Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава вторая

1

:Полк тронулся по улицам Марселя. Чем-то необъяснимым этот город напоминал Ванюше родную Одессу. Правда, внешне различий было немало, зато море там и тут — теплое, солнечное. Именно море окрашивало оба города в какие-то одинаковые тона. И Одесса, и Марсель — первоклассные порты, с их бурной, напряженной жизнью, с удалью портовых рабочих-грузчиков, с толпами иностранных матросов и вообще людей неопределенных занятий. И у Одессы, и у Марселя — живой, бунтарский, революционный дух. Достаточно вспомнить мятежный броненосец [184] «Потемкин», чтобы проникнуться уважением к красавице Одессе. А Марсель... Это тоже город богатых революционных традиций. Батальон марсельских волонтеров во время Французской революции принес в Париж революционный гимн «Марсельезу», который поют французы.

Вот и сейчас, при встрече русских солдат, здесь звучит «Марсельеза». Как не похож этот гимн на русское «Боже, царя храни» — нудное и тягучее...

Словом, шел Ванюша в первой шеренге пулеметной команды (она вся состояла из георгиевских кавалеров, начальник команды любил этим блеснуть), шел, и ему казалось, что идет он по знакомым каменным мостовым Одессы. И старался шагать бодрее, держать голову выше. И гордый бунтарский дух наполнял его юное сердце... Да, ему еще многое, многое надо было понять, «це дило треба разжуваты», как говорят на Украине, но в нем уже жила потребность, горячее желание узнать правду. Может быть, поможет в этом слесарь команды Плетнев. Он вроде бы мужик с головой, надо только получше узнать его...

Вот уже полк выходит из района порта и вступает в центральную часть города. Все балконы и окна домов украшены гирляндами разноцветных флажков союзных Франции стран, но больше гирлянд из русских и французских флажков, так похожих друг на друга. Много, очень много цветов, зелеными кружевами спускающихся с балконов; на балконах и окнах висят роскошные ковры. На тротуарах сплошь народ. Люди рванулись бы к русским солдатам, но их сдерживают канаты, а впереди стоят шпалерами французские «пуалю», призванные в армию ратники, уже пожилые, с бородками и усами. И тут же вместе с ними зеленая молодежь с детскими, мальчишескими лицами. На французских ратниках синеют мундиры, пестреют разноцветными красками цветные кепи времен войны 1870–1871 годов и красные брюки, которые, как напоказ, выставлены, даже полы шинелей специально загибаются.

— Чего это они нарядились такими петухами? — недоумевают русские солдаты, одетые в скромное защитное обмундирование.

— А шут их знает, шагай своей дорогой...

В марширующие колонны летят цветы, зелень, флажки, слышны возгласы: «Вив ля Рюси!» Приказано отвечать криками «За здравствует Франция!». После этого возгласы марсельцев учащаются: «Вив ля Рюси!», «Вив ля Рюси!» А в ответ, по команде офицеров, гремит русское раскатистое «ура».

Полк вступает на городскую площадь перед ратушей. Над входом г. ратушу висят два огромных флага — один русский, другой французский, а между ними с балкона спущен большой цветастый ковер. Так братается русская монархия и французская республика.

— Приведет ли это к добру? — косясь по сторонам, перешептываются между собой господа офицеры.

Французский оркестр заиграл «Марсельезу». Мотив напоминал русским солдатам какую-то революционную песню, будил воспоминание [185] о первой русской революции, вырвавшей у перепуганного царя пресловутый манифест, который затем был растоптан пришедшим в себя русским самодержцем.

— Это по мотиву похоже на нашу песню «Отречемся от старого мира», — тихо проговорил слесарь команды Иван Плетнев.

— Цыц! — шикнул на него стоявший впереди старший унтер-офицер Пантелеймон Федии.

Это был кадровый служака, к тому же фронтовик, о чем свидетельствовали два Георгия на груди и большой глубокий шрам над правой бровью, где вынесло пулей кусочек черепной кости. В этом месте голова Федина дышала розовой кожей, под которой не было кости.

— Ткни иголкой — и в мозг попадешь, — говорили солдаты.

— Откуда он у него, мозг-то! — язвили наиболее смелые.

Гринько, стоявший рядом с Фединым, покосился на него и подумал: «Строг ты, братец, да зря». В это время русский полковой оркестр затянул «Боже царя храни», и потекли медленные, безвольные звуки навстречу бравурной и ритмичной «Марсельезе».

— Какой парадокс, — проговорил, сморщившись, штабс-капитан Сагатовский, стоявший на правом фланге пулеметной команды. Сагатовский был убежденным монархистом, и ему казалось нелепым сочетание республиканского гимна с монархическим.

Младший офицер поручик Савич-Заблоцкий ничего ему не ответил, а лишь что-то гмыкнул себе под нос.

