VI. Декабрь 1918 г.
В военных кругах к декабрю много говорили о праздновании георгиевского праздника. Еще до моего приезда была учреждена особая комиссия под председательством полковника Трагера для организации порядка празднования. Особенно интересовались праздником офицерские круги, которые на нем настаивали, так как в самом разрешении его правительством офицеры видели торжество своих идей и уклон правительства в сторону восстановления армии на старых началах.
По программе праздника предполагалось устроить молебен, парад и общий обед георгиевских кавалеров в казармах мобилизованного полка.
Наступил торжественный день, когда я вновь в строю увидел русские войска, в уставных порядках, с офицерами на местах.
Первое впечатление, когда я подходил к строю, было хорошее.
Полком командовал полковник Шевцов, израненный герой-доброволец, любимец и солдат, и офицеров.
Полк был чисто одет и хорошо стоял шпалерами кругом Соборной площади. [71]
Я подошел к первой роте и, по обычаю, громко поздоровался с людьми. Мне ответили кое-как.
При ближайшем рассмотрении все оказалось много хуже, чем представлялось издали. Лица солдат были озлоблены, болезненны и неопрятны. Длинные волосы, небрежно надетые головные уборы, невычищенная обувь. Все это бросалось в глаза старому офицеру, и видна была громадная работа, которую надо было сделать, чтобы взять солдат в руки.
Все эти мелочи имеют громадное значение, и вовсе не надо было быть Шерлоком Холмсом, чтобы определить, что в этой части солдаты дурно едят, шляются по ночам, не имеют достаточного количества авторитетных начальников из унтер-офицеров, которые ведут их, что одиночное обучение отсутствует, что дисциплины в части нет.
Вторая половина батальона на мое приветствие не ответила. Ротные командиры доложили, что люди не обучены общим ответам.
Артиллерийский дивизион в отличном виде. Видны здоровые лица людей, прекрасная пригонка обмундирования, люди имеют бодрый и веселый вид. Все в порядке.
Автомобильная рота в строевом отношении хуже, но вид у людей здоровый, отдохнувший и незлобный.
Отмечу еще, что в строю пехотного полка на месте знамени стоял какой-то оранжевый флаг, испещренный белыми надписями. На меня это произвело отвратительное впечатление, так как это напоминало мне плакаты и грязные тряпки, которыми загажены были все войсковые части в строю в эпоху печальной памяти Временного правительства.
Так или иначе, но этот памятный мне парад я довел до конца, обошел строй с духовенством и подал команду к церемониальному маршу.
Парад принял, по званию главнокомандующего, генерал Айронсайд, рядом с которым стоял Николай Васильевич Чайковский, как председатель правительства области. [72]
По окончании парада состоялся обед в казармах полка для всех без исключения кавалеров. Офицеры, представители правительства и военные представители союзных войск обедали в отдельном помещении, но тут же в непосредственной близости солдат.
Во время этого торжества все обошлось благополучно, никаких инцидентов не было, и единственно, что меня заставляло задумываться, это слишком уже добродушное отношение военнослужащих к моему положению командующего войсками в области. Всемерно преследуя всякую пышность и имея привычку есть из одного котла с солдатами и за одним столом с ними, я тем не менее требовал, чтобы начальник всегда оставался начальником, даже и в непосредственной близости к солдату, и в частной обстановке.
Немедленно после обеда я объявил лично по ротам, что обстановка требует усиления союзнических сил на фронте, что я считаю, что часть рот уже обучена в казармах достаточно и что пора перейти к работе в поле. Ввиду относительного затишья на фронте работу и обучение в поле лучше всего было организовать на фронте, а потому я указал 2-ю и 3-ю роту полка подготовить к выступлению, днем которого назначил 11 декабря. В этот день я приказал в 11 часов утра отслужить молебен перед казармами, после чего роты должны были следовать на железную дорогу, по железной дороге до ст. Обозерской и далее походным порядком.
