Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Выбираю профессию

Если человек объясняет избрание своей профессии случайностью, не верьте ему! Вся предыдущая жизнь подготовила его к этому, и лишь какой-то незначительный случай, может быть, и вычеркнутый из памяти, внезапно определил его судьбу, и человек целиком отдается любимому делу, думая при этом, что избрал он его совершенно случайно.

С детства меня манило небо. Не нежностью красок, не грозным величием облаков, не золотом закатов и не прелестью зарождающегося утра, нет! Манило своей непознанностью, беспредельной высотой и непонятной упругостью, которая свободно держала птиц и бумажных змеев.

Первый полет запомнился на всю жизнь. Закончился он печально. Старик-сосед не понял стремления мальчишеской души познать непознанное. Мое появление в его саду, по-видимому, навело его на практические рассуждения (шла пора созревания яблок) и еще более практические мероприятия: старик отстегал меня крапивой.. А дома мать поставила в угол, наказав за уничтоженный зонтик: не получился из него парашют, он вывернулся наизнанку, едва мои ноги отделились от крыши!...

В моем сердце еще не успел зародиться страх. Наоборот, неудачный «полет» вызвал новый прилив энергии, и, стоя в углу, я обдумывал план освоения на этот раз уже дедушкиного зонтика.

Но не всем планам суждено сбываться. Через день меня отвели в школу, и новые впечатления на какое-то время отдалили планы освоения неба. [11]

Первый школьный год пролетел незаметно. В таком же стремительном темпе пролетали второй, третий, четвертый, пятый. И здесь непознанное властно вошло в класс в образе чудаковатого весельчака учителя физики. Ах, сколько различных «почему» приходилось объяснять нашему доброму физику! А сколько дополнительных вопросов вызывали его ответы! И, по крупицам отдавая свои знания, он осторожно лепил наше неорганизованное сознание, развивал способность многое познавать своим умом. И как-то незаметно пришло главное для меня: почему летает самолет, планер? После уроков я оставался в школе и старался постичь это самое «почему». Тогда же началось строительство моделей самолетов. И кто бы мог предположить, что для многих из нас это было первым шагом на длинном пути освоения неба.

Увлечение моделями прошло в один день. Раз и навсегда. Как-то вдвоем с приятелем Мишей Толкачевым, сияющие и переполненные гордостью, мы тащили в школу модель самолета «Максим Горький», по тем временам машины высшего класса. Неподалеку от школы нас остановили два военных летчика. Они с любопытством осмотрели модель, похвалили нас, и тут же один из них спросил:

— Как, хлопцы, наверное, мечтаете стать летчиками?

Что за вопрос! Кто из мальчишек не мечтает стать летчиком! Но тут судьба, если не считать падения с крыши и крапивного нравоучения, преподнесла мне первый удар. Тот же летчик сказал:

— Вот этого, — кивок головы в сторону Миши, — хоть сейчас в авиацию. А ты (это мне) слабоват. Фигура не та. Не подходишь, брат, для летчика.

Неужели это судьба? Неужели моя неказистая фигура — препятствие на пути к небу? Нет! Надо что-то придумать... [12]

Так пришло увлечение спортом. Плаванье, лыжи, футбол, гимнастика и бокс — спорт как предпосылка к старту в авиацию.

Занятия в восьмом классе школы совпали с первыми уроками в школе планеристов. Кстати, при поступлении в нее никто не заинтересовался моим возрастом. Солгать, сказать, что мне восемнадцать, как того требовал и условия приема, я бы не смог, но, по-видимому, никто не мог предположить, что мне только пятнадцать: фигура уже была «та».

Весна 1936 года наступила в Белоруссии необычно рано. Жара, установившаяся в середине апреля, продолжалась весь май и июнь. Мы уже окончили теоретическую подготовку, изучили планер. Две зеленые птицы, собранные нашими руками, готовы подняться в небо. И все наши мечты там — в небе! Но инструктор-планерист Якубович даже не подпускает нас к «ангару» — так мы называем сарай, где хранятся планеры.

— Не, хлопцы. Сдадите экзамены — тогда и полеты. От так, хлопцы!

Экзамены... Русский и белорусский языки и... конструкция планера. Тригонометрия и... теория полета. Химия и... штурманская подготовка. Все смешалось вместе. А экзамены за восьмой класс школы надо сдать не ниже «хорошо». Таково условие начальника планерной школы. Иначе нам не подняться в небо. Наконец и экзамены позади. Теперь — в воздух!

Далеко за городом, рядом с полями совхоза «Прудок», вздыбился пологими холмами пустырь — городская свалка мусора в недалеком прошлом, а теперь наш планеродром. Внизу, у подножия холмов, извилистая зелень широкой поймы Сожа. Но мы стараемся не глядеть в сторону реки. Пусть себе плещет прохладными волнами. Пусть! Мы идем по дороге к небу. Руки на амортизаторе, [13] под ногами кустики чахлой полыни и пыль. Пыль кругом.

— На амортизаторе!

— Есть!

— Шагами! Растягивай!

Пот смешивается с пылью, запах резины — с горечью полыни.

— Раз! — Старшина группы отсчитывает десятки шагов. — Два! Три! Четыре! Пять!

Амортизатор натягивается, кажется, до предела, каждый шаг вперед уже дается с трудом.

— Старт!

Щелчок крюка-тормоза и легкое шуршанье крыльев, планер устремляется в воздух. Вот он набирает высоту, разворачивается к склонам холмов и, подхваченный восходящими порывами воздуха, поднимается выше и выше. У-ох! Какое счастье парить птицей в воздухе! Но голос Якубовича обрывает мечты:

— Э-эй! На амортизаторе!

— Есть!

— Шагами. Растягивай!..

