Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

7. Осада и штурм Геок-Тепе

Однажды в Петербурге попал я на вечер «с генералами» — не с щедринскими действительными статскими советниками, нет, с настоящими генералами — с лампасами и со всеми прочими принадлежностями... Со скромностью, пропорциональной моему маленькому чину, уселся я в угол и весь обратился в слух... Были тут генералы боевые и мирные, были генералы большие и маленькие (насколько генерал может быть вообще маленьким), были почти что Суворовы и были только что оперяющиеся полководцы; были генералы едва-едва цедящие слова сквозь зубы и были говорящие плавно, мерно, торжественно целые тирады в два или три столбца мелкой газетной печати, с блаженством прислушивающиеся к журчанию собственной речи, так и просящейся в хрестоматию образцов русской словесности... О, зачем я не стенограф!..

В воздухе скрещивались гармоничные — «ваше превосходительство!», повторяемые на разные тоны, порой слышалось и «excellence!». Словом, все до того было проникнуто «превосходительным духом», что я, совсем маленький человек, вдруг вообразил, что обладаю уже необходимой частью туалета — с лампасами... [123]

Когда в разговоре вся Европа была покорена присутствовавшими полководцами, причем на долю каждого досталось по крайней мере по одному сражению, а иным и по нескольку (в зависимости от чина) — виноват, впрочем, один старый, почтенный полководец не одержал ни одной победы, так как все время мирно всхрапывал в укромном уголке, тогда дело дошло и до Азии! Не успел я мигнуть, как «их превосходительства» уже делили Китай; через минуту один молодой «генерального штаба» генерал (в Германии такие юнцы не всегда и ротой командуют) занес уже ногу, чтобы перешагнуть Гималаи и собирался провозгласить себя покорителем Ост-Индии, как вдруг кому-то пришла неудачная мысль вспомнить о Михаиле Дмитриевиче Скобелеве и о только что окончившейся Ахалтекинской экспедиции! Мой Создатель, как все встрепенулись! Через пять минут я, прошедший весь оазис, бывший во всех делах, знающий мельчайшие обстоятельства приготовления к экспедиции и ее исполнения, получил такие сведения из уст собравшегося генералитета, что окончательно обомлел; я не мог себе уяснить, нахожусь ли я в обществе русских, которые, как мне кажется, должны радоваться всякому успеху родного оружия, или же я попал в общество ненавидящих нас немцев или венгерцев, злорадно отрицающих все, чем может гордиться Россия. Я с необычным удивлением узнал, что текинцы самый покойный и мирный народ, что отряд пребывал все время не в пустыне, а в настоящем Эдеме, что вода там лучше нашей невской, что если бы мы захотели, то взяли бы Геок-Тепе без выстрела, что потери наши людьми, а равно отбитие у нас знамени и двух орудий было устроено с намерением, чтобы показать небывалую силу неприятеля, что... впрочем, зачем передавать читателю все измышления, которые может породить мелкая злоба и зависть. Перлом всей беседы был вопрос, предложенный одним из присутствующих, будущих Суворовых и Наполеонов:

— Э... что текинцы... Э... вооружены огнестрельным оружием?

К чести остальной почтенной ассамблеи должен заявить, что ответ последовал утвердительный, хотя немедленно же было дано ложное сведение, что большинство ружей — фитильные. Пишущий эти строки имел груды текинского оружия, но ни одного фитильного мултука.

Чем окончилась беседа, не знаю; во избежание разлития желчи я незаметно исчез... Последние, донесшиеся до меня слова были: «Фи! Какие-то халатники... Вдруг салют, выход во дворце!.. Чересчур!..»

Злость меня душила... Душила до того, что если бы я, повинуясь первому впечатлению, вернулся назад и захотел бы высказать этой публике истину о ее суждениях, то не мог бы вымолвить ни слова... Да оно и лучше, что не вернулся!

Читатель, наверное, подумает обо мне: какой неблаговоспитанный молодой человек! Осмеливается так критиковать старших, заслуженных уже людей!

Сознаю свою вину, но заслуживаю снисхождения... [124] Когда эти строки выливаются из-под моего пера, перед моими глазами портрет покойного героя — «Белого генерала»...

Не отнесись я так строго к его врагам и завистникам, людям, не годившимся быть в его войсках даже субалтерн-офицерами, — мне бы постоянно чудилось, что эти холодные, обыкновенно бесстрастные глаза моего боготворимого генерала смотрят на меня с немым упреком, обвиняя меня в измене его памяти...

Итак, в тот памятный вечер компетентные судьи наши порешили, что вся наша экспедиция не стоила и гроша медного, что чествование в Петербурге взятия Геок-Тепе было вовсе неуместно, что об этой экспедиции кричали больше, чем следует, и т. д. Пусть будет, по мнению наших доморощенных Наполеонов, это и верно, я же, со своей стороны, нарисую читателю исторически верную картину двадцатитрехдневной осады и штурма «глиняной крепости безоружных халатников»! Авось читатель найдет, что это действительно прибавляет новый лепесток к лавровому венку покойного героя, да и сподвижникам его служит к чести, а не к позору.

Насколько может обнять взор на север, запад и восток — желтая, песчаная равнина... На юг — длинная линия гор, вершины которых посеребрены снегом...

На этой равнине, верстах в пяти от подошвы гор, временами показывается между облаками дыма какой-то длинный неправильный четырехугольник из белых глиняных стен... Близко от него, едва приметны для глаз, тянутся по поверхности земли линии насыпей, по которым непрерывно перебегают дымки... Во многих местах подымаются большие клубы молочного цвета дыма, слышатся глухие раскаты, заставляющие содрогаться землю... Это и есть Геок-Тепе...

Издали нет ничего страшного, думается наблюдателю, воображение которого настроено рассказами в ближайшем от Геок-Тепе пункте — Эгян-Батыр-Кала, лежащем в двенадцати верстах. Посмотрим поближе.

Вот, как раз идет транспорт под прикрытием роты и полусотни казаков, присоединимся к нему и отправимся в лагерь, а оттуда — в траншеи...

Грязно... Утром шел снег, а теперь градусов 25 жары и от снега нет и следов, только глинистая почва размокла и на ногах бедных пехотных солдат по пуду глины... Ничего, скоро дойдем, если только на дороге не прихлопнут... Вы с недоверием смотрите? Да, могут и прихлопнуть и даже очень близко отсюда; видите этот мост через арык? Шагах в трехстах отсюда? Ну-с, так вот у самого этого моста нас поподчуют текинцы ядром, и хорошо направленным, за это ручаюсь, так как уже пять раз имел удовольствие слышать его гудение перед самым носом! Вы сдерживаете коня? Не бойтесь, авось и мимо...

Ох, близко проклятый мост!.. Пустили подлецы! Вижу дым орудийного выстрела на стене... Вот оно... Вж-жи... Шлеп... Близко... Что это? Забрызгало глиной физиономию? [125] Ничего, утритесь рукавом, здесь дам нет.

Что — неприятное ощущение? Будет и хуже... Еще минут 15 ходу, и пульки начнут посвистывать... Они хуже, потому что их больше, да и визжат уж очень несимпатично, чересчур дискантом, так и кажется, что нервная барышня взвизгнула над ухом...

А смерть витает очень близко от нас, видите впереди двое солдатиков несут носилки — вероятно, или убитый, или тяжело раненный; легко раненные обыкновенно сами добираются до перевязочного пункта. Интересно их догнать и спросить: наши здесь уже владения, можно безопасно отделиться от колонны, не рискуя попасть в лапы текинцев?

—  Кого, ребята, несете?

—  Солдатика, ваше благородие, сейчас убило, так в лагерь его несем.

—  Где убило, в траншее?

—  Никак нет, вот тутотко — близко! Он из лизервных был, помогал, значит, ротному кашевару, и только он это, нагнувшись, подложить хотел полено, как ему вдарит пуля в эфто самое место, — рассказывающий указал себе на темя, — так он, значит, сейчас и помер.

—  Ну, бери на себя больше, — обратился он к товарищу, и они оба снова пошли тяжелою походкою вперед, и убитый снова начал раскачиваться с носилками. В его фигуре не было ничего страшного: побледневшее лицо сохранило самое покойное выражение, полуоткрытые глаза не выражали ровно ничего — видно было, что человек кончил жизнь самым неожиданным образом и что этот сюрприз не произвел на него дурного впечатления — так был быстр переход от жизни к смерти... Завидная участь в сравнении с теми, которым приходится отправляться к праотцам с постели... Постно-торжественные физиономии окружающих, стереотипные утешения, что еще смерть далека, когда сам умирающий уже чувствует ее ледяное дыхание, пичкание разными произведениями латинской кухни, только увеличивающими агонию, обязательные фразы напутствия, что, дескать, «там» лучше, когда, может быть, сам субъект, «туда» отправляющийся, находит, что здесь, на земле, гораздо лучше... Все это очень неприятно и злит страшно. Нет, что может быть лучше смерти мгновенной, неожиданной! Я молю судьбу послать мне кончину в бою или за зеленым полем — когда объявлю большой шлем на бескозырях и буду брать последнюю взятку — тогда пусть кончится мое земное поприще! Блаженная кончина!

Вот и лагерь наконец. Масса кибиток, большинство врыто фута на четыре в землю и снаружи обложено мешками с землею, чтобы обезопасить их обитателей от пуль, щедро направленных сюда текинцами. Особенно много их сыплется около наметов (больших палаток) Красного Креста; дня не проходит, чтобы не убили или не ранили кого-нибудь из лазаретной прислуги или из числа же раненых и больных. Обидная вещь! Является легко раненный с простреленной рукой или ногой, вдруг через несколько времени [126] влетает неожиданная гостья и... хлоп! В грудь или в бок! Понятно, приходится умирать...

Один бедняк фельдшер получил пулю в бедро в госпитале во время перевязки раненого; волей-неволей пришлось лечь вместе с пациентами; на другой день бердановская пуля пробила ему навылет легкое, фельдшер и тут крепится — не умирает, да и только; наконец, под вечер третьего дня, ему перебило шейные позвонки, тогда только этот здоровяк порешил, что этого для одного человека слишком уже много, и скончался...

Николай Николаевич Яблочков, инженер строительной части, был ранен утром 30 декабря в грудь, а 2 или 3 января получил в лазарете другую пулю в руку. Доктор Малиновский во время консилиума или какого-то заседания медицинского персонала в лагере был ранен в бок...

За лазаретом тянется довольно длинная линия кибиток армян-торгашей. Торговля идет оживленно. «Хоть накануне смерти поем да выпью чего-нибудь», — думают воины, забежавшие на минуточку из траншеи в «магазин» какого-нибудь Карапетки. Карапетка же думает: «Авось не убьют, так с капиталом вернусь в Тифлис или Нахичевань» — и дерет страшно, непозволительно дерет! Как покажется, читатель, заплатить за бутылку пива пять рублей серебром? Действительно, ведь это только, когда смерть на носу, можно смотреть на деньги как на лоскутки какой-то бумаги, не имеющей значения! А смерть тут как тут, в этой самой лавчонке, где теперь сидят трое офицеров и пьют какую-то бурду, именуемую кахетинским вином, но ни цветом, ни запахом, ни вкусом непохожую на это божественное произведение зеленых виноградников лучшей части Кавказа! А ведь каждый стакан этой смеси уксуса с ваксой стоит два рубля серебром самое меньшее. Довольно этим беднягам иллюзии, что они пьют вино и им подкрепляют свои силы, довольно и этого после пяти бессонных ночей, проведенных под пулями в траншеях, в липкой грязи, под дождем, среди томительного ожидания вылазки и резни!

Карапет сделал из своей кибитки нечто вроде каземата броненосца — кажется, ни одна пуля не пробьет уложенных до самого верха мешками стен его лавочки. Много их шлепает в верх кибитки, да те не опасны — никого не заденут, разве шальная, пущенная под углом в шестьдесят градусов к горизонту, ухитрится упасть в средину кибитки, отстоящей от неприятеля на 600-700 шагов, словом, покоен Карапет, покойны его гости...

Вдруг с дребезжащим звоном слетает с полки почти пустая жестяная коробка английских печений, падает стоящая на ней бочка с сельдями, падает и сам Карапет к ногам удивленных офицеров, только что собравшихся еще потребовать бутылку дорогостоящей смеси! Бедняга катается в судорогах по полу кибитки, ударяясь головой и ногами о бочонки, заменяющие стулья...

Кровь заливает его черкеску; пуля как раз угодила на вершок выше его кожаного, усаженного металлическими пуговицами кушака... Офицеры хотят его поднять — он отмахивается руками и [127] страшно стонет, умоляя оставить его в покое... Лучшее украшение его армянской физиономии — полуторааршинный нос побледнел. Близка твоя смерть, Карапет! Вот тебе и деньги твои! Так себе и пропадут все эти кипы засаленных бумажек, спрятанные тобой так тщательно в землю под мешком с сушеным инжиром! Хорошо, если кто-нибудь из твоих сородичей знает твой секрет и хоть десятую долю их доставит твоей семье, а то ведь пропадут все плоды твоего обмана и мошенничества.

Один из офицеров кладет около хрипящего армянина десятирублевые бумажки — плату за выпитое вино, и все трое выходят из кибитки. Группа солдат сидит за мешками в нескольких шагах от кибитки; солдатики провели несколько дней в траншеях и теперь отдыхают, если можно назвать отдыхом сидение в грязи под свистящими пулями... Один наигрывает на гармонике...

—  Ребята, тут вот в кибитке ранило маркитанта, снесите его в Красный Крест, — обращается один из офицеров к солдатикам...

Через минуту глухо стонущий Карапетка уже покачивается на руках четверых солдат, а его товарищи маркитанты наводнили кибитку...

Пропал Карапет, пропал его товар...

Сегодня убили его, завтра кого-нибудь другого — пройдет 5-6 дней, и ни одна душа уже не будет помнить, что такой-то существовал когда-то, у каждого слишком много забот о целости и сохранности собственной шкуры...

