавшись у хвоста, переламываются под плоскостью, молча располагаются на земле, рядом с нами. Кто это? Ну, конечно же, друзья! И совсем не обязательно вглядываться в их лица — это можно определить даже по дыханию.

— Эх, ребята, знаете, о чем я думаю? — спрашивает Коля Кисляков. Это его голова, оказывается, пристроилась на моем животе. — Собраться бы нам всем вместе вот так лет через двадцать!

Николай Кисляков, ладно скроенный, черноволосый и темноглазый паренек, отличный штурман, неисчерпаемый кладезь анекдотов и ходячий справочник по любым вопросам. Он на память может прочесть длиннющую поэму Пушкина, может «выдать» любую формулу — от бинома Ньютона до площади захвата объектива любого фотоаппарата, может мгновенно рассчитать траекторию полета снаряда. Но при всем практическом складе ума Коля неисправимый мечтатель.

— Представьте, собрались мы все через двадцать лет. Борис уже генерал. Командующий военным округом, и не меньше. А вот Костя ушел из авиации. Работает в Москве. Знаменитый хирург.

— А Коля, простите, Николай Александрович Кисляков, — подхватывает Иван Шамаев, — к этому времени стал знаменитым поэтом!

— Пушкин? — спрашиваю я, вступая в эту игру.

— Куда там! Бери выше! Во всех учебниках только [95] одна фамилия, только одно имя — народный поэт Кисляков!

— Издеваешься, Иван? Но и ты неравнодушен к поэзии. Не ты ли сочинил: «Мой ПО-2 в тумане «бреет», выхлоп гаснет на лету».

— Пустяк! Пародия! — перебивает Иван. — А вот хотите послушать?..

— Валяй!

И Иван «валяет». Дымят и светятся в темноте огоньки наших цигарок. Шумно вздыхает Борис, затаилась на моем животе беспокойная голова Николая.

...Чаще, чем именины,
Тризны мы стали справлять.
Фашистские рвутся мины...
Вот взорвалась опять!
Не где-то,
А близко, рядом.
Нежданно. Коварно,
Вдруг...
И на войне снарядом
Вырван из жизни друг...{7}

— Пессимист! Эти бы стихи да Шмакову. «Упадническое настроение у сержанта Шамаева! А не паникер ли наш Шамаев? От паники до предательства — один шаг! Так и запишем: сержант Шамаев вступил на путь прямого предательства, потому как сочиняет стихи».

— Брось, Коля! — Это голос Сергея Краснолобова. Он самый рассудительный из всех нас. Он наш комсомольский секретарь, и мы его очень уважаем. — Брось. Послушаешь тебя, и можно подумать, что солдату не нужна поэзия, не нужна мечта. Нужно. Все нужно и на войне... Но без уныния.

— Так я не про то, Серега. На войне и песня нужна, и [96] радость. А вот что у некоторых не только глаза, а даже мысли в черный цвет окрашены, это уж точно!

— А у тебя в какой цвет глаза окрашены? — неожиданно вступает в разговор Борис. — В розовенький? Стихи, песенки? К черту поэзию! Понимаешь, к черту! Сволочи отхватили пол-России, а тебе все хаханьки?! Мы отступаем!.. Отступаем, аты стишки, песенки!.. Другой раз аж невмоготу. Добыл бы винтовку и — пешком, навстречу всем этим гадам!..

Чтобы — штыком, чтобы — кишки наружу!.. Чтобы сам видел, своими глазами!..

— Печорин! Герой двадцатого века!.. — обрывает Сергей. — Мушкетер!.. Ты — советский солдат! Ты — комсомолец! Винтовку ему... Тебе дали оружие, вот и дерись им!

— Оружие!.. — не унимается Борис. — Фанера, перкаль и деревяшки? Эх, Серега! Видимость оружия! Вот поэтому и хочется с винтовкой — грудь на грудь. Иначе не выстоять! Понимаешь, каждому надо винтовку! Каждому! Пацану, женщине — всем! Всему народу!

— Ты есть хочешь?

— Нет... Аты, Серега, зубы не заговаривай! Не уводи в сторону!

— А я не в сторону, я по существу. Винтовку, говоришь, каждому? Да?

— Ну? Каждому.

— А кто их тебе сделает? Кто тебе завтра жрать даст?

— Ну, знаешь!..

— Я-то знаю! А ты дураком прикидываешься, Печорин! Эх, Борис! Не тебе ли знать, как достается хлеб, как достается каждая тонна железа. Война не забава, тут достается каждому. И в тылу, и на фронте. Только надо верить в победу. Надо верить!

— Верить!.. А немцы на Кавказе! Лезут к Волге! И ничего не хватает. Бомб на два вылета — и ждите! Патроны [97] — берегите! Вот у меня вчера «мессер» на хвосте висел. Что же я должен был беречь патроны и... отступать?! Когда же у нас будет чем воевать, Серега?

— Будет! Смогли же мы выстоять под Москвой, смогли их отбросить.

— Смогли. Но почему теперь опять отступаем? Отступаем, отступаем?..

Радостью захлебывается радио Германии: «Победа близка! Русские на грани краха! Дни Москвы сочтены!»

Вновь вытаскивается давний приказ фюрера о порядке воинского парада в Москве. Перечисляются подвиги дивизий с поэтическими названиями «Эдельвейс», «Нахтигаль» и откровенно зловещими — «Тоде кампф дивизион»{8}. И опять лозунги, заверения, радостные прогнозы: «Русские будут прижаты к Волге и уничтожены! Впереди Волга! Русским отступать некуда!»

Отступать некуда. Это понятно каждому. Отступать нельзя. Ни в коем случае нельзя! И нельзя поддаваться настроениям, которые порождены горечью отступления, нашими неудачами под Харьковом и Воронежем, в Донбассе и Крыму...

— Всякая мысль, что отступать еще есть куда, что Россия велика и можно найти другой, более выгодный рубеж, — сегодня равнозначна предательству, — взволнованно и немного печально говорит комиссар. — Центральный Комитет партии обращается ко всем армейским коммунистам с требованием стоять насмерть. Защищать каждый метр советской земли. Этого же требует Верховный Главнокомандующий товарищ Сталин в своем приказе.

Комиссар зачитывает слова приказа, суть которого предельно ясна: ни шагу назад!

«Ни шагу назад!» — клянется полк. [98]

Приказом Ставки наш полк в числе десяти авиационных полков перебрасывается на Донской фронт. Где-то там, в степях между Доном и Волгой, начинается великая битва за Сталинград.

Дальше