Из-за школьных экзаменов наша группа несколько отстала от других. Поэтому Якубович и определил нас на амортизатор. Лишь к вечеру, когда закончат полеты курсанты других групп, настанет наша очередь залезть в кабину. Но команда инструктора «Старт!» прозвучит на этот раз при счете «два». Планер не взлетит, он только пробежит неуклюже сорок-пятьдесят метров, закачается и в клубах пыли, безжизненный, опустится на крыло. Это упражнение называется «пробежкой» — последнее упражнение перед настоящим стартом.

И вот он, первый старт! Первый настоящий взлет! Сила инерции вдавливает спину и голову в подушку. От возрастающего ускорения захватывает дух. Кажется, на миг утеряно сознание. Но так только кажется. Глаза четко [14] видят приборы и землю. Приборов всего два: указатель скорости и высотомер. Но и за ними надо следить! А тут планер кренится, устремляется носом к земле. Скорее выровнять! Вот так! А земля приближается. Теперь надо взять плавно ручку на себя и выровнять планер на высоте одного метра. Пусть он несется над землей. По мере затухания скорости я чуть-чуть подберу ручку, и планер мягко коснется земли своей лыжей. Ниже! Еще чуть-чуть ниже! И вдруг удар... Планер тычется носом в землю. Трещит фанера, пыль забивает мне рот...

— Не-е, не летать тебе, хлопец, — предрекает инструктор, осматривая разбитый планер.

Что это — еще один щелчок по носу или судьба? Но я хочу летать. Хочу!

Полеты снятся мне даже по ночам. Во сне я летаю куда лучше. Даже без планера. Просто расставив руки наподобие крыльев. Это очень тяжело. От усталости ноют руки. И еще ни один полет не окончился благополучно. Всякий раз я падаю долго и мучительно. С замиранием сердца, со страхом, от которого бросает в пот. Неужели я трус? Нет! Я буду летать!

Каждый день приносит маленькие победы. Крылья планера будто срослись с моим телом. Мне кажется, что я их ощущаю. Планер уже послушен мне, я делаю весь допустимый пилотаж. Даже не верится!

А мечты устремляются дальше: в небе за рекой стрекочут самолеты аэроклуба — вот бы на самолет!

Сданы экзамены в школе, аттестат зрелости в кармане, близятся к концу и занятия в аэроклубе. Полеты давно уже не снятся, сплю как убитый. Засыпаю, едва успев коснуться головой подушки: усталость. Приехала государственная комиссия. Опять экзамены: конструкция самолета, двигателя, аэродинамика, аэронавигация, метеорология, конструкция приборов и, наконец, техника пилотирования. Кружится внизу земля, упругий [15] воздух врывается в кабину, ласкает щеки, с шумом обтекает плотно застегнутый шлем. Самолет послушно выполняет фигуры: штопор, петлю, переворот, бочку и снова штопор.

— Отлично! — Это заключение комиссии.

Один за другим получаем свидетельства пилотов-любителей, и... девчата собираются в институты! Уже уехала одноклассница Галина Докутович, уезжает Полина Гельман{1}. Ладно, это девчата, для них авиация — только спорт. Но вот уехал Борис Аронов, решил поступать в институт железнодорожного транспорта Миша Толкачев.

— А как же авиация, Миша?!

Он только разводит руками:

— Понимаешь, дома скандал...

— Сдался?! Черт с тобой! Мы не сдадимся! Правда, Стась?

Но и Стась Станкевич, преданнейший друг последних школьных лет, опускает глаза:

— Я тоже подал заявление в институт. Отец...

Вот тебе и на! Нет, я не сдамся! Решено! Подаю заявление в военное авиационное училище. Буду летчиком-истребителем!

Отчим мое заявление встречает более чем холодно.

— Летчик-истребитель? — переспрашивает он, и густые брови удивленно двигаются вверх. — А твое обещание матери? А ее желание? Разве ты забыл все это?

Выходит — забыл. Забыл ее предсмертное желание, забыл, что обещал ей и отчиму поступить в медицинский институт, стать врачом. Значит, не судьба мне стать летчиком. Вновь берусь за ненавистные учебники. Не спеша сдаю экзамены и втайне подумываю: а не провалить [16] ли какой предмет? Нет, нельзя! Не смею! Ведь я дал обещание самому дорогому человеку — матери! Так что же, теперь всю жизнь прописывать порошочки, ставить клистиры?! Была бы жива мама, наверное, она поняла бы меня! А отчим? Я вспоминаю смешинки в его усталых глазах. Мне они нравятся, и я не хочу, чтобы они пропали. Отчим никогда не наказывал меня, даже если я заслуживал этого. Он не повышал голоса и не читал мне нравоучений. Просто глаза его делались строгими и немного печальными. От такого взгляда мне становилось не по себе. Нет, пусть смешинки всегда будут в его глазах. Так лучше.

Я приношу отчиму маленькую бумажку: «...студенту первого курса Белорусского государственного медицинского института... к первому сентября предлагается прибыть на занятия...».

— Сын! — Отчим распахивает голубые глаза-смешинки. — Как обрадовалась бы мама!..

— И ты, отец, рад?

Он не отвечает. В его глазах слезы. Слезы печали, вызванной невосполнимой утратой, и радости, что исполнилось желанное, что впереди что-то очень хорошее. Он верит в счастье!

Значит, судьба.

Изучаю анатомию. Грызу латынь. Постигаю химию, эмбриологию, гистологию, знакомлюсь с терапией, хирургией и вдруг по-настоящему увлекаюсь ею. Вступаю в студенческий научный кружок, дежурю в клинике травматологии даже за товарищей. Чертовски интересно! Решено: буду хирургом!