Вот кибитка артиллеристов 4-й батареи 20-й бригады, заглянуть разве туда?

Предварительно надо согнуться в три погибели: черное отверстие, именуемое дверью, будто сделано только для входа кошек, а не для людей, даже небольшого роста. В довершение неудобства вход закрыт кошмой. После нескольких попыток ваш покорнейший слуга пролезает в кибитку.

—  А, моряк, здорово! Откуда Бог принес?  — слышится из разных углов.

Народонаселение кибитки очень густое; здесь собрались почти все офицеры 4-й батареи. Представлять их вам, читатель, всех затруднительно, познакомлю вас только с лихим командиром этой батареи — капитаном Полковниковым, который за экспедицию, благодаря своей храбрости и разумному командованию своею частью, получил чин подполковника в 27 лет, Георгиевский крест и золотую саблю. Он — любимец фортуны, пули его не трогают, имеет большой успех у женщин и удивительно счастливо играет в карты — два последних обстоятельства обыкновенно, судя по пословице, не совпадают, но Петр Васильевич в этом случае редкое исключение.

—  Ты из траншей к нам забрел? — обращается он к вновь пришедшему моряку.

—  Нет, только что вернулся из Самурского (так названо было укрепление Эгян-Батыр-Кала в 12 верстах от Геок-Тепе). — Надо было забрать пожитки людей и посмотреть, что поделывают там [128] наши, оставленные с одним орудием. А что, господа, водки и легкого пыжа у вас не найдется?

— Как не найтись, есть понятно! Эй, Иван! Дай господину моряку водки и пыж, какой найдется!

Для мирного читателя наша, выработанная походом терминология может быть не совсем понятна. Пыжом называется всякая закуска, ибо, как заряд пороха отделяется от пули пыжом, так, обыкновенно, и одна рюмка отделяется от другой куском чего бы то ни было — в крайнем случае сухарем.

Через минуту гардемарин зарядил себя стаканчиком живительной влаги и крепко прибивал этот стаканчик пыжом из сардинок и колбасы.

—  Ну, что хорошего видел в Смурском? — спросил Петр Васильевич, видя что моряк прибил уже как следует заряд и принялся крутить папиросу.

— Да ничего интересного! Скучают там бедняки, сильно рвутся сюда, завидуют нам!

— Ну, завидовать-то нечему, — заметил молодой, высокого роста красивый поручик Сущинский, подымаясь с постели и потягиваясь; он направился к столу, где стояла еще бутылка водки и коробка сардинок. Едва он сделал шаг, как все сидевшие в кибитке вздрогнули: что-то сильно шлепнулось в верхний переплет, облако пыли и осколков дерева разлетелось повсюду, и большая, полуфунтовая фальконетная пуля упала к ногам поручика...

—  Ну, они подлецы, решительно замышляют меня отправить на тот свет, — проговорил поручик, наклоняясь и подымая эту безобразную, призматическую, сильно сплюснувшуюся пулю. — Нынешнюю ночь всадили мне пулю в пальто, которое я свернул и подложил под голову, сегодня же чуть не залепили в голову...

—  Да она бы не убила тебя, — сказал совсем молоденький прапорщик, взяв пулю и рассматривая ее.

— Покорно благодарю, если бы щелкнула в голову... Ведь, если даже прямо упала с этой высоты, и то сильно ушибла бы, а то ведь, кроме того, сила еще сохранилась... Нет, это, пожалуй, рана была бы изрядная...

—  Зато первого разряда, в голову, — сказал моряк, выпуская клуб табачного дыма ртом и носом.

—  Вчера был интересный случай, — заметил, подымая глаза от книги, которую прилежно читал, один из офицеров 19-й бригады, — прохожу я около траншеи перед лагерем, а там выстроена рота, назначенная на ночь на смену туркестанцам в Великокняжескую Калу. Фельдфебель, такой бравый из себя, с двумя крестами, делал расчет людям. Дошел уже почти до средины фронта, солдаты откликаются: первый, второй, первый, второй — вдруг откуда-то шальная пуля хлопнула прямо в переносье одного во фронте уж из числа рассчитанных, и не пикнул — слетел с ног! Фельдфебель сплюнул, выругался и говорит: «Ишь проклятая, только расчет испортила!» — Я его готов был за такое хладнокровие расцеловать... [129]

—  Действительно, молодчина, — согласились все.

— Ну, однако, засиживаться-то у вас не приходится, — заметил моряк, подымаясь и подтягивая кушак с висевшей на нем кобурой, откуда торчало ложе револьвера.

—  Ты куда? — обратился к нему Петр Васильевич.

—  Да к себе, в Охотничью.

—  Что, поди, у вас там посвистывает?

— Изрядно-таки, пристрелялись, подлецы, здорово! Да и близко ведь — всего восемьдесят шагов. Приходится на ночь бойницы в стене затыкать — стреляют на огонь, который просвечивает. На башне уж трех моих стрелков уложили — в глаз каждого... Как только выставишь дуло винтовки, так и начинают пули щелкать около бойницы; сам замечаешь, как они ложатся все ближе и ближе, каждый раз ожидаешь, что влепят тебе в зрачок прямо... Но все-таки у вас в лагере хуже, там по крайней мере на ночь уляжешься себе под стеной, ближайшей к неприятелю, и дрыхни сколько угодно...

—  Сегодня утром жаловался Гештель, что наши осколки от бомб падают к вам, — сказал поручик, чуть было не получивший в голову текинского презента.

—  Это верно, — подтвердил гардемарин. — Как только увидишь вечером над головой букет этих свистящих и светящихся шариков, так и ожидаешь, что посыпятся осколки в Калу... Неприятно они жужжат, пули куда лучше... Однако, господа, пора мне и к себе. — И моряк крепко пожал протянутые ему руки.

Быстрым шагом прошел он открытое место до кибиток апшеронцев. Но как ни быстро шел молодой моряк, а все-таки около него свистнуло две пули и одна шлепнулась в двух шагах перед ним.

—  Ишь подлецы, это ведь для меня специально предназначались, — пробормотал сквозь зубы гардемарин и поторопился завернуть за ряд кибиток, ибо молодой моряк не чувствовал никакого желания быть убитым так себе, ни за что ни про что.

—  Пойти разве переодеться, — пришла ему в голову мысль, и он повернул налево, к тому месту, где виднелись три отдельно стоявшие кибитки. Еще не доходя шагов сорок, он крикнул во всю мочь:

—  Абабков!

Из одной кибитки высунулась голова матроса; увидя гардемарина, обладатель головы показался весь и немедленно перебежал в другую кибитку, в которую вошел и молодой моряк.

—  Здорово, Абабков! — поздоровался он с матросом, на физиономии которого выражалось искреннее удовольствие видеть своего барина целым и здоровым.

— Здравия желаю, ваше благородие,  — ответил Абабков и прибавил: — а нам сказали, что вы, ваше благородие, будто уж ранены были ночью...

—  Наврали, брат Абабков, целехонек, как видишь. Текинцы-дураки еще не отлили для меня пули... А вот дай-ка мне переодеться да расскажи, что тут у вас делается. [130]

—  Вы как, ваше благородие, скрозь будете переодеваться?

Вероятно, выражение «скрозь» было уже знакомо молодому моряку, так как он с улыбкой отвечал:

—  Да, скрозь переоденусь.

Абабков вытащил из переметных сумм разное белье и начал его приготовлять к переодеванию своего барина. Пока он этим занимается, я отрекомендую его читателям.

Николай Абабков — матрос 1-й статьи одного из кронштадтских экипажей. Он уже старослуживый — кончает десятый год своей службы. Бравый матрос, при этом не дурак и выпить. Отношения его к гардемарину чисто отеческие: проиграется, например, молодой моряк в штосе — Абабков делает ему внушение; вернется ли с товарищеской попойки, переливши за галстук не в меру, — тот же Абабков пристыдит его на другой день. Пользуясь нетрезвым состоянием своего барина, этот образец слуг отбирает деньги, и часть их немедленно идет на пополнение истаскавшегося в походе костюма, и гардемарин к своему изумлению и удовольствию через несколько времени находит новую блузу, заменившую его прежний китель, представлявший уже из себя одну большую дыру, неподдававшуюся больше никакой починке. За эту заботливость Абабков считает себя вправе курить господские папиросы и, в торжественных случаях, надевать галстуки и сорочки своего барина. В праздник Абабков является с неизменным вопросом:

—  Ваше благородие, позвольте идти гулять?

— Ты напьешься сегодня, Абабков? — спрашивает его молодой моряк.

—  Точно так, ваше благородие, напьюсь, коли только я вам не нужен.

—  А деньги есть?

—  Коли дадите, ваше благородие, все лучше, потому водка эта самая два с полтиной бутылочка.

—  Ну, возьми себе. — И Абабков получает какую-нибудь бумажку в зависимости от состояния финансов гардемарина.

К вечеру Абабкова приносят в истерзанном виде и в состоянии невменяемости; он начинает бушевать.

—  Абабков успокойся, не то будешь связан, — слышится из кибитки голос строгого командира — лейтенанта Ш-на. Абабков успокаивается, но усиленно ворчит.

Проходит несколько минут, и снова слышится в матросской кибитке шум, драка и возня.

—  Дежурный по батарее! — кричит лейтенант.

—  Есть!

—  Связать Абабкова, а будет ругаться — заткнуть рот!

—  Есть!

Наступает тишина — Николай Абабков уснул.

Утром он является с пасмурной физиономией, иногда даже украшенной парой знаков, известных почему-то в общежитии под названием фонарей, хотя знаки сии вовсе не освещают физиономии, а скорее придают ей мрачный вид. [131]

—  Нагулялся, Абабков? — спрашивает гардемарин, ежась под буркой и не решаясь подняться с пригретой постели. Абабков молчит.

— И не стыдно тебе, старому матросу, так напиваться, что тебя связывают?

—  А вам, ваше благородие, не стыдно позавчера было, когда вас принесли благородие, Господин лейтенант, на плечах, да еще вам уши оттирали, потому вы как мертвый были?

Начинаются взаимные укоры.

Кончается тем, что Абабков получает на опохмеление некоторую сумму, а сожители гардемарина долго еще хохочут над сценой взаимных упреков.

Этот-то Абабков и собирался теперь переодевать своего барина, действительно сильно нуждавшегося в смене белья, так как, заранее прошу извинения у моих читательниц, все белье обратилось в зоологический сад...

—  А что, брат, — обратился гардемарин к своему Санчо Пансе, — не найдется ли воды помыться, не очень горячей, а так — потеплее?

—  Никак нет, ваше благородие! Коли угодно вам холодной, сейчас принесу.

—  Ну, валяй холодной.

Через минуту молодой моряк, фыркая и ежась, обливался ледяной водой в кибитке. Подобные вещи сходят даром для здоровья только в походе; попробуйте выкинуть такой фокус в обыденной жизни и, наверное, получите тиф или воспаление легких или что-нибудь в этом духе, и получите, пожалуй, даже от силы воображения, что я, мол, простудился. Под выстрелами же неприятеля, жертвами которых на ваших глазах становятся сотни ваших товарищей, вам уж никак не взбредет в голову мысль, что вы можете отправиться к праотцам от другой причины, а не от одной из этих свистящих мимо пуль. Скажи кто-нибудь гардемарину, что он рискует протянуть ноги от этого мытья холодной водой, он расхохотался бы и заявил, что это невозможно. Да и смешно, действительно, бояться простуды в том месте, где пули сыпятся и щелкают о землю градом...

—  Вчера у нас, ваше благородие, Тарсукова ранили, — заявил Абабков, старательно вытирая своего барина какой-то тряпкой, некогда бывшею, кажется, чайным полотенцем или салфеткой.

— Опасно? — спросил гардемарин, стараясь расчесать кусочком гребешка волосы, свалявшиеся на голове чуть ли не в колтун.

—  Нет, так себе, в ногу наскрозь! Он ставил самовар и только это вышел пощипать лучину, а она его как зыкнет... Спужался, бедный, сильно.

—  А что, Абабков, хочется в Кронштадт?

— Известное дело, ваше благородие, хочется! Здесь-то есть настоящая Азия — ничего нет, окромя этих черномазых... Да и дорого все до страсти; виданное ли дело, чтобы бутылка водки четыре рубля стоила. Скажешь землякам, так вить рассмеются [132] все, не поверят! Да и донимают уж очень, ваше благородие, эти самые трухмены — и ночью палят и днем палят — ни минуты, значит, не дадут спокойствия.

— А ты очень боишься, Абабков? — спросил гардемарин, оканчивая свой туалет.

—  Как же не бояться, ваше благородие? Разве кому приятно свою жисть окончить, да и еще в чужой стороне?

—  А знаешь пословицу: пуля виноватого найдет? — спросил гардемарин, собираясь выходить из кибитки.

—  Знаю, ваше благородие, да знаю и другую: береженого Бог бережет; вы не очень высовывайтесь, ваше благородие, оно вернее...

—  Стыдно, Абабков, старый матрос и говоришь такие вещи! А еще в претензии, что тебе Георгия не дают! Я ведь видел, как ты высунул голову из кибитки и не хотел выходить, пока не увидел, что я тебя зову! Ну, прощай, Абабков, да смотри не трусь у меня...

— Счастливо оставаться, ваше благородие, — последовал ответ, и Абабков стрелой перелетел в свою кибитку, опасаясь представить собой мишень для текинцев...

Вечерело. Косые лучи заходящего солнца отливали пурпуром на белых стенах Геок-Тепе, на которых уже реже начинали вспыхивать дымки выстрелов; из траншей тоже как-то ленивее начинали стрелять — обе стороны хотели отдохнуть. Но все-таки нет-нет и пуля с пронзительным свистом пролетит над лагерем или вопьется в какой-нибудь мешок с глухим шлепаньем...

