Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть третья

Глава первая

1

К полудню 20 сентября все было кончено. Весь лагерь был занят курновцами и артиллеристами 2-й Особой бригады. Следы жестокого погрома лежали на всем: стены казарм были исклеваны пулями, хрустело под ногами битое стекло, тут и там валялись убитые лошади, и сладковатый запах праха и тлена поднимался над опустевшими строениями...

Военное начальство подводило итоги карательной операции. По официальным данным, число захваченных солдат 1-й бригады и отдельных отрядов 3-й бригады в Куртине составило 8515 человек{20}. Сколько было убитых и раненых — точно никто не знал, но, по всем данным, — много. Во всяком случае, убитых больше двухсот, а раненых — не менее четырех сотен... Цифры эти, разумеется, держались в строгой тайне. «Победители» тщательно заметали следы своего преступления: трупы убитых по ночам увозили в поле и там наспех закапывали.

Революционный Куртин держался пять суток, причем наиболее упорное сопротивление он оказал в конце этой кровавой эпопеи, когда никаких надежд на спасение уже не было. 18 сентября карателям удалось захватить всего 49 куртинцев. Большим генерал Занкевич похвастаться не мог, хотя за этот день по оборонявшимся в доме офицерского собрания было выпущено свыше 600 артиллерийских снарядов.

Только под тяжестью голода, при полном отсутствии воды и под ударами во много раз превосходящих сил карателей пал революционный Куртин. Но упорство и стойкость русских солдат, вставших на борьбу sa свое правое дело, не были сломлены, борьба еще не кончилась.

После расстрела лагеря куртинцев разделили на три категории. К первой отнесли всех членов отрядного комитета, полковых и батальонных комитетов и председателей ротных комитетов; во вторую вошли члены ротных комитетов и пулеметных команд, солдаты, выступавшие на митингах против Временного правительства и его военных представителей во Франции; все остальные солдаты составили третью категорию. Первая и вторая категории куртинцев были арестованы и посажены в тюрьмы. Наиболее опасных из них заточили в темные казематы острова Экс, знаменитого «Иль д'Экс», расположенного в проливе Антиош Бискайского залива. Там люди заживо гнили в темных и сырых камерах [330] древнего замка Генриха IV, а когда мест не хватало, то в закрытых баржах, поставленных на якорь у самого берега. Куртинцев третьей категории, голодных и изнуренных, все время держали в поле под усиленной охраной. Холодные ночи были для них сущим адом.

После того как лагерь очистили от трупов и увезли все оружие, военное начальство превратило Ля-Куртин в концентрационный лагерь. Сюда были вновь помещены куртинцы, сведенные в двадцать шесть особых рот. Им не давали жалованья. Пищу отпускали скудную, равную, быть может, лишь половинному размеру солдатского пайка. Совсем не выдавали табака. Только окружающее население оказывало куртинцам, теперь пленникам, внимание и помощь. Простые французы приносили им тайком табак, хлеб, иногда сыр и даже вино. Как ни старалась правительственная комиссия собрать среди местных жителей обличительные показания о поведении куртинцев, ни к чему это не привело. И по сей день хранится акт, составленный комиссией, в котором записаны результаты опроса людей, живущих в Ля-Куртине и прилегающих населенных пунктах, принадлежащих к различным социальным классам. Перед этими людьми ставился один вопрос: могут ли они пожаловаться на русских солдат-мятежников? И всюду на это следовал отрицательный ответ. Наоборот, жители утверждали, что они от русских солдат видели только хорошее, предупредительное отношение, они вели себя как образцовые солдаты и достойные люди. Они добрые, сердечные. А как они любят детей и играют с ними! Они сами как большие дети! Русские очень трудолюбивые, любят помогать в работе по хозяйству. Они добрые друзья...

Французская реакция вынуждена была прекратить «сбор» жалоб на «мятежников». Она боялась, тех глубоких симпатий, которые питал простой французский народ к русским солдатам, особенно к солдатам 1-й Особой пехотной бригады, оставшейся в лагере Ля-Куртин. Французское население было возмущено кровавым произволом русского военного командования и своих властей, проявляло большое сочувствие к приведенным к «повиновению» куртинцам, открыто оказывало им посильную помощь. Сказывалось пролетарское братство, сломить которое реакция была не в состоянии...

А в душах русских солдат росли уже новые чувства. Пережив всю тяжесть борьбы, а затем унижений и издевательств со стороны карателей, герои Ля-Куртина постепенно отходили от состояния обреченности, подавленности. Они начинали вновь сознавать себя бойцами, стали понемногу организовываться. Появились новые вожаки, а вскоре был организован подпольный тайный солдатский комитет. В основу своей деятельности он положил прежние цели: борьба против империалистической войны, требование возвращения в Россию!

Несмотря на настойчивые просьбы русского командования отправить подвластные ему войска на фронт, несмотря на многочисленные заверения, что дисциплина и порядок будут обеспечены, французская военная администрация на это не шла. Генерал Петэн, напуганный революционным брожением во французской армии, вызванным революцией в России, [331] категорически отказывался от предложений направить недавних мятежников на фронт. О, эти страшные комитеты... А что, если французские солдаты тоже потребуют выборов таких комитетов! Нет, он настаивает на отправлении русских войск в Россию или хотя бы на худой конец на Салоникский фронт.

Занкевич обещал значительно сузить функции комитетов, но Петэн продолжал упорствовать.

— Я могу согласиться оставить русские войска на французском фронте только при условии полного упразднения всяких комитетов, — ответил генерал Петэн на настойчивые просьбы Занкевича. — И то, если не сводить их сразу в бригаду, а использовать отдельными батальонами во французских дивизиях.

Не так просто было послать русских солдат и на работы в тылу. Требовалось добиться «добровольного» желания самих солдат. Кое-что в этом направлении делалось. Прежде всего проводился опрос о желании куртинцев пойти на такого рода работы. Но администрация наткнулась на организованное сопротивление солдат. А подпольный комитет не сидел без дела. В лагере стали появляться его воззвания. Одно из них гласило:

«Товарищи! Категорически отказывайтесь от всякой работы, также как идти на фронт. Нас обманывают: говорят, что нет транспорта отправить нас в Россию. Это ложь! Они не хотят отправить нас в Россию на помощь нашим отцам и братьям. Командование старается обмануть нас разными способами и отправить на фронт, чтобы защищать французскую буржуазию.