Генерал-майор Лохвицкий, начальник 1-й Особой пехотной бригады, между тем обменивался приветствиями и рукопожатиями с французским генералом и мэром города. И вот полк уже двинулся дальше, проходя церемониальным маршем перед властями города. Раздались песни в колоннах рот и батальонов. «Взвейтесь, соколы, орлами», — понеслось над 1-м батальоном. Где-то сзади затянули «Шумел, горел пожар московский». Но сразу же раздалась команда «Отставить». Солдаты поняли: не тоже напоминать французам о злополучной для них войне с Россией 1812 года.

Французский и русский оркестры наперебой играли марши. Встречающие восторженно выкрикивали приветствия русским солдатам и буквально засыпали колонну цветами. Знатные француженки сияющими глазами провожали проходивших мимо твердым, размеренным шагом статных, молодых русских солдат. До этого они представляли их себе с большими бородами и усами, какими видели на картинках в своих школьных учебниках. А тут такой приятный сюрприз — стройные, молодые, краснощекие, красивые. Ах, какие они милые и славные, а идут, идут как! — широким, бодрым шагом, с развернутой грудью, у некоторых видны хорошо подбритые и закрученные кончиками кверху усы. Солдаты уже успели украсить свои винтовки цветами, а у всех господ офицеров букеты цветов в руках. Марсельцы встречали русских солдат с открытым сердцем, выражая свой бурный восторг в приветствиях, в воздушных поцелуях. То и дело было слышно: «Ке бель сольда Рюсь!»

Короткая остановка. [186]

— Стоять вольно, но с места не сходить. Можно закурить, — распорядились фельдфебели по указанию начальства, которое буквально потонуло в разноцветной толпе марсельских женщин. Их очень много, мужчин значительно меньше — они на фронте.

Через минуту толпа смешалась с русскими солдатами: кто угощает сигаретами, кто дарит шоколад, печенье. Появились ведра, кувшины свином, сидром, и вот уже солдаты утоляют жажду. А кое-где француженки уже обвивают нежными руками крепкие шеи русских солдат и раздаются звуки поцелуев. Солдаты теряются, но все же отвечают полной взаимностью.

— Становись! — прогремели голоса ротных командиров.

С трудом удалось восстановить строй, и полк под бравурный марш двинулся дальше по запруженной народом улице. Опять возгласы «Вив ля Рюси!». В ответ солдаты отвечали (уже нашпигованные господами фельдфебелями) : «Вив ля Франция!» На это приветствие марсельцы бурно отвечали восторженными возгласами и рукоплесканиями. Так, провожаемый ликующим населением, полк прибыл в расположенный рядом с Марселем лагерь Мирабо, обнесенный каменной стеной с массивными железными воротами.

2

Быстро был произведен расчет рот по палаткам — по десять человек на каждую. Палатки белели аккуратными рядами, утопали в яркой зелени деревьев. Оружие сложили в козлы. Вещевые мешки разместили в палатках. Солдаты сняли свои гимнастерки и пошли к умывальникам. Кто не знает лагерных умывальников, стоящих длинными рядами за палатками! И все же заботливые французы прикрепили к ним белые дощечки с надписью по-русски: «Умывальник». Вскоре накормили всех солдат хорошим, сытным обедом. Так первый раз за пятьдесят пять суток морского путешествия они поели на твердой земле. После обеда — отдых и свободное время. Господа офицеры вскоре покинули лагерь и уехали в город на всякие приемы или просто кутнуть с дороги. Остался дежурный офицер. Но отпускать солдат в город начальство запретило.

Вокруг лагеря собралось много всякого народу, от простого люда до богатых мосье. Со стороны города стены лагеря были высокими, метров пять и больше, а со стороны лагеря — в рост человека. Верхушка стены была зацементирована, утыкана битым стеклом, но это никого не остановило: солдаты покрыли верх стены мешками, травой, шинелями и живо вступили в разговор с француженками, используя все приемы для объяснений. Появились и доморощенные переводчики. Один пулеметчик, Станислав Лапицкий, немножко умел говорить по-английски — он до солдатчины служил в торговом флоте матросом и плавал по всему миру, — а какой матрос не «говорит» по-английски? Вот он и служил за переводчика между солдатами и горожанами. Вскоре у марсельцев появились [187] легкие лесенки и просто веревки. Они забрасывали их солдатам, а те не заставляли себя долго ждать: проворно спускались по ту сторону стены и растворялись в толпе. Так почти добрая треть полка ушла в город, а у оставшихся появились бутылки вина и даже коньяк. Вскоре солдаты «повеселели».