Гардемарин направился по траншее к Великокняжеской Кале. Задумчиво шагал он по узкому пути; по дороге попадались траверсы, которые он обходил совершенно машинально, — мысли его были совсем не в Ахал-Теке, не в этих траншеях, начинавших уже окутываться сумраком вечера... Витал ли он мыслью в море, вспоминая разные эпизоды бурного плавания, или голова его была занята приведением на память прошлого, для него дорогого, — не знаю, знаю только, что он очнулся и пришел в себя, столкнувшись носом к носу с первыми людьми какой-то роты, возвращавшейся на отдых в лагерь. Прижавшись насколько мог к брустверу, всматривался молодой моряк в лица двигавшихся мимо солдат. Видно было, что люди утомлены, что нервы напряжены до крайности; с какой-то суровою молчаливостью проходили они мимо, звякая штыками винтовок, часто цеплявшихся в этой тесноте друг за друга.

Осунувшиеся, потемневшие, закопченные лица мелькали в глазах гардемарина... Казалось, каждое лицо выражало желание или скорее покончить эту тяжелую осаду, или присоединиться к тем многим сотням товарищей, которые уже успокоились под покровом этой желтой необъятной степи...

Рота прошла, и моряк поторопился добраться до входа в Великокняжескую Калу.

Едва держащиеся, все простреленные стены окружали четырехугольник, переполненный солдатами всякого рода оружия. [133] Во многих местах были костры. Вправо от входа шла небольшая стенка, с проделанными в ней амбразурами для двух картечниц и двух горных орудий. Неподалеку стоял верх от желомейки, человек пять матросов лежали около картечниц. К ним-то и направился гардемарин, выйдя из траншеи, ведшей в эту Калу.

— Где господин Голиков? — обратился он к одному из матросов, обтиравшему патроны, приготовленные на ночь.

—  Здесь, ваше благородие, под верхом, — отвечал матросик, указывая на верх желомейки, из отверстия которой действительно торчали чьи-то ноги, как теперь заметил гардемарин.

— Сейчас вылезу, подожди, — послышался замогильный голос. Ноги пришли в движение и начали понемногу показываться из этого своеобразного жилища; показалось туловище, облеченное в какую-то куртку шоколадного цвета с обрывками мичманских погон на плечах, наконец явился на свет Божий и затылок с надвинутой фуражкой. Фигура стала на четвереньки, поднялась и сделала пируэт.

—  Вот и я собственной персоной, дрожайший камарад,  — приветствовала эта особа, выползшая из своего жилища ракообразным способом.

—  Пришел вас проведать, — сказал гардемарин, обменявшись крепким рукопожатием со своим товарищем по оружию.

— Ничего, живем еще, пока не убили... Не хотите ли рюмочку божественного напитка? А? С холоду не мешает ведь? — И, не дожидаясь ответа, Евгений Николаевич Голиков нырнул под верх и явился с бутылкой «божественного напитка».

—  Стаканчика-то нет, еще сегодня был, да какой-то милый армеец, с ловкостью молодого гиппопотама, танцующего в посудном магазине, раздавил его своим седалищем... Ну, да не беда, душа меру знает, можно и из горлышка. Я как хозяин покажу вам пример. — К словам присоединилось действие, и послышалось довольно продолжительное бульканье...

—  Валяйте... Преполезно, я вам скажу, от всех болезней помогает... Вот вам и сухарь на закуску. Теперь вы рассказывайте, где были, что делали, куда направляетесь.

Гардемарин сообщил вкратце о своих приключениях. От внимательного взгляда Евгения Николаевича не скрылось, что его молодой товарищ чем-то озабочен.

—  Что, батенька, с вами? — спросил он, похлопывая своей широкой ладонью по плечу товарища.

—  Глупая хандра какая-то напала, сам не знаю с чего... Устал я от этой жизни... Каждый день резня, резня... Каждую секунду нервы в страшном напряжении... Ежеминутное ожидание смерти — все это доведет до апатии, до хандры...

—  Вот те на! От вас ли я это слышу, гард? Вчера или третьего дня еще целых пять часов сам же сидел под бруствером без обеда, чтобы подстрелить пару-другую текинцев, а сегодня пустился в миндальничание! Плюньте вы на свои нервы и будьте мужчиной. [134] Ну, убьют — опять же наплевать! Взгляните на меня — всегда я весел бесконечно...

—  Пойду завалюсь-ка я спать, — порешил гардемарин и, простившись с Голиковым, направился по стенке в свою Калу.

Совсем стемнело. На темном небе зажигались мириады звезд, но их матовый блеск не мог рассеять мрака южного вечера... Приходилось идти очень осторожно, чтобы не споткнуться о глыбы глины, валявшиеся повсюду. Моряк шел от костра к костру, руководясь их мерцающим и неровно вспыхивающим пламенем как светом маяка. Вот он дошел до кибитки Алексея Николаевича Куропаткина, начальника Туркестанского отряда. При свете свечи, вставленной в бутылку, этот талантливый, всеми любимый молодой начальник рассматривал какие-то кроки и вместе с тем писал записки с приказаниями, переходившие сейчас же в руки двух его адъютантов.

Отдельные выстрелы за все это время не умолкали; гул их становился резче и резче по мере приближения гардемарина к траншее, соединяющей Охотничью Калу с Великокняжескою. Вот, наконец, и стена с выходом и траверс, устроенный на месте, где текинцы положили своими выстрелами немало-таки народу, в том числе и подполковника Николая Николаевича Яблочкова. Удушливый пороховой запах так и ударял в нос; в пространстве, окруженном стенами близлежащих укреплений, выстрелы особенно резко отдавались. Вдоль всей линии бруствера темнели силуэты наших стрелков; солдатики тихо переговаривались между собой.

Совсем близко виднелась вправо белая линия стен Геок-Тепе, нет-нет да и вспыхнет несколько огоньков поверх этой линии, раздастся в воздухе над головой свист или шуршанье пули и одновременный треск нескольких ответных выстрелов из траншеи...

—  Кто это? — раздалось над ухом гардемарина, уже подходившего к концу траншеи  — к мостику через Великокняжеский ручей, отделяющий Калу этого имени от Охотничьей.

—  А, да это моряк,  — послышалось затем, и от бруствера отделился силуэт командира роты Ширванского полка Лемкуля.

—  Здравствуйте, поручик, — поздоровался моряк. — Вам эту ночь не спать?

— До спанья ли тут! Сейчас будут занимать наши плотину, как бы текинцы не сделали вылазки!

—  Кто будет занимать? — спросил гардемарин.

—  Наша 9-я рота, а 11-я будет прикрывать рабочих, строящих редут впереди Охотничьей Калы...

Гардемарин быстро перешел мостик и очутился перед дверью в Калу, дверь эта представляла из себя низенькую, проломленную в стене арку; молодой моряк пригнулся и прошел эту арку, но у входа в Калу дорогу ему загородил штык, направленный часовым в грудь.

—  Стой! Кто идет?

—  Свой, офицер! — последовал ответ. [135]

Часовой отступил на шаг, и гардемарин очутился наконец в давно знакомом маленьком четырехугольнике. Все пространство освещалось несколькими кострами, около которых толпились солдатики, не занимавшиеся варкой пищи, а пользовавшиеся светом пламени для осмотра винтовок и патронных сумок.

Заметно было оживленное движение, охотники подпоручика Воропанова были выстроены во фронт, и сам их командир, одетый в черкеску верблюжьего сукна, с бердановскими патронами в газырях, говорил им, по обыкновению заикаясь, речь:

— Э... чтобы того вы, э... не палили у меня, э, э... зря... команду слушать, э... А то перебью, э, э... сам как собак, э!.. Да не шуметь... того... Разойтись, пока!

Гардемарин подошел к поручику, который, распустив команду, оперся о стену спиной и чиркал о черкеску спичкой, не желавшей никак загореться...

—  Э... моряк, э... дайте огня, — обратился он к гардемарину.

—  Гребенщиков! — крикнул молодой моряк.

—  Есть! — донеслось откуда-то из пространства.

—  Принеси уголек закурить!

Через минуту молодой матросик в шинели в рукава бежал к двум офицерам, перекидывая из руки в руку раскаленный уголь.

—  Э... Э... вот молодец... — похвалил Воропанов, закуривая.

— Рад стараться, ваше благородие! — вытянулся матрос и исчез немедленно во мраке.

—  А... А... вы знаете, моряк... э... что вы будете... э... э... сегодня комендантом Охотничьей... э... Калы?

—  Нет не знаю, да и это невозможно, — ответил удивленный гардемарин.

—  Ку-Куропаткин говорил мне! Э... э... Да вот и он! Пойдите к нему...

Алексей Николаевич Куропаткин стоял в середине Калы и разговаривал с инженерным капитаном Масловым.

—  При такой темноте текинцы почти наверняка попытаются сделать вылазку и уничтожить наши работы, — говорил Алексей Николаевич. — Нам поэтому важно занять сначала плотину, откуда уже можно будет сильным ружейным огнем оборонять вновь закладывающийся редут.

—  Когда же двинутся наши на плотину? — спросил Маслов.

—  Через десять минут, самое большое. Одновременно с ними пойдут и охотники поручика Воропанова, которые должны залечь вправо от нашей Калы за стенками, шагах в пятидесяти от неприятеля... А, вот и вы, — обратился Куропаткин к гардемарину, уже несколько времени стоявшему около в ожидании конца беседы начальника отряда с капитаном Масловым.

—  Вам сегодня поручается защита Охотничьей Калы, так как комендант ее, поручик Воропанов, идет со своей командой для прикрытия работ; вы останетесь вместо него комендантом.

—  Есть! — ответил гардемарин. [136]

— Оставшимися у вас людьми займите все выходы и оберегайте в особенности эту полуразрушенную стену. — И Куропаткин указал на левую стену, в которой наши снаряды во время занятия Калы 29 декабря понаделали массу пробоин и наполовину обрушили ее. — Никого не впускайте в Калу, единственный вход — это передний; наблюдайте, чтобы не было суматохи в Кале, а главное — не позволяйте людям, стоящим по бойницам, бестолку стрелять!..

Команды, назначенные занимать плотину и прикрывать рабочих, уже выстроились... В Кале стало тихо... Выстрелы неприятеля очень редко нарушали тишину... Небо горело мириадами звезд... Полупотухшие костры освещали вокруг себя небольшое пространство мерцающим красноватым пламенем... Ожидание начала дела теснило грудь. Вот Воропанов вполголоса скомандовал своим охотникам: напра-во! шагом марш! И люди, один за другим, нагибаясь при выходе, стараясь не зацепиться штыками, стали исчезать в темной арке стены... Куропаткин отправился в траншею перед Калой.

Чтобы читатель понял ход работ и боя этой ночи, необходимо объяснить местоположение Охотничьей Калы.

С восточной стороны Геок-Тепе, ближе к южному углу, текинцы выстроили в ста шагах от главной крепостной стены два небольших четырехугольных укрепления, шагах в полутораста одно от другого; если встать лицом к Геок-Тепе, то левое называлось Охотничьей Калой, а правое Туркестанской — по имени отрядов, штурмовавших это укрепление 29 декабря.

За этими укреплениями находилась Великокняжеская Кала, в которой всегда помещались на ночь резервы и которая была главною квартирою начальника правого фланга — Алексея Николаевича Куропаткина. Эти три укрепления соединялись между собой траншеями. В ночь на 5 января решено было занять место перед Охотничьей Калой, чтобы возвести редут, из которого можно было бы начать вести минную галерею под неприятельскую стену. Следовательно, приходилось окапываться в шестидесяти шагах от неприятеля, а пока окопаешься, приходилось рассчитывать на угощение многими тысячами пуль, что на таком близком расстоянии равнялось расстреливанию. Правда, перед Калой были глиняные стенки, но очень невысокие — фута три — печальная защита!

Когда охотники ушли и Кала опустела, в уголке, при свете нескольких фонарей, расположились с носилками санитары. Два доктора и несколько фельдшеров приготовляли перевязочные средства, перекидываясь между собой отрывочными фразами... У бойниц и в угловых башнях молча стояли фигуры солдат с берданками наготове...

Гардемарин ходил вдоль стены, обращенной к неприятелю, и какое-то тоскливое чувство сжимало его сердце...

С каждым выстрелом ему чудилось начало кровопролитной схватки. [137]

«А может быть, текинцы и не заметят наших, — успокаивал иногда себя моряк, — ведь теперь они уже должны залечь».

Как будто горстью гороха ударили в стену, мимо которой нервными шагами ходил гардемарин; несколько пуль с визгом пронеслись над Калой... Еще и еще... Гулко начали хлопать громадные текинские мултуки, вмещающие заряды чуть ли в полфунта пороха... Наперерыв затрещали наши берданки... Щелканье пуль в стены Охотничьей Калы напоминало собой сильный град, барабанящий в окна...

Глиняные стены обладают удивительным резонансом, поэтому в Кале выстрел действовал оглушительно, а тут гремели тысячи выстрелов... Глина летела глыбами со стен, сбиваемая фальконет-ными пулями... Пороховой дым начинал наполнять крепость... Моряк бегал по всем фасам и, не переставая, кричал: «Без команды не стрелять, своих перебьете!..»

Но вот над Калой как будто чья-то гигантская рука ударила по воздуху и привела его в содрогание и надавила вниз — все почувствовали толчок в голову, в ушах зазвенело от шума прогудевших полудюжины девятифунтовых снарядов; в крепости грянуло почти несколько одновременных разрывов, звук которых покрылся криками и стонами... Вдруг вся Кала озарилась ярким светом, послышалось невыразимое шипенье и свист, повсюду полетели искры, и ракета с верхушки Охотничьей Калы угодила в неприятельский ров и там разорвалась... Мортирная батарея сделала залп... Земля задрожала от этого страшного удара, и на темном небе быстро начали подыматься шесть светящихся и посвистывающих шариков... Вот они остановились как раз над головой моряка, наблюдающего за их полетом... Одно мгновение они были неподвижны, но вот начали опускаться и, кажется, прямо на голову... Ниже, ниже, быстрее и быстрее, наконец быстрота уже такова, что не видно светящейся точки, а полоса света... Слышен где-то близко за стеной крепости звук падения тяжелых тел на землю... Несколько секунд ожидания... Бум-бум... Начали рваться... А тут уже и новые точки появились на небе, помрачая своим светом яркие звезды, с недоумением смотрящие на землю, где люди вместо того, чтобы наслаждаться созерцанием чудной ночи, рвут друг друга на части...

