Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 7.

Конец войне

Иногда у меня спрашивают, как мне запомнился конец войны. И мне всегда вспоминается артиллерийская подготовка, которая началась перед решительным наступлением на Берлин. Ей предшествовал бомбовый удар всей фронтовой авиации по ближним тылам гитлеровских войск, укрепившихся за Одером.

Нашему полку была поставлена задача уничтожить укрепления противника в пятнадцати километрах от линии фронта. При этом назначался строго определенный час как самого бомбометания, так и перехода линии фронта на обратном пути. Если по каким-либо причинам экипажу не удается пересечь линию фронта в это определенное время, то для этого [45] давался узкий коридор севернее маршрута километров на пятьдесят. Такого еще никогда не было, и, собственно, мы не придали этому должного значения: не все ли равно, когда пересечь линию фронта, — пятью минутами раньше или позже?

Мы как раз не успевали. Николай Пивень, с которым я летал, предупредил:

— Подойдем с опозданием минут в десять.

— Ну и что? — искренне удивился я.

— Надо бы идти в указанный коридор.

— И шлепать над вражеской территорией лишних сорок минут? Спасибо!

— Пожалуйста. Мое дело предупредить.

Мы замолчали. Впереди, скрытая темнотой, затаилась линия фронта. Даже обычной перестрелки не видно. Темнота.

— Вот и линия фронта, — сказал я. — И ничего не произошло.

Коля не успел ответить. Тысячи вспышек орудийных выстрелов вдруг слились в одно сплошное зарево, четко обозначив линию фронта. Выше нас, нам навстречу, понеслись огненные хвосты снарядов «катюш», из дождя снарядов, казалось, нет выхода... Нет, не страх испытывали мы в те минуты — гордость! Мы не думали о том, что какой-либо шальной снаряд врежется в наш самолет, что мы можем погибнуть, так и не увидев долгожданный конец войны. Мы восхищались! И это было действительно восхитительное и радостное зрелище — огонь тысяч батарей по вражеским позициям!

И это запомнилось на всю жизнь. Таким мне и представляется конец войны — огненным очистительным смерчем, который смел с лица земли фашизм.

Но так вспоминается война в настоящие дни. А тогда... Шли мы с Николаем на аэродром, и я посмотрел вдруг на небо — не для того, чтобы узнать, летная или нелетная будет погода, а просто так, бездумно, и меня удивила чистая голубизна, разлитая по всему небосводу. Лишь местами виднелись легкие кудрявые облака. Такие облака бывают у нас в мае, после первой весенней грозы, и предвещают они переход от капризной весны к длительному теплу лета.

Пораженный увиденным, я остановился и взял Николая за руку.

— Как ты думаешь, Коля, сейчас весна или лето?

Николай удивленно поднял тонкие брови и выразительно пошевелил пальцами у козырька фуражки. [46]

— А все-таки посмотри на небо. Какое оно голубое, теплое...

Николай опять удивленно пожал плечами, но все же задрал голову вверх.

— Небо как небо. Кучевка до пяти баллов. А теплое? Вчера оно, брат, было даже горячим — трех экипажей недосчитались. Стоп, старина! Ты что, почувствовал конец войны и вдруг задумался о значимости собственной персоны? Так?

— Гений! Я еще не представляю, какой он, конец войны.

— Что-то я тебя сегодня не узнаю. Откуда в тебе эдакая меланхолия, что ли?

— Нет, Коля, это не меланхолия. Мы настолько огрубели от войны, что отучилась понимать простые вещи, не замечаем прекрасного.

— Не замечаем прекрасного? — перебил меня Николай. — А то, что мы здесь, разве это не прекрасно? Вот мы идем с тобой по этой земле, дышим воздухом близкой победы! Сколько мы сюда шли? Еще одно усилие — и будем в Берлине!

— А потом?

— А потом — вперед! До встречи с союзниками, до полной победы!

— Ну, а потом?

— Что потом?

— Ну, разобьем фашистов, встретимся с союзниками, окончится война. Что мы станем делать после войны?

— А-а! Ну тебя к черту! Дай закончить войну, а потом уж будем думать! Ты вот думай, как поразить цель, как обойти зенитки. Об остальном думать рано.

— Вот как? Не думал, что твоя голова — только приспособлена для ношения фуражки...

— Зато у тебя забита дурью! И вообще, что ты привязался ко мне? Чего ты от меня хочешь?

— Чтобы ты на минутку забыл о войне, чтобы посмотрел на небо, на эту зелень деревьев, на эти цветы! Пойми, Коля, нам придется заново учиться видеть и понимать то, что родит земля.

— Земля и гадов родит. И фашистов тоже.

— Ты прав. Но я не об этом. Я говорю о природе, о человеческих чувствах. Огрубели мы, брат, одичали. Ты вот знаешь, какой завтра день?

— ?..