Ушли в город и многие пулеметчики вместе с «переводчиком» Лапицким. Вернулись они уже на рассвете. Столько было рассказов! Кое-кто принес подарки, главным образом шоколад, вино, печенье и всякие сладости, а кое-кто побывал в гостях у любезных француженок.

— Так вот, спустились мы с Лапицким со стены, — плутовато подмигивая, исповедовался пулеметчик Петр Фролов, — тут Славик сразу «загутал» что-то, а потом «захавал», мол, «Ну за ду ю ту кал» — и все дело ясно. Одна дамочка, этакая в шляпочке и под зонтиком, хоп меня под ручку и повела, а другая, должно быть ейная подружка, подхватила Славика. Выпили мы на дорогу, усадили нас дамочки на извозчиков, и покатили мы в город. Подъезжаем к хорошему дому с садиком. Тут нас встречают лысые старички с бакенбардами и открывают калитку и двери, в одну пошел Славик, а в другую я с дамочкой, а старички давай нам кланяться. Эге, думаю, куда это нас угораздило! Подскочила к нам девушка, как пампушка, беленькая, и тоже низко поклонилась. Моя дамочка отдала ей зонтик и шляпу. Тут я увидел, что у нее пробивается седина в голове, но вся она такая пышная и красивая и, видимо, живет в достатке, — отчего бы это у ней седина появилась? Что-то она сказала этой девушке по-своему, та расшаркалась передо мной и говорит: «Але, мусью». Ну, разумеется, я пошел за ней. Проводит это она меня в умывальник, а он весь белый, прямо как лебедь. Пускает в ванну воды, меряет градусником. Приносит мне чистое исподнее белье, да такое тонкое...

— Да будет врать-то! — перебили его.

— Эх ты, врать! — Тут Петька расстегнул гимнастерку и действительно показал тонкое батистовое белье со множеством мелких складочек на манишке.

Солдаты пощупали белье:

— А ведь верно, шут его дери!

— Ну вот, — продолжал Петька, — девушка и говорит: купайся, мол, а сама ушла. Я, конечно, в ванну, помылся хорошенько с пахучим мылом, аж потом меня прошибло. Разумеется, одел вот эфтовое исподнее, что на мне, и форму. Выхожу в коридор. Тут меня опять встречает эта пампушечка, я даже щипнул ее, а она мне пальчиком погрозила и опять говорит: «Але, мусью». И привела она меня, видно, в столовую, потому что на столе стояли бутылки с вином и коньяком, тут же были тарелки с ложками и вилками, но хлеба не было, и почему-то на столе валялись цветы. Тут входит в столовую моя дамочка с проседью и так приятно и радостно мне улыбается. Усадила меня рядом с собой и говорит: «Буле ву»... Ну, в общем, наливает мне вина. Видит, я кошусь на коньяк, наливает коньяку. А себе какую-то малюсенькую чарочку чего-то красненького. [188] Пампушечка принесла и положила мне на тарелку мяса, колбасы, отдельно, на тарелочке, как на смех, маленький кусочек белого хлеба, дамочка говорит: «Сивупле». Пей, мол. Выпили, потом дамочка еще налила а потом еще. Ну во мне, ясное дело, кровь заговорила, и в голове шумок пошел. Потом пампушечка кофе принесла, а дамочка опять нашла коньяку. В общем, выпил я ничего себе, а поесть, как полагается, было нечего. Потом дамочка привела меня в другую комнату, показывает на кровать и начинает мне расстегивать гимнастерку, смеется и заигрывает...

Слушатели заржали:

— Держись, Петька! «Шашнадцатый неполный» покажет тебе мадамочку!

Дневальный подал команду: всем отсутствовавшим на вечерней поверке выстроиться перед палаткой господина фельдфебеля.

— Вот оно, Петька, начинается! — гоготали пулеметчики.

Фролов сразу скис, Славик тоже почесал затылок.

— Дамочки вас расстегивали, а фельдфебель застегнет! — продолжали смеяться солдаты.

Когда все проштрафившиеся построились (таких из пулеметной команды оказалось двадцать три человека), Ванюша, дежуривший по команде, скомандовал им «Смирно» и пошел докладывать фельдфебелю. Фельдфебель вышел из палатки, обвел выстроившихся безразличным, мутным после крепкой выпивки взглядом и поздоровался.

— Здра желаем, г-дин фельдфебель! — бодро ответили ночные гуляки.

— Гм... гм... Ну, что же вы подводите команду перед всем полком — в самоволку пошли, — тянул фельдфебель. — Что ж, их высокоблагородию начальнику команды докладывать? Аль никто не попался?

И фельдфебель вопросительно посмотрел на провинившихся. Все молчали. Ванюша воспользовался паузой:

— Как вы приказывали, господин фельдфебель, я дежурному по полку доложил, что на вечерней поверке присутствовали все налицо.