Товарищи! Знайте, что близок час нашего столь ожидаемого возвращения в Россию. Ура! Долой тиранов!

Подпольный солдатский комитет»{21}.

Эти листовки зачитывались до дыр и делали свое дело. Как птицы, перелетали они из рук в руки, будоражили солдатские умы, поднимали угасший было революционный дух.

Голод и продолжающийся террор создавали благоприятную почву для работы подпольного солдатского комитета. Борьба продолжалась, несмотря на то что куртинцы были обезоружены и подавлены. У солдат вновь возродилась мечта о свободе, о возвращении в Россию. Но теперь они были умудрены опытом. «Куртин» больше не повторится. Они добьются победы, во что бы то ни стало добьются!

2

В ночь на 22 сентября к станции Ля-Куртин подошел небольшой поезд. Зарешеченные окна вагонов недвусмысленно говорили об их назначении. В вагоны быстро погрузили арестованных куртинцев — это [332] были члены отрядного, полковых, батальонных и ротных комитетов. Руководящую верхушку комитетов поместили в добротные арестантские вагоны, а остальных — в десять переоборудованных товарных вагонов, двери и окна которых были наскоро заплетены колючей проволокой. На рассвете арестантский поезд тихо тронулся на запад, к побережью Атлантического океана.

Ритмичный перестук колес и легкое покачивание вагонов располагали к раздумьям. Да и было о чем подумать. Оказавшись вместе, члены комитетов, в том числе Глоба и Варначев, оживленно обменивались мнениями. Шел строгий анализ ошибок в руководстве борьбой. Упрекать друг друга было не в чем, хотя Варначев и порывался это делать. По характеру он походил на Ткаченко, которого среди арестованных не было: его, наверное, тайком похоронили где-нибудь на куртинском полигоне, как и многих, кто пал в этой неравной борьбе. Какие могли быть упреки? Все понимали, что борьба была необычной и сложной, настоящего революционного опыта ни у кого не имелось, и не удивительно поэтому, что куртинский комитет допустил немало промахов. Но и ошибки многому научили: только борьба обогащает бойцов и руководителей опытом.

Каковы же были выводы? Прежде всего следовало с самого начала четче определить цели борьбы. А в действительности эти цели сложились как-то сами собой, стихийно. Лишь требование о возвращении в Россию было ясно, изначально понятно каждому, выношено, так сказать, в сердце. Но мотивы этого требования опять-таки были не ясны. Официально все объяснялось желанием драться на родной земле, а не на французской. Но, собственно, какая разница? Только между собой, а не с трибуны, солдаты говорили, что в России они не пойдут на фронт, ибо они против затеянной буржуями войны вообще. Конечно, обо всем этом знало командование. Потому-то оно и добивалось беспрекословного повиновения от солдат 1-й бригады Временному правительству и его военным представителям во Франции. Такое повиновение в принципе означало бы, что солдаты одобряют политику Временного правительства, ратующего за продолжение войны до победного конца.

Вот и нужно было заявить открыто: долой империалистическую войну, долой министров-капиталистов!

И еще одна ошибка — длительное «непротивление злу и насилию». Надо было действовать решительно, подкреплять свои требования, опираясь на силу 1-й бригады и ее монолитность.

— Ошибки, к сожалению, всегда бывают виднее после... — заключил Глоба.

Он сидел с забинтованной головой: даже под высоким попечением французских властей ему не удалось избежать истязаний. Жандармы умеют наказывать «квалифицированно», а не так примитивно, как курновские каратели-палачи. Основательно был побит и Варначев: на его лице, шее и обнаженной груди, прикрытой лоскутами разорванной гимнастерки, виднелись синяки и кровоподтеки. Хватало их и у других арестованных... [333]

Поезд останавливался редко, и то на глухих станциях. Жандармы из кожи вон лезли, чтобы вызвать среди населения неприязнь к арестованным. По всей линии они распространяли слух, что везут изменников и предателей, «бошей», немецких агентов. Но не так-то легко извратить правду. Простые французы знали о событиях в Ля-Куртине гораздо больше, чем о том подозревали жандармы, и относились к русским по-своему. На остановках, даже на глухих станциях, местные жители (и особенно семьи железнодорожников) приносили сигареты, вино, хлеб и незаметно передавали в вагоны арестованным. Они не собирались менять своих симпатий к русским героям. Видя это, даже жандармы как-то размякли, подобрели, стали по-человечески обращаться с заключенными.

При подъезде к Бордо, на глухой станции, были отцеплены вагоны с наиболее опасными «преступниками». Их пересадили в арестантские автобусы и долго везли, пока не выгрузили во дворе тюрьмы. Куртинцы скоро поняли, что тюрьма эта с особо строгим режимом. Разместили их в небольших камерах. Держали в чрезвычайной тесноте и, разумеется, на голодном пайке и в полной изоляции от внешнего мира. Сюда попали все члены отрядного комитета и причисленные к ним члены полковых, батальонных комитетов, председатели ротных солдатских комитетов. Остальных, «злостно выступавших против Временного правительства», как они именовались в протоколах следствия, повезли дальше.

И снова в вагонах горестные суды-пересуды. Который уже раз слышался все тот же вопрос:

— Куда нас везут?

— А вот привезут к Атлантическому океану, выбросят на съедение акулам — и делу конец!

— Не может быть!

— Почему же не может быть?! А расстрелять целый лагерь — это может быть?!

А поезд все постукивал и постукивал на стыках рельсов. Наконец он остановился. Послышалась команда:

— Але ву сортир!

Это значило — выходи.

Все вышли и построились на пустой платформе. Куртинцы поняли, что они на берегу океана. Неподалеку была видна широкая полоса воды. После переклички их повели в порт (как оказалось, Рошфор). Там посадили на самоходную баржу. Пока плыли, один из конвоиров, взявший на себя обязанности переводчика (он, оказывается, будучи раненным, лежал вместе с русскими в одном госпитале и научился там немного разговорному русскому языку), пустился в объяснения. К тому же конвоир был из Рошфора (как не рассказать о родных местах!).

— Вот видите остров, — указывал он на сереющую вдали полоску земли. — Туда вас и везут. Называется он Иль д'Экс. Это знаменитый остров: на него ссылали всех дезертиров французской армии. Здесь когда-то сидел и Наполеон Первый — великий император Франции. [334]

Последние слова конвоир «камарад Жак» (как он представился куртинцам) произнес не без гордости.