— То-то! Завтра же Восьмое марта! В этот день полагается [47] проявлять особое внимание к женщинам. Давай нарвем подснежников и поднесем их девчатам.

— Кому-то конкретно или?..

— Нет, Коля, ты неисправим. Всем сразу.

— Что ж, поддерживаю великую идею. Только после полетов, утром, а то завянут наши цветочки.

Но цветов мы так и не набрали...

* * *

Много записей хранит моя старая летная книжка. Изредка я достаю ее и перелистываю пожелтевшие страницы. Вот они — короткие записи, сделанные в последние дни войны. «Бомбардировка Цехина». «Бомбардировка леса севернее Мютенберга». «Бомбардировка заводов севернее Цехина». И наконец, запись, подчеркнутая красными чернилами: «Бомбардировка Берлина». Всего два слова. Навсегда останется в памяти тот день, когда в летную книжку были вписаны эти два слова: «Бомбардировка Берлина».

Помнится, еще задолго до зачтения боевого приказа всех нас облетела радостная весть: пойдем на Берлин! Честь первыми нанести удар по столице фашистского рейха командир дивизии предоставил нашему полку.

Не удивительно, что летчики собираются в полет с особой торжественностью. Это действительно великий день, которого мы ждали многие годы.

Не сговариваясь, все мы надеваем парадную форму, прикрепляем ордена и медали и тщательно надраиваем сапоги. Над нашим блестящим строем разливаются резкие запахи военторговского одеколона и ваксы. Об исключительности события свидетельствует появление армейского и дивизионного начальства.

— Гвардейцы! Я не буду читать вам текст боевого приказа, — обращается к нам генерал Виноградов. — По вашему виду можно догадаться, что цель вам ясна. Я только хочу заметить, что командование армии поручило эту почетную задачу лучшим из лучших — вашей гвардейской Краснознаменной Сталинградско-Речицкой ордена Суворова дивизии! Командир дивизии в свою очередь принял решение эту операцию поручить вашему полку. Кто из вас пойдет первым, решит командир полка. Гвардейцы! Перед вами Берлин. Все свое умение, всю свою силу, всю ненависть к врагу вы должны вложить в удар по логову фашистского зверя. Пусть враг поймет, что нас не остановить, что ему не уйти от расплаты. Вспомните слова Верховного Главнокомандующего Сталина, [48] сказанные еще в сорок первом году: «Будет и на нашей улице праздник». Этот праздник пришел! Вперед, гвардейцы! На Берлин!

— Ур-ра! Даешь Берлин!

Экипажу{10} гвардии старшего лейтенанта Федора Маслова и гвардии лейтенанта Василия Вильчевского предоставлена честь открыть счет нашей мести вражеской столице.

— Вперед, на Берлин!

Время существования третьего рейха исчисляется уже часами: бои идут в Берлине, вблизи рейхстага, в Трептов-парке.

На моем боевом счету девятьсот девяносто пять боевых вылетов, но командиру дивизии словно хочется, чтобы я стал дважды Героем{11}, и если хоть один вылет выпадает на дивизию, то он достается мне.

— Связали меня с тобой черти одной веревочкой, — ворчит Коля Пивень, мой боевой штурман и старый друг. — Вся дивизия отдыхает, а тут...

Летим на запад, севернее Берлина. Нам поручено разобраться в обстановке и нанести на карту расположение войск — своих, союзников, гитлеровцев. Задание непростое. Все сейчас так перепутано.

Ночь светлая, лунная. Откуда-то из синевы неба над нами повисает темный силуэт «хеншеля»{12}. Он идет параллельным курсом выше нас на какие-нибудь две сотни метров. Наверно, не видит нас. Иначе... У него отличная позиция для атаки.

— Николай! — окликаю штурмана. — Возьми гада в перекрестие.

— Чего кричишь? — спокойно отвечает Коля. — Давно держу на прицеле.

— Так что ж ты? — не успокаиваюсь я.

— Пусть летит, — миролюбиво отвечает Николай. — Скоро конец...

— Ну и ладно, — соглашаюсь я. — Пусть живет!

Выполнив задание, возвращаемся на аэродром. Он буквально расцвечен посадочными огнями. [49]

— Во, иллюминация! — восторгается Николай. — Пока мы летали, война, наверно, закончилась!

— Хорошо бы! — восклицаю я и разворачиваю самолет на посадку.

Все ближе наплывают огни старта, в луче прожектора уже можно отчетливо рассмотреть каждую травинку поля — и вдруг желтые светляки выкатываются откуда-то сзади и втыкаются в землю перед носом нашего самолета.

— Справа в хвосте «мессер»! — кричит Николай.

Бросаю самолет из стороны в сторону. По направлению стрельбы Николая догадываюсь, что истребитель заходит для повторной атаки. Круто разворачиваюсь к ближнему лесу, где сосредоточены наши зенитки. Их дружные залпы и очереди пулемета Николая заставляют «мессер» уйти.