— Ну и правильно! На поверке все были налицо, и отсутствовавших в пулеметной команде не было. Понятно? — Фельдфебель строго посмотрел на солдат.

— Так точно, понятно, господин фельдфебель, — ответили все вместе.

— Ну то-то ж, мотри мне. — И он помахал увесистым кулаком.

Этим внушением и закончилось дело. «Во всех ротах полка отсутствовавших на поверке не было», — сообщили начальству, хотя почти половина солдат да и господ унтер-офицеров уходила в город без разрешения. Дежурный офицер, опорожнив хорошую бутылку коньяка, безмятежно проспал все дежурство в палатке. За порядком в полку следил дежурный фельдфебель первой роты, старый слуга царю и отечеству подпрапорщик Уваров. Ему и докладывали дежурные по ротам и командам о полном благополучии в их подразделениях.

День в лагере прошел спокойно. Все отсыпались после длительного [189] плавания, а многие и после самовольной и на редкость приятной ночи. Господ офицеров весь день в лагере не было — они находились в городе на всяких приемах, а то просто повторяли историю Петьки Фролова. Большой город с многотысячным населением легко проглотил в свое чрево русских гостей, прибывших спасать Францию в тяжелой войне.

На другой день прибыли французские железнодорожные агенты со схемами воинских эшелонов для расчета людей. Русских приятно поразило, что железнодорожные составы были сформированы из классных вагонов (пусть и третьего класса), а не из товарных. Французские власти решили по-хорошему встретить русских спасителей, хотя бригадное начальство считало это излишним: как бы не разнежить солдат, привыкших ездить в телячьих вагонах — «8 лошадей или 40 нижних чинов».

После расчета по эшелонам полк двинулся на станцию для погрузки. Благодарное население Марселя, с которым солдаты были уже на короткой ноге, с еще большей восторженностью сопровождало их до вокзала. У многих дамочек были влажные от слез глаза: они дарили своим «ангелам» и «ами» всякие сувениры и самое важное — адреса, с настойчивой просьбой писать.

С шумом и весельем размещались солдаты по вагонам — по десять человек на купе. Таких купе солдаты отродясь не видели: не соединяющиеся друг с другом, выходящие прямо на обе стороны вагона. Поэтому снаружи — сплошные ступеньки и у каждого купе поручни. Внутри — жесткие скамейки для сидения, по пять человек на сторону, над ними — полки из сеток для ручного багажа. Вагоны были явно рассчитаны на пригородное сообщение.

— Ну и что, рази это Расея, тут можно всю Хранцию и пешком отшлепать за неделю. Доедем как-нибудь, по десять человек даже удобнее, — делились между собой солдаты первыми впечатлениями.

Но дальнейшие события показали, что удобства купе оценены были ими весьма поверхностно...

Играла музыка — живая французская и тяжелая, размеренная русская полковая музыка. Шумные крики провожающей толпы, цветы, сладости, белое и красное вино — все это предназначалось русским солдатам. Они набивали карманы подарками и несли в свои вагоны. Тут были всякие баночки — и с вареньем, и с паштетом, с сардинами и даже устрицы.

— Все неси, на войне пригодится.

— Это уж точно.

— А что ж, бесплатно!

Под восторженные приветствия поезд тронулся. Путь был — на Лион, Дижон, Париж.

Каждая маленькая станция, на которой и поезд-то не останавливался, была запружена народом. Люди толпились даже на переездах, аккуратно закрытых шлагбаумами. И все кричали, махали цветами, бросали их в вагоны. На больших станциях, где поезд останавливался на несколько минут, вообще было столпотворение. Солдат качали, одаривали [190] вином, фруктами, дети бросались им на шею. Девушки, в белых халатах, с маленькими красными крестиками на косынках, развозили в чистеньких тележках кофе, какао и угощали солдат. Те не отказывались, подставляли свои кружки:

— Ха, господское питье, какава какая-то. А вкусная!

Чем дальше ехали, тем все больше начинали понимать солдаты, что вагоны не так-то удобны, как это показалось на первый взгляд. А спать где? А до ветру куда? Вопрос решался по-солдатски: раз невтерпеж, раз всякие яства довели до поноса — тут некогда рассуждать. Открывай двери купе и спускай штаны. Ты, Славка, держи за руки Петьку, чтоб не выпал из вагона, а ты, Петька, того, не прохлаждайся... Ахти, черт побери! Как на зло, переезд, и люди машут цветами, а у них перед носом Петька голым задом проезжает. Вот те и купе!

— Ха-ха-ха, го-го-го, — заливаются солдаты.

А Ванька и Славка, захлебываясь от смеха, чуть не упустили из рук Петьку, так что тот даже побледнел с перепугу.

Наконец втащили в вагон опроставшегося Фролова. Солдаты еле успокоились после этой истории.