Кое-кто из солдат ухмыльнулся. Жак понял смысл этих ухмылок и со вздохом произнес:

— Да, потом императора увезли на остров Святой Елены — так говорят старики, — куда-то далеко-далеко в океан, и там ему наступил конец.

Он снова вздохнул.

Но «камарад Жак», очевидно, не любил предаваться грусти. Уже через минуту он оживленно объяснял:

— По размерам остров невелик, но весь окружен крепостными береговыми фортами: Льедо, Жамбле, Триду, Ля Фор, Ля Рад, Кудпон. Есть на нем деревня Буа-Жоли, это значит — красивый лес. Вот вы и будете сидеть в казематах этого красивого леса! Понятно, камарады? — И Жак широко улыбнулся.

— Как не понять! — вздохнул кто-то. — А вот что там с нами будет? Расскажи, камарад Жак...

— Что с вами будет, я и сам не знаю. Наверное, закуют в каторжные цепи и вы будете работать.

— Н-да, внятно разъяснил...

Между тем остров приближался. Баржа сбавила ход, подошла к пирсу, отдала концы. Вся администрация острова была уже здесь. Куртинцы поняли, что их ждут. Так оно и оказалось. Для них заблаговременно приготовили в тюремных казематах триста мест.

Арестованных выгрузили и развели по казематам. Каменные камеры были построены на самом берегу, причем значительно ниже уровня моря, от этого всегда в них стояла затхлая сырость, с потолка падали капли...

Казематы были обнесены колючей изгородью на крепких, ввинченных в землю железных кольях. Внутри этой изгороди располагались небольшие дворики для прогулок арестантов...

И начались унылые тюремные будни.

Все время куртинцы дрогли в камерах. Единственным спасением от промозглой сырости были прогулки. Но они так коротки — не более получаса в сутки. Паек мизерный — двести граммов отвратительного хлеба и чашка черного кофе в день... А самое тяжелое: совсем не давали табаку, и курящие страдали вдвойне. Умывальников с пресной водой в тюрьме не было, а в ушатах — морская вода. Все ходили грязные, а вскоре и завшивели. Санитарная часть имела приказ не оказывать «русским мятежникам» никакой медицинской помощи. Даже тюремная администрация удивлялась строгому режиму, установленному для русских. Но он был предписан свыше...

Выдержав арестованных некоторое время в порядке карантина на таком режиме, администрация каторжного острова получила указание привлекать куртинцев на работы. Для них это было целое событие: теперь они получили возможность как-то общаться между собой. Да и дополнительная миска похлебки с двумя-тремя квадратиками сухарей (несчастная [335] миска похлебки, на которую расщедрилась администрация в награду за арестантский труд!) тоже была благом в их положении.

Собственно, работы как таковой на острове было мало, и комендант Иль д'Экса, как ни изощрялся, полностью загрузить арестантов не мог. И вот он начал придумывать эту работу: заставлял переносить мешки с цементом с одного места на другое, а потом возвращать их назад. На жалобы заключенных комендант отвечал бранью и угрозами посадить; в карцер. А карцер размещался на плавучей закрытой барже. Она стояла на якорях и все время испытывала на себе удары волн, которые подбрасывали ее и раскачивали, вызывая у посаженных в карцер мучительные приступы морской болезни. Чтобы не угодить в карцер, приходилось терпеть все издевательства. Но положение было невыносимым, и куртинцы все чаще обращались к коменданту Иль д'Экса с протестами. Переводчиком обычно служил «камарад Жак». Он симпатизировал русским и ухитрялся кое-что передавать куртинцам: то сигареты, то немного табака, а иногда даже и газету. Из газет солдаты и узнали, что Россия бурлит и что там вот-вот наступит революционный взрыв. Это вселяло надежду на то, что, может быть, изменится к лучшему и их положение.

3

В устье Ранс расположились четыре города: на правом берегу — Сен-Мало, Параме и Сен-Серван; на левом — Динан. В Сен-Серване было несколько французских госпиталей. Сюда-то французская служба эвакуации и направила русских раненых, пострадавших во время подавления мятежного лагеря Ля-Куртин. Причем попали сюда и куртинцы и курновцы. Французы не стали утруждать себя определением их политической принадлежности, и вчерашние враги оказались под одной крышей.

Поначалу все было тихо. И вдруг забегали сестры в поисках дежурных врачей. Творилось что-то необычное: раненые затеяли драку.

А дело было так. Солдаты спокойно лежали и разговаривали между собой.

Чем дальше длилась беседа, тем явственнее становились различия в их взглядах. И началось:

— Постой, браток, да ты откуда попал-то сюда?

— Из Ля-Куртина. А ты?

— Я курновец!

— А-а-а! Значит, ты каратель, продажная душа, ты бил нас!

И тут же в ход пошли костыли и вообще все, что попалось под руки. Били друг друга по головам, спинам, рукам, ногам, били по свежим ранам. Госпиталь наполнился душераздирающими криками, по палатам из угла в угол летели табуреты, кувшины, даже судна...

В схватку вступали новые и новые раненые, шли по старому русскому обычаю стенка на стенку. Дежурным врачам стоило огромных трудов вместе с сестрами, санитарами и вспомогательным персоналом кое-как разнять и успокоить дерущихся. [336]

В конце концов «воюющие стороны» были разведены по разным палатам.

Тут же на «место происшествия» явилась вся администрация госпиталя. Начали выяснять обстоятельства дела... Так вот оно что! Оказывается, русских нельзя лечить вместе. Они, оказывается, враги: дрались друг против друга в лагере Ля-Куртин. Значит, у них началась гражданская война, как было в свое время во Франции...

Стали сортировать раненых. Курновцев оказалось значительно меньше, и их перевезли в госпиталь Сен-Мало. В Сен-Серване остались одни куртинцы. Так установился порядок.

В палатах, где лежали тяжелораненые, было тихо: больные здесь были почти все время без сознания. Но их администрация тоже поделила. А вдруг придут в сознание, определят, к каким лагерям принадлежат, и начнут драку. Тут дело чревато смертельным исходом: раненые находятся в столь тяжелом состоянии, что один удар может лишить человека жизни.

Среди тяжелораненых был и Гринько. Он лежал в третьей палате. Голова его, грудь и рука были забинтованы. Он только что перенес операцию, кровь еще просачивалась сквозь повязку на правой стороне груди.

...Тихо, спокойно лежит Ванюша. Дыхание ровное. Изредка он шевелит сухими губами.