Рано мы с тобой, Коля, войну похоронили. Она еще огрызается.

Мы базируемся в небольшой деревушке Вельзикиндорф, в шестидесяти километрах от Берлина. Красная черепица крыш, пышная кипень цветущих садов, маленькая кирха со старым органом. Дом сельского пастора, увитый плющом и диким виноградом, видимо, последняя наша стоянка на дорогах войны.

Лишь изредка вылетаем на бомбардировку Берлина и его западных предместий, но и когда нет вылетов, все экипажи в состоянии боевой готовности.

А весна действует вне зависимости от военной обстановки. Уже жара. В распахнутое окошко доносится протяжное мычание коров. Едва ощутимое дуновение ветра приносит аромат каких-то незнакомых цветов, сонно бормочут под крышей сарая голуби, навевая дрему, и сами собой закрываются глаза. Но спать нельзя: полк каждую ночь находится в боевой готовности.

Наверно, я уснул, и опять приснилась война с ревом моторов и грохотом выстрелов.

Просыпаюсь и слышу врывающиеся в открытое окно звуки близкого боя: пистолетные выстрелы, трескотню автоматов... Яркие вспышки ракет освещают двор.

Хватаю ремень с пистолетом, пристегиваю его прямо поверх голого живота, всовываю ноги в сапоги и через окошко выпрыгиваю во двор. Между кустами сирени пробираюсь на улицу, навстречу стрельбе, и вдруг слышу:

— Ура! Капитуляция! Конец войне! Все мы, кто в чем есть, собираемся в нашей комнате. Рассаживаемся на кроватях и подоконниках и пьем неизвестно [50] каким путем добытое вино — кислый мозель. Никому, конечно, не хочется спать, мы говорим, перебивая друг друга, и каждый из нас вспоминает что-то такое, что находится уже там, позади, в военном времени. Яша Ляшенко берет гитару, и под его пальцами рокочут струны, а Иван Шамаев ломающимся баритоном затягивает песню. Прежде я ее не слыхал. Может, это экспромт, а может, сочинил он ее давно и берег для сегодняшнего дня.

Вспомним за чаркою ночи морозные,
Вспомним седые снега,
Вспомним и то, как По-2 наши грозные
Били повсюду врага.
Мощным салютом Москва озаряется,
Значит, войне дан отбой.
Выпьем на радостях, как полагается.,
Друг мой крылатый, с тобой!..

На перроне вокзала в Эрфурте людно. Сегодня уезжают домой многие однополчане. Мы крепко обнимаемся, обещаем не забывать друг друга, обещаем писать. И никто еще не предполагает, что наша встреча состоится только через двадцать лет...

Глава 8.

Опять первый вылет

В узких коридорах двухэтажного здания, где размещается «МАГОН УПА ГУСМП при СМ СССР»{13}, людно: одни перекуривают в перерывах между делами, другие обмениваются новостями или соображениями по поводу предстоящих полетов, третьи просто «травят».

Меня и Дмитрия Филимоновича Островенко, а попросту Митю, добродушного, отзывчивого, чрезвычайно мягкого и общительного бортмеханика нашего экипажа, привели сюда хозяйственные заботы, связанные с оснащением самолета для ледовой разведки. Пока в бухгалтерии выписывают накладные [51] на всякого рода снаряжение, мы с Митей томимся в коридоре и прислушиваемся к чужим разговорам:

— Не видел Черевичного?

— В Арктике...

— Задков вчера притопал с ЗФИ{14}. Медвежат привез для зоопарка.

— Титлов! Эй, Титлов!

— Не кричи: час назад на Диксон подался.

— Вот досада! Письмо ему с Врангеля.

— Как поживает Чукотка?

— Все там — на краю географии. Вот пуржит только.

— Пурга и нас вчера над Таймыром зажала.

— А мы вот в Архангельск не пробились: туман! Пришлось до Ленинграда тянуть...

Я впитываю обрывки фраз, как музыку.

— Кто на ледовую?! Накладные готовы!

Митя толкает меня в плечо:

— Пошли. Нас.

— Постой, Филимоныч, — придерживает Островенко высокий и сутуловатый летчик. — Ты на Диксоне будешь?

— Возможно.

— Захвати, браток, письмо Титлову.

— С письмом, Петрович, вот к нему, — указывает Митя на меня. — Он у нас теперь помощник.

Высокий летчик сует мне в руки письмо и, придерживая за рукав, объясняет:

— Будешь в Архангельске, передай привет дяде Саше. Скажи, Вадим Падалко кланяется, а посылочку завтра соберу...

— А кто такой дядя Саша? — растерянно спрашиваю я.

— Инженер Ковалев. Он первым подойдет к самолету. Рыжий такой...

— Парень, захвати еще письмишко! Вальке Аристову...

— Ивану Семеновичу пакет прихвати, в бухгалтерии лежит...

— Демьянову посылку от жены передай!..