— Вы, ребята, поменьше ешьте, — распорядился старший по купе Гринько. — Видите, какие неудобства с туалетом.

Начало вечереть. Потянуло на сон, и солдаты стали размещаться — укладывали головы на плечи соседей, а те их без стеснения спихивали. Ванюша устроил нечто вроде совета: каким образом все же выспаться? Посыпались всякие предложения. Наконец порешили: двое лягут на сетках вместо ручного багажа, одного можно подвесить на полотенцах между сетками («Как в гамаке», — смеялись солдаты), четверо устроятся на полу, двое — под сиденьями, а остальные трое на скамейках. Так и сделали. Купе приобрело вид ноева ковчега. Но все заснули, не испытывая особых неудобств.

На следующий день администрация железной дороги учла бытовые неудобства вагонов, остановки стали чаще и продолжительней, и это намного облегчило участь солдат.

На одной из больших остановок, под Дижоном, накормили горячим обедом. Правда, борща или щей не было, а разливали по котелкам какую-то сизую водичку с редкими блестками жира.

— Тю-ю-тю, рази это еда, — переговаривались между собой солдаты и незаметно выливали бульон под вагоны. Подходили за вторым. Тут ничего не скажешь, давали по хорошему куску поджаренной колбасы с тушеной картошкой и богатой подливкой. Порции были подходящие, на опять беда: хлеб белый и уже за два месяца приелся, хотелось своего, черного, с аппетитной хрустящей коркой. После опять дали какао.

— Ну чем не житуха!

— Прямо как графья — какаву пьем и добавку дают по кружке.

Поехали дальше. Ночь опять поспали со всеми «удобствами», а рано утром поезд замедлил ход, подъезжая к лагерю Майи. Мимо проплывал двухэтажный белый дом. И вдруг в нем почти сразу распахнулись все, [191] окна. Высунулись заспанные женские головы, затрепетали белые платочки. Солдаты сразу повеселели и в ответ замахали фуражками. По вагонам послышался смех, пошли рассуждения и предположения. Поезд вскоре остановился.

Последовала команда: «Выходи для построения». Полк построился во всю платформу. Французский оркестр со смешным капельмейстером с длинной палкой-булавой, которую он подбрасывал в воздух и ловил, заиграл встречный марш. Лагерное командование направилось к русскому начальству и представилось — оно было в меньших чинах, чем русское. Затем вынесли знамя полка, пронесли его по всему фронту замерших по команде «Смирно» солдат, и полк тронулся в лагерь.

3

Знаменитый военный лагерь Майи расположен на возвышении, примерно в ста пятидесяти километрах на восток от Парижа. Никакой реки близко нет, если не считать небольшого ручья Люитрель. Непосредственно к лагерю с востока примыкает большое стрельбище champ de tir do Mailly.

Это стрельбище даже можно назвать маленьким полигоном, ибо простиралось оно километров на четырнадцать как с юга на север, так и с запада на восток. Стрельбище имело форму круга, несколько поджатого деревнями Пуавр, Труан ле Гранд, Достон и Гранвиль с запада, и довольно большим населенным пунктом Сомпюи с северо-востока. Это почти ровное, открытое поле, правда, с небольшими перелесками.

Много это поле видело учений, парадов и стрельб, но русские войска на нем появились впервые за последние сто лет. Ведь они могли проходить по нему только в 1814 году, направляясь в Париж... Но зато теперь полю предстояло хорошенько послужить русским войскам, прибывшим во Францию.

Весь лагерь, за исключением четырех кирпичных казарм, каменных офицерских домиков и добротных кирпичных конюшен, состоял из легких сборных бараков, покрытых толем; даже легкие, длинные и низкие рамы окон были затянуты промасленной бумагой вместо стекол. Все легкое, перевозимое и небьющееся. Пол земляной. Каждый барак рассчитан человек на восемьдесят при кроватях в один ярус. Бараки стояли рядами, как солдаты в строю. Между ними были проложены дороги, по-лагерному — линейки. Несколько на отшибе, на горке, виднелась отдельная группа бараков. В них и расположились пулеметчики.

Из одной пулеметной команды на полк предстояло развернуть три команды — по одной на батальон. О таком обилии пулеметов в полку на русско-германском фронте никто, конечно, даже мечтать не мог. Для реорганизации была принята французская, смешанная организационная система, то есть четыре стрелковые роты — батальон, три батальона — полк. А, как известно, 1-й и 2-й полки составляли 1-ю Особую пехотную бригаду русских войск во Франции. [192]

Две пулеметные команды разместились в этом барачном городке на отшибе, и сразу каждая выделила по два взвода из четырех на формирование еще двух команд. Так все шесть команд и разместились в этом городке — здесь как раз и оказалось шесть бараков. Основная пулеметная команда 2-го Особого пехотного полка получила наименование четвертой пулеметной команды, нумерация была дана единая на бригаду.