Роты эти были хорошо обмундированы, вооружены и обильно снабжены офицерским составом. Отдавая себе ясно отчет в том, что работа этих рот на фронте послужит примером для дальнейших формирований, я приказал назначить не менее 10–12 офицеров в каждую роту, дабы не только взводы, но даже часть отделений была в офицерских руках. Попутно скажу, что было обращено должное внимание на образование пулеметных взводов при ротах, куда зачислены были [73] лишь отборные, верные люди, на которых в случае нужды можно было опереться.
Ни в этот день, ни на следующий в полку никаких инцидентов не произошло.
Так наступил памятный мне день 11 декабря.
В этот день я утром отправился в свой кабинет в присутственные места, откуда намеревался к 11 часам утра проехать на казарменный плац проститься и проводить выступавшие в поход роты.
В начале одиннадцатого часа я зачем-то должен был пройти в английский штаб. Выйдя на площадь, я повстречал кого-то из комендантского управления, бежавшего ко мне с докладом, что в казармах не все благополучно, а затем увидел и самого генерала Айронсайда, идущего ко мне, чтобы переговорить по тому же поводу. Я еще ничего не знал о случившемся, но английская военная полиция уже была в курсе происходившего в казармах.
Как оказалось, вот что случилось в архангелогородских казармах.
Уже с утра 11 декабря часть солдат расхватала свои винтовки и стала бегать из роты в роту, бурно обсуждая приказание о выступлении на фронт двух рот.
Прибывшему в казармы полковнику Шевцову солдаты сообщили, что на молебен они не выйдут и вообще на фронт не пойдут.
Полковник Шевцов попробовал использовать свое личное обаяние на солдат. В течение двух часов он убеждал озверелую толпу, что приказание должно быть исполнено и что поведение солдат будет иметь тяжелые последствия для них. Солдаты отвечали ему грязной бранью и угрозами.
Офицеры толпились в помещениях и не могли даже приблизиться к митингующим ордам.
Это снова был результат приказа №1, умело и ловко пущенного в свое время в войска, чтобы уничтожить их как опору власти. В чисто местном архангельском [74] смысле это было прямое следствие первых мероприятий северного правительства эпохи Лихача, опытного в деле разложения наших военных сил{10}.
Так или иначе надо было приниматься за ликвидацию, и ликвидацию весьма категорическую и примерную.
Переговорив с Айронсайдом, я вернулся к себе в кабинет, вызвал по телефону полковника Шевцова и в резкой форме, несмотря на все мое уважение к нему, сделал ему выговор за то, что о непорядках в полку я узнал не от него, а лишь через английское командование. Далее я сказал ему, что я сейчас же еду в казармы, чтобы лично прекратить беспорядки. Полковник Шевцов ответил мне, что полк вверен ему, что беспорядки возникли, считает он, по его же вине и что, следовательно, он же должен своим авторитетом их прекратить, и просил меня дать ему срок и обождать с личным моим приездом.
Был уже двенадцатый час. Я сказал полковнику Шевцову, что даю ему время до двух часов дня, после чего приму все меры сам и заставлю назначенные роты выступить на фронт. Одновременно с этим я приказал пулеметной школе и бомбометной команде, составленным из отборных людей, оцепить казармы и подготовиться к возможному открытию огня из бомбометов и пулеметов.
Я предупредил телефонную станцию, чтобы моя связь с полком не прерывалась ни на одно мгновение.
Все старания офицерского состава и самого полковника Шевцова были тщетны. Казарма гудела как улей. Солдаты с чисто революционной элегантностью таскали ружья за собой за кончики штыков и наполняли грохотом прикладов все помещения и лестницы.
В исходе первого часа я прошел в кабинет к Николаю Васильевичу Чайковскому. Я застал его, как и всегда, [75] в левом от дверей углу у окна, за своим столом, углубленным в работу. Я сообщил ему, что у меня неблагополучно в архангелогородских казармах, что я прошу его не беспокоиться ни о чем и что я к пяти часам пополудни так или иначе ликвидирую это дело.
Николай Васильевич совершенно спокойно отнесся к моему осведомлению и высказал полное доверие ко всему тому, что я сочту нужным предпринять. Разговор наш продолжался, я думаю, не более десяти минут. В половине второго я снова убедился в безуспешности переговоров командира полка с солдатами и приказал ему предупредить людей, что ровно в два часа я открою огонь.