А свободное время по-прежнему отдаю лыжам, плаванью, акробатике и планеризму. Но теперь это только спорт. Только спорт?

Участвую в студенческих лыжных соревнованиях (гонка на 50 км), показываю приличные результаты и.... Назавтра [17] приглашение в ЦК комсомола Белоруссии, где предлагают написать заявление о зачислении добровольцем в формирующийся лыжный батальон.

Зачислен на должность санинструктора первого эскадрона с присвоением воинского звания старшина (четыре треугольника в петлицах) — видимо, учли медицинское образование.

Вскоре заканчивается советско-финская война 1939–1940 годов. Я возвращаюсь в институт, старательно наверстываю все пропущенное за это время — впереди летние каникулы!

Случайно узнаю о предстоящих планерных соревнованиях и не могу отказать себе в удовольствии подняться в небо! Устанавливаю какой-то республиканский рекорд на продолжительность полета, но не принимаю его серьезно — спорт! Однако кто-то замечает мое увлечение планеризмом, и меня вновь вызывают в ЦК комсомола Белоруссии:

— Стране нужны летчики!

Вот так сюрприз! А как же воля матери, мое обещание отчиму и, наконец, мое желание?! Но для комсомольца «хочу» — на втором плане после «надо».

Перед военным училищем заезжаю домой. Страшно говорить, но надо. Отчим долго молчит. Осуждает?

— Наверно, там рассудили правильно, — наконец говорит он. — Время-то какое? В мире неспокойно. Видно, придется еще воевать, и стране нужны летчики... Ты мечтал об этом. Наверно, ты станешь хорошим летчиком.

Отчим опять надолго умолкает, склонив лицо к газете.

— Смотри! — Он вновь поднимает глаза. — Германия-то. Что творит Германия?!

Через его плечо заглядываю в газету и вижу набранное крупным шрифтом через всю страницу: «Германия захватила Польшу!». [18]

Случай, облаченный в мундир писаря военкомата, направляет меня в Харьковское военно-авиационное училище. Только в Харькове выясняю — училище штурманское. Вот тебе на! Так я мог попасть в любое училище, даже в пехотное.

Иду к начальнику училища с просьбой перевести в другое — лётное. Где там! Армия. Дисциплина. Вот так! Успокаиваю себя, что училище все-таки авиационное. Могло быть и хуже.

Харьковское военное училище. В коридорах портреты его выпускников — героев Халхин-Гола и войны с белофиннами. Робеем перед обилием орденов воинской славы и зубрим по двенадцать часов в сутки. В тяжелые сны врывается противный писк морзянки и нудный голос дневального: «По-одъем!»

— Становись! Направо равняйсь! Смирно! Товарищи, сегодня утром фашистская Германия вероломно напала на нашу Родину...

Это не сон. Это страшная действительность. Это война.

Полыхает небо разрывами зениток и прожекторов. Рвутся бомбы впереди эшелона и по сторонам. Эвакуируемся. Ползем на восток, в глубокий тыл.

«В тыл, в тыл! — перестукивают колеса. — В тыл!» Станции забиты составами. Повсюду масса людей с одинаковыми серыми, измученными лицами. Эти люди в один миг лишились крова, простых земных радостей и превратились в безликую массу беженцев. Во внешности тех, кто эвакуируется на восток со своими предприятиями, больше уверенности. У них есть какие-то планы, есть обязанности. А беженцы-одиночки подавлены не только тяжестью вынужденного путешествия, но и своим одиночеством. Они способны говорить только о личном горе...

Нам стыдно смотреть на этих людей, стыдно сознавать, что и мы сами, здоровые парни, движемся на восток [19] вместе с беженцами. Стыдно, будто мы спасаем свою шкуру. А скупые сводки Совинформбюро гасят искорки надежд, заставляя тревожнее сжиматься сердце: все новые и новые города оставляет наша армия...

И опять летаем. Бомбим мишени учебными бомбами. Стреляем из фотокинопулемета. Изредка достается малюсенькая ленточка в три десятка патронов для стрельбы по конусу — болтающейся за хвостом буксировщика полосатой сосиске. Эх, настоящую бы ленту, по настоящему врагу! Так нет же, учебные самолеты, учебные полеты, учебные цели на учебных полигонах... Украинские степи сменила тайга, вместо привычного Донца — Енисей, и все равно... учеба! А на западе не прекращаются бои. Фашистские армии уже рвутся к Москве.

Но вот приехала государственная экзаменационная комиссия. В классах тишина: экзамены. Извечные билеты с вопросами. И старые как мир шпаргалки. А за окнами громыхают эшелоны: красные теплушки спешат на запад, на восток идут поезда с ранеными...

...Двенадцать отличников, выпускников училища, направляются в действующий полк. Каждый из нас уверен, что стоит только нам попасть на фронт — и тут же изменится ситуация всей войны в нашу пользу! Скорей бы на фронт!

А пока... От училища до вокзала пять километров. Наш жиденький строй сопровождает старший лейтенант Клюев.

Для меня образ Клюева тесно переплетен со всеми воспоминаниями об училище. Мне кажется, что училище и Клюев неразделимы. Не будь Клюева, незачем существовать и училищу. Клюев — это все! Это наша жизнь, наш распорядок, наша совесть и... Одним словом, без Клюева не было бы военного училища — это точно!

С раннего утра до позднего вечера сопровождает нас его пронзительно-скрипучий голос, указывая на все [20] дозволенные и недозволенные действия курсанта, — сопровождает, напутствует, взбадривает или отчитывает. Клюев вездесущ. Он в казарме и столовой, он поджидает нас в коридоре учебного корпуса и сопровождает на марше, он на аэродроме. Такая уж должность у старшего лейтенанта — заместитель командира авиаэскадрильи по строевой части. Это его обязанность — сделать из нас, бывших рабочих, колхозников, студентов, — из «шпаков», как любит говорить Клюев, — настоящих людей. В его понимании только солдат с отличной выправкой и веселым взглядом — настоящий человек.