Вскоре пулеметную команду пополнили новыми людьми за счет стрелковых рот. Команда получила пулеметы «гочкиса», легкие пулеметные повозки под одну лошадь, которую повозочный должен был водить в поводу, и такие же легкие патронные двуколки. Это, конечно, ущемляло самолюбие пулеметчиков. Теперь никто не ездил на двуколке, никто, кроме начальника команды, не имел верховых лошадей.

— В пехтуру превращаемся, — поговаривали пулеметчики, чувствуя, что теряют свои привилегии.

Большим событием было получение лошадей. Четвертая пулеметная команда, в которой оказался Иван Гринько, как более укомплектованная и организационно устоявшаяся, должна была получить лошадей на все три пулеметные команды полка, собственно на весь полк. Лошади поступали из Канады, молодые, дикие, людей к себе они не подпускали. Принимали их по таврам и по номерам, выжженным на правом переднем копыте под венчиком. Чтобы посмотреть этот номер, требовалось несколько человек — они изо всех сил держали лошадь, с трудом поднимали ей ногу, обмывали копыто, и только тогда можно было разглядеть на нем пяти-шестизначное число. Особо дикие лошади вырывались, выбегали из конюшен и сломя голову носились по конюшенному двору, а то и по всему лагерю. Дневальные не зевали — старались поймать любую лошадь и загнать к себе в конюшню, не считаясь ни с какими номерами, лишь бы лошади по счету были налицо. Так что скоро все лошади были перепутаны между полками, и претензии по номерам не признавались. А лошадей по счету все же не хватало: нескольких упустили, и где они носились, никто не знал.

После полкового развода Гринько в качестве дежурного прибыл с дневальными на конюшни и стал принимать лошадей. Дневальным он строго-настрого приказал приглядывать за лошадьми, так как увидел, что рядом крутятся солдаты 1-го полка — у них лошадей явно не хватало. Об этом по секрету сказал Ванюше младший унтер-офицер Ковалев, сдававший ему дежурство. У него сбежали две лошади, их долго искали, но безрезультатно. Тогда ночью увели двух лошадей из конюшни 1-го полка. Как там дежурные будут отчитываться, когда утром спохватятся, — одному богу известно. Скорее всего, «постараются достать» коней у соседей.

— В общем лошади у меня по счету все налицо — вот и принимай, — решительно сказал Ковалев, понимая, что влез в излишние подробности. — И сам постарайся так же сдать дежурство. А там, смотришь, и дело с лошадьми прояснится: ведь скоро их будут делить по командам.

Ванюша согласился: не подводить же команду. Тем более что он уважал [193] этого невысокого унтер-офицера за его храбрость, о чем говорили два ранения на фронте и два Георгия, болтавшихся на его узкой, впалой груди. Ковалев до службы работал на кожевенном заводе и так надышался всякой дряни, что прибаливал легкими и вообще был некрепкого здоровья.

Но несмотря на это, на войну его забрали, и службу он нес аккуратно. Звание младшего унтер-офицера Ковалев получил по статуту, вместе с Георгиями. Он любил как следует выпить и поскандалить с начальством, разумеется не с господами офицерами, а со взводными унтер-офицерами и с фельдфебелем, которого он считал «шкурой». За все это Ковалев уже успел побывать на лагерной гауптвахте, а Ковш по этому поводу целый час читал команде нотацию, что, мол, лицом в грязь ударили «перед хранцузом». В общем, Петр Ковалев стал одиозной фигурой, которую начальство любило склонять на все лады, и авторитет его от этого в глазах Ванюши, да и других пулеметчиков, значительно поднялся.

Новый наряд по конюшне вступил в свои права. Неподалеку от ручья, обильно поросшего молодым ивняком, располагались французские конюшни, даже не конюшни, а целое конное «депо», готовившее ремонтных лошадей для французских пехотных полков. Там даже мулы были. Лошади туда поступали раненые и больные, которых кое-как подлечили в ветеринарных лечебницах, а также те, что шли по выбраковке из кавалерийских частей. Французские солдаты, обслуживавшие это «депо де шваль», были все пожилые, добродушные, бывшие крестьяне. Они хорошо, по-приятельски относились к русским и охотно с ними общались, а за своими конюшнями смотрели сквозь пальцы. У них легко можно было увести пару-другую лошадей, но на это пулеметчики пойти не могли — не позволяла солдатская честь. Как обидеть этих добрых французских солдат! К тому же обнаружится такая подлость — свои заедят, позора не оберешься. А лошади у французов старые, спокойные, любой дурак отличит их от строптивых диких канадок.