А перед Охотничьей Калой действительно рвали друг друга на части в ожесточенном рукопашном бою... Под самой стеной Охотничьей Калы сотни голосов заревели: «Ура! Ура! Магомет!»

Гардемарин невольно отшатнулся... Рука машинально выхватила из кобуры револьвер, курок щелкнул... Нервная дрожь пробежала по телу... Стрельба на мгновение замолкла... Вдруг у переднего входа послышались нечеловеческие крики и шум... Гардемарин и человек десять солдат бросились туда и увидели толпу, в паническом страхе толкающуюся у входа... Какой-то солдатик в припадке безумного страха вырвался из этой давки, сбил с ног одного из солдат, старавшихся удержать эту толпу, ничего не видя от ужаса наскочил на угол стены, упал и снова [138] поднялся и, спотыкаясь, помчался по Охотничьей Кале что-то крича... В узком проходе масса народу давила друг друга... Чей-то голос, озлобленный, бешеный, ревел:

—  Что вы делаете, мерзавцы!.. Трусы!.. Назад, назад... Слышались страшные удары не то нагайкой, не то шашкой

плашмя...

—  Бей их прикладами, — крикнул гардемарин окружавшим его охотникам, старавшимся остановить эту толпу, рвавшуюся назад в Калу...

Человек двадцать проскочило еще, а затем начали уже по три, по четыре появляться у входа, но тут встречали их или штык охотников, или дуло револьвера молодого моряка, ставшего в проходе...

Показалась какая-то фигура, страшно ругавшаяся и хромавшая, — моряк по голосу узнал подпоручика Гринева, сапера.

—  Ты откуда, что с тобой?

—  Эти мерзавцы рабочие бросились бежать, сбили меня с ног, я попал в ручей, и они перебежали через меня... Паника страшная. — С этими словами подпоручик снова вернулся назад — в это море оружейного огня... На левом фланге, шагах в восьмистах от Охотничьей Калы, раздавался залп за залпом...

—  Ох, ох... — крикнул кто-то над ухом моряка, и мимо него промчался, отчаянно махая правой рукой, его приятель Абадзиев, ординарец Михаила Дмитриевича Скобелева.

Два осетина подхватили молодого прапорщика под руки и повели к перевязочному пункту.

Моряк пошел туда же... У него начинала кружиться голова от этой страшной трескотни в атмосфере, пропитанной пороховым дымом...

В углу, между стенами, сидел на носилках, без сюртука, Абадзиев, мертвенно-бледный; правая рука истекала кровью, лившейся из двух отверстий... В правой стороне груди — маленькая черная дырочка, и под левой ключицей такая же... Пуля раздробила ему правую руку и пробила грудь... Его окружали осетины из конвоя генерала, его соотечественники... По этим черным, зверским, бородатым физиономиям катились слезы. Один схватил бутылку вина и вместо воды вылил ему на голову... Другой, желая поддержать, опрокинул ящик с хирургическими инструментами... Абадзиев — их любимец, и вдруг смертельно ранили... Так, по крайней мере, все думали...

Пули жужжали и в этом уголке... Одна разбила фонарь... Другая шлепнулась в спину санитара, глухо вскрикнувшего и свалившегося ничком... Доктора с поразительным хладнокровием перевязывали раненых...

—  Что тащишь сюда мертвых? — с нетерпением крикнул одному из санитаров молодой доктор, указывая на убитого в лоб солдата, принесенного на носилках...

—  Да он еще хрипел, ваше благородие, как мы его несли, -. возразил солдатик-санитар, — значит, теперь только скончался...

—  Ну, убирай его, не загораживай дороги... [139]

Приторный запах крови смешивался с пороховым...

Гардемарин остановился над носилками, с которых слышалось удушливое храпение...

Лежал на них унтер-офицер Ширванского полка... Лицо потемнело, глаза закатились, левая рука прижата к горлу, и из-под пальцев сочилась кровь, казавшаяся в этом полумраке совсем черной... Правая рука царапала кожу носилок.

Моряк отошел в сторону и начал прислушиваться к шуму утихавшей свалки... Крики доносились уже из крепости, вылазка была отбита... С нашей стороны гремели непрерывные залпы... Ракеты освещали Калу и, оставляя во мраке длинную красную полосу, то ударяли в ров, то летели по стене... Воздух был наполнен криками, стонами, ревом верблюдов и ишаков, пронзительным детским плачем...

— Генерал идет, — послышалось сзади моряка, и в нескольких шагах от него показалась стройная фигура Михаила Дмитриевича, одетого в коротенький белый полушубок... С ним шел начальник штаба Гродеков и два ординарца...

Генерал прошел в арку и направился во вновь возведенный редут, в котором обкладывали бруствер мешками.

—  Здорово, ребята! — донесся голос генерала в Калу. Как на учении отчетливо грянуло:

—  Здравия желаем ваше превосходительство! Умолкнувшие было текинцы тоже приветствовали приход генерала тучей пуль, защелкавших в стену Калы...

—  Прапорщик Ушаков! Дайте мне знак отличия военного ордена, я хочу наградить наиболее отличившегося... Ребята, кому вы присуждаете крест?

После нескольких секунд молчания послышались голоса:

—  Крупенкову, ваше превосходительство... Крупенков больше всех заслужил... Он двоих заколол... Рука порублена, и с нами остался... Крупенкову следует...

Вытолкнули вперед Крупенкова, которому генерал и навесил крест, приказав идти на перевязочный пункт, так как у бравого солдатика сильно было разрублено левое плечо и недосчитывалось что-то трех пальцев на той же руке...

Цель была достигнута — впереди Охотничьей Калы возвышался грозный редут, из которого можно было начать вести минные работы.

Из Великокняжеской Калы явился оркестр музыки... Через десять минут, под самым носом текинцев, в шестидесяти шагах от стены, раздавались звуки из «Боккачио»... Некоторым диссонансом являлись стоны и оханья подбираемых раненых, но... на войне на это не обращается внимания! Дух солдатиков легче всего поддержать таким путем, бравируя опасность или уменьшая ее в их глазах...

Много раз меня занимала мысль, какое впечатление на нашего полудикого врага производила эта музыка, появлявшаяся немедленно после всякого дела?.. Я думаю, что у них непременно должно было явиться сознание о нашем превосходстве... Для текинцев, [140] как для всякого восточного народа, театральность обстановки играет большое значение, поэтому звуки музыки, раздающейся в бою, должны возвышать в их мнении «белых рубах», умеющих умирать так эффектно...

Часам к десяти вечера все вошло в свою колею; только залпы двух рот из траншеи через каждые четверть часа напоминали текинцам, что бдительность наша не ослабла; в Охотничьей Кале солдатики примащивались на покой, завернувшись в шинели, позевывая и крестя рот; у едва тлевшего костра два солдатика что-то ковыряли в своих сапогах, и один из них рассказывал какую-то историю...

— И вот, братец ты мой, значит, он пришел в деревню и проведал об этих самых делах, и почал же он ее, значит, колотить... И-и как!..

Из жаломейки доносились голоса гардемарина и прапорщика Морица, игравших в пикет:

—  Кварт от дамы...

—  Не годится — кварт мажор!

—  Три туза...

—  Не годится — четырнадцать десяток!

—  Чтоб тебя подстрелили!.. Постоянно игру отобьет...

Из кибитки саперов слышался звон бутылок — Михаил Дмитриевич прислал своим «кротам», как он их называет, несколько коробок консервов и пару бутылок вина подкрепить свои силы...

Наконец все успокоилось... Вот откуда-то очень издалека донесся звук горна — протяжное «Слушайте все!»

Это казачий или драгунский объезд подает сигнал своим, чтобы в темноте не быть принятым за неприятеля... У текинцев же долго не умолкает шум в крепости, долго слышатся крики, иногда даже можно ясно различить плачущие и причитающие голоса женщин... Много сегодня погибло храбрых джигитов, и кровь их вопиет о мести; и вот седобородые муллы проповедуют собравшимся около них мрачным, закопченным пороховым дымом старшинам, что Магомет должен помочь своим правоверным сынам, что «белых рубах» немного, что зарядов им не может еще хватить надолго, что они истомлены осадой; припоминают поражение, какое им было нанесено полтора года назад под этими же стенами; снова воскрешается надежда в груди вольных детей пустыни, и они деятельно начинают чистить свои винтовки, переснаряжать стреляные гильзы берданок, точить свои кривые шашки или распределять порох между исстрелявшими... Много раздается в ночной тиши проклятий «уруссу», много молений возносится Аллаху о помощи, а в землянках, где спрятаны жены и дети, много слез льется об убитых и израненных близких...

* * *

7 января был серенький, довольно теплый день...

Как всегда, пощелкивали выстрелы, гудели орудия... Особенного ничего не предвиделось, разве дежуривший в траншее с ротою офицер, которому было скучно и холодно, начинал сам по себе [141] «предвидеть», что штурм должен быть назначен-таки скоро, так как просто невтерпеж становится...

Славно спалось гардемарину после обеда... Закрывшись с головой буркой, свернувшись калачиком, покоился он в нижнем этаже левой башни, и гром беспрерывных выстрелов берданки его приятеля прапорщика Морица, «практиковавшегося» по текинцам из бойницы этой же башни, ничуть не мешал его розовым сновидениям... Он бы, пожалуй, проспал до вечера, если бы вдруг Мориц не подскочил к нему еще с дымящейся от последнего выстрела винтовкой и, стащив бесцеремонно бурку, не начал бы толкать его под бока. Со стороны гардемарина послышалось ворчанье...

— Да вставай-же, черт тебя подери, текинцы белый флаг выкинули! Сдаются, должно быть!

—  Ну и пускай себе, спать хочу, — пробормотал доблестный сын флота.

—  Да пойми же ты, текинцы вышли из крепости, они около наших траншей... Да вставай же!

Моряк приподнялся, зевнул во всю пасть, протер глаза и все-таки, видимо, не пришел совсем в себя.

Мориц приподнял его под мышки и встряхнул раза два.

—  Оставь, я проснулся... В чем дело?

—  А вот посмотри, — и прапорщик подвел его к бойнице, из которой он минут десять назад стрелял.

Должно быть, то, что увидел гардемарин, было действительно интересно, так как он мгновенно выскочил из башни, даже оставив там свою бурку, которую он берег всегда пуще зеницы своего ока.

Вся крепостная стена была усеяна текинцами, даже не усеяна, а битком набита... Старые, молодые, большие и малые, женщины с детьми на руках толпились на стене. Вся эта публика была одета в самые разнообразные халаты, поражавшие своею пестротою. Многие спускались в ров и выходили из него на пространстве между траншеями и стенами».

Гардемарин обратился к одному из нескольких офицеров, взобравшихся на бруствер Ширванского редута, с вопросом: что значит эта картина?

—  Перемирие для уборки тел, — ответил тот.

Общее внимание наших было привлечено каким-то видным красивым текинцем пожилых лет, ходившим с копьем в руках по стене и что-то кричавшим народу, глазевшему на «белых рубах».

Обратились к солдатику-татарину за переводом.

— Это он, ваше благородие, говорит своим, что, ежели, говорит, кто из вас только выпалит теперь по русским, так тут, говорит, ему сейчас и смерть будет... Запрещает, значит, стрелять!..

Подполковник Гомудский, главный переводчик штаба, вышел из траншеи и вступил в беседу с двумя старшинами... Все уселись на равном расстоянии как от рва, так и от траншеи на корточки и начали разговаривать...

Текинцы подбирали мертвых и уносили их в ров. Подбирали иных небрежно... [142] Как сейчас, помню одного здорового молодца, который схватил труп за обе ноги, просунул их себе под мышки и, медленно ступая, поволок тело, бившееся о неровности головой...

Многие трупы текинцы оставляли неубранными; когда кто-то из переводчиков спросил, отчего они их не подбирают, то получил в ответ, что это собаки, которых они не хотят погребать. Впоследствии мы узнали, что трупы эти принадлежали к числу жителей одного аула, которые, не желая выносить всех тяжестей осады и потеряв большое число убитыми на неудачной для текинцев вылазке 4 января, оставили Геок-Тепе и ушли в Мерв.

Какое-то странное чувство овладело при виде этих людей, которые несколько минут тому назад стреляли по нас и в свою очередь не могли высунуть носа из-за стены, не рискуя получить дюжину пуль, и которые теперь прогуливались, подходили к нам на несколько шагов, разговаривали с солдатами-татарами и нашими джигитами-туркменами как ни в чем не бывало...

Правда, были между ними и субъекты, смотревшие на нас очень враждебно.

Два каких-то молодых текинца, одетые в шелковые халаты, бережно проносили тело старика с совершенно седой длинной бородой; тело это лежало у самого нашего бруствера, так что текинцы не могли его взять сами, вследствие условия перемирия не подходить к брустверу ближе пятнадцати шагов; два солдатика выскочили за бруствер, подняли старика и отнесли тело на определенное расстояние. Сейчас же подскочили два вышеупомянутых текинца, бережно подняли тело и понесли мимо наших траншей.

Проходя мимо группы офицеров, рассматривавших их, один кинул такой вызывающий, надменный и вместе с тем полный ненависти и злобы взгляд на нас, что всякому одновременно пришла в голову мысль о неудобстве попасться ему в лапы...

Вдруг текинцы на стене пришли в движение, большая часть их устремила взоры на северо-восточный угол — там, выйдя за бруствер, стоял Михаил Дмитриевич Скобелев со своим штабом. У многих екнуло и сжалось сердце... Вероломство восточных народов слишком известно и вошло даже в поговорку... А вдруг? Но на стене все было покойно; неприятель только рассматривал «ак-пашу». Впрочем, текинцы понимали, что один выстрел с их стороны — и все зрители, толпившиеся на стене, будут сметены картечью...