— Становись! Р-р-равняйсь! Смир-р-но! — самые любимые слова Клюева.

Правда, иногда он бывает многословен, и тогда в его лексиконе появляются более обширные фразы вроде: «Грудь вперед! Живот убрать! И не шевелись!» Однако это лишь дополнение к излюбленной команде: «Смирно!»

Клюев жил неподалеку от нашей казармы, в доме комсостава. В скверике рядом с домом часто появлялась его жена — худенькая, болезненного вида женщина с маленькой дочкой. Леночка, трехлетнее создание, еще не понимала значения субординации, не вникала в тонкости воинской дисциплины и детским сердцем тянулась ко всему неизведанному, интересному. Наверно, интересны для нее были и мы, курсанты, с песней проходившие по улице. Леночка каждого из нас одаривала лучезарной улыбкой, что явно шло вразрез с правилами Клюева. Мы не оставались в долгу перед Леночкой, у каждого из нас была с ней самая искренняя дружба. Вообще, казалось, это улыбчивое создание только и ждет ласкового взгляда, чтобы тут же ответить задорным смехом.

И вдруг первая бомбежка, и нет уже худенькой жены [21] Клюева, нет Леночки... У старшего лейтенанта лишь покраснели глаза да, кажется, немного опустились плечи.

— Смир-рно!

Клюев в последний раз придирчиво осматривает строй уже бывших курсантов.

— Р-разойдись!

Мы толпимся у станционного буфета. Тонко звенят бокалы с шампанским.

Гудит паровоз. Мы подносим руки к пилоткам и щелкаем каблуками. По уставу. С особым шиком. Как учил Клюев. А он просто обнимает нас за плечи и целует. Это не по уставу. Почему на глазах Клюева слезы?

Электрички идут на Москву

Если на минутку отключиться и забыть про голодный тыловой паек, здесь еще не чувствуется войны. По утрам построение, поверка, короткая политинформация о положении на фронтах. Сводки Совинформбюро скупо сообщают об оставленных городах. Летчики молча расходятся по самолетам.

Каждый день тренировочные полеты. Почти как в школе. Наверное, так надо. Наверное, командование хочет заполнить вынужденный досуг хотя бы видимостью работы. Мы это понимаем, но от этого не становится легче. Взлет. Посадка. Полет по кругу. В зону. Кому это нужно?

Вчера какой-то самолет загорелся и врезался в землю. Сегодня погибший экипаж под жидкий винтовочный залп опустили в могилу. Вот тебе и первые жертвы. И даже не войны, а собственного неумения или неосторожности. Значит, нужны полеты по кругу. Значит, нужны тренировки?

Вечером, если не предстоят ночные полеты, мы получаем увольнение в город. Тщательно надраенные сапоги [22] на версту разят густым запахом ваксы. Мы шагаем в город. Строем. С песней. Хотя всем не до песен.

...Наверно, не хочется петь и Герману, и не по-настоящему страдает Лиза. Там, на западе, страдания народа, горе всей страны, и как мелки перед теми событиями страдания двух неустроенных людей. Мне кажется, что спектакль сегодня только для отвлечения мыслей от тревожной действительности, только для того, чтобы на миг забыть самое главное — войну. Но она напоминает о себе размеренным шагом кирзовых сапог. Выйдя на сцену, посыльный из штаба, окруженный аксельбантами и эполетами прошлого века, смущаясь, одергивает гимнастерку:

— Товарищи летчики! Приказано явиться на аэродром.

Негромкие хлопки стульев, шарканье сапог по паркету. На миг умолкшая музыка продолжается с оборванного такта. Жизнь. Она идет своим чередом.

Семь километров от театра до аэродрома преодолеваем бегом. Рядом с аэродромом виднеется длинный эшелон из теплушек и платформ.

— Самолеты на платформы!

— Первая эскадрилья! Вторая!

— На посадку!

Перестукивают колеса теплушек и платформ на стыках рельсов. Эшелон медленно ползет на запад...

Посредине теплушки железная печурка-»буржуйка». Тепла от нее почти нет. На нарах, куда чьи-то заботливые руки подбросили охапки свежей соломы, температура не выше наружного воздуха. Эшелон то стоит сутками в чистом поле, то идет, не останавливаясь, мимо всех станций. Запертые в темноте теплушек, сидим вокруг призрачного тепла печурки и строим различные предположения о том, куда выползет наш неторопливый эшелон. [23]

Наша теплушка называется штабной. Вероятно, потому, что в ней находится начальник штаба полка майор Соловьев, бывший преподаватель тактики в нашем училище. Нары слева занимают экипажи первой эскадрильи. Они расположились на нижнем ряду. Верхний ряд для начальства. Здесь разместились начальник штаба майор Соловьев, начальник воздушно-стрелковой службы капитан Поветкин, начхим полка младший лейтенант Иванов, инженер полка старший техник-лейтенант Косырев, наш любимец, командир эскадрильи Брешко и начальник вооружения старший техник-лейтенант Кильшток, никогда неунывающий маленький человечек с веселой искоркой карих навыкате глаз. Старший техник-лейтенант Кильшток еще в училище прослыл знаменитостью. Как-то в учебном полете на ТБ-3 присел он у входной двери и задремал. На одном из разворотов незапертая дверь распахнулась, и Кильшток вывалился из самолета. Но поток воздуха тут же придавил дверь обратно, зажав заодно и ногу Кильштока. К счастью, на нем оказался парашют. После сложнейших манипуляций ему удалось освободить зажатую ногу, а раскрыть парашют оказалось делом одной секунды. Кстати, на большее раздумье у него времени не оставалось: самолет шел на высоте двухсот метров!