Часа через два в гости к Ванюше пришли французские солдаты из конного депо во главе с сержантом, бывшим кавалеристом, потерявшим в бою глаз.

— Маршаль де Льожи Мишель, — отрекомендовался сержант.

— Трез-агреабль, капораль Жан, — ответил Ванюша и протянул руку французу.

Он представил своих дневальных, находившихся в амуничнике, и познакомился еще с двумя французскими солдатами, пришедшими с сержантом. Уселись поудобнее на тюках спрессованного сена и стали «вести» задушевный, солдатский разговор:

— Муа туа уважаю, понимаешь? — твердил Хольнов, второй номер первого пулемета.

— Уй, уй, — же компри, — отвечал ему француз.

Они стали обниматься и хлопать друг друга по спине.

Фролов принес котелки с обедом и нарезал хлеб, приспособив один тюк, застланный мешком из-под овса, под стол. Французы, что-то смекнув, [194] сбегали к себе в конюшни и принесли фляжки с вином, а один даже вынул из своего кармана бутылку кирша — дешевого, но крепкого коньяка.

Выпили и вместе стали обедать. Французы нахваливали борщ и кашу с салом, а русские смаковали вино и особо нахваливали кирш, сразу усвоив его название.

— А крепко берет, сразу, как наш самогон, — заметил Фролов.

Беседа между союзниками протекала при полном взаимопонимании. Когда все вино и кирш были выпиты, французы, обвешанные фляжками, бидонами и снабженные деньгами за счет русской стороны, направились в городок за дополнительным источником веселья. Появились открытые банки консервов из носимого неприкосновенного запаса, прибыли французы с полной посудой, и пир пошел горой. В амуничнике гремели голоса, смешалась русская и французская речь. Петька Фролов на радостях, что познакомился с французом Пьером, стал с ним обниматься и целоваться. Ванюша, как дежурный, сидел посередине амуничника на одном тюке с Мишелем и тоже обнимался. В это время в дверях появился дежурный по полку капитан Юрьев-Пековец.

Сержант Мишель вскочил и испуганно уставился на капитана. В нетрезвом мозгу Ванюши молнией пронеслась мысль: надо отдать рапорт.

— Смирно! — заорал он во всю свою пьяную глотку.

Все вскочили, а Ванюша, вытянувшись, отчеканил:

— Ваше высокоблагородие, во время моего дежурства по полковым конюшням происшествий не случилось, по списку лошади все налицо, дежурный по конюшням ефрейтор Гринько!

Он ждал, что их высокоблагородие сейчас начнет морду бить.

Но командир 1-й роты капитан Юрьев-Пековец слыл в полку добрым офицером. Он смотрел, ухмыляясь, на всю эту картину и покачивал головой. Потом он расправил свои пышные украинские усы:

— Значит, происшествий не случилось, господин ефрейтор?

— Так точно, вашескородь! — отрубил Ванюша.

— Ну, пойдем, малец, посмотрим на твои порядки в конюшне, — проговорил капитан и с деланной строгостью погрозил Ванюше пальцем.

— Слушаюсь, ваше высокоблагородие!

Капитан пошел вразвалку, за ним Ванюша. Следом несмело шли Фролов и Хольнов, решившие в случае чего не давать в обиду своего командира. Жорка Юрков, наводчик пулемета, больше всех охмелевший, остался в амуничнике, а французы, не находя ничего предосудительного в том, что произошло, спокойно двинулись к своим конюшням.

Капитан Юрьев-Пековец только что отобедал в офицерском собрании и, видать, тоже хватил коньяку, поэтому был в добром расположении духа.

— Ну, что, дежурный, рассказать об этом штабс-капитану Сагатовскому или помиловать вас? Ну, как думаешь, господин ефрейтор? — говорил капитан. [195]

— Помилуйте, ваше высокоблагородие, — взмолился Гринько.

— Никогда не забудем вашей милости, вашскородь, — вторил Ванюше Петька Фролов.

— Ну, а ты не вмешивайсь, когда два начальника ведут между собой речь, понятно? — прикрикнул капитан и, ухмыляясь, посмотрел на Фролова и Хольнова.

— Марш отсюда!

Те быстро повернулись, но Фролов покачнулся и чуть не упал. Его поддержал Хольнов, и они не очень твердыми шагами пошли в сторону амуничника.

— Вот что, ефрейтор Гринько, так уж и быть, я ничего не скажу вашему Сагатовскому, а то он по твоей спине розгами погуляет. Но ты мне в услугу подбери хорошего верхового коня.

— Так точно, ваше высокоблагородие, подберем самого лучшего, разрешите вывести и показать?

— Ну, давай, показывай.

Гринько позвал Фролова, самого отчаянного наездника, и все вместе пошли в конюшню. У Ванюши был на примете красивый и сравнительно спокойный гнедой конь.