— Письмо Пронину!..

— Бухтиярову! Дубовой! Рутману!..

Я ошарашен обилием просьб и множеством незнакомых имен. Это, вероятно, замечает Островенко. Он заслоняет меня собой. [52]

— Тю, скаженные! — кричит он. — Заклевали парня. Всю почту волоките на самолет. Под штурманский стол. В полете разберемся, что, куда и кому. — Потом оборачивается ко мне: — Пошли!

Я поспешно шагаю за ним и буквально сталкиваюсь с человеком, спешащим навстречу. Он останавливается, окидывает меня пристальным взглядом и первым произносит:

— Извините.

Мое лицо заливает краска:

— Пожалуйста, простите... Я случайно...

— Пустяки. А вы у нас новенький? Как вас зовут?

Я называю себя.

— Рад познакомиться. Чухновский. — Крепкое пожатие руки, Чухновский приподнимает шляпу: — До свидания!

Я остолбенело смотрю ему вслед.

— Ну, чего встал? — смеется Митя. — Огородные чучела здесь не требуются. Идем!

— Филимоныч, а это правда... Чухновский?

Митя хохочет так, что на нас оглядываются.

— Ну, перестань, Филимоныч. Что я такого сказал?

Островенко обрывает смех, его глаза становятся серьезными.

— А ты не удивляйся, — говорит он. — Историю делают живые люди. Такие, как Борис Чухновский. Как мы с тобой.

— Скажешь! — хмыкаю в ответ.

Островенко смотрит на меня и снова улыбается.

На аэродроме Захарково{15}, где, вздымая клубы пыли, рулят самолеты, пахнет бензином, отработанным маслом и еще чем-то непонятным и волнующим. Такие тревожные запахи присущи большим аэродромам, вокзалам и морским портам.

Смотрю в синее безоблачное небо, куда одна за другой взмывают тяжелые машины, и в душе моей оживают давние мальчишеские мечты...

Все, что я знал до этого об Арктике, было почерпнуто из книг. Но теперь мне предстояло для себя открыть этот край полярных ночей, северных сияний и белых медведей. То, что они встречаются в Арктике на каждом шагу, как воробьи в Подмосковье, у меня не вызывает сомнения. Иначе для чего бы Митя стал брать с собой охотничий карабин и патроны с тяжелыми свинцовыми пулями? [53]

Арктика! Она еще бог весть где, а я уже ощущаю ее приметы. Вот хотя бы этот охотничий карабин... Или мешки, набитые теплым обмундированием, которое здесь, сейчас совершенно ни к чему. Я тащу свой мешок к самолету и заливаюсь потом. Еще больше мешок у командира нашего экипажа — Николая Варфоломеевича Метлицкого. Ему тоже жарко, но, в отличие от меня, он не высказывает удивления по поводу всех многочисленных и, как мне кажется, отчасти ненужных вещей нашей полярной экипировки. Что значит опыт!..

Правда, в полярную авиацию Николай Варфоломеевич пришел сравнительно недавно, а до этого был пилотом ГВФ, летал на различных внутренних линиях, имеет многолетний опыт полетов за рубежом (в числе первых осваивал линию Москва — Берлин).

Бортрадист Сергей Александрович Намесников до авиации длительное время плавал на судах торгового флота. Он чем-то похож на бортмеханика Островенко: такая же атлетическая фигура и недюжинная сила, та же уравновешенность и такое же отличное знание своего дела.

Штурманом у нас Герой Советского Союза Александр Павлович Штепенко. Как-то в годы войны довелось мне прочесть небольшую книжицу о полете летчика Пуусеппа в Америку, куда он, несмотря на опасности войны, преодолевая циклоны, бури и безбрежье океана, доставил наркома иностранных дел Молотова. Автором этой книжки был Штепенко, прокладывавший курс в том полете.

Невысокий, сухощавый, подвижный, с тонкими чертами лица и выразительными, слегка навыкате глазами, штурман наш всегда готов на веселую шутку, которая не раз скрашивала трудные будни полярных летчиков.

Таков наш экипаж, в котором я вторым пилотом. Мои обязанности предельно просты: на земле — загрузка самолета, в воздухе — помогать командиру пилотировать машину и... учиться. Никому не приходится так много учиться, сдавать различных экзаменов и подвергаться всяческим поверкам, как нам, авиаторам.

Вроде бы окончил училище, поступил на работу и летай себе на здоровье. Как бы не так! До тех пор, пока не познакомишься с самолетом, двигателем, аппаратурой, не изучишь всех особенностей трассы и аэродромов, о полетах не смей и думать. Но это еще не все. Надлежит изучить Наставление по производству полетов, различные инструкции, приказы и анализы летных происшествий. Изучить и сдать зачеты. Только после этого тебя допустят к первому полету. [54]

И все последующие годы день за днем придется учиться, не ропща на вечное школярство, поскольку тебе доверен не только дорогостоящий самолет, но и самое ценное — жизнь людей.