Вот Ванюша с трудом открывает глаза, обводит палату недоуменным взглядом, пытаясь понять, где находится.

— Пить... — тихо просит он.

Санитар-аннамит склоняется к нему, но не понимает, что нужно раненому.

— Буар, — по-французски говорит Ванюша.

И тогда санитар прислоняет к его губам чашку с водой.

Ванюша не знает, что рядом с ним с проткнутой штыком грудью лежит Андрей Хольнов. Его тоже оперировали, но он еще не пришел в себя.

Андрей, так же как и Иван Гринько, был подобран французскими санитарами в Ля-Куртине в бессознательном состоянии, попал с Ванюшей в один вагон и вот теперь в госпитале оказался в одной с ним палате.

Так, между жизнью и смертью, провели они не одну неделю. Но молодость побеждала, и тяжелые раны стали заживать. У Ванюши организм был крепче, чем у Андрея, да и рана у него в груди была чистая, пулевая, не то что у Хольнова — грязная, рваная. Ванюша первый пришел в сознание и первым узнал своего друга. А когда опамятовался и Андрей Хольнов, радости их не было предела.

Они без конца вспоминали последнюю схватку в лагере. Ванюша ясно видел лицо офицера с голубыми, слегка помутневшими глазами, которого убил в упор, попав ему в левую половину груди — очевидно, в сердце. Он помнил, как затем его самого что-то сильно и коротко ударило в грудь и обожгло... Хольнов также живо представлял картину боя. Сперва дрались в казарме, а потом выбежали на улицу... Замахнувшегося [337] на него прикладом курновца Андрей заколол штыком прямо в грудь. Штык вошел с хрустом по самую бронзовую рукоятку и больше не подавался. Андрей выдернул его обратно, когда противник уже валился на землю, и побежал вперед. Помнил он и то, как перед его глазами блеснул чужой штык. Удар в грудь — и что-то холодное вошло в тело. Потом все сразу оборвалось...

Друзья сперва могли лишь сидеть в кроватях, позже научились вставать и даже ходить по палате. Правда, они были пока очень слабы, но французы лечили их хорошо, с большим вниманием и заботой.

Как-то раз санитар-аннамит не вошел, а вбежал в палату и весь сияющий сунул Ванюше газету. Ванюша стал читать то место, куда аннамит тыкал пальцем. «Победа социалистической революции в России. Ленин захватил власть. Временное правительство России арестовано. Керенский бежал, переодевшись в платье сестры милосердия! II съезд Советов поручил формирование Советского правительства Ленину». Ленин, Ленин, Ленин — пестрела газета. «Ленин предлагает заключить немедленный мир без аннексий и контрибуций. Рабочие и крестьяне России приветствуют социалистическую революцию и выражают полное доверие и поддержку Рабоче-крестьянскому правительству Советской России, возглавляемому Лениным...» II съезд Советов 26 октября 1917 года принял декрет о мире. Съезд декларировал полный отказ Советского правительства от всяких захватнических договоров и предложил всем воюющим народам и их правительствам немедленно приступить к переговорам о заключении всеобщего и справедливого мира. Съезд принял декрет о земле, по которому вся помещичья земля конфискуется без выкупа и переходит в руки народа.

Делегаты съезда Советов разъехались по стране проводить в жизнь принятые декреты... Наконец-то партия большевиков взяла власть в России в свои руки!

Сердце Ванюши колотилось так, что готово было вот-вот вылететь из груди. «Свершилось!» — пронеслось в голове. И это слово как бы разом вобрало в себя все, о чем столько думалось.

— Свершилось! — кричал Ванюша Андрею, и они еще и еще раз перечитывали газету.

Не все было понятно им, но внутренний голос говорил, что события произошли великие и жизнь теперь начнется другая. Сама палата, казалось, была озарена радостью и надеждой.

— А недаром мы пролили кровь в Ля-Куртине, — сказал Андрей Хольнов.

— Не зря, не зря, Андрюша!

Третьим, кто присутствовал в палате и тоже светился счастьем, был санитар-аннамит. Он плохо понимал по-русски, но поддался радостному настроению друзей и старательно произнес:

— Караша Русь!

— О, брат мой, как еще хороша! — воскликнул Ванюша, обняв санитара. — Спасибо тебе, что ты принес нам эту радостную весть. [338]

А санитар вдруг загрустил, уставясь в одну точку. Наверное, вспомнил свою солнечную страну — он был родом из-под Ханоя, работал там грузчиком в порту.

Ванюша заметил перемену в настроении санитара и еще крепче прижал его к себе.

— Не грусти, друг, будет праздник и на твоей улице.

— Да, да, будет, обязательно будет... — кивал головой санитар.

Ванюша и Андрей поспешили поделиться радостью с другими ранеными. Они пошли по палатам, и, когда все собрались в столовой, Ванюша опять стал читать французскую газету и разъяснять, как мог, то, что произошло 25 октября 1917 года в России, в Петрограде — городе, на который обращены теперь взоры всей России, да и всего мира. И сразу завязалась оживленная беседа.

— Смотри, как здорово палила «Аврора» по Зимнему дворцу. Моряки не подвели, молодцы, братишки! — восхищался раненый, когда-то служивший во флоте. Ванюша знал, что он был списан с корабля из-за неблагонадежности — отказался в холуи пойти. А теперь вот, во время ля-куртинского побоища, потерял ногу...

— Да и гвардейцы не подкачали, — подхватил курносый блондин с рыжинкой — он раньше служил в лейб-гвардии Павловском полку.

— Да не твой ведь полк был за революцию, а главным образом Семеновский, — возразил ему сосед. — В Семеновском мой братан и сейчас служит за веру... — и он запнулся. — Ну, там и за... отечество.

Все громко захохотали.

— Ну и ну, чуть не выпалил — за веру, царя и отечество.

— Ну, а что ж, — огрызнулся солдат, — мы еще не привыкши ко всяким там новым словам.

— Правильно, правильно, друг. Не за царя, конечно, а вот за веру — это точно, за нашу народную веру.

— И за отечество тоже наше, народное...

Вскоре весь Сен-Серванский военный госпиталь, заполненный русскими ранеными, был возбужден вестью об Октябрьской социалистической революции в России. Все раненые наперебой рассуждали о том, что их ждет впереди.

— Теперича ко всем чертям всякие следствия и прокуроров, всяких там Занкевичей, Раппов и Лохвицких! — кричал пожилой солдат.