Из лагеря было наведено 22 орудия шрапнелью на всякий случай. Войска в траншеях были тоже готовы!

Я, впрочем, не хочу отнять у текинцев их вполне рыцарской чести, проявившейся во время этого перемирия.

Уборка тел кончилась. Наш переводчик, полковник Гомудский, разговаривавший со старшинами, медленно возвращался к своим траншеям; он еще не дошел до бруствера, а флаг был уже спущен. Все текинцы спрятались за стену, так что сами не подвергались опасности. Кто-то из них крикнул ему: [143]

—  Скорее уходи и прячься, будем стрелять! И только тогда, когда он исчез за бруствером, грянул с угла фальконетный выстрел, бывший сигналом общего залпа, окутавшего всю стену пеленой дыма и наполнившего воздух свистом, шипением и жужжанием разнокалиберных пуль...

Снова началась перестрелка, снова живые люди стали обращаться в трупы до будущей уборки...

— Так вы говорите, что генерал был очень не доволен на гардемарина, что он не взорвал мину? — спрашивал лейтенант Ш-н кого-то из офицеров в траншее.

—  Страшно не доволен! И рвет и мечет; говорит, что надо было броситься в штыки, не разбирая числа людей неприятеля, работавших в это время во рву.

—  Да ведь с гардемарином было всего десятка два людей!

—  Генерал не обращает на это внимания; ему не дает покоя мысль, что брешь до сих пор не готова и что, пожалуй, артиллерия не будет в состоянии пробить ее...

—  Да вон идет и генерал, — и офицер рысью побежал к своей роте, чтобы встретить Михаила Дмитриевича на своем месте.

Лейтенант пошел навстречу генералу, здоровавшемуся с частями, расположенными в траншее.

—  А, здравствуйте, моряк! — обратился Михаил Дмитриевич к лейтенанту, приложившемуся под козырек. — Вы ведь переведены сюда из правофланговой? — продолжал генерал, не останавливаясь, обращаясь к идущему рядом с ним лейтенанту.

—  Точно так, ваше превосходительство, только что прибыл с двумя картечницами.

—  А ведь ваш гардемарин осрамился вчера. Слышали?

—  Слышал, ваше превосходительство; много было народу во рву, вот он...

—  Пустяки! И он и Богославский прямо струсили! Я ведь так надеялся на этот взрыв пироксилином. Вы возьметесь взорвать? — быстро повернулся Скобелев к лейтенанту.

— Возьмусь и считаю это великой честью для себя, — ответил Ш-н, и краска удовольствия бросилась ему в лицо при мысли об удачном исполнении этого безрассудно отважного предприятия.

—  Так пойдемте, я вам покажу хорошее и безопасное место, откуда можно будет осмотреть стену и выбрать подходящий пункт для взрыва, — и генерал ускорил шаги...

День был очень ясный, солнце заливало своими лучами всю степь... Текинцы пользовались хорошей погодой, и стрельба шла ожесточенная... Из траншей дружно отвечали...

Генерал шел медленно, не сводя глаз с длинной линии белой стены, на которой вспыхивали тут и там дымки... Вот он вышел в соединительную параллель между Великокняжеской и Охотничьей Калами. В одном месте бруствер был осыпавшимся, так что проходящие были видны до плеч. Текинцы не преминули [144] пустить несколько пуль, провизжавших около головы генерала в расстоянии фута, а может быть, и меньше.

—  Хорошо пристрелялись, — заметил он и вошел в Охотничью Калу, пройдя которую, не останавливаясь, вышел в Ширванский редут и подошел к минному колодцу, из которого как раз вылезал вымазанный в глине саперный унтер-офицер.

—  Кончаете, братцы? — обратился к нему генерал.

—  Почитай, что все кончили; завтра и заряжать можно будет, ваше превосходительство, — ответил бравый сапер.

— Ну, помогай вам Бог!.. Весь исход дела в этом минном взрыве, — обратился Михаил Дмитриевич к начальнику штаба. — Он должен произвести страшную панику.

Генерал подошел к самому брустверу, отстранил одного из стрелков и начал смотреть в промежуток между мешками, рядом с ним поместился и лейтенант Ш-н.

— Вот видите эту большую трещину? Вправо от угла? Вот здесь можно, по-моему, заложить мину, и результат должен быть хорош; главное — надо закопать ее поглубже.

—  Было бы хорошо подвесить ее, — заметил лейтенант.

—  Ну, эти технические подробности я представляю на ваше усмотрение; мне главное необходимо, чтобы взрыв был — это облегчит артиллеристам пробитие бреши... Я не могу примириться с мыслью, что взрыв мог быть уже совершенным в эту ночь... Так вы, моряк, взорвете! Я надеюсь на вас!

—  Сделаю все, что смогу, ваше превосходительство!

—  Спуститесь в ров во что бы то ни стало! Если он будет занят неприятелем — выбейте его оттуда штыками. Возьмите с собой роту, две, три!.. Сколько вам надо, вам дадут, но только исполните это предприятие — оно очень важно...

Несколько пуль щелкнулось в мешок очень близко от отверстия, в которое смотрел генерал... Одна ударилась в верх бруствера и обсыпала присутствующих землей...

—  Ваше превосходительство, — обратился к генералу полковник Козелков, начальник левого фланга, — уйдите отсюда! Текинцы пристрелялись так, что очень часто попадают в бойницу, ведь до стены семьдесят шагов с небольшим!

— Вечно вы, полковник, боитесь за меня, — с неудовольствием ответил генерал и снова начал рассматривать стену, вспышки выстрелов на которой продолжали перебегать так же часто.

— Да как же не бояться за вас, когда вы рискуете своею жизнью, как простой рядовой... Уйдите, ваше превосходительство!

—  Да оставьте меня в покое! — рассердился генерал.

—  Так вы идите сегодня же ночью! — снова обратился генерал к лейтенанту, смотревшему прямо через бруствер и представлявшему таким образом прекрасную мишень для неприятеля, открывшего сильный огонь.

—  Точно так, думаю отправиться после полуночи.

—  Ваше превосходительство! Если вас убьют, кто же поведет нас на штурм, — не унимался Козелков. [145]

—  Ну хорошо, сейчас уйду! До свидания, моряк! Приходите через час ко мне, выпьем кофе и поговорим еще о взрыве!.. — И генерал направился на левый фланг.

Лейтенант Ш-н остался на месте и еще несколько времени смотрел на стену, запоминая местность и делая в голове разные расчеты.

—  Что это вы тут поделываете? — обратился к нему подошедший капитан инженеров Васильев.

Моряк в кратких словах рассказал ему о предприятии, предполагавшемся быть произведенным в эту ночь.

— Так пойдемте со мной, может, мне удастся вам сделать полезные указания... Мне помнится, я видел тут место, подходящее для взрыва, а главное — ползти легко, идет канава близко от неприятельского рва...

Оба офицера пошли по траншее, весело болтая о разной разности.

— Вот отсюда можно рассмотреть удобно; видите вы эту канаву, идущую наискосок к траверзу? Доползти до нее, затем по ней, а там и ров близехонько...

—  Мне надо взорвать поближе к углу, — возразил лейтенант.

—  Так вы можете пройти неприятельским рвом; еще сегодня ночью в ров забиралось четверо охотников и пролежали там часа два! Однако до свидания, тороплюсь в лагерь к полковнику Рутковскому, — и Васильев рысцой направился к левому флангу.

Моряк порешил, что осмотр удовлетворителен.

— Надо взглянуть на свою батарею, — подумал он и повернулся, чтобы идти в Великокняжескую Калу; сделав несколько шагов, он вспомнил, что надо еще раз взглянуть на место предполагаемого взрыва, чтобы определить приблизительное расстояние этого пункта от угла.

Лейтенант остановился около бруствера и, высунувшись по грудь, начал рассматривать интересовавшее его место... Только что он повернулся, чтобы продолжать свой путь, как сильный удар в левую руку, сопровождаемый жгучей болью и мгновенным онемением предплечья, заставил его перевернуться вокруг самого себя...

Он почувствовал, как что-то горячее потекло по руке... Захотелось поднять руку — плечо поднялось, а рука ниже плеча вершка на три перегнулась со страшной болью, от которой в глазах потемнело...

«Кость раздроблена!» — мелькнуло у него в голове, и почему-то вспомнился чей-то пустой, болтавшийся рукав сюртука...

Подхватив раненую руку правой, лейтенант быстрыми шагами пошел к перевязочному пункту, находящемуся в Великокняжеской Кале...

Кровь каплями текла по пальцам, приклеивая рубашку к телу... Ломота увеличивалась... Каждый шаг отдавался во всей руке тупой болью...

«Ну вот и Красный Крест», — обрадовался моряк. [146]

— Доктор, я ранен,  — обратился он к какому-то медику, сидевшему на бурке.

Тот немедленно вскочил, подбежали санитары, фельдшера.

Лейтенанту помогли снять пальто с правого плеча, начали стаскивать с левой руки, и она в перебитом месте перегнулась... Моряк охнул... Стащили рукав...

— Да вы и в грудь ранены? — с беспокойством спросил доктор, увидав отверстие с правой стороны груди в сюртуке.

—  Не чувствую, — ответил Ш-н.

Начали раздевать. Оказалось, что пуля вошла с правой стороны, пробила пальто, три фуфайки, скользнула по груди, не задев ее, и, раздробив левую руку, вылетела.

Сделали перевязку, и через несколько минут лейтенант, лежа на носилках, сдавал батарею мичману Голикову, велев перенести себя в ту часть Великокняжеской Калы, где была главная квартира этого офицера. Сдав батарею, лейтенант приказал выпустить двести пуль по крепости из картечницы в отместку за свою рану, и его понесли в лагерь, где уже были в госпитале два раненых моряка — капитан-лейтенант Зубов и подполковник Яблочков.

У бравого лейтенанта во всю дорогу не выходила из головы мысль, что он теперь поставлен в невозможность делать взрыв, и эта мысль вызывала у него слезы на глаза, заставляя даже забывать боль в раздробленной руке...

* * *

Темно... Грязно... Ветер налетает порывами, свистит в ушах у солдатиков, врывается под шинели, оледеняет бедняков и мешает им вглядываться во мглу, откуда нет-нет и сверкнет огонек выстрела и зажужжит пуля под аккомпанемент завывания ветра... Небо покрыто тучами, по временам сеющими мелким дождем...

Скверно в это время в траншеях... Укрыться некуда... Глина размякла, прилипает к ногам... С каждым шагом ожидаешь полететь, до того скользко... Руки, держащие винтовку, окоченели от холода железа ствола и мокроты... Вода льется за шиворот, и чувствуешь, как сорочка понемногу прилипает к телу... Долго стоять на одном месте нельзя — ноги начинают вязнуть... А в голове роятся мысли одна другой безотраднее... Невыносимое чувство неизвестности давит всей своей тяжестью... Долго ли будет все это тянуться? Как кончится? Что ожидает меня в недалеком будущем? Копошатся вопросы в голове — вопросы, остающиеся без ответа... Чтобы развеяться немного, начинаешь пристально вглядываться в темноту, прислушиваться, считать число вспыхивающих на неприятельской стене выстрелов... Надоедает наконец и это... Воспоминания о прежнем нахлынут в голову... Вся жизнь начинает проходить перед глазами, как в стереоскопе... Все, что было наиболее выдающееся, является панорамой, как бы только вчера это миновало... Но вместе с тем все это как будто в полусне, как будто в представлениях волшебного фонаря видишь самого себя... Наконец является благодетельная дремота! Как хорошо [147] переселиться в мир сновидений хоть на несколько минут!.. Все окружающее так нехорошо, так тягостно!.. Минута забытия, минута радужных снов придаст снова силы переживать все это наяву... Но спать нельзя... Не потому, что чувство сознания долга мешает спать, нет, а потому, что внутреннее состояние человека мешает ему забыться хоть кратковременным, тяжелым сном...

А вдруг вылазка?.. Может быть, в эту самую минуту, когда дремота смыкает глаза, неприятель ползет и через минуту ринется на нас с диким криком, рубя все направо и налево?..

Снова всматриваешься в густой мрак до боли в глазах... Снова бред сонного человека начинает мешаться с действительностью... Картины детства, беззаботного веселья перемешиваются с картинами боя, и звук выстрела выводит вас из этого полулетаргического состояния... Прикосновение рукой к мокрой, липкой глине напоминает вам, что вы в траншеях вблизи от неприятеля, и образы минувшего и пережитого исчезают из вашего мозга — остается действительность, тяжелая, но имеющая все-таки свою прелесть...

В чем же эта прелесть? Удивится, наверное, читатель, на которого предыдущее описание, вероятно, не произвело впечатления чего бы то ни было прелестного.

Прелесть в том, что эта обстановка заставляет вас чувствовать, что вы живете, а не прозябаете; вы сознаете, что, какой бы маленький человечек вы ни были в общественной иерархии, тут вы становитесь большим, так как вы в этот момент собираетесь и готовы отдать жизнь — то есть принести величайшую жертву на алтарь общественного благосостояния...

В вас подымается энергия, какой обыкновенно может быть и не бывает, а вместе с тем является и чувство внутренней гордости при мысли, что сейчас, может быть, сцепившись грудь с грудью с врагом, вы покажете свою удаль, свою непоколебимость...

Не знаю, будут ли понятны читателю эти чувства, особливо если строки эти попадутся на глаза какому-нибудь буржуа, сидящему в хорошо натопленной комнате, когда самовар поет на столе, в то время как на улице воет и свистит ветер и дождь хлещет и барабанит в окна... Пожалуй, читатель тогда потянется в кресле, прихлебнет глоток чайку и, пустивши кольцо табачного дыма, скажет про вашего покорнейшего слугу: «Идеалист! Пылкая голова или же напускает на себя оригинальность».

Со своей точки зрения вы, может быть, будете правы, читатель! Не все люди созданы по одному масштабу, иному величайшее наслаждение пользоваться комфортом, жить понемножку, полегоньку, принадлежать к золотой середине мирного буржуа, находить наслаждение в игре определенных шести роберов винта и затем также покойно и мирно сойти с арены жизни, как и действовал на ней!