Через два дня был обнародован соответствующий приказ по училищу, и долго еще каждый встречный считал своей обязанностью обратиться к Кильштоку с вопросом: «Как же ты, а?» Но старшего техника-лейтенанта трудно было вывести из равновесия. Он отмалчивался, только еще веселей щурились его глаза.

Вот и теперь наш начальник вооружения вдруг стал героем дня. Никто не знает, зачем ему понадобилось на одной из остановок забраться на крышу вагона, но о его падении с крыши во всех теплушках ходит анекдот.

— Что с крыши упало? [24]

— Пальто.

— Почему так громко?

— Кильшток в нем.

Но Кильшток на розыгрыши не реагировал. Он лишь улыбался и отвечал единственной фразой:

— А что? Такое уже мое еврейское счастье.

Эту же фразу мне довелось услышать много позже. И увидеть ту же скромную улыбку. Под Сталинградом наш аэродром бомбила группа «юнкерсов». Все попрятались, кто куда смог. Кругом вздымались столбы огня, земли, свистели осколки, грохали взрывы, а среди этого пекла, на бомбовом складе, между штабелями бомб спокойно прохаживался Кильшток со своими подопечными Копейкиным и Дроздовым, не спеша подбирая пылающие зажигалки и отбрасывая их в сторону — подальше от бомбосклада!

Официальные слова приказа звучали примерно так: «За мужество, хладнокровие и находчивость, проявленные в период бомбардировки складов боеприпасов вражеской авиацией, капитана Кильштока наградить орденом «Красная Звезда», сержантов Копейкина и Дроздова медалью «За отвагу».

Еще много дней после этого, оказывая внимание, мы пытались отдать ему свои пайковые папиросы, предлагали свои «боевые сто грамм». Но капитан Кильшток смущался окончательно:

— Что вы, ребята! Не надо. Если бы взорвались бомбы, кто бы их с меня списал?

Правая часть теплушки — женская. Там живут врач полка капитан Дибич, машинистка Гаврилова и техник-приборист Надя.

Женская половина населения нашей теплушки создает некоторое неудобство для нас, мужчин. Видимо, это же испытывают и женщины. Особенно если учесть неравномерность движения эшелона. В других теплушках, [25] где размещены одни мужчины, кое-какие мелкие надобности можно выполнить, не дожидаясь остановки поезда. А у нас любой пустяк — проблема! А если эшелон не останавливается сутки, если... Да что там греха таить! От пайковой баланды заболел живот у старшего техника-лейтенанта Кильштока. Первые симптомы вызвали только улыбки и подтрунивания. Но Килыитоку было явно не до смеха. И если бы не врач полка... Одним словом, она спрыгнула со своих нар и перешагнула на нашу мужскую половину:

— А ну, черти, раскрывайте дверь! Старшего техника-лейтенанта за руки! Зад наружу!

Мы давились от смеха, схватив горячие руки Кильштока, а он страдальчески опускал глаза:

— Извините, ребята. Такое еврейское счастье...

Еще сутки не останавливался эшелон. Мы все по очереди висели над раскрытой дверью теплушки и виновато шептали те же слова:

— Извините, ребята...

Эпидемия перешагнула и на женскую половину теплушки. И уже никто не смеялся. Были съедены все таблетки и порошки из сумки Элеоноры, а эшелон грохотал в ночи. И время от времени от двери несся смущенный шепот:

— Извините, ребята...

* * *

...Электрички уходят в Москву. Громыхают мимо школы, на втором этаже которой разместился наш полк. Днем мы собираем самолеты, а вечерами свободны. В темноте невозможно крутить многочисленные гайки и болты, а свет включать нельзя: война.

Ночью в стороне Москвы то и дело вспыхивает зарево прожекторов. В морозном воздухе слышен отдаленный грохот бомбовых разрывов и ожесточенный лай зениток. [26]

Электрички ходят по военному расписанию: круглые сутки. Ходят в Москву. К фронту, который рядом. Немцы уже на Волоколамском шоссе, на Ленинградском...

Каждый думает о Москве. Москва — сейчас самое главное. Удержать! Не пропустить врага! Не отдать столицу!

От нашей платформы до Москвы всего час езды. Там, в Москве, у лейтенанта Замятина жена и сын. У сержанта Гаврилова мать. У машинистки Ани Гавриловой — тоже мать. И еще у кого-то живут в Москве родные и близкие. Как они там, жены, матери, дети? И вообще, как Москва?

Сегодня всем москвичам разрешено увольнение до двадцати трех ноль-ноль. И хотя у меня в Москве никого нет, и меня там никто не ждет, я тоже получаю увольнительную. Велико желание увидеть столицу. Увидеть и понять: выдержит ли она? Выстоит ли?

Электричка идет в Москву. За окном мелькают платформы, перелески, заснеженная гладь полей. Вроде ничего и не изменилось, вроде все, как было до войны. Зато в вагоне электрички признаки войны налицо: серые ушанки, ватники, солдатские мешки, шинели и винтовки. Суровые лица, сжатые губы, глубокие складки между бровей. И скупые разговоры:

— У Красных ворот вчера «Юнкерс» сбили.

— А у Никитских фугаска упала и не взорвалась.

— Наверно, и у них есть сознательные.

— Держи карман шире! Все они — гады!

— Нет, почему же все? Есть же у них социал-демократы, коммунисты? Рот-фронт, Роте-Фане...

— Болтовня! Фашисты! Всех их, гадов, нужно стрелять!

— Но почему всех, почему?!