— В Россию, братцы, в Россию отправят, — радовался совсем еще безусый юнец.

Пришел дядя Жак, как все называли старого военного фельдшера, и принес газету «Юманите». Газета горячо приветствовала социалистическую революцию в России. Полное лицо дяди Жака расплывалось в улыбке. Он, старый социалист, полюбил русских и всегда старался облегчить их страдания. Внимательно ухаживал за тяжелоранеными, заботливо накладывал повязки. Теперь, когда раненые подлечились и начали понемногу ходить, дядя Жак организовал кружок по изучению [339] французского языка. Он в молодости был учителем в начальной школе и сохранил способность и тягу к преподаванию.

Дядя Жак тоже говорил, что теперь положение русских раненых должно улучшиться. Наверное, им дадут полноценный госпитальный рацион питания, что, конечно, ускорит выздоровление. А там, глядишь, отправят на родину...

Только санитар-аннамит не разделял этих надежд дяди Жака и отрицательно покачивал головой. Видимо, он имел на этот счет свое мнение, основанное на его личном опыте: что-что, а «доброту» французских военных властей он хорошо знал и не верил им. Да и русские не все верили в скорые перемены.

— Да, улучшится, — иронически заметил один из раненых. — Поживем — увидим, сказал слепой.

— Что слепой! И зрячие испытали, что такое доброта французских буржуев, — добавил другой солдат, у которого не хватало левой ноги; он опирался на бамбуковый костыль, привезенный с родины санитара-аннамита.

Санитара все звали «Карант-ун» — так было написано в его солдатской книжке.

«Карант-ун» — не имя, не фамилия, даже не кличка. «Карант-ун» всего-навсего номер — сорок первый. Французские военные власти не удосужились записать в солдатскую книжку санитара его подлинную фамилию, а записали номер. Так за санитаром он и укрепился вместо имени. Что ж, для французских офицеров аннамит был просто солдатом под номером — скажем, как лошадь.

4

Похоже, санитар оказался прав...

Администрация госпиталя собрала всех ходячих раненых в столовой и зачитала приказ военного министра Франции:

«С сего числа все русские войска, находящиеся во Франции, поступают под заботу и попечение французского правительства и обязаны беспрекословно подчиняться всем французским законам, положениям и военным уставам, а равно и всем распоряжениям военного командования. В случае неповиновения и неподчинения военным властям и его командованию на местах виновные в совершении этого будут привлекаться к ответственности и караться по французским законам военного времени».

— Вот тебе и облегчение! — загудели куртинцы.

— Это объявление во всех газетах напечатано, — сказал Ванюша. — Французское и английское правительства отвергли предложение Советского правительства о немедленном заключении справедливого мира и отказались даже признать наше правительство. Оно, мол, не выражает волю русского народа и является незаконным. Вон куда гнут! Советы, дескать, насильно захватили власть и не вправе выступать от имени [340] народа, представлять волю всех слоев населения Российской империи. Опять поют старую песню: в Советах — немецкие агенты.

— Да какое им дело до наших Советов?! — возмутился кто-то из раненых.

— Черт с ними, пускай не признают, пускай в Россию отправляют!

А Ванюша все больше воодушевлялся. Он знал немного историю Франции, и теперь сами собой напрашивались аналогии:

— А ведь когда-то и французы, самые бедные, конечно, голытьба, «санкюлоты», как их называли, тоже, как мы в лагере, восстали против власти короля и феодалов. Поджигали замки и поместья, отбирали землю у этих самых феодалов, отрубили голову королю. Эти самые голоштанники Парижа, говорят, даже разбили королевскую армию и взяли Бастилию, ну, словом, тюрьму для особо важных преступников, вроде Иль д'Экса, и уничтожили ее. Теперь на площади Бастилии только след этой крепости выложен белым камнем. Революцию эту называют Великой Французской революцией, и она действительно была великой, настоящей народной революцией. Да вот дядя Жак говорит, что не сумел тогда народ удержать власть в своих руках, и буржуи перехитрили простых людей и взяли власть в свои руки, а народу сказали, что тебе, мол, мы установим великий праздник — 14 июля, — день твоего освобождения, и на деньгах, которых у тебя нет, мы выбьем девиз: «Свобода, равенство и братство».

Раненые внимательно слушали. Ванюша продолжал:

— Вот как околпачили народ Франции. Он, конечно, это понял, да поздновато. Попробовал было после франко-прусской войны, после позорной капитуляции под Седаном и после других поражений выступить против императора и буржуазии, поднялся опять штурмовать врага на баррикадах, да не удалось свалить богачей, не удалось удержаться у власти. Только два месяца продержалась Парижская коммуна...

— Да ты, браток, грамотей! Откудова это тебе известно?

Но на отпустившего эту реплику зацыкали, он стушевался и замолчал.

— Это всему миру известно, — продолжал Ванюша. — Нас в темноте держали, нам и не известно. Так вот теперь французские власти, так же как и наши узурпаторы в Ля-Куртине, требуют беспрекословного подчинения французским буржуазным законам, положениям и воинским уставам. И грозятся в случае чего карать по законам военного времени. Мы против этого! В России организовалась наша кровная рабоче-крестьянская власть во главе с Лениным. Теперь надо защищать Советскую Россию и беспощадно бить ее врагов...

Раненые расходились, комментируя Ванюшины слова.

— Что же это такое? — развел руками Андрей. — Опять война, опять защищать, опять врага бить. Здорово ты закончил, нечего сказать... [341]

— Не тебе говорить это, Андрей. Ты все время дрался и здесь очутился после тяжкого боя. Так что ж, за нашу родину, за нашу рабоче-крестьянскую власть не постоишь?! Разве мы останемся в стороне, если понадобится защищать Советскую власть?

— Да я-то, Ваня, знаю, что не смогу остаться в стороне. Как это в стороне? Об этом и разговору не может быть. Но что нам делать здесь, во Франции?

— А этого, Андрюша, наверное, никто не знает. Пока что нам надо лечиться, набираться сил, а за это время прояснится обстановка, вот тогда и решим.

Проходили дни, недели. Лечение шло успешно, раненые поправлялись и часто грелись под неярким осенним солнцем. Некоторые ходили в город и даже в Сен-Мало, где лечились курновцы, с которыми отношения стали более или менее налаживаться: роднила одна судьба. Но случались, конечно, и ссоры, переходившие в стычки.