Затем я отправился к казармам. Я прибыл на автомобиле к самому концу Троицкого проспекта и, остановившись шагах в двухстах от казарм, послал предупредить полковника Шевцова о моем прибытии. Из окон и с чердака уже стреляли. Шевцов прислал ко мне сейчас же полковника Михеева, выдающегося офицера и Георгиевского кавалера, за приказаниями.
Я приказал вывести из казарм желающих людей, со дворов свести всех полковых лошадей, а в бомбометную команду послал приказание ровно в 2 часа открыть огонь по центральной части казарм.
Я лично знаю бомбометчика первого бомбомета, который говорил мне, что вся команда, получив приказание зарядить бомбометы, боялась, что приказание будет отменено. Здесь играло роль глубокое утомление безобразием, которое длилось уже почти два года. Все то, что хотело жить и работать, пламенно стремилось положить конец этим выступлениям сумасшедшего, истерического характера.
Из казарм вышла лишь рота, сформированная из военнопленных в Голландии, о которой я упоминал выше. Увы! Как я убедился впоследствии, не политические идеалы руководили этой ротой. Люди просто не хотели рисковать своей шкурой и думали только о том, чтобы встать на сторону тех, кто скорее их отправит по родным деревням. Когда я выслал эту роту на фронт, [76] мои «голландцы» начали медленно сгнивать, сдаваться в плен, перебегать к большевикам и отвратительно нести службу в боевой линии. Все это кончилось тем, что я приказал расформировать эту прекрасную только с виду роту.
Без нескольких минут два я зашел в стоявший на углу Троицкого проспекта американский госпиталь. Больные и раненые волновались, слыша шум и выстрелы. Я постарался успокоить всех и снова пошел к выходу. В это время вернулся посланный мной толковник Дилакторский, чтобы сказать, что стрельба из окон усилилась и что он не мог приблизиться к казармам.
Мимо госпиталя прошла беглым шагом рота английских моряков, наскоро спущенная с судов на всякий случай и пододвинутая к казармам.
Я вышел на улицу. Окна казарм были заняты солдатами, что-то кричавшими и махавшими руками. Как сейчас вижу перед собой бок этого огромного флигеля, окрашенного в белый цвет. С чердака раздавались редкие выстрелы.
В два часа ровно ударил первый бомбомет, за ним второй и третий... И только!.. Я даже точно не помню, был ли третий выстрел...
Из окон дождем посыпались стекла, и почти в то же мгновение люди, побросав ружья, побежали, как муравьи, на казарменный плац.
Я это вижу все как сейчас... Через несколько минут весь плац был покрыт черными толпами, которые начали группироваться и собираться в роты.
Ясно, что все было кончено!
Вновь появился полковник Михеев за приказаниями.
Я искренно говорю, что я не размышлял ни одной секунды. Я вполголоса и спокойно приказал Михееву немедленно потребовать зачинщиков, а ежели роты таковых выдавать не будут взять каждого десятого человека по шеренгам и расстрелять на месте.
Я медленно подвигался к главному подъезду казарм в сопровождении полковника Дилактерского, моего адъютанта князя Гагарина и подъехавшего сюда же майора Лелонга. [77]
Прибыл Айронсайд. Тут же на улице я сообщил ему мои приказания и успокоил его, что все обойдется и что в роте десанта надобности не будет{11}.
К этому моменту мне сообщили, что зачинщики в числе тринадцати человек выданы и находятся под охраной караула.
Я отдал приказ зачинщиков расстрелять, взяв для этого первую полуроту 1-й роты, а ротам, назначенным в поход, выступить в таковой немедленно, как это было указано ранее данным мной распоряжением.
Уже темнело. Айронсайд уехал. Людей начали разводить по казармам.
Я решил оставаться на месте до тех пор, пока не увижу, что мои приказания будут исполнены в точности. Айронсайд оставил на всякий случай два взвода англичан из состава архангельского гарнизона в моем распоряжении. Я приказал им сопровождать полуроту, назначенную для расстрела зачинщиков бунта.