— А потому! Они спрашивают у тебя — стрелять или не стрелять?! Все они одинаковы! Всех их!.. [27]

— Болтовня. Разговорчики. Вот из-за этих разговорчиков и допустили немца до Москвы. А теперь куда отступать? На Урал?

— Эт-та кто на Урал?! Ты, гад?!

— Врежь ему по шее, Васек. Чтоб до Урала помнил!

А что? Наверно, и «врежет». Народ сейчас злой. Вон поволокли кого-то в тамбур. Не иначе как будет мужской разговор. А женщины толкуют о житейском:

— Вчерась Нюське Громовой похоронную на мужа прислали...

— А седьмой талон, говорят, хозяйственным мылом отоваривают. Не слыхала, кума?..

— Похоронная пришла на мужа-то, а сама уже неделю как преставилась. Господи! Да кабы на войне... На окопах...

— Намедни слыхала, будто на третий талон заместо подсолнечного касторку дают. На кой она?

— Господи! Как в гражданскую. Скоро ли все окончится?..

— Скоро, мамаша, скоро!

— Еще маленько споем «Если завтра война» да шапчонки все перекидаем. Больше нечего! Эх, пропели Расею!..

— Я те пропою! Подпевала!

Тяжелый кулак повисает перед чьим-то красным носом.

— Расея, она — вот! — Кулак разжимается. — Во! Какой ни отдай — все одно, больно! А ты — Расея... Не отдадим!

— Граждане! Электричка дальше не идет!

— Господи! Да мне ж до Сортировочной. Как же теперь, гражданочка?

— Под ополченцев, мать, вагоны. Понятно?

— Да нешто я против? Понятно, доченька, понятно. [28]

Мне бы только до Сортировочной. Господи, сынок там у меня... Как же теперь, а?..

Иду по Москве. И жадно смотрю по сторонам. Опушенные инеем деревья будто выточены из снега искусным резцом скульптора. Иней на проводах, на ребрах надолбов, сваренных из обрезков тяжелых рельсов. Витрины магазинов заложены мешками с песком. И на мешках тоже иней. Поминутно встречаются пешеходы. Проносятся грузовики с солдатами. Значит, Москва живет! Живет суровой жизнью окопного воина — спокойно, без паники.

Вой сирены. Над домами хлопают выстрелы. С визгом прошивают железо крыш осколки снарядов. Молчаливые дружинники скользят по крышам в поисках зажигалок.

— Граждане! В убежище! Пройдемте в убежище!

Вот так неожиданность — милиционер! Никогда с такой радостью не слышал хозяйского окрика:

— Пройдемте, граждане, пройдемте!

Черт возьми, это же здорово! Война — и милиционер! Однако нужно укрыться. Метро уютно попыхивает теплым паром, поглощая в свои недра обыденную человеческую жизнь — детские саночки, чемоданы, подушки, горшочки. А их обладатели, вдруг поднятые с постели, не думают капризничать и тем более плакать. Они серьезно надувают щечки и хлопают ресницами. Наверно, они уже привыкли к тревогам, к бомбежкам, к стрельбе зениток и уже что-то понимают. Во всяком случае, это запомнится им на всю жизнь. На всю!

В двадцать ноль-ноль электричка удаляется от Москвы. Позади торопливые щупальца прожектора исчерчивают облачную шапку неба. Молчат ватники и треухи, закрыты усталые глаза. За окнами вагона свет далеких прожекторов отражается на снегу голубыми отблесками. [29]

— Господи... Когда же все это кончится?.. — вздыхает, ни к кому не обращаясь, старушка.

Кто сможет ей ответить, когда никто еще не знает, что будет завтра? Фронт под Москвой. Дальше отступать некуда. Об этом стучат колеса. Только это перетирают тяжелые жернова мыслей: не-ку-да! Некуда! Все. Точка! Позади Москва.

В двадцать три построение, вечерняя поверка, отбой. Расходимся по классам-комнатам. Счастливчиков, побывавших в Москве, засыпают вопросами:

— Как она? Держится? Живет? Выстоит?..

Вместо ответа я поднимаю черную бумагу затемнения. За окном, пронзительный в морозном воздухе, свисток электрички. И мерный, удаляющийся перестук колес: тук-тук, тук-тук! Как пульсация крови. Как стук сердца. Живого сердца Москвы.

Полк

Полк стоит под Москвой. Полк — это самолеты и люди. Боевая единица действующей армии.

Самолеты — У-2. Небесные тихоходы, простейшие учебные самолеты, собранные по военным училищам и сибирским аэроклубам.

И вот эта техника, предназначенная только для учебных полетов начинающих летчиков, теперь составляет основу нашего авиационного полка. Смотрю на зеленые двукрылые аппараты, открывшие не одному поколению летчиков дорогу в небо, и ощущаю в душе двойственное чувство. С одной стороны, уважение к старому самолету, с другой — сомнение: неужели на нем можно воевать?!

Самолет из учебника истории. Каких-либо три десятка лет отделяют его от братьев Райт! Его технико-тактические данные весьма определенны: скорость — сто километров [30] в час, потолок — две тысячи метров, броня — фанера вперемежку с перкалью, вооружение — дерзость... И это против современных скоростей, против самолетов из дюраля и брони, против скорострельных пушек и пулеметов! И все же мы должны воевать на этом самолете. Должны... А как воевать? Кто бы мог научить нас этому?

Через год, когда полк, преклонив колени перед боевым знаменем, даст клятву гвардейцев «Ни шагу назад!», новичкам не придется ломать голову в поисках ответа на этот элементарный вопрос: как?

Тогда о подвигах гвардейцев будет знать вся страна. А пока наши самолетики стоят на подмосковном аэродроме рядом с грозными истребителями и бомбардировщиками, и такой у них вид, что не приходится обижаться на кличку «кукурузник», которая прочно пристала к нашему У-2.