Сен-Серван и Сен-Мало разделяла бухта. Во время прилива туда заходили даже океанские корабли. От океана бухту отрезала длинная дугообразная дамба со шлюзом. В часы прилива шлюз закрывался и удерживал в гавани нужный уровень воды. Корабли спокойно оставались у причалов или ждали очереди в бухте, на бочках. Когда вода уходила, дно обнажалось; кое-где оставались небольшие мелкие лагуны, где копались ребятишки и женщины с корзинами; они собирали все съедобное, что оставлял океан.

Сен-Серван и Сен-Мало сообщались между собой чаще всего посредством дамбы. На этой дамбе и происходили баталии между непримиримыми куртинцами и курновцами. Прихватят на дамбе куртинцы одного-двух курновцев, а то и небольшую группу, разумеется значительно уступающую им по численности, и начнут вбивать «сознание» бывшим карателям кулаками и свинчатками: знай, мол, как усмирять своего брата. Побоища часто кончались печально: смотришь, кому-нибудь зубы повышибут, а то и глаз выбьют. Поэтому куртинцы да и курновцы избегали ходить в одиночку. Иногда в эти столкновения вмешивалось гражданское население, и тогда потасовка кончалась тем, что обе стороны — и куртинцы и курновцы — объединялись и давали сдачи непрошеным заступникам, повинуясь правилу: две собаки грызутся — третья не лезь.

Дядя Жак на каждом уроке кружка по изучению французского языка давал Ванюше Гринько свежую газету «Юманите», и тот читал ее раненым. Она подробно и правдиво освещала события в России. Материалы «Юманите», как небо от земли, отличались от содержания «Русского солдата-гражданина во Франции» и «Общего дела»{22}, которыми русских раненых усиленно снабжала администрация госпиталя. Обе газеты были контрреволюционного толка. В них перепевались на все лады [342] призывы: «За войну до победного конца», «За восстановление великой России при помощи союзников». Все это сопровождалось злобной руганью в адрес большевистской революции в России. Не гнушались эти газетенки и самыми вздорными выдумками, которые выдавались за точные факты. Так, например, сообщалось, что красногвардейские отряды якобы уничтожают честных людей России, а детей, мол, эти изверги рода человеческого берут за ножки и раздирают пополам.

Этим злопыхательским басням и непостижимому вранью, разумеется, никто из раненых не верил, да попросту и не читали этих газет: благо бумага, на которой они печатались, была тонкой и мягкой, и газеты использовались «по прямому назначению».

Зато «Юманите» зачитывалась до дыр. Все раненые замучили Ванюшу: прочитай да прочитай, «что делается в Расее». Гринько читал безотказно и тут же, как мог, давал необходимые разъяснения, поэтому раненые были более или менее в курсе событий, происходивших на далекой родине. Они знали, что немцы отвергли мирные предложения Советов, что генерал Духонин отказался выполнить требования Советского правительства о заключении перемирия и смещен со своего поста, а затем убит восставшими солдатами. 9 ноября 1917 года назначен первый советский Верховный Главнокомандующий — прапорщик Н. В. Крыленко, а начальником штаба ставки — генерал М. Д. Бонч-Бруевич... Советская власть с воодушевлением принята народом и успешно устанавливается во всех городах России. Для борьбы с саботажниками и заядлыми контрреволюционерами учреждена Всероссийская чрезвычайная комиссия — ВЧК — и во главе ее поставлен Ф. Э. Дзержинский.

Одно известие было радостнее другого. Советское правительство через нейтральные страны обратилось к Германии и Австро-Венгрии, Болгарии и Турции с предложением начать переговоры о немедленном перемирии. 27 ноября 1917 года германское правительство заявило, что оно уполномочило главнокомандующего войсками восточного фронта Леопольда Баварского начать переговоры. Советское правительство, получив ответ германского правительства, попросило отсрочить переговоры на пять дней — до 2 декабря 1917 года — в надежде привлечь к мирным переговорам страны Антанты. Но союзники отказались от мирных переговоров и настаивали на продолжении войны до победного конца.

Наконец 3 декабря 1917 года в Брест-Литовске начались переговоры о заключении перемирия. Со стороны Германии вел переговоры начальник штаба фронта генерал Гофман. Германия от имени своих союзников отклонила все разумные предложения советской делегации и поставила жесткие условия. Но тяжелое положение в тылу австро-германцев заставило их все же пойти на уступки: 5 декабря 1917 года было заключено соглашение о перемирии на десять дней...

То и дело собирались раненые в кружок и говорили, говорили. И все надеялись, что уж теперь-то увидят родную Россию. [343]

5

Узнали об Октябрьской революции в России и заключенные тюрьмы с особо строгим режимом в городе Бордо. И перед ними забрезжила надежда на спасение. С восторгом слушали они вести о первых шагах Совета Народных Комиссаров, о твердых и настойчивых действиях Ленина.

Первое известие о великих событиях в России принес в тюрьму дядя Мишель (так звали старика-надзирателя). Оно было короткое. Старик, напустив на лицо строгость, проговорил тихо, так, чтобы не слышал чернокожий часовой:

— Русские рабочие и крестьяне под руководством большевиков взяли власть в свои руки, создали Советское правительство и премьером назначили Ленина. Наша буржуазия и все газеты очень ругают русских большевиков, значит, власть в России действительно взяли в свои руки бедные люди...

Это известие с быстротой молнии облетело все камеры. А дядя Мишель как ни в чем не бывало скрылся в своей служебной комнатке. Этот человек многого насмотрелся за три года войны и из преданного властям тюремного надзирателя превратился в доброго товарища арестантов, который всегда окажет какую-нибудь услугу: то от карцера спасет, то записочку передаст с воли, а то и «расскажет что-нибудь утешительное. Меняются люди.

Как-то среди ночи по коридорам застучали кованые сапоги надзирателей. Тюремщики открывали камеры, по списку вызывали русских и приказывали собираться в дорогу.

Все были в недоумении: куда, что ждет их впереди? Однако быстро оделись в свои донельзя изношенные шинели и построились во дворе тюрьмы. В стороне появился конвой: значит, куда-то поведут. Глоба призвал всех к выдержке, спокойствию и тут же высказал предположение, что дело движется к лучшему: ведь недаром же взяли власть в России мозолистые руки рабочих и крестьян.

— Да и мы, стало быть, недаром боролись в Ля-Куртине, — отозвался Варначев.

Послышалась команда:

— Становись по два.