Капитан вышел на площадку между конюшнями и, подбоченясь, наблюдал, как Фролов и Ванюша вдвоем выводили на растяжке мерина.

— Да, похоже, что это хороший конь, — проговорил капитан, прикусывая кончик своего пышного уса.

— Прикажете седло надеть? — спросил Ванюша.

— Ну, попробуй, малец, надень.

Фролов быстро вынес из амуничника новенькое седло с уздечкой. Кое-как с большим трудом удалось надеть на коня оголовье и взнуздать его. С седлом дело было хуже. Как только накинули седло, конь покосился и захрапел, а когда прихватили его подпругой, начал бить задом. Седло все больше сползало к хвосту, пока не свалилось на задние ноги лошади. Конь испуганно озирался налитыми кровью глазами, храпел, далеко и высоко отбрасывая задние ноги. Хольнов и Фролов крепко держали его, а Фролов норовил поймать верхнюю губу мерина в закрутку. Наконец это ему удалось, и лошадь жалобно заржала. Ее ноги запутались в подпругах — вот-вот подломятся. Но подпруга не выдержала и лопнула у пряжки, седло отлетело в сторону. Конь отскочил и перестал бить задом, только весь дрожал, мокрые бока его ходили ходуном.

— Тихо, тихо, голубчик, — приговаривал Петька и отпускал закрутку, а когда совсем отпустил, погладил и похлопал коня по шее. Тот стал успокаиваться.

Пока шла вся эта канитель, Ванюша и его дневальные Фролов и Андрей Хольнов совсем протрезвели и уже крепко держались на ногах.

— Разрешите, вашвысокородь, я его без седла под верхом покажу, — предложил совсем расхрабрившийся Фролов. [196]

— Валяй, — согласился капитан.

Петька мигом очутился на коне и стал его прибирать к рукам. Конь норовил скинуть седока, но вскоре успокоился и пошел галопом между конюшнями.

— Держись, Петька, не пускай его в конюшню, а то он тебя о дверь треснет, — крикнул Андрей.

Петька накрутил на кисти рук поводья и почти подтянул коню голову к груди. Конь перешел на рысь, а затем на шаг. Так Петька все-таки поборол коня, уже покрывшегося пеной.

— Ну, вот и хорошо, — запишите этого коня за мной, — распорядился капитан Юрьев-Пековец.

— Слушаюсь, будет сделано, — отчеканил Ванюша и пристукнул каблуками, держа руку под козырек.

— И смотри мне, ефрейтор, чтобы больше не того, понятно?

— Так точно, понятно, ваше высокоблагородие.

Капитан своим неторопливым шагом, вразвалку пошел в сторону бараков.

— Ух ты, хрен тя побери, — перевел дух Андрей и погладил свои небольшие стриженые усы.

Вес трое глядели вслед капитану, еще не веря, что беда прошла мимо.

— Пронесло, слава богу, — сказал Фролов.

— Кто его знает, пронесло ли, — усомнился Ванюша, — возьмет да расскажет все Сагатовскому под пьяную руку в офицерском собрании. Им что, они там хлебают одной семьей. Сагатовский, говорят, на днях нашего толстопузого попа гонял вокруг собрания и даже палец ему на руке сломал.

— То-то он забинтованной рукой благословение божье раздает, — хихикнул Андрей Хольнов.

Вечером за ужином было решено Жорку Юркова на дневальство не ставить и дать ему проспаться, а то, чего доброго, заснет и проворонит коней. Ночь на конюшне прошла спокойно, хотя Фролова пришлось два раза будить: привалится к стенке и стоя спит, стервец. Сам Ванюша всю ночь ходил по конюшням и подбадривал дневальных. Все сошло благополучно. Как ни вертелись пулеметчики 1-го полка вокруг конюшни, а увести коней, которых не доставало по списку, им не удалось.

Наступило утро. Засыпали коням корму, еще и еще раз пересчитали всех лошадей по крупам и приготовились к сдаче. И вдруг на конюшне появились крестьяне из деревни Пуавр с помощником дежурного по полку подпрапорщиком Уваровым — фельдфебелем 1-й роты. Крестьяне вели... двух сбежавших накануне лошадей. У подпрапорщика имелась справка полковой канцелярии, что по описи и номерам это лошади второго полка. Пришлось их принять, а пулеметчикам 1-го полка вернуть двух похищенных у них коней. Конфликт был исчерпан, к обоюдному удовлетворению сторон. В двенадцать часов дежурство по конюшням благополучно сдали новому наряду. [197]

4

Общение с французскими солдатами становилось все более тесным. Простым мужикам из Смоленщины, Черниговщины, Тамбовщины была по душе сердечность и доброта вчерашних пахарей и виноградарей. С ними можно было сговориться, не зная языка, — мысли одни