Другому нужна лихорадочная деятельность, нужны сильные ощущения, ежеминутно напоминающие ему, что он действительно живет, нужна борьба, которая могла бы поглощать избыток его сил; «золотая середина» этому человеку кажется болотом. Или [148] выдвинуться вперед с целью приложить свои способности, которые в «золотой середине» сгниют, или сложить свою голову, не переваривающую будничной жизни...

Большинство обладателей таких темпераментов не бывают цезарями, а обращаются в горсточку земли, потерянную где-нибудь на поверхности земного шара без всякого следа, без памятника, какие воздвигают себе буржуа с целью увековечения имени субъекта, бывшего «добрым» и безобидным только потому, что не хватало способностей быть злым!

Прожить 30-40 лет на свете, пройти школу отчаянной борьбы, чувствовать, что живешь всеми нервами своего организма, всеми фибрами — и затем сгореть, оставив огненный след своего существования — вот завидная, желательная, идеальная судьба человека, по моему понятию!

А так как жизнь в походе исполняет некоторую, правда незначительную, часть программы желательного для автора этих строк существования, то поэтому и не должно быть удивительного восхищения той обстановкой, которая людям с другим характером не покажется привлекательной.

Возвращаюсь к моему описанию.

Ночь на 12 января 1881 года принадлежала к числу ночей, картину которых я только что нарисовал.

В передовой траншее левого фланга часов в одиннадцать вечера замечалось особенное суетливое движение. В разных местах собирались группы офицеров, оживленно разговаривавших, проходили саперы с фашинами, собирались апшеронцы, которым делался расчет; инженерный капитан Васильев бегал взад и вперед, иногда перепрыгивал через бруствер, исчезал в темноте, откуда слышался его шепот, заглушаемый ударами лопат в землю, плеском воды и шумом бросаемых фашин.

—  Николаев! Где Николаев? — слышался чей-то голос.

—  Здесь, ваше б-дие!

—  Не забудь запалы!

—  Никак нет! В кармане у меня, ваше б-дие!

— То-то же! Да двух людей поздоровее назначить нести динамит!

—  Назначил уже... Скоро и пойдем уж, ваше б-дие?

—  Будьте готовы... Вот как только кончат саперы мостик, и двинемся с Богом!

Вся эта суета, все разговоры, приказания и совещания касались предприятия, сильно всех волновавшего и интересовавшего, — взрыва нашими охотниками стены с целью проделывания бреши.

Поручик 1-го железнодорожного батальона Остолопов и гардемарин М-р вызвались пролезть в неприятельский ров, заложить под стену три пуда динамита и три пуда пироксилина и взорвать эти мины; в прикрытие охотников на случай вылазки неприятеля была дана целая рота Апшеронского полка; всем предприятием командовал флигель-адъютант, войсковой старшина граф Орлов-Денисов.

От передовой траншеи до неприятельского рва было около трехсот шагов, охотникам предстояло перейти ручей, протекавший [149] по этому месту и дойти до так называемой подковки, то есть полукруглой траншеи, лежавшей шагах в пятидесяти от неприятельского рва и соединенной с ним узенькой и маленькой канавкой, постепенно углублявшейся и спускавшейся на дно рва.

В этой подковке должна остаться гальваническая батарейка для взрыва пироксилиновой мины и часть команды. Остальным надо было спуститься в ров, выкопать углубление под стеной, которая начиналась прямо со дна рва, эскарпа не было, заложить в это углубление мину, на случай недействительности или порчи батареи зажечь фитиль Бикфорда и выскочить изо рва.

Промежуток между местами заложения пироксилиновой и динамитной мины должен был быть шагов 12-15.

Прикрытие минеров — апшеронцы — должны были во время работы частью лежать на краю рва, частью залечь в ров по обеим сторонам работающих и в случае нападения драться до последнего, давая выиграть время до окончания работ...

— Скоро ли кончат эти саперы со своим мостом? — с нетерпением обращается граф Орлов к гардемарину, который занят стягиванием своей персоны поясным ремнем поверх полушубка и ощупыванием, на должном ли месте револьвер, чтобы не мешал ползти.

—  Да, пора бы и кончить!.. Мокро, холодно... Я думаю, будет трудненько ползти по глине, которая совсем размякла...

—  Зато вам будет легче работать под стеной... Удары ломом и киркой по мокрой земле не будут так слышны, — возразил на сетования гардемарина граф Орлов.

—  Лишь бы не было текинского секрета в подкове, раз она занята неприятелем, придется начать целое дело...

—  А вам сколько надо времени для работы?

—  Не менее получаса, чтобы основательно закопать мину.

— Я думаю, что если текинцы не заметят нашего подползания, то работу услышат... Вопрос только, сделают ли вылазку или ограничатся одной стрельбой...

—  Сейчас саперы окончат мост, ваше сиятельство, — сказал подошедший поручик Остолопов.

—  Вы совсем готовы?

—  Совсем.

—  Начальник штаба идет сюда, — послышалось из мрака... Граф Орлов пошел в ту сторону, откуда слышалось приближение нескольких человек, между собой разговаривавших.

— Если можете, выдвигайте понемногу людей из траншеи, дайте только минерам выйти вперед, — послышался голос начальника штаба полковника Гродекова. — С Богом, ребята, будьте молодцами и помните, что в случае насядут на вас текинцы, вас выручат, не бросят!..

Вот на бруствере обрисовалась одна фигура, немедленно исчезнувшая, за ней другая, третья... Послышался сдержанный шепот:

—  Динамит-то подавай легче! Ну, принимай на себя! [150]

—  Что, минеры вышли? Не урони ящика с батареей!.. Передай катушку с проводниками! Не шуми, ребята!

Как призраки исчезли одна за другой темные фигуры...

Особенное ощущение, читатель, когда выходишь за бруствер, покидаешь эту надежную защиту и знаешь, что теперь окончательно открыт для неприятельских выстрелов! Ни зги не видать... Вот тут, налево, должно быть, мостик... Пригнувшись идут люди... Ручей... Остановились...

—  Чего стали? — слышится шепот.

— Вперед, не задерживайте... — доносится голос графа Орлова.

—  Сюда, ребята, вот мостик. — Ведет капитан Васильев передовых. Штыки звякнули один о другой, кто-то залез в воду и зашлепал сапогами.

—  Тише, леший!

Там, где впереди чернеется что-то темнее окружающего мрака, сверкнул красный огонек, один, другой... Пуля ударилась в воду, и несколько капель брызнуло в лицо Остолопова, идущего рядом с ящиком динамита.

Мысль, как молния, мелькнула в голове — а что, если бы в ящик? Ощущение чего-то холодного пробегало по спине... Фашины хрустят под ногами... Наконец все перешли мостик...

—  Ложись! — доносится приказание графа Орлова.

—  Ползи за мной, не растягивайся, ребята! — шепчет гардемарин и с одним из осетинов конвоя Скобелева бесшумно направляется на четвереньках к едва приметной черной точке — подковке... В нескольких шагах за ним — минер унтер-офицер Забелкин и матрос Гребенщиков...

Руки уходят в размокшую, холодную, липкую глину... Двигаться приходится со страшным трудом... Сердце стучит усилено... Кровь приливает от неестественного положения к голове, звон в ушах... От пристального напряженного всматривания в темноту начинает представляться какое-то движение в мраке... Вот снова сверкнул огонек... Раскатился звук неприятельского выстрела... Второй...

—  Должно, увидали нас, — шепчет один» из охотников. Прилегли... А дождь, проклятый, моросит... Заливает за шиворот... Руки коченеют...

—  Ваше б-дие! Что это как будто чернеется влево? — шепчет Забелкин на ухо гардемарину.

—  Где? — спрашивает тот, сразу чувствуя какое-то особенное ощущение в сердце, определяемое выражением: сердце упало!

—  А вот — смотрите, ваше б-дие, по руке!

Действительно, напрягая зрение моряк видит вблизи от себя что-то темное... Вот и еще...

—  Должно, люди... Люди и есть, — слышится вокруг шепот.

—  Лежать пока смирно, я поползу осмотреть!

Моряк переворачивается на левый бок, расстегивает кобуру, вынимает револьвер, засовывает его за борт тулупа на груди и ползет. Осетин не отстает с кинжалом в зубах... Вот уже близко эта черная масса... Нет сомнения — контуры человеческого тела... [151]

—  Стрелять или нет? Пусть первый выстрелит...

Осетин дергает за руку... Легли вплотную к земле... Фигура неподвижна... Подползли ближе... Осетин вынимает кинжал изо рта и берет в руку...

Но вот моряку попадает что-то под руку...

Холодное, скользкое, разбухшее и мягкое... отвратительный запах мертвечины... Гардемарин отдергивает руку; как ни коротко было прикосновение, но моряк убедился, что это была нога трупа... Чувство гадливости охватило его до мозга костей... Он начал вытирать руку о землю, о тулуп... Осетин что-то проворчал... Дальше влево виднелось еще несколько темных силуэтов убитых... Тут только моряк вспомнил, что все это пространство покрыто трупами неприятеля, оставшимися после вылазки 4 января...

Поползли далее... Все более и более обрисовывается силуэт подковки... Есть ли там кто-нибудь? Мертвая тишина не нарушается никаким звуком!.. И выстрелы даже прекратились... Тучи начали расходиться — стало немного светлее... шагах в тридцати виден бруствер подковки... Вдруг эта темная линия озарится светом залпа? Осетин пополз бесшумно вперед... Прошло несколько мгновений ожидания... Моряк также двинулся.

— И я с вами, — послышался голос графа Орлова, заставивший от неожиданности вздрогнуть моряка.

Вот и бруствер... Затаив дыхание, поднимаются оба офицера на него и свешивают внутрь голову, держа наготове револьверы... В тот же момент черная папаха лезет им навстречу... Быстрее молнии опускаются два дула... Секунда — и грянули бы выстрелы...

—  Это я, — говорит гортанный голос осетина.

Невольно глубоко, с чувством облегчения вздохнул моряк и опустил револьвер.

—  До самого рва нет никого, — прошептал осетин. Через несколько минут вся команда была в подковке. Внутри этот редутик представлял из себя довольно узенькую

полукруглую траншейку. Земля из середины не была вынута, и таким образом на высоте груди человека была плоскость в виде стола. Немедленно воспользовались этим обстоятельством, поставили сюда ящик с динамитом, открыли крышку и вложили между динамитными патронами запал с гремучей ртутью и со вставленным в него куском фитиля Бикфорда, длина которого была рассчитана на две минуты горения. Минер Забелкин расположился в траншее на земле с батареей.

В это время небо начало очищаться от облаков. На горизонте стало светлеть — признак скорого появления луны. Надо было торопиться. Стена ясно виднелась, раза два или три послышались голоса текинцев...

—  Ступай ты, Остолопов, со своими минерами вперед, иначе вы можете мне оборвать проводники, — прошептал гардемарин.

Два человека подняли ящик с динамитом и, пригнувшись, двинулись по траншейке...

За ними медленно потянулись, шаг за шагом, и другие... Оставшиеся в подковке с замиранием сердца вглядывались в [152] постепенно исчезавшие во мраке фигуры... Со стены не было сделано ни одного выстрела.

— Пора и нам... Смотри же, Забелкин, не замыкай тока раньше, пока я не крикну «готово»! А теперь дай больше слабины катушке, я сам возьму проводники, смотри, чтобы не заело на катушке...

С этими словами гардемарин взял в руку концы проводников и, пригнувшись, быстро направился по траншейке в ров...

Проводники свободно тащились за ним.

Вот уже близко ров... Слышен шепот охотников Остолопова... Вот кончается и траншея... Дно рва ниже немного — фута на два... Легко спрыгнул моряк, но все-таки зашумел... Сердце упало... На стене кто-то кашляет... Вот какая-то гортанная фраза, к кому-то обращенная... Разговаривают... На стене шорох... Моряк, ни жив ни мертв, прислонился к стене... Прижался к сырой глине, как бы желая вдавиться совсем в нее... Шорох прекратился, но разговор ясно слышен...

Вот подходит Остолопов и едва слышным голосом спрашивает, пора ли закладывать мину и не пойти ли смотреть начатую брешь.

Оставив команду, прижавшуюся к стене, оба офицера бесшумно крадутся к темному пятну шагах в двадцати левее выхода из траншейки в ров...

Еще не доходя до бреши, оба офицера споткнулись несколько раз о валявшиеся обломки глины... Вот, наконец, и груды осыпавшейся земли... Довольно пологий подъем... С сильно бьющимся сердцем поднялись, крадучись, Остолопов с гардемарином... Земля осыпается под ногами и с шумом падает вниз... От волнения шум этот кажется способным разбудить мертвых... Вот и вершина бреши... Голова моряка на уровне стены... Он приподымается и заглядывает внутрь крепости... Полный мрак. Где-то далеко блестит огонек... Собака залаяла внизу... Направо в нескольких шагах от него, на стене, разговор текинцев — слышно каждое слово... Шорох, шаги...

— Хорошо бы вскочить неожиданно на стену...  — шепчет Остолопов.

Вместо ответа моряк сползает назад по бреши... На дне рва его поддерживают дюжие руки одного из охотников... И кстати... От волнения ноги дрожат, из-под козырька фуражки катятся капли холодного пота...

—  Начнем работать, — говорит Остолопов.

—  Пора, пора... — шепчет прерывающимся голосом моряк и идет влево от бреши, Остолопов — направо.

—  Вот тут, ребята, — указывает гардемарин. — Ну, начинай ломом... У кого лом?

—  У меня, ваше б-дие...

Раздается глухой удар в основание стены.

—  Чего ты лезешь?.. Мне их благородие приказали начать, не тебе!..

— Пошел вон! Я — матрос... Раньше с их благородием служил... А ты что!.. [153]

—  Не шумите, черт бы вас подрал... Давай лом... — И гардемарин начал осторожно ударять в глину, стараясь выворачивать побольше куски... Удары глухо раздавались по рву...