Арестантов еще раз пересчитали, потом их окружили конвойные и повели за ворота тюрьмы. Там русских поджидала еще одна группа конвоиров. Арестованных усадили в специальные трамваи и повезли к железной дороге. Разговаривать и курить было запрещено, по углам вагонов торчали конвоиры. Ночь была на редкость темная. Трамваи с грохотом проносились по пустым улицам, нагоняя тревогу. Многие теперь уже думали о другом: расстреляют без суда — и делу конец. Но какой-то внутренний голос говорил, что нет, не может быть... Как это так — расстрелять без суда, ведь следствие еще не закончено, обвинительное заключение не предъявлено... Дело формальное, конечно, но все же... А как же в Ля-Куртине? — возникала новая мысль. Расстреляли же целую [344] бригаду! А тут группа безвестных арестантов. Кому они нужны? Кто их спасет от произвола власть имущих, которым не нужны для расправы над людьми ни моральные, ни юридические нормы и обоснования. Классовая борьба беспощадна.

Мучительно тянулись минуты. Вагоны визжали на крутых поворотах, а редкие электрические вспышки под трамвайными дугами озаряли лица сумрачных конвоиров.

На железнодорожном тупике всех пересадили в арестантские вагоны и под усиленным конвоем повезли куда-то дальше. На другой день прибыли на станцию Рошфор. Арестантов вывели на пристань и погрузили на самоходную баржу. Захлопнули люки. Был слышен лишь приглушенный плеск волн, баржа тихо покачивалась. Наконец все стихло. Загремели люки, послышалась команда:

— Выходи.

Так и этот транспорт арестантов прибыл в Иль д'Экс.

Арестантов распределили небольшими группами по казематам, и они попали в объятия своих же друзей — куртинцев, членов батальонных и ротных комитетов. Солдаты обнимались, целовались, плакали от радости. Тут-то и узнали узники из тюрьмы Бордо, что теперь над русскими войсками во Франции господствуют французские законы, а законы эти к иностранцам применяются «по-особому», то есть с таким беззаконием, что от хваленой французской демократии вообще ничего не оставалось.

— Таскаем мешки с цементом с одного места на другое — вот тебе и работа, и закон, и справедливость, — возмущались «ветераны» Иль д'Экса.

И снова потянулись тяжкие тюремные будни.

Но мятежный дух куртинцев смирить было невозможно. Он пробивался сквозь все препоны. Появились небольшие, написанные от руки листовки, которые на работах можно было обнаружить между мешками и цементом. Из одной такой листовки заключенные узнали, что французские власти, боясь международных осложнений, а также под давлением протестов Советской России не решились осуществить свой коварный замысел — предать куртинцев военно-полевому суду. «Скоро наступит освобождение, — говорилось в листовке. — Продолжайте борьбу!»

Как-то перед выходом арестантов на работу на плацу появился комендант острова и приказал построить всех заключенных в каре с интервалами между казематскими группами, чтобы исключить какой бы то ни было контакт. Он прошелся перед строем, заложив руки за спину, и начал свою речь:

— У нас во Франции даром хлеб никто не ест, по закону это не положено. Мы ведем тяжелую войну, и каждый, кто живет на французской земле, должен трудиться на пользу Франции, содействуя тем самым скорейшей победе над Германией и ее союзниками. Вы составляете обузу для Франции, мы не знаем, кто и когда будет расплачиваться за ваше содержание и питание. Поэтому вас скоро направят на полезные [345] работы в те районы Франции, которые будут указаны администрацией свыше.

— Мы уже расплатились, господин комендант! — послышался ясный и твердый голос в центре каре. — И за себя и за нашу страну. Мы целый год защищали французскую землю под Реймсом, мы обильно полили ее своею кровью под Бримоном, да и на других участках фронта много наших братьев пали смертью героев. Какой еще цены вам надо, какого вы расчета требуете? По приказу своего правительства вы помогали зверски расстреливать нас в Ля-Куртине, а теперь мучаете голодом и посылаете на каторжные работы, которые угнетают нас своей бессмысленностью.

— Кто, кто это говорит? — всполошился комендант. — Взять его!

Но конвоиры никак не могли найти говорившего: голос доносился из гущи строя.

— Мы едим не ваш хлеб, а наш кровный, российский, который присылает нам наш народ, — прозвучал голос с левого края каре.

— Атансьон, внимание! Развести группы на работы, — распорядился взбешенный комендант.

На этом и закончился разговор. Но он оказался весьма полезным. По крайней мере, коменданту был вручен счет, по которому буржуазная Франция должна будет платить, а не получать. «А во-вторых, — думали арестанты, — судить военно-полевым судом нас, очевидно, не будут. Вместо каторжных издевательских работ на острове Иль д'Экс предполагается отправка на работы во все концы Франции. А это означает, пожалуй, и полное освобождение из-под стражи».

Беседа имела и другие полезные последствия. Конвоиры слышали, что говорили куртинцы в ответ коменданту острова и, по-видимому, поразмыслив над этим, стали более человечными. Поэтому камараду Жаку удалось за два-три дня обежать все казематы и передать заключенным очень важные сведения. Он сообщил, что получен приказ произвести среди русских вербовку волонтеров для службы в союзных армиях, главным образом во французской армии, и отправить этих волонтеров в Рошфор. Всех же остальных вывезти с острова на общеполезные работы во Францию.

Действительно, через несколько дней администрация провела опрос всех куртинцев-ильдэксовцев. Волонтеров не оказалось. Повторный опрос на другой день дал те же результаты. Началась отправка на работы. В течение недели на острове освобождался каземат за казематом. Всех отправляли в Рошфор, а оттуда по железной дороге — в разные районы Франции. Попадали люди в основном на лесоразработки, на угольные шахты и рудники.

6

С большой надеждой на лучшее встретил весть о свершившейся в России Октябрьской революции и лагерь Ля-Куртин. Находившиеся здесь русские считали, что боролись не напрасно, что какая-то капля их [346] мужества влилась в общенародный поток великой борьбы рабочих и крестьян России, который смел своим бурным напором помещиков и фабрикантов, капиталистов и их прислужников и утвердил власть Советов...

Но французское правительство не желало оставлять в Ля-Куртине русские войска. Солдат начали вербовать на работы главным образом военного значения. Началась отгрузка русских и из Ля-Куртина.

Большинство солдат-куртинцев отвергли это предложение и продолжали требовать отправки в Россию. Это вызвало ряд репрессий. Куртинцев стали морить голодом: ведь «во Франции никто даром хлеб не ест». Затем солдатам объявили, что неподчиняющихся будут посылать в разные места на принудительные работы.