В полете Метлицкий непрерывно наставляет меня:

— В случае нужды на тундру не садись. Сверху-то она кажется ровной и крепкой, а сядешь — болото. Вообще посадка — последнее дело. Старайся дотянуть на одном двигателе. Избавься от лишнего груза, подбери наивыгоднейшую высоту, зафлюгируй винт отказавшего мотора и тяни. Ну, а если не удается тянуть на одном двигателе, тогда садись. И сто раз обдумай — как? Садись на речные косы, лучше — на каменистые. Сел — установи причину неполадки и постарайся устранить ее самостоятельно. Не получится — сообщи по рации в порт. Товарищи помогут. А самолет не покидай. В тундре самолет найти можно, человека — нельзя. Тех, кто бросал самолет, до сих пор ищут... И вот еще что: перед каждым вылетом проверяй, есть ли на борту неприкосновенный запас продуктов и оружие. И про спички не забывай: огонь в тундре — жизнь!..

Лишь спустя какое-то время я понял всю правоту этих слов.

Уже став командиром корабля, я налетал более двадцати тысяч часов над всеми уголками Арктики и в Антарктиде, но до сих лор с благодарностью вспоминаю тот первый полет и моих наставников в арктическом небе.

— Каждый участок трассы не похож на другой, — говорит Штепенко. — И не только своими характерными ориентирами, но и климатическими особенностями. В средних широтах этого не увидишь. Возьми триста километров вокруг Москвы — климат и погода там примерно одинаковые. А вот Арктика... Если в одном поселке штилит, то за сто — сто двадцать километров в другом поселке шторм! Смекаешь? А магнитные компасы? В одном месте показывает цену на дрова, в другом — землетрясение! В Арктике верь звездам и солнцу — астронавигация здесь выручит!

Внимательно вглядываюсь в плывущую под крылом землю: бурые проплешины тундры среди талого снега да ржавые забереги на реках. Смотрю на эти реки и речонки, прикидываю, где можно посадить самолет, где нельзя, и сообщаю свои «открытия» Метлицкому. Он сдержанно поправляет меня. Зато Штепенко насмешливо хмыкает:

— Салага! Не скоро еще тебе быть летчиком!

— Ну, знаете!.. [55]

— Сердишься? — смеется Штепенко. — На сердитых воду возят. А злость в работе — очень даже хорошее дело! Учти, юноша!..

Штепенко опускает на глаза защитные очки и с улыбкой ждет, что я скажу ему в ответ. Но я молчу и со стороны, вероятно, похож на нахохлившуюся курицу.

— Неужто и впрямь обиделся? — спрашивает Островенко, опустив на мое плечо тяжелую руку. — Зря. Принимай товарищей такими, какие они есть.

Монотонно гудят моторы, медленно плывет внизу однообразный пейзаж тундры. Беспредельная видимость прозрачного арктического воздуха позволяет окинуть взглядом необыкновенно большое пространство — от горизонта до горизонта. Отчетливо видна конфигурация всех самых далеких ориентиров, и, пока не привыкнешь к этому, такая четкость поражает. Смотри, любуйся самой дальней далью!

Вон впереди обрисовывается линия берега, за которой видна светлая полоса моря, забитого льдами, и темное пятно острова.

— Приступаем к снижению! — объявляет, входя к нам в кабину, Штепенко.

И вот уже самолет катится вдоль косы, в открытую форточку врывается холодный воздух, насыщенный волнующими запахами моря.

Что же, здравствуй, знакомая и незнакомая Арктика!

Поселок, возле которого пристроился наш аэродром, расположен на берегу моря. С морем здесь связана вся жизнь: с моря пришли первые строители, морские дороги связали этот полярный поселок со всем остальным миром, с моря же он получает все необходимое для жизни. Не случайно я замечаю в каждом встречном что-то морское: на одном черный бушлат, у другого полощется по снегу широченный клеш, у третьего на шапке неизменный «краб», у четвертого из расстегнутого ворота проглядывает морская душа — тельняшка...

Как всякий сухопутный человек, я с гордым чувством первооткрывателя спешу к морю. Вот уже видны бурые лохмотья каких-то водорослей и серая галька в полосе прибоя. За узкой полосой воды — льды. Отдельные льдины выползли даже на берег и лежат здесь, как причудливые животные.

Берег пустынен. Тишина нарушается только мерным вздохом прибоя да пронзительными голосами чаек. Наверно, так было и тысячу лет назад: та же тишина, тот же вскрик чаек и извечный разговор моря... [57]

Я опускаю ладони в море, набираю полные пригоршни воды и подношу ее к губам. Вода, как и в любом море, соленая, а мне-то казалось, что в северных морях, где столько льдов, она должна быть пресной!