На стене смолкли голоса, но послышался шум у самого края парапета, и несколько кусочков глины упало около работавших... Должно быть, обеспокоенные шумом текинцы заглядывали через парапет...

Работа приостановилась... Вот снова раздался говор на стене... Но ни тревоги, ни выстрела... Опять заработали ломы и кирки... Гардемарин передал лом одному из охотников и, прижавшись плечом к стене, следил за работой... Как-то невольно часто подымались глаза его наверх, где он ожидал увидеть силуэт врага, перегнувшегося через парапет... Но все было покойно... Углубление под стеной увеличивалось...

—  Ваше б-дие! Почитай, уж довольно, — обратился к нему матросик Гребенщиков.

Гардемарин стал на колени и ощупал рукой углубление...

—  Нет, ребята, еще мало... Валяй теперь лопатой... Выгребай всю мелочь оттуда и еще немного подкопай...

— Ну, как твои дела? — послышался тихий шепот Остолопова, вынырнувшего из мрака.

—  Сейчас буду закладывать... А ты?

—  У меня тоже кончают... Не забудь же крикнуть, когда будет готово...

—  А где граф Орлов?..

—  Во рву, около моей мины. — И поручик исчез.

—  Ну довольно, ребята... Закладывай мину... Где она?..

—  Вот...

Как перышко поднял один из охотников объемистый трехпудовый медный цилиндр и засунул в углубление...

—  Осторожно, не порви проводников или фитиля...

—  Никак нет, ваше б-дие!..

—  Ну, ребята, хорошенько теперь замните весь промежуток кусками глины...

Гардемарин нагнулся осмотреть, хорошо ли вложена мина, и убедился, что весь цилиндр скрылся под землей... Фитиль Бик-форда выдавался на пол-аршина из обломков глины, которыми была сделана забивка мины...

—  Ребята, уходите все по траншейке... Живо!.. Ты, Гребенщиков, беги к поручику Остолопову и скажи, что сейчас буду зажигать фитиль, и вместе с его людьми выскакивай изо рва... Слышишь?..

—  Есть, ваше б-дие!..

Гардемарин остался один... Дрожащими руками вынул он коробку спичек, кусок фитиля и фальшфейер из кармана полушубка... Чиркнул спичкой... Загорелась... Стал зажигать кусок фитиля — не горит... Руки ли чересчур дрожат, или фитиль отсырел... Снова зажег спичку... Фитиль затлелся наконец... Распла-стырил фальшфейер, размял смесь... Вот в стороне работы Остолопова — шум... Слышно, как бегут люди... Доносится крик [154] «готово!». Над головой на стене шум, говор многих голосов... Огненная точка фитиля коснулась фальшфейера... В момент яркий, дневной почти свет залил весь ров... В глазах зарябило... На секунду моряк ослеп... Загремели над головой выстрелы... Крики... Посыпались около комки глины... Пламенем фальшфейера дотронулся моряк до конца фитиля Бикфорда, торчавшего из мины... Каучук фитиля затрещал, что-то вспыхнуло, и фитиль, зашипев, начал выбрасывать сноп искр...

Крикнув «готово», быстрее молнии бросил гардемарин фальшфейер на мокрую землю, затоптал ногой и... очутился в полном мраке, мраке страшном, беспроглядном...

Он бросился прямо вперед и наткнулся на эскарп рва... Хотел влезть по этой почти отвесной стене... Судорожно хватавшиеся пальцы встречали мокрую, скользкую глину, оставшуюся комками в горстях... Обернулся назад — фитиль выкидывает красную ленту искр... «Сейчас взрыв», — мелькнуло в голове моряка... Он бросился влево... Споткнулся о что-то... Упал... Поднялся и побежал, ощупывая руками бок рва, — везде сплошная глина — следов выхода нет... Отчаяние сдавило горло... Разум уже перестал руководить им... В такие минуты человек или седеет, или сходит с ума... Из ста человек в девяноста девяти тупое отчаяние заставляет даже не следовать инстинкту самосохранения...

Молодой моряк оглянулся еще раз назад... Искры вылетают из-под стены... Он сделал еще несколько шагов и почувствовал справа пустоту... Выход в траншейку изо рва нашелся...

Невозможно описать ощущения его... Волна радости охватила все его существо — он не думал о граде пуль, сыпавшихся со стены, не слышал страшного треска непрерывных выстрелов, гремевших на стене... Одна мысль овладела им, одно сознание наполняло его голову — возможность спастись от взрыва, избегнуть этой неминуемой, ужасной опасности...

Вот он шагнул одной ногой, уперся руками и уже взобрался во вход траншейки... В этот момент что-то со страшной силой ударило его в спину и голову, мрак озарился красным светом, открытый рот тщетно пытался набрать воздуха... Миллионы красных и зеленых кругов явились перед глазами; он почувствовал, что сверхъестественная сила подняла его и бросила... Он летит, летит и... сознание исчезло...

* * *

—  Ваше б-дие, живы?..

—  Что?.. Где я?.. Ты кто?..

—  Гребенщиков, ваше б-дие... Вы здесь лежали, должно, взрывом ошеломило...

—  Да где я?..

— Около подковки, ваше б-дие... Наши отступают... Пожалуйте руку, я вас доведу... [155]

Гардемарин поднялся... Все вертелось перед глазами... Что-то теплое текло из левого уха на щеку... Вкус крови чувствовался во рту... Он ступил несколько шагов — кровь хлынула носом...

На левое ухо он ничего не слышал... Голова страшно ныла, спина одеревенела...

—  Правее, ваше б-дие, тут ров; вот впереди наши охотники; я уж доведу вас в целости!

В траншеях гремело «ура!». Вся неприятельская стена опоясывалась огнем; пули летели градом, посвистывая на разные лады, в темноте слышался голос графа Орлова, отдавшего приказание отступать в порядке и идти в ногу.

Гардемарин шел, поддерживаемый матросом, не отдавая себе вполне отчета, что он делает.

Вот наконец близко и ручей. Не отыскивая мостика, люди идут прямо по воде, еще несколько шагов и траншея...

—  Ой, убило! Ой, смерть моя, — раздается болезненный крик, заглушающий и шум перестрелки и командные слова.  — Ох, братцы, тошнехонько, — кричит кто-то, и в этом крике слышится нестерпимая боль.

—  Возьми его под руки, Матвеев! Чего стоишь!

—  Ружье-то, ружье захвати — потеряет ведь... Эх вы, народ! Ну, тащи, что ли!

— Не суетись, ребята! Все поспеете, все будете за бруствером, — доносится голос графа Орлова.

Возвращающиеся охотники входят в траншею, начальник параллели, седоусый кавказский полковник выстраивает их во фронт.

—  Все ли вернулись? Где поручик Остолопов, где гардемарин М-р? — звучит всем знакомый голос «Белого генерала», Михаила Дмитриевича Скобелева.

—  Здесь, ваше превосходительство, — отвечает Остолопов. Моряк же еще не может выговорить ни слова и молча подходит к генералу, окруженному толпой офицеров.

— Спасибо, господа, за честно исполненный вами долг! С такими офицерами не может быть сомнения в удаче завтрашнего штурма. Я доведу до сведения государя о вашем сегодняшнем подвиге и убежден, что Его Императорское Величество не оставит вас без награды, так доблестно вами заслуженной! Ребята! Кричите «ура» нашим героям-охотникам! Ура! Ура! Ура!

Громовое «ура» раскатилось по траншеям, подхватываемое во всех параллелях, перебиваемое трескотней залпов и выстрелов неприятеля.

Генерал крепко, крепко пожал руки обоих офицеров, отошел несколько шагов, вернулся снова, еще раз пожал им руки, видимо ища слов, чтобы выразить свою признательность, но гремевшее «ура», выстрелы из мортир и непрерывная трескотня картечниц не давали возможности выслушать его.

Гардемарин стоял опьяненный радостью! [156] Его идеал, его Бог, на которого он взирал с особенным благоговением, так сердечно благодарил его и назвал героем! Находясь еще под впечатлением взрыва, выбросившего его изо рва, он сразу подвергнулся еще впечатлению такого внимания человека, бывшего для него выше всех, человека, один взгляд которого был для него радостным лучом, способным разогнать все нравственные тучи, смягчить все физические страдания! Для молодого моряка это было слишком уже много: нервы его сдали, он поторопился завернуть в пустую полупараллель, чтобы скрыть слезы, лившиеся градом по закопченному, выпачканному грязью и кровью лицу!

Кто никогда не проливал таких слез, тот не испытывал полного счастья на земле! Эти слезы очищают, подымают человека; эти слезы не ложатся на грудь тяжелым гнетом скорби, нет — они облегчают, освежают душу; выплакавшись, человек приобретает небывалую бодрость и снова готов к самопожертвованию, к борьбе, снова готов на подвиги во имя общего блага, снова готов идти на зов долга...

Перестрелка умолкла, траншеи погрузились в тишину; моряк перевязал себе мокрым платком голову, завернулся в бурку и улегся на мокрой глине в траншее; все спало вокруг, кроме дежурной роты, вытянувшейся вдоль бруствера; гардемарин лежал закрывши глаза, в ушах звенело от страшной контузии, голова ныла, но он был счастлив, счастлив так, как никогда потом не был да и не будет...

Сквозь страшный звон, наполнявший его уши, ему чудилось, что он слышит голос Скобелева, благодарящего его; правая рука чувствовала крепкое пожатие боготворимого им героя... Через восемь часов ему надо было идти на штурм, мысль о смерти несколько раз промелькнула в его голове, но он отгонял ее; ему казалось немыслимым быть убитым через несколько часов, когда теперь он избежал такой страшной опасности в момент взрыва. Неужели судьба дала ему возможность отличиться для того, чтобы через несколько часов он был убит? Моряк твердо верил в свою звезду и заснул как мертвый, убаюканный розовыми надеждами ожидающей его награды...

Знай он, какая перспектива страшного искалечения ожидала его на следующее утро, он, по всей вероятности, не предался бы с таким удовольствием радужным сновидениям...

Какими бы стальными нервами не обладал человек, а все-таки решающий момент в его жизни вызывает невольное сжатие сердца, невольно заставляет его призадуматься, проанализировать свой внутренний мир, оглянуться на прошлое и постараться представить себе картину будущего...

Последняя кровавая сцена трехнедельной драмы, разыгравшейся под стенами Геок-Тепе, должна была наступить через час холодного мрачного дня 12 января 1881 года...

Через час должна была решиться судьба всей экспедиции и судьба многих отдельных членов этой экспедиции... Через час должен был взвиться на этих глиняных твердынях русский [157] императорский штандарт или нашего отряда не должно было существовать... В душе каждого копошился гнетущий вопрос: буду ли я через час победителем или буду безгласной, окровавленной массой, одинаково равнодушной к победе и к поражению? Независимо от себя представлялись малоуспокоительные картины, являлись воспоминания о смерти товарищей, совершавшейся на глазах, являлось страстное, непреодолимое желание узнать свою судьбу. В душу многих закрадывалась эгоистическая надежда, что авось буду убит не я, а другой, рядом стоящий... Какая-то особая печать торжественности лежала на всех этих лицах... Иной пытался казаться развязным, и самая эта неестественная, не присущая его натуре развязность лучше всего выдавала его внутреннее смятение, вызванное, может быть, его страстным желанием жить... Каждый из готовившихся идти на штурм не был новичком в деле опасности, каждый десятки, если не сотни раз рисковал своей жизнью, а все-таки перед штурмом, перед этой решающей минутой в душу каждого забиралось какое-то особенное неиспытанное чувство, заставлявшее сильнее обращаться кровь в его жилах, сильнее сжиматься сердце...

Орудия брешь-батареи неумолчно заставляли своим гулом содрогаться землю, посылая снаряд за снарядом через голову собравшихся в третьей параллели апшеронцев в разбитую и разрыхленную землю приготовляемой бреши... После каждого разрыва гранаты, знаменовавшегося темным столбом взбрасываемой вверх земли, появлялись несколько неприятельских фигур из-за стены, торопившихся наложить войлоки и засыпать землей разрушительные результаты действия наших девятифунтовых орудий... В это же время с пронзительным гулом снова летело несколько снарядов, которые своим разрывом разбрасывали кошмы и войлоки и разрывали на куски геройских рабочих, ценой собственной жизни старавшихся парализовать страшное действие пушек «урусса»...

Колонна полковника Гайдарова, которой предстояло штурмовать с помощью лестниц западный фас Геок-Тепе или, вернее сказать, главное назначение которой заключалось в отвлечении внимания от штурмовых колонн полковника Куропаткина и полковника Козелкова, чей натиск должен был решить судьбу штурма, давно уже вступила в дело... Ружейный и орудийный огонь разгорался все более и более около Мельничной Калы и примыкавшего к нему четырехугольного редута, сплошь занятого неприятелем, массы которого, поминутно окутывавшиеся облаками дыма от ружейных выстрелов, ясно были видны в бинокль из третьей параллели левого фланга, где собрались апшеронцы и охотники под командой флигель-адъютанта Орлова-Денисова... С напряженным вниманием смотрели офицеры и солдаты за движением своих товарищей, все ближе и ближе подходивших к Мельничной Кале, причем все более и более учащалось хлопанье текинских фалько-нетов, гулом своим заглушавших треск берданок... Но вот отряд скрылся за стенами Калы, текинцы из редута начали перебегать по траншейке в ров крепости, частью в Мельничную Калу, из-за [158] стен которой продолжали подыматься клубы молочного дыма и доноситься раскаты орудийных выстрелов.