Я не буду описывать разыгравшихся тяжелых сцен. В этой полутемной комнате казарм, где я остался сидеть, освещенной одной свечкой, так как электричество было только что испорчено бомбами, я испытывал чувство не слабости, не сомнения... нет, но чувство глубокой тоски.
Других средств в борьбе, которую я взял на свои плечи, я не мог применить, а потому совесть моя была спокойна... Спокойна моя совесть и теперь, несколько лет спустя после этого памятного дня. Иначе поступить я не мог...
В эту минуту раздумья и большой нравственной усталости я услышал голос моего друга, который сказал мне: «Тебе тяжело, конечно, но я хочу помочь тебе и сказать, что сегодняшним днем ты выиграл успех всей мобилизации, а может быть, и успех восстановления порядка в России...» [78]
Спасибо тебе, дорогой Лелонг, за эту минуту.
Наконец пришел полковник Шевцов доложить мне, что 2-я и 3-я роты двинулись на пароходе для переправы через Двину и следованию на Бакарицу для дальнейшей отправки, а что зачинщиков повели к месту расстрела.
Я вышел из казарм и снова отправился в свой кабинет в присутственные места, чтобы у своего стола у телефонной трубки ждать доклада о расстреле.
И эта минута наступила... В присутственных местах в этот час я был один. Только старый-старый швейцар где-то копошился... Я прислонился головой к спинке стула и застыл со своим кошмаром вплоть до восьми часов до начала заседания правительства.
В восемь часов правительство было в сборе, я вошел в знакомую мне темноватую залу и попросил доклада вне порядка заседания.
Я изложил все, что было пережито мной в этот день.
Когда я сказал, что приговор мой приведен в исполнение два часа тому назад, Н. В. Чайковский вскрикнул:
Как, без суда?
Я ответил: «По точному смыслу устава дисциплинарного, предоставляющего начальнику безграничные права, в смысле выбора средств по восстановлению дисциплины и на мою личную перед Россией ответственность».
Правительство признало мои действия правильными и отвечающими обстановке.
Я немедленно выпустил короткое воззвание к населению, в котором объявил, что произошли небольшие беспорядки в архангеле городских казармах, которые были немедленно подавлены{12}. В этом же воззвании я [79] просил население ни о чем не беспокоиться и продолжать свои обычные занятия.
Так кончился этот день, и так тяжко и с такими жертвами пришлось мне положить предел разговорам и митингам в войсках и приступить к настоящей работе.
Необычайны изгибы русской натуры. 2-я и 3-я роты, следовавшие на фронт, после всего того, что произошло 11 декабря, пели песни. Иностранцы, бывшие в курсе событий этого дня, не могли разобраться в этом факте и оценили его весьма невыгодно для русских. Я бы сказал, что, судя по разговорам в иностранной колонии, многие ее представители испытали отталкивающее чувство. Мои объяснения на ту тему, что мы, русские, необычайно широки, бесшабашны, что, наконец, песни выражали скорее настроение печальное, не могли рассеять крайне невыгодного впечатления у иностранцев. Себе самому я объясняю эти песни по-другому. Мне кажется, что этою напускной веселостью солдаты желали показать сочувствие власти, показавшей свою силу. Если подойти к этому факту с этой стороны, то, пожалуй, оценка русского характера тоже не выиграет, но мне кажется, что это несомненно было так, и последующие события убедили меня в том, что по крепкой власти соскучились все и все ждали ее.
12 декабря я вместе с генералом Айронсайдом отправился на станцию железной дороги, вблизи которой были размещены эти роты.
К нашему приезду обе роты были выведены на площадку и построены между ротой английской пехоты и ротой английского же дисциплинарного батальона, сформированной из красных пленных.
Мы намеренно долго обходили ряды и останавливались над каждой мелочью. Настроение моих солдат было подавленное, вероятно, они думали, что тут же я начну следствие и разбор всего того, что произошло накануне.
Обойдя роты, Айронсайд обратился с небольшой речью, которая была сейчас же переведена на русский [80] язык. После этого говорил я в очень резкой форме, упрекая роты во всем происшедшем. Затем роты были разведены по баракам, причем у русских бараков был поставлен английский караул, а роты были разоружены.