Родная планета выглядит несколько иначе, чем это представлялось по учебникам и прочитанным книгам. Она другая, новая, и поэтому — дважды интересная! Моим личным открытием стали выросшие из тумана берега Шпицбергена или ледяной купол острова Виктория. Увиденные однажды, они запомнились на всю жизнь, как и крик одинокого мартына на берегу моря, как тревожный переклик гусиного косяка в долине Маймечи...

Много позже судьба приведет меня в дальние страны. И я буду отовсюду привозить сувениры, наброски, зарисовки, этюды. И когда однажды ко мне придет мой старый учитель, не будет конца вопросам: правда ли, что в Красном море такая синяя вода? Верно ли, что над ледником Шеклтона такое желтое небо? И почему нет ни одного рисунка льва, если я побывал в Африке?

Я не стану смеяться над наивностью его вопросов. Я стану рассказывать ему, что в Антарктиде у горы Александра фирновый снег, похожий на залежи крупного риса, и на него лучше не садиться: можно не взлететь. Что если собираешься лететь на ледяной купол всего часа на два — возьми провизию на неделю, а лучше на две: может подняться свирепый шторм и ты будешь сидеть в самолете, пересчитывая с товарищами последние сухари...

И лицо старого учителя озарится гордой улыбкой: ведь это именно он первым открыл мне глаза на огромный мир.

Глава 9.

Ледовая разведка

Для того чтобы корабли могли беспрепятственно идти Северным морским путем, необходимо изучить характер льдов, установить закономерность их движения, определить более легкий, близкий и безопасный путь для судов. Все это, естественно, невозможно сделать в одном полете. Требуется постоянное наблюдение за движением льда. Поэтому еще до начала морской навигации самолеты уходят далеко в море и исчерчивают его поверхность галсами — маршрутами разведок. Галсы накладываются друг на друга с определенным временным интервалом, например через каждые десять дней.

Такая разведка ведется регулярно и на больших площадях, [58] что позволяет иметь общую картину ледовой обстановки по всему Арктическому бассейну. Эту разведку называют стратегической, и начинается она за один-два месяца до начала морской навигации, а заканчивается через месяц после завершения ее.

Когда же выходят на трассу морские корабли, ледовая разведка носит чисто тактический характер, так как проводится непосредственно в интересах судов. В этом случае протяженность маршрутов намного меньше, зато данные о состоянии льда отличаются подробной характеристикой и содержат непременные рекомендации о лучшем пути следования каравана. Карта ледовой обстановки и рекомендации относительно курса сбрасываются на борт ведущего ледокола.

Там, где ледовая обстановка особенно сложна, самолеты «висят» над кораблями и кабельтов за кабельтовым, миля за милей ведут караван по намеченному пути вдоль всей трассы Северного морского пути.

Это и есть ледовая разведка.

Нам поручена преднавигационная, стратегическая разведка. Корабли еще в Ленинграде, Мурманске и Владивостоке принимают грузы для Севера, а мы приступаем к изучению их будущего пути.

Туман... Серые облака рваными космами коснулись льда, впитали в себя морозную влагу испарений над разводьями, заварились тугим крахмальным клейстером да так и остались в воздухе.

Зачем рисковать? Потихоньку беру штурвал на себя, самолет набирает высоту, и тотчас все внизу обволакивает молочно-белая пелена...

— Видимость! Что с видимостью?! — слышится голос старшего гидролога Дралкина.

— Туман, — односложно отвечаю ему.

Возвращается на свое место Метлицкий, быстрым взглядом окидывает приборы и, будто не для меня, произносит:

— Высотища-то, как бы голова не закружилась...

— Всего сто метров! — восклицаю в ответ. — Туман, Николай Варфоломеевич!..

— Вижу, что туман, — спокойно продолжает он. — Что мы с тобой делаем? Ледовую разведку. Что видим? Ничего. Это «ничего» гидрологи на карте желтым карандашом закрашивают. Выходит, что мы за свою работу двойку получаем. Снижайся!

— Пятьдесят метров!

— Давай еще ниже. Видимости-то нет... [59]

— Двадцать пять!

— Спокойно, парень. Еще немного ниже.

— Николай Варфоломеевич, земля рядом!..

— Так надо. Это, парень, ледовая. Привыкай.

Самолет идет на высоте десяти — пятнадцати метров. Только с этой высоты еще можно как-то разглядеть характер льда, и гидрологи продолжают работу.

— Страшно? — склонившись к моему уху, спрашивает Митя.

— Не знаю... — отвечаю ему и, взглянув на командира, добавляю: — Привыкаю!..

Кажется, в моих словах нет ничего смешного, тогда почему Митя и командир хохочут взахлеб?

— Не было бы страха, — обрывает наконец смех Митя, — а привыкнуть можно. Правда, некоторые... — И он делает замысловатое движение пальцами...

Уже несколько часов идем в тумане. Хотя Метлицкий не прикасается к штурвалу, мне хочется остаться одному, почувствовать самостоятельность.