У-2 — учебный самолет Поликарпова. Позже, за исключительные заслуги на фронтах Великой Отечественной войны, он будет переименован в ПО-2, по фамилии конструктора Поликарпова. И кому сейчас может прийти в голову, что скоро, очень скоро этот маленький воздушный труженик будет хлопотливо порхать во фронтовом небе, пренебрегая огнем вражеских зениток, ловко уходя от «мессеров», будет вывозить раненых с переднего края и снабжать боеприпасами рейдовые соединения регулярной армии и партизан, будет поддерживать пулеметным огнем атакующие цепи пехоты и подавлять бомбовыми ударами исключительной точности наступающие танки врага! А ведь так оно и случится, и первой оценит возможности «кукурузника» пехота, по чьему требованию в ночь, за полночь, в любое время года, когда «серьезная авиация» не сможет подняться в воздух из-за распутицы или плохой погоды, этот маленький самолет будет взмывать в небо. И сколько добрых [31] слов будет сказано в адрес этих тихоходных, фактически беззащитных и не оснащенных почти никакими пилотажными приборами самолетов!

Как-то незадолго до окончания войны я оказался по долгу службы на командном пункте наступающей армии, где собрались для координации совместных действии представители многих родов войск, в том числе истребительной, бомбардировочной и штурмовой авиации. Не помню, как уж это произошло, но кто-то из офицеров затянул незамысловатую песенку, которую тут же подхватили все остальные. И это тронуло меня до слез. Перед нами на пыльных холмах рвались снаряды, готовились к атаке наши танки, а в это время видавшие виды офицеры всех родов войск, которые оказались на КП армии, пели невесть кем сочиненную песенку на мотив широко известной «Метелицы»:

Вот как кончится проклятая война,
Мы на выставку отправим-ка тебя.
Ты постой, постой, красавец наш ПО-2,
Пусть американец посмотрит на тебя!

А что? А почему бы и в самом деле не поставить старенький ПО-2 на мраморный постамент перед Музеем Советской Армии, снабдив этот бесценный экспонат короткой надписью: «Да будут признательны люди этому скромному и безотказному труженику Великой Отечественной войны!» И все! Как принято говорить, комментарии излишни.

Через десятилетия я смотрю на прошлое. Вспоминаю полеты друзей, летчиков ночных бомбардировщиков (так именовались официально наши У-2), свои полеты и не устаю восхищаться. Действительно, каждый полет тех лет — подвиг! Даже отбросив многочисленные зенитки и пулеметы, прожектора и истребители, отбросив обыкновенный ружейно-автоматный огонь, для которого наш самолет был уязвим не менее, чем для огня [32] артиллерии, — отбросив все это, с полным основанием можно сказать, что любой полет ночью в ту пору — подвиг. Я не боюсь этого высокого слова.

В пятидесятых годах, когда я успел налетать в полярной авиации не одну тысячу часов на разных современных для той поры самолетах, довелось мне как-то встретиться с транспортным вариантом моего старого знакомого ПО-2, который в Аэрофлоте носил имя С-2. Помнится, шел я каким-то дальним рейсом на восток и остановился на отдых в аэропорту «Дудинка». Было это в пору выборной кампании, и, так как летчик, постоянно летавший на С-2, заболел, начальник порта обратился ко мне:

— Константин Фомич! Надо собрать результаты голосования. Слетай!..

Я понимал его тревогу.

— Добро. Готовь «стрекозу».

Я облетал все деревни, побывал во всех поселках, где мне вручали выборные документы. Я страшно спешил, не задумывался о технике пилотирования, о размерах посадочных площадок. Просто сработал инстинкт, давняя привычка к этому самолету. И только возвращаясь в Дудинку, я успокоился и стал думать о технике пилотирования этого самолета. Итак, какая у него посадочная скорость? Вот черт! Неужели забыл? Стоп! Если на моем Иле сто пятьдесят километров, на ЛИ-2 примерно сто десять, то на С-2 что-то около ста? Допустим.

Захожу на посадку, держу по прибору скорость сто километров. Полторы тысячи метров полосы проносятся в считаные секунды. Повторяю заход — та же картина. Самолет упорно не желает садиться. Еще заход. Другой, третий...

Была бы рация на этом самолете, я бы мог спросить, какая у него посадочная скорость, но рации нет, и это исключается. Пытаюсь представить, как собравшиеся в [33] эти минуты на командной вышке начальник порта, диспетчер и ребята из моего экипажа смотрят на порхающий в небе самолет и переживают. Только бы не смеялись! Подвожу самолет низко-низко. Тяну на одном метре от земли. В начале полосы полностью убираю газ. Или он сядет сам, или... Самолет садится, и я заруливаю на стоянку. Вытираю взмокший лоб и выключаю двигатель.

— Что случилось?! Мы все уж...

— Ничего. Просто забыл посадочную скорость.

— Не в свои сани не садись, — резюмирует штурман Алексей Сорокин.

Я грожу ему кулаком. А в общем, он прав: прежде чем сесть в самолет, надо обо всем подумать. И нельзя терять голову — это главный прибор на любом самолете!

Люди в полку разные. И по возрасту, и вообще. Мне думается, всех нас можно разделить на две категории — военных и штатских. Неважно, что на всех одинаковая форма, она не делает нас одинаковыми. Если не считать нас, недавних выпускников военного училища, подчеркнуто блистающих воинской выправкой, — школа Клюева! — да еще десятка кадровых офицеров, остальные призваны из запаса и являют собой представителей самых мирных профессий. Начхим полка младший лейтенант Иванов в прошлом преподаватель химии и директор школы, начальник шифровальной службы Семенов — преподаватель истории, летчик Скворцов — шофер такси. Остальные: агрономы, путейцы, бухгалтеры, токари — какими только профессиями не владели прежде люди нашего полка!