Выждав еще некоторое время, я пошел один в эти бараки. При моем входе раздалась отчетливая команда «смирно» и все люди, вскочив со своих мест, замерли.
Я сказал им, что, если они дают честное слово быть верными и хорошими солдатами, я сниму английский караул и верну им оружие.
Солдаты клялись, называли меня «отец родной», «батюшка», и настроение их проявилось бурной радостью и криками «ура».
В тот же день роты отправились по назначению и выделялись потом своею отличною службою до самого конца всей северной эпопеи.
Зажиточное население Архангельска после этих дней стало относиться ко мне с симпатией, рабочие в Соломбале пытались на бурных митингах потребовать объяснений у правительства, но все эти оппозиционные попытки были прекращены В. И. Игнатьевым, выступившим на одном из митингов с речью, в которой он весьма твердо и определенно заявил, что правительство не остановится ни перед какими мерами, чтобы предотвратить малейшее сопротивление власти или нарушение дисциплины в войсках.
В половине декабря наступило некоторое успокоение и в правительственных и в общественных кругах.
Я приступил к выработке мер на случай тревоги в городе. Меры эти пока сводились лишь к вооружению офицерского состава и точному указанию каждому места и обязанностей на случай, если в городе не все будет благополучно. Естественно, что я хотел свой приказ о тревоге согласовать с теми предварительными мерами, которые, я не сомневался, выработаны в штабе генерала Айронсайда. Как это ни странно, мне удалось сделать эту работу лишь после многочисленных переговоров [81] с англичанами, так как свои секретные распоряжения они не доверяли даже мне.
При всем моем горячем желании не делать недоразумений из мелочей я не мог не учитывать оскорбительного недоверия, проявлявшегося чуть не каждый день. Вместе с тем мне было слишком ясно, что без материальной помощи англичан не обойтись, и я считал своим патриотическим долгом проявить maximum терпения, что мне и удалось сделать, по крайней мере в первые недели моей работы.
В эту же эпоху партизанское движение в крае пошло быстрыми шагами вперед и указало мне путь, по которому надо было вести дело формирования армии.
Я уже упоминал выше о геройской защите с. Тарасово местными мужиками, сорганизовавшимися в дружину.
Эти герои прислали мне целую депутацию просить поддержки. Я в первую же минуту появления представителей партизан в Архангельске понял, как насущно необходимо поддержать это здоровое течение, идущее из толщи самой массы населения.
Почти одновременно с тарасовцами в Архангельск прибыли и представители партизан из Пинеги.
С. Тарасове было далеко выдвинуто вперед по отношению к англо-американскому отряду, занимавшему район с. Селецково.
Первое же, что мне казалось необходимым, это добиться у Айронсайда приказания Селецкому отряду о выдвижении его на юг для занятия более широкого фронта, в котором Тарасовский район будет составной частью.
Мои самые настойчивые требования, пояснения и просьбы не имели никаких результатов, и, как увидим ниже, тарасовцы, предоставленные самим себе, два месяца спустя, были выбиты из своих гнезд.
Пинежские партизаны, отлично дравшиеся к югу от Пинеги, в это время были покинуты американским отрядом, который без всяких объяснений отступил в [82] самый город, предоставив крестьянскую дружину самой себе.
Все, что я мог сделать в это время, это дать партизанам денег и усилить их оружием и офицерами.
В Тарасовском отряде уже работало несколько офицеров, которых крестьяне в полном смысле этого слова носили на руках. Двое из этих офицеров уже отморозили ноги, но тем не менее не оставляли своей боевой работы{13}.
В Тарасове был послан транспорт с хлебом, медикаментами, оружием и боевыми припасами. Кроме того, туда же поехали офицеры-охотники.
Что касается Пинеги, где всю партизанскую организацию надо было еще ставить на ноги, я использовал способности и доблесть приехавшего следом за мною капитана Акутина, выдающиеся качества которого мне были известны по Великой войне.
Я познакомил представителей партизан с Акутиным, которому предложил сформировать транспорт с оружием и продовольствием, набрав вместе с тем в Архангельске необходимое для начала работы количество офицеров. Сборы Акутина не продолжались и недели, а с его прибытием Пинега вздохнула свободно и положение стало устойчивым.