И, будто угадав мои мысли, Метлицкий устало откидывается на спинку кресла.

— Ну и погодка... — сокрушенно произносит он.

— Нормальная! — вступает в разговор Митя. — Иди, Варфоломеич, чайку погоняй, а мы тут вдвоем...

— И то, — соглашается Метлицкий и поворачивается ко мне: — Следи за высотой и не теряй видимость.

Я молча киваю головой.

От ощущения ответственности за «самостоятельный» полет у меня напряжены не только нервы, где-то между лопатками появилась мышечная боль. Но об этом я не скажу даже Мите.

Между нами втискивается Штепенко. Некоторое время он наблюдает за приборами, потом слегка кивает в мою сторону и спрашивает Митю:

— Вроде обкатался?

Островенко молча поднимает большой палец.

Мне приятен скупой разговор двух товарищей. Кажется, они готовы принять меня в свое воздушное братство.

— Ну вот, — подчеркнуто обескураженно тянет Штепенко, — стоило похвалить, как он с курса съехал! Доверни пять градусов влево!

— Но курс прежний, Александр Павлович!

— Все равно доверни. Вправо не уклоняйся, а влево — сколько угодно. [60]

— То есть?

— Ну, градуса на два-три! На привязку выходим.

Возвращается Метлицкий. Митя уступает ему место и усаживается между нами на подвесное брезентовое сиденье.

— Выходим на привязку, — объясняет мне Метлицкий. — Ты следишь и пилотируешь по приборам, я смотрю за землей. Если что не так, вмешиваешься в управление и исправляешь мои ошибки. Понятно?

— Понятно.

— Сколько до берега, Александр Павлович?

— Минут десять.

Со скоростью двести пятьдесят километров в час на нас надвигается берег, невидимый за плотной завесой тумана, и взгляды всех членов экипажа устремлены вперед. Только я не смею оторвать глаз от приборов.

В тумане невольно хочется взять штурвал на себя и уйти вверх, туда, где светит солнце, где есть видимость и нет этих опасных скалистых берегов. Но нет, нельзя... Если не подойти к берегу и не отыскать нужный для привязки маршрута ориентир, пойдет насмарку весь многочасовой труд. Поэтому и всматривается Метлицкий до боли в глазах в белое молоко тумана, поэтому и следит неотрывно за берегом Островенко. От внутреннего напряжения у него даже выступили на лбу капельки пота.

Время расчетного выхода к берегу истекает, остаются считанные секунды. Теперь устремлены вперед не только взгляды Метлицкого и Островенко. Надо мной склонилась голова штурмана, привстал со своего сиденья радист и тоже протиснулся к нам в кабину, через головы экипажа смотрят вперед оба гидролога: где берег? И вдруг скорее угадывается, чем просматривается сначала темное пятно, потом расплывчатый контур скалистого берега.

— Земля!

Метлицкий крутит штурвал вправо, и самолет, задрав левое крыло, проносится над скалами, которые впились своими черными зубами в белый припай льда. В какой-то миг Штепенко успевает заметить пирамиду морского знака.

— Вышли точно! — говорит он Метлицкому. — Отверни вправо еще на сорок градусов. Так! Теперь мы будем идти вдоль берега.

Метлицкий снимает руки со штурвала, достает носовой платок и вытирает мокрый лоб.

— Отлично! — восклицает Островенко. — Здорово подошли, Варфоломеич! [61]

Метлицкий улыбается и весело подмигивает мне:

— Вот так, парень! Это и есть ледовая...

Еще серия коротких галсов в море — и на привязку к берегу. Карта гидрологов заполняется условными значками и цветными пятнами, рассказывающими о характере виденных льдов. Но мне они кажутся одинаковыми — и пак, и годовалый, и серо-белый, и нилас{16}. Я еще не умею различать их.

* * *

Как в калейдоскопе мелькают дни. Короткий отдых, осмотр самолета, заправка — и опять в воздух, в море и долгие галсы над льдами.

Я втянулся в напряженный ритм работы. И все чаще Метлицкий оставляет меня в пилотской кабине одного. Доверие командира ободряет меня, переполняет необыкновенной гордостью. Значит, летать мне на ледовую разведку в незнакомых морях!

Когда хорошая видимость и не требуется больших усилий на пилотирование самолета, я зачарованными глазами провожаю бегущие внизу льды и... мечтаю. То мне представляется, что я — и только я! — вдруг увижу во-он в той голубоватой дали ушедший в неизвестность «Геркулес» или «Святую Анну»{17}. Вдруг именно я открою тайну этих кораблей? А почему бы и нет! Ведь могли же советские ученые почти через триста лет найти остатки зимовки Баренца!{18} То воображение [62] рисует остров, которого еще нет ни на одной карте мира. Остров, открытый мной! И конечно, он будет назван именем первооткрывателя: остров Константина!

Но что-то не попадаются неизвестные острова...