Брешь-батарея не умолкала... Выпускаемые ею снаряды пролетали очень низко над головами столпившихся в третьей параллели войск... Воздух содрогался от полета и с силой ударял в уши. Нашлось уже несколько своих жертв, жертв неминуемой случайности при подобных обстоятельствах... Какой-то солдатик Ставропольского полка не вовремя вздумал перебежать из одной траншеи в другую прямо через открытое место под амбразурами брешь-батареи... Сверкнул выстрел, солдатика окутало облаком дыма... Через секунду дым рассеялся, и солдатик оказался лежащим в луже крови, бившей фонтанами из шеи, на которой болтались какие-то клочья — голова была оторвана снарядом... Нельзя сказать, чтобы этот случай произвел особенное впечатление на присутствовавших, — каждый был так мысленно сосредоточен на самом себе, что смерть постороннего не могла сильно затронуть ничьих нервов... Судьба, значит, было суждено этому солдатику кончить таким образом свою жизнь... А может быть, не подвернись он под свой снаряд, он был бы убит на штурме!..

Канонада не прерывалась ни на минуту... В месте пробиваемой бреши все также взлетала земля, со стены неприятель отвечал редкими ружейными выстрелами; одним из этих выстрелов был тяжело ранен в правую руку храбрый подполковник Ставропольского полка Ципринский-Цекава, высунувшийся чересчур за бруствер; этот бравый офицер, старый типичный кавказский вояка, командовал батальоном вышеназванного полка, отбил вылазку текинцев 4 января на левый фланг, поражая их выдержанными меткими залпами. Время штурма приближалось... В передовой траншее собралась группа офицеров... Несколько человек на скорую руку закусывали бутербродами, предложенными для общего пользования графом Орловым-Денисовым. Сам граф, одетый по кавказкому обычаю перед штурмом во все новое, при помощи денщика прицеплял свежие флигель-адъютантские аксельбанты.

В это время подошел к группе офицеров гардемарин.

— Ну что, как ваша контузия?  — обратился к нему граф, крепко пожимая руку.

—  Ничего, так себе, голова болит меньше, но на левое ухо ничего не слышу — должно быть, лопнула барабанная перепонка!

—  До свадьбы заживет. Выпей-ка коньяку да закуси перед делом...

—  А вдруг ранят в живот, лучше натощак идти на штурм, — возразил гардемарин.

—  Пустяки... виноватого найдет! С полным ли желудком, с пустым ли, коли суждено — не избавитесь! Выпейте, право лучше... а то так холодно!

Моряк последовал совету — выпил рюмку коньяку и стал закусывать бутербродом с солониной...

—  По местам, господа, по местам, — раздался в это время голос полковника Козелкова, начальника штурмовой колонны левого [159] фланга, который, ковыляя раненной еще в турецкую кампанию ногой, обходил траншею.

Все офицерство бросилось поспешно на места — в траншее воцарилась мертвая тишина, нарушаемая приказаниями офицеров, отдававшимися вполголоса. Взоры всех обратились на правый фланг, где должен был быть взрывом подан сигнал к штурму.

Все солдатики, сняв шапки, крестились — лица были бледны, глаза неестественно горели...

Томительно подобное ожидание...

— Помните же, ребята, — слышался голос графа Орлова, — как взрыв — сейчас выскакивай за бруствер, стройся и быстрым шагом вперед; шагах в тридцати или сорока от стены — «ура» и бегом. На бреши залечь, оправиться и разом в штыки...

Земля дрогнула, заколебалась, люди в траншеях покачнулись, многие схватились друг за друга, чтобы не упасть, над восточной стеной крепости поднялось облако дыма и пыли со столбом всевозможных обломков и летящих фигур... Как один человек выскочили из-за бруствера охотники и апшеронцы... Начали выстраиваться... Какой-то солдатик, бледный, дрожащий, видимо ничего не сознающий от страха, поднял винтовку и, никуда не целясь, торопливо выстрелил... Как бы по мановению волшебного жезла затрещали выстрелы между не успевшими выстроиться людьми...

Полковник Козелков, граф Орлов, офицеры старались остановить эту беспорядочную стрельбу... Голоса их заглушались трескотней... Козелков, видя бесполезность словесных уговоров, прибегнул к помощи костыля, граф Орлов шашкой плашмя начал водворять порядок... Стрельба прекратилась, колонна, выстроившись, двинулась к мостику через ручей...

Текинцы не стреляли пока... На мостике началась давка... штыки со звоном цеплялись один за другой... Задние напирали на передних, многие с мостика сталкивались в воду, намокали до пояса, с трудом вылезали на берег, отряхивались и торопились занять свое место... На неприятельской стене вспыхнуло несколько дымков... Фельдфебель апшеронцев, видный, красивый мужчина, ничком рухнул на землю... Чаще, чаще зашлепали пули в эту скученную массу... Люди падали, убитые наповал, загромождая дорогу... Раненые старались выбраться из этой давки... Все время слышался зычный голос графа Орлова, ободрявший людей... Мостик перейден... Штурмовая колонна двинулась... Раздались звуки «марша добровольцев»... Страха как не бывало... А между тем эта грозная белая стена все чаще и чаще стала окутываться дымом, чаще и чаще падали люди... Граф Орлов в своем щеголеватом мундире шагах в десяти впереди колонны, с обнаженной шашкой шел ровным шагом, часто поворачиваясь и что-то крича солдатам... Оставалось до стены шагов около ста... Граф Орлов вдруг покачнулся, выронил шашку, левой рукой схватился за кисть правой... Через несколько мгновений он снова шел впереди, держа шашку в левой руке... Шагах в пятидесяти он снова упал и больше уже не мог подняться — фальконетная пуля раздробила ему бедро... [160]

Прапорщик Усачев упал как скошенный — пуля раздробила ему колено... Колонна все редела и редела, оставляя за собой неподвижно лежащих в лужах крови убитых, умирающих в судорожной агонии, или раненых, со стоном отползающих назад... Все ближе и ближе подходили редевшие ряды к стене... Ясно виднелись черные папахи и длинные стволы фальконетов и винтовок, непрерывно извергавших дождь пуль... Громкое «ура» прогремело в горсти оставшихся в живых, стремительно бросившихся бегом вперед, с ружьями наперевес. Еще упали несколько человек, с разбегу уткнулись лицом в землю... Вот и ров... Люди прыгают в него... Несколько уже лежит у основания бреши, и берданки их непрерывно гремят почти в упор в эти коренастые, черномазые фигуры, по пояс высовывающиеся из-за стены с шашками, копьями и пистолетами... Гардемарин со своими охотниками был в нескольких шагах от рва, когда увидел текинца, целящего в него из какого-то неимоверно длинного ружья... Инстинктивно повернулся он правой стороной... Секунда ожидания... Удар, страшный по силе, но безболезненный, — в правую щеку... Револьвер выпал из руки, схватившейся за щеку, вся рука окрасилась кровью, что-то горячее лилось из горла за рубашку, рот наполнился какой-то кашей, кровь хлынула фонтаном из носа и изо рта... Медленно, неестественно осторожно опустился моряк на землю, сначала на колени, потом упал на руки... Выплюнул кровь и с нею пять зубов с осколками челюсти... Из простреленного горла не могло вырваться ни звука... Лужа крови около него все увеличивалась... В голове мелькали мысли: «Неужели это смерть?!» Пули щелкали около в землю; ни одной живой души около не было, мертвых было много, слишком много... В нескольких шагах лежал барабанщик, повернув как-то странно голову под грудь; на нем были длинные, не черненного товара сапоги, совсем рыжие... Они обратили на себя внимание моряка... Прямо против него, на бреши, шла рукопашная схватка... Летели комки земли из-за бреши, камни... Несколько солдатиков ползли по бреши, скатывались назад... Вот какой-то офицер вскочил на вершину... За ним бросились солдаты... Офицер перевернулся и, распростерши руки, упал навзничь... Гардемарин все это видел как в тумане... А кровь из него все лилась и лилась, а с нею вместе уходила и жизнь... А жить так хотелось, как никогда... Он хотел крикнуть: умираю, спасите, подберите меня! — но простреленный язык и горло не повиновались — только хлынула фонтаном кровь. Желая подняться с земли, он оперся левой рукой, и страшная боль в груди, дала ему знать, что и грудь прострелена... Рука подогнулась, и он упал на левый бок с глухим стоном, с сознанием неминуемой смерти...

Вот, вот сейчас все кончится, я перестану думать, чувствовать, мучиться... Ах, как страшно, как хочется жить!..

Обрывки мыслей, воспоминаний теснятся в голове... Представилась ему вдруг фигура Изотова, денщика его отца, водившего его гулять маленьким мальчиком лет пяти... Вот он в своем тулупчике играет в снежки... «Ах, какая масса крови около [161] меня», — мелькает одновременно мысль, и представление об этом слове «масса» вызывает в его мозгу воспоминание о давно забытом уроке механики в Морском училище... Живо, живо представляется ему фигура преподавателя и он сам, сидящий на скамейке с пером в руках... Вспомнилось лицо товарища и, странное дело, лицо человека, с которым он никогда не был особенно дружен и близок... А кровь все льется и льется; чувство слабости овладевает им все больше и больше... Глаза закрываются, и открывать их становится все труднее и труднее... Начинается ряд галлюцинаций... Ему кажется, что над ним склоняются дорогие ему лица... Все ближе и ближе склоняются эти лица... Он уже забывает, что ранен... Ему хорошо... Какая-то блаженная истома овладевает всем существом...

—  О Господи, о-х!.. — раздается около. Снова возвращается сознание действительности... Рядом около него стоит на коленях прапорщик-апшеронец Каширининов — руки прижаты к груди, изо рта хлещет черная кровь...

— Копьем... О...ох, — храпит он... Лицо искажено судорогами. Вдруг он вскакивает, шатаясь как пьяный, и бежит куда-то. Пример подействовал и на гардемарина... Какая сила подняла его  — трудно сказать... Но он поднялся и пошел, -поминутно останавливаясь, отплевывая кровь, спотыкаясь... Вошел в ручей, обмыл лицо, зачерпнул руками воды, попытался проглотить — вода вылилась через горловую рану наружу... Сознание готово было покинуть его... Бывший всего в нескольких шагах бруствер нашей траншеи как-то удивительно подымался и опускался у него в глазах... Земля стала уходить из-под ног... Чья-то рука крепко ухватила его вокруг талии... Кто это был — он не знал, видел только синий околыш и красный кант фуражки... Лицо подхватившего его было для гардемарина покрыто каким-то облаком... Он слышал какие-то слова, но какие — не мог разобрать... Влезал на бруствер... Упал... Сильная боль снова привела его в себя... Он увидел знакомое добродушное лицо камергера Балашова... Красавец доктор Красного Креста Малиновский подскочил... Он чувствовал, как его раздевали, разрезали на нем матросскую рубашку; чувство холода заставило его стонать, острая боль в левом боку вызвала крик, он оттолкнул кого-то и увидел Малиновского, показывающего что-то на окровавленной ладони Балашову, безнадежно качавшему головой. Слышал требования носилок, чувствовал, что с ним что-то делают, но ему казалось, что это не его укладывают, а кого-то другого, что он только смотрит на это... Носилки закачались... Мучительнейшая боль и холод во всем теле... Вот навстречу идет какой-то казак... Вгляделся в лицо, снял папаху и перекрестился... «Я, значит, уже умер», — думает моряк, но страшная боль в груди от удара носилок о выступы траверса дает ему знать, что он живет, чтобы страдать... Давка в траншеях страшная... В месте соединения с двумя другими ходами сообщений накопились десятки носилок, сталкивающихся между собой... Стоны беспомощного отчаяния раздаются с них, смешиваясь [162] с трескотней выстрелов и криками «ура». Пули свистят через голову... Носильщики вздрагивают, сбиваются с ноги, тряска от этого вызывает припадок бессильной ярости у гардемарина: он старается достать до спины передового носильщика сапогом, бередит свои раны и впадает в забытье...

* * *

Геок-Тепе взято... Земля пропитана кровью... Наступила ночь... Из крепости доносятся редкие ружейные выстрелы — добивают найденных в ямах текинцев... В лагере гремит музыка и песенники. Вино льется рекой — войска пируют! Маркитанты-армяне больше всего в барышах от победы — десятки и сотни ценных вещей, в особенности ковров, приобретено за несколько бутылок водки... Уцелевшие офицеры мечтают о наградах, видят радужные сны и не слышат нарушающих тишину ночи протяжных, мучительных стонов и вздохов, вылетающих из намётов Красного Креста и госпиталя — это изувеченные герои дня, из которых многие во мраке ночи призывают к себе смерть как избавительницу от невыносимых мук! Они сделали свое дело, принесли посильную жертву, товарищам не до них... У каждого столько своих хлопот и интересов, и злобы дня... Но находятся люди, которые не забывают их — это две сестры милосердия, Стрякова и графиня Милютина... Они, как две тени, скользят из кибитки в кибитку, из намета в намет, и с ними является успокоение для несчастных раненых... Заботливая, нежная женская рука поправляет умирающему подушку, и его душа отлетает в то время, когда уста посылают благословение этому существу, облегчившему последнюю минуту расставания со страдальческой жизнью... Мучимый лихорадкой, с запекшимися от внутреннего жара губами, с пересохшим горлом лежит раненый... С ангельской осторожностью и заботливостью сестра подымает ему голову, и струя прохладной освежающей воды с вином льется ему в горло... Дрожащим голосом, еле слышным, говорит он: «Спасибо, сестрица». Холодящая рука едва приметно пожимает руку сестрице, и для нее, для этой чистой души, полной бескорыстия, эта благодарность стоит всякой другой... Вам, лучшие самоотверженнейшие из русских женщин, обязан я жизнью, обязан больше чем жизнью — облегчением мучительных, нечеловеческих страданий, и вам посвящаю последние строки моих воспоминаний, переполненных сценами кровавой борьбы, среди которой вы явились воплощенной идеей самопожертвования на пользу страждущих людей...

Воспоминания о вас изглаживают то тяжкое чувство нравственной и физической боли, которое навеяли на меня вызванные моей памятью образы прошлого...

Я убежден, что все раненые, пользовавшиеся попечением вашим, до конца жизни будут носить в своем сердце самое святое впечатление о тех, кто жертвовал ради них своим спокойствием, здоровьем, жизнью из бескорыстного чувства человеколюбия, являющегося феноменом в нашем холодно-рассудительном веке.

Содержание