Несколько позже обнаружилось партизанское движение в долине р. Онеги и под Шенкурском, но оно развивалось значительно менее успешно, чем в Тарасовском районе и на р. Пинеге.
В тот же период был достигнут ряд блестящих успехов отрядом полковника Ш-ва, перебросившим свои силы с долины р. Мезени до долины р. Печоры, с занятием Усть-Цыльмы и прилегающих к этому фронту районов. Отряд Ш-ва начал рости с маленького ядра милиционеров, силою всего в 50 человек. В декабре в этом отряде мы считали уже 500. [83]
Я решил, пользуясь Архангелогородским полком как запасным, высылать из него роту за ротой, а затем, по мере накопления рот в разных районах фронта и постепенной милитаризации партизан, приступить к организации батальонов, а затем и полков.
В спешном порядке было приступлено к образованию кадров для сформирования отдельных батальонов в Холмогорах, Шенкурске и Онеге.
Трудами В. А. Жилинского военное управление было несколько сокращено и преобразовано в «Штаб командующего войсками Северной области».
Штаб этот должен был содержать в себе ячейки для постепенного развертывания, по мере роста войсковых формирований. Имея огромную нужду в офицерах, способных нести службу в строю, я препятствовал всемерно заполнению штабных должностей здоровыми офицерами, годными к строевой службе. Несмотря на весьма ограниченное число штабных офицеров, я все-таки не избавился от упреков в том, что штаб был велик и неизвестно было, чем там люди занимались. Отношу это к совести и разуму того, кто{14} так поверхностно относится к фактам и событиям, которых он не знал и которых свидетелем не был.
Штаб расположился в здании Торгово-Промышленного клуба, весьма неудобного, перегороженного деревянными переборками, при наличии весьма немногих помещений, удобных и возможных для работы{15}.
Правительство отнеслось ко всем моим мероприятиям с большим доверием и, я сказал бы, симпатией. Я никогда не видел ни малейшей задержки в просимых мною [84] кредитах или возражений по поводу принимаемых в моей специальной области мер.
Насколько я чувствовал себя хозяином в отношении военного дела в крае, настолько же я положительно терялся в отношении дел гражданского управления краем.
Не имея никакого опыта в земских и городских делах, я чувствовал себя компетентным лишь в делах административного и полицейского порядка. Сомнения свои я совершенно искренно высказывал правительству и просил его ввести в состав наших заседаний губернского комиссара В. И. Игнатьева, для облегчения решения вопросов по моей компетенции генерал-губернатора. Тогда же в личной беседе с Н. В. Чайковским я просил его ввести в администрацию края Б. В. Романова, приехавшего вместе со мной в Архангельск. Я указывал Николаю Васильевичу на Романова как возможного заместителя В. И. Игнатьева, собиравшегося уехать из области по своим партийно-политическим делам.
Борис Вадимович Романов, имея высшее юридическое образование, не был кадровым офицером и весь промежуток между войной 1904 года и Великой европейской провел на должностях председателя земской управы и управляющего одним из заводов на Урале. Никогда не интересуясь военным делом специально, он носил чин всего лишь корнета, что не мешало ему, однако, быть одним из самых моих деятельных и, главное, безгранично доверенных помощников в деле командования русской бригадой во Франции.
Я рассчитывал на его силы, образование, большие дарования и житейский такт и был весьма обрадован, когда правительство назначило его помощником Игнатьева, т.е., по-старому, на должность вице-губернатора.
Одновременно правительство уже разрабатывало вопрос о создании особого отдела министерства внутренних дел, заведующий которым должен был войти в состав правительства как член такового, но с подчинением генерал-губернатору. [85]
Обстоятельства складывались так, что казалось естественным что по отъезде Игнатьева непосредственным сотрудником правительства окажется Б. В. Романов.
В конце концов вышло так, что Игнатьев отложил свою поездку, а в половине января он же получил в заведование отдел внутренних дел.