Мечты, мечты... Где они — «Геркулес» и «Святая Анна»? Где остров, которому суждено носить мое имя?..

* * *

Весна. По ночам еще морозно, временами беснуются метели, но снег, что сыплется из низких облаков, уже не сухой и колючий, как зимой, а влажный и мягкий. Когда же он под лучами солнца тает, над бурыми тундровыми холмами висит дрожащее марево испарений — верный признак близкого тумана.

Я уже привык к туманам в море, как к чему-то неизбежному. И они не представляются стихийным бедствием, таящим в себе непременную опасность. Ведь при полете над морем исключена встреча с препятствием, разве только во время привязок к берегу. Или «повезет» — и ты наскочишь на одинокий айсберг, впаянный в лед где-то далеко в море...

Туман. Сегодня он скрыл все побережье, а мы возвращаемся с последнего маршрута разведки, и у нас не так уж много горючего. Наверно, поэтому беспокойство на лице командира.

— Сергей Александрович, — подзывает он радиста. — Запроси Диксон.

— Диксон слушает, Николай Варфоломеевич.

— Диксон! Я — триста двадцатый. Пригласите дежурного синоптика к микрофону.

— Синоптик Пронин. Слушаю вас.

— Обрисуйте нам погоду в вашем районе, — просит Метлицкий.

— Наша погода обуславливается антициклоном, центр которого расположен над Красноярском. Туман объясняется вторжением теплых воздушных масс на холодную подстилающую поверхность...

— Нам от этого не легче, — комментирует Метлицкий, обернувшись ко мне.

— Площадь распространения тумана по всему побережью Карского моря и восточной части Баренцева. Предположительно продержится сутки, возможно, двое. Прием.

— Я — триста двадцатый. Что можете посоветовать? Посадка у вас возможна? Прием. [63]

— Я — Диксон. Видимость у нас сейчас около пятидесяти метров. Рекомендую идти в Игарку. Там погода хорошая. Прием.

— Сергей Александрович! — окликает Метлицкий радиста. — Связь с Игаркой есть?

— Есть. И погода там хорошая, но аэродром затоплен... Паводок.

— Та-ак, — тянет Метлицкий и продолжает размышлять вслух: — Может, в Красноярск потянем?..

— Мало горючего, командир, — замечает Митя.

— Знаю. Запроси наш базовый.

— На проводе! Что передать?

— Пусть синоптик сообщит погоду.

Мы вслушиваемся в тревожный писк морзянки. Намесников медленно переводит вслух:

— На базе тоже туман... Возможны просветы... Рекомендуем следовать к нам... Что отвечать?

— Отвечай: следуем к ним!

Берем курс на базовый аэродром.

Над полуостровом Ямал туман разрывается, и в просветы проглядывает желто-бурая тундра. Маленькие безымянные ручьи на ней превратились в полноводные реки, с гладкой поверхности которых, испуганные гулом наших моторов, снимаются утки. Олени на холме замерли, наблюдая диковинную птицу, и тут же, не выдержав страшного гула, бросаются вниз по склону. А над туманом нам навстречу тянутся гусиные косяки. Вид ожившей тундры, и особенно гусиные косяки, почему-то укрепляет уверенность в благополучном исходе нашего полета.

Над базой густой туман. Уйти куда-нибудь в район хорошей погоды уже нет возможности: горючее на исходе. Митя — в который раз! — проверяет в фюзеляже бочки, он еще надеется, что обнаружит клад в виде двухсот литров бензина...

— Триста двадцатый, триста двадцатый! Над морем видимость улучшилась! Метров пятьсот — семьсот! Заходите на посадку с моря!

— Добро, заходим!

Выходим на приводную радиостанцию, затем удаляемся в море. Пилотирую по приборам. Метлицкий держит руки на штурвале, но в мои действия пока не вмешивается.

— Снижайся, — говорит он.

Перевожу самолет на снижение.

— Высота сто метров! — докладывает Островенко.

— Еще ниже! [64]

— Прошли две минуты. Разворот!

Начинаю разворачиваться на обратный курс — к берегу.

— Высота пятьдесят метров!

Идем в сплошном тумане.

— Высота тридцать метров!

— Просматривается лед! — восклицает Метлицкий. — Вижу берег! Управление взял! Контролируй по приборам!

— Есть!

Мне видно напряженное лицо командира, его крепко сжатые на штурвале пальцы. Вот в левом окошке мелькнуло темное пятно — берег.

— Выпустить шасси!

— Есть шасси!

Самолет тычется колесами в песок аэродрома.

— Приехали, — заключает Штепенко. — С окончанием работы вас, мальчики! А тебя, — Штепенко протягивает мне руку, — с крещением ледовой!

Поднимаюсь со своего сиденья и пожимаю протянутую руку. Митя обнимает меня за плечи и доверительно шепчет:

— Считай, экзамен выдержан. Будешь летать, друже!..

Дальше