Для приведения этой угрозы в исполнение к лагерю вновь стали подтягиваться французские войска. Ля-Куртин был оцеплен усиленным нарядом патрулей, солдатам запретили отлучаться за пределы лагеря. «Все нарушающие этот режим будут немедленно арестовываться», — говорилось в приказе генерала Комби.

В результате репрессий и запугивания французскому командованию удалось отправить на работы около трех тысяч человек. Но почти шесть тысяч русских солдат все же оставалось в лагере и продолжало стойко держаться. Они категорически отказались ехать на работы, не говоря уже о том, что с возмущением отвергли всякие предложения отправиться на фронт. Какие только меры жестокости к ним не применялись! Но успеха французскому командованию эти меры не принесли. Куртинцы мужественно переносили всякие издевательства. «Ни в легион, ни на работы не пойдем» — эти заявления произносились твердо и решительно. Русских людей не учить переносить горе и мучения!..

Однако и французская реакция умела обращаться с непокорными. Были применены крайние меры, и началось формирование отрядов для отправки в Северную Африку.

Так вели неравную борьбу революционные солдаты 1-й русской бригады во Франции с русско-французской реакцией. Солдаты России показали непреоборимую стойкость и замечательное упорство в борьбе за свое право вернуться на родину. А русско-французская реакция на веки вечные покрыла себя несмываемым позором. Она поступила, как самый настоящий палач, применив против верных сынов России, проливших свою кровь на полях Шампани, оружие и жестоко с ними расправившись.

Оставался еще один клочок земли, где были русские солдаты — лагерь Курно. Что же происходило здесь? Значительно пополнившийся революционными солдатами 1-й Особой бригады, которые прибывали в Курно разными путями, он постепенно приобретал революционные черты. Ведь только небольшое количество курновцев участвовало в подавлении и расстреле лагеря Ля-Куртин. Основная же масса солдат 3-й бригады не была причастна к этому позорному делу, наоборот, даже сочувствовала куртинцам и быстро революционизировалась. Поэтому вести об Октябрьской революции в России были встречены курновцами не менее [347] восторженно, чем в Ля-Куртине, с возросшей надеждой на возвращение в Россию.

Приказ французского командования о переходе всех русских войск во Франции под юрисдикцию и управление французского правительства вызвал много толков и рассуждений. «Что будет с нами? Не задержится ли отправка в Россию?» — эти и тысячи других вопросов задавали себе курновцы. Червь тревоги все больше точил солдатские сердца, и смутные думы копошились в головах русских людей, не предвещавшие начальству ничего хорошего.

Впрочем, русское командование сочло благоразумным отойти в сторону от всех событий и кое-как, с неохотой, выполняло французские приказы и распоряжения. Занималось оно преимущественно следствием, арестами и преследованием солдат за революционные настроения, за мятежные высказывания в комитетах и на собраниях. Русское офицерство тоже терзали внутренние сомнения и думы, оно дошло до полного морального падения. Офицеры беспокоились за свое будущее и старались как-то пристроиться на французскую службу. Большинство из них стремилось остаться в армии, некоторые же не прочь были устроиться на гражданской работе. И почти никто не разделял солдатских убеждений, которые сводились, главным образом, к тому, чтобы скорее кончать с чуждой народу войной и скорее отправиться домой, в Россию.

И разумеется, в основной своей массе офицерство было настроено против Советской власти, горело желанием драться с ней не на живот, а на смерть, лелеяло надежду, что в России обязательно найдутся силы, которые разгромят взбунтовавшуюся чернь. Ведь разгромили же они революционный Ля-Куртин. Да и союзные правительства обязательно придут на помощь сторонникам самодержавия, обеспечат оружием, деньгами и всем необходимым для ведения борьбы.

Об этом шли упорные толки среди офицеров, и они с надеждой ждали дальнейших событий. Что ж, их надежды в какой-то мере оправдались: во второй половине декабря Антанта и США разработали план интервенции против Советской России и разделения сфер влияния, то есть захвата Украины, Кавказа, Крыма и Бессарабии, которые являлись для Франции, Англии и США весьма лакомыми кусками.

Особенно взбесило офицеров решение Советского правительства об упразднении чинов и званий. Еще бы! Рушились устои, на которых покоилась вся жизнь дворянского кадрового офицерства. Был окончательно потерян всякий контакт с солдатами: офицерство было само по себе, а солдаты — сами по себе. Так отчетливо определялись две враждующие, непримиримые стороны.

В такой обстановке в лагере Курно развернулась активная кампания в связи с так называемым «трияжем»{23}. Перед каждым русским солдатом был поставлен вопрос: намерен ли он продолжать войну? Если да, то предоставлялась возможность записаться в русский легион. Тот, [348] кто не хотел ехать на фронт, должен был направиться на добровольные работы в тылу, что также считалось помощью Франции в войне. А те, кто упорно отказывался от того и другого, высылались в Северную Африку на принудительные работы. Иного выбора уже не было.

Три этих условия взбудоражили солдат лагеря Курно. Люди собирались группами и думали тяжелую думу: как быть и что делать? Самая большая часть солдат, несколько тысяч, решила идти на добровольные работы, совсем небольшая группа, человек двести с небольшим, согласилась воевать: они вошли в так называемый русский легион.

Остальные решили: будь что будет. Подумаешь, чем запугали русского солдата — Африкой! Принудительными работами! Нас, солдат, всегда принуждали: принуждали служить, принуждали воевать, принуждали голодать и работать на барина, принуждали умирать. Мы и не такое видали! Пошли за вещмешками — и айда в Африку.

Действительно, они дружно забрали свои пожитки и пошли в бараки, указанные для «африканцев».

Солдат, добровольно согласившихся ехать в Северную Африку, было более двух тысяч. Факт, трудно объяснимый. То ли отвращение к войне сказалось, то ли проявилась вековая тяга русского человека к дальним странствиям. Даже французское командование было поражено этим фактом. Но оно быстро опомнилось и поспешило обратить решение русских солдат в свою пользу. С «африканцами» обращались, как с обычными арестантами, установили для них строгий тюремный режим, полуголодный паек, полную изоляцию от остального лагеря. В такой обстановке солдаты готовились к отправке в Северную Африку.

Горькими слезами будут оплакивать эти несчастные свою судьбу...

Дальше