Возвращаясь к личности В. И. Игнатьева, я с глубоким убеждением говорю, что если в течение всей моей деятельности на Севере я ни разу не имел против себя весьма распространенного «Возрождения Севера», то этим я обязан работе Игнатьева не в мою, конечно, пользу, но во исполнение принципа изолирования армии от политики, принципа, вкорененного Игнатьевым в руководящие круги журнала.
«Возрождение Севера» не только не мешало мне в моей специальной работе, но, наоборот, ревниво следя за работой правительства, газета не раз подчеркивала успехи войсковой работы, несмотря на мои подчас весьма крутые меры.
В половине декабря до Архангельска дошли первые вести о происшедшем в Сибири перевороте и о создании правительства адмирала Колчака{16}.
Когда сведения стали более определенными, в правительстве в течение нескольких дней происходили упорные дебаты, по поводу точки зрения на совершившийся переворот.
Первым же высказался против Колчака председатель правительства.
Николай Васильевич видел в перевороте «попрание уже народившейся законности и преемственности власти». Горячую свою речь он закончил словами: «Тогда что же это, господа?» и ответил сам себе тут же определением: «Гражданская война». [86]
Против речи Николая Васильевича я выступал не только в первый же день возникновения этих дебатов, но и во все последующие дни, пока не удалось добиться примирительного решения.
Я доказывал, что первой нашей целью является свержение большевиков и что поэтому все меры и все средства, которые ведут к цели, приемлемы.
Я доказывал, что все программные и партийные споры сейчас неуместны и ослабят крепнущую силу антибольшевистских армий.
Я говорил, наконец, что о характере и программе власти нельзя и думать сейчас, когда вся Россия находится в состоянии хаоса.
Николай Васильевич горячился. Честный и прямой, он назвал меня один раз в споре «оппортунистом»... и я нисколько не обиделся, так как это было верно в отношении моих взглядов на существующие в то время правительства. Монархист в моих политических идеалах, я упорно верил, что создаваемые в ту эпоху власти и правого, и левого направления являются лишь переходными ступенями в деле воссоздания власти центральной, и считал, что раз идет борьба с большевиками, то эти власти надо поддерживать и идти с ними. Я полагал, что по свержении большевиков борьба между отдельными партиями неизбежна и даже нормальна. Борьба эта, по-моему, будет разыгрываться уже в меньшем масштабе, причем победит наиболее здоровое течение, т.е. то, которое более всего соответствует духу и потребностям страны.
В результате наших споров правительство «поделилось», по выражению самого Николая Васильевича Чайковского. Если мне тогда же не удалось добиться слияния наших действий с сибирским правительством, что, впрочем, и физически было невыполнимо, то, во всяком случае, мне удалось подготовить почву для этого слияния настолько, что фактически сибирское правительство нами было признано «де-юре», результатом чего была первая снаряженная мною экспедиция по сухому пути в [87] Сибирь в марте, а затем уже последовало и постановление Северного правительства 30 апреля 1919 г. с посылкою соответствующих заявлений по телеграфу{17}.
За происходящими в правительстве дебатами с живейшим интересом следила местная иностранная колония и все население Архангельска. Позиция, принятая правительством, была встречена всеми с удовлетворением. Наступила эпоха самых радужных надежд и упований на скорое завершение борьбы победой принципов законности и права.
Мое положение в это время сильно упрочилось, как в симпатиях населения, так и в кругах британского командования. Мои отношения с генералом Айронсайдом приняли характер весьма дружественный и откровенный. Работа в значительной мере облегчилась, т.е., вернее, стала встречать меньше трений на своем пути.
В конце декабря в обширных помещениях городской думы состоялся «банкет», данный правительством и общественными кругами г. Архангельска представителям иностранных держав и союзнических войск, освободивших город от большевистской власти.
Банкет начался в 8 часов вечера, с обильной программой яств и с еще более обильной программой политических речей программного характера с нашей стороны.
Говорили все представители власти, городской голова, представители финансово-экономических кругов.
Как носитель военной власти, я решил говорить последним, чтобы, так сказать, резюмировать все сказанное до меня и подчеркнуть значение русской военной силы. Передо мною генерал Саввич должен был сказать слово в честь старой императорской армии, а я должен был говорить уже о новых послереволюционных формированиях. [88]
Вспоминая об этом торжестве, снова скажу, что это было время самого необузданного оптимизма.