Старший по званию офицер в полку — майор Соловьев. Много лет он возглавлял кафедру тактики в нашем военном училище, а сейчас начальник штаба полка. Мягкий, в меру добрый и очень добропорядочный, он больше напоминает нашего старого добряка-физика, случайно [34] надевшего военный мундир, чем кадрового офицера.

Командир и комиссар полка — старшие лейтенанты. Оба под стать друг другу — высокие, стройные. И тот и другой кадровые офицеры с боевым опытом: участники войны с белофиннами, воевали и на Халхин-Голе. Если командир полка Меняев несколько горяч и порою несдержан, то комиссар Терещенко, наоборот, слегка флегматичен и уж очень рассудителен. И эта его спокойная рассудительность надежно уравновешивает горячность командира. Наверно, зная их характеры, и назначили обоих в один полк, так сказать, для дополнения друг друга. В общем, достойная пара. Пройдет совсем немного времени, и каждый из нас, молодых летчиков и штурманов, незаметно для себя начнет в чем-то подражать любимым командирам — походкой Меняеву, выправкой Терещенко. Меняев слегка сутулится и ходит, переваливаясь, будто ощущает за своей спиной невидимый груз парашюта. Комиссар ходит прямо, высоко подняв голову, и при разговоре всегда старается заглянуть в глаза собеседнику. Говорит он медленно, тщательно обдумывая каждое слово.

...Что-то удивительно располагающее, внушающее уважение было в облике командира полка А. А. Меняева.

Штурман полка Александр Белонучкин — тоже лейтенант и тоже участник боев с белофиннами. У него приземистая фигура, некрасивое лицо, которое тем не менее кажется исключительно обаятельным. Шутник, весельчак, Белонучкин способен острить в любой, самой неподходящей ситуации. Как-то он летел на бомбежку с командиром эскадрильи Афанасием Борщевым. Условия полета были исключительно плохими: облачность высотой сто — сто пятьдесят метров, видимость около двух километров и ночь. Перед линией фронта Борщев вошел в облака. Стал набирать высоту и не справился с [35] техникой пилотирования. Самолет стал беспорядочно падать. Штурман видел напряженную спину летчика, видел все его старания выйти из создавшейся ситуации, но помочь не мог. Когда самолет пробил облака и Борщев смог восстановить его положение, Белонучкин спокойненько, будто они только что не смотрели в глаза смерти, сказал:

— Ну, ты и шутишь, Афоня.

От злости Борщев даже потерял дар речи. Только выполнив задание и произведя посадку на своем аэродроме, он дал волю гневу:

— Ну, знаешь, Саша! Больше с тобой летать не буду!

Но они летали вместе еще много раз.

Командир эскадрильи лейтенант Борщев мал ростом и неказист на вид. Его ничем не выразительное в общем-то лицо украшает уникальный нос. Независимо от времени года, будь на улице летняя жара или зимняя стужа, борщевский нос всегда напоминает молодую облупленную картофелину.

Я служу в эскадрилье Борщева и поэтому знаю, что командир он хороший. В меру требовательный, в меру строгий, исключительно честный и справедливый. О нас, молодых, печется как о собственных детях. В любую минуту готов поделиться своими немалыми знаниями и опытом летчика.

Другой командир эскадрильи, младший лейтенант Уразовский, высок ростом, правда, мешковато сидящая на нем форма скрадывает этот рост. Говорят, что он никогда не повышает голоса и не любит попусту тратить слова. Каждое слово, как и движение, — к делу.

И, наконец, кумир и объект постоянного подражания молодежи командир эскадрильи лейтенант Брешко. Я давно присматриваюсь и во многом тоже подражаю ему. Мне нравится его умение овладевать вниманием окружающих, когда он начинает рассказывать что-либо из своей многолетней авиационной практики. Если действующим [36] лицом в рассказе является он сам, то налицо легкий юморок. Все его истории обычно начинаются словами: «Был у нас в части один лейтенант», — и мы понимаем, что за этим безымянным лейтенантом скрывается сам комэск Брешко.

Нравится мне его обычная аккуратность, подтянутость и, я бы сказал, удаль, сквозящая во всем. И в том, как он носит пилотку, чуть сдвинув ее к уху, и в том, как туго затягивает ремень, не оставляя ни одной складки на гимнастерке, и в его сапогах, всегда надраенных до зеркального блеска, и в умении быть всегда свежим, будто минуту назад он принял душ. Да что там говорить, кадровый военный так и сквозит во всем его облике и выгодно отличает от лейтенантов запаса, недавно надевших военный мундир.

Большая часть личного состава полка — молодежь. Почти все летчики и техники призваны из запаса, из аэроклубов, только некоторые из них — бывшие школьные инструкторы.

Штурманы — все как один из нашего военного училища. Одни преподавали, другие были курсантами. Мы, недавние курсанты, занимаем какую-то неопределенную позицию. От офицеров вроде далеки (по приказу Тимошенко всему нашему выпуску были присвоены не офицерские, а сержантские звания), но так же далеки и от солдат (как же — штурман самолета!). У нас еще нет боевого опыта, но за плечами солидный запас знаний, приобретенных в училище, и отличная строевая выправка, о которой так заботился наш Клюев. Но... солдатами не рождаются. Солдатами становятся по необходимости. Стал солдатом и мой непосредственный командир — младший лейтенант Федя Маслов. Был он летчиком-инструктором в аэроклубе, а теперь мы стоим с ним в строю эскадрильи Борщева. Экипаж. [37]

Дальше