Речь мою мне пришлось начать в очередь лишь в 1 ч. 40 м. пополуночи. Несмотря на утомление всех присутствующих, я был принят весьма горячо и каждая моя фраза встречалась бурей рукоплесканий.
Успех речи, повторяю, покоился на радужном настроении обывателей Архангельска и их твердой вере в возможность создания твердой военной силы, хотя я и кончил поток своего красноречия указанием на ответ казаков Тарасу Бульбе: «Что пороха-то в пороховницах уже нет, но сила казацкая еще не гнется».
Да! Пороху действительно не было, и, несмотря на «силу казацкую», в конце концов северное действо погибло.
Приближались рождественские праздники. Архангельск несколько подчистился и готовился торжественно провести эти дни.
«Reveillion» был организован французской военной миссией в гарнизонном собрании. Обширная зала собрания, уставленная отдельными столами и столиками, вместила в себе все французское население города и всех тех, кто имел друзей в миссии, т.е. представителей союзного командования, массу местных дам и городских деятелей, большое количество русского офицерства.
Всякая официальность была исключена, и после обильного ужина тут же в зале начался дивертисмент, организованный своими собственными силами и средствами.
В массе весьма остроумных куплетов, эпиграмм и шарад была обрисована вся архангельская жизнь последних дней.
Все закончилось балом, затянувшимся до утра. В этой атмосфере искреннего веселья не произошло никакого инцидента, несмотря на обильно лившееся вино и большое разнообразие в подборе приглашенных. Вечер давал самое отрадное впечатление и большие надежды [89] на улучшение отношений между общественностью и военными элементами, как иностранными, так и русскими.
На следующий день я был приглашен на интимный завтрак у г-на Нуланса. Я его называю интимным потому, что на нем были лишь ближайшие сотрудники французского посла, т.е. исключительно французы.
С чувством глубокой благодарности я вспоминаю подобные приемы в семье г-на Нуланса. Завтрак прошел с веселостью, столь свойственной любимому мной французскому обществу.
Русское общество празднование Рождества отложило на 13 дней, так как мы в Архангельске жили по старому стилю и праздновали свое Рождество вместе с сербскими представителями.
Я застал еще в Архангельске г-на Спалайковича и бесконечно рад, что судьба дала мне возможность познакомиться с этим крупным политическим деятелем, беззаветно любившим Россию. «Наша сестра, наша сестра...» и крупные слезы лились из его глаз, когда он произносил свои горячие патриотические речи.
Спалайковича любили в Архангельске. Вспоминаю адрес, поднесенный ему населением по случаю перемирия, покрытый бесконечным рядом подписей представителей власти, буржуазии, демократии... короче, всего населения области.
Русские праздники выразились в нескольких вечерах, устраиваемых главным образом теми, кто обладал еще средствами.
Насколько жить еще можно было широко, можно судить хотя бы по вечеру у барона ТТТ в честь русского Нового года.
На этом вечере были почти все иностранные посольства, все военные миссии и масса представителей архангельского общества.
Была открытая сцена с «Обозрением», исполненным любителями, был великолепный открытый буфет, и дорогое вино, и... да одним словом все, что полагалось в давно прошедшие времена. [90]
Правительство Северной области было бедно... и в этом наша гордость. Члены правительства не могли устраивать ни больших, ни малых приемов. Если за все время моего пребывания в области я могу насчитать два-три лишь раза, когда в доме у Н. В. Чайковского, а затем П. Ю. Зубова, был народ, то это доказывает, как ограничены были в своих окладах носители высшей власти в крае. Именно в этих вопросах князь Иван Анатольевич Куракин был беспощаден, и даже необходимые увеличения окладов из-за возраставшей дороговизны вызывали с его стороны неизменные протесты. Прибавлю здесь, что, потеряв все, князь Куракин сильно нуждался и болел душой за семью, которой надо было высылать средства.
В такой обстановке, которую можно назвать и спокойной, и благоприятной, мы подошли к 1919 году, исполненные самых оптимистических надежд и упований на победный конец той борьбы, которую мы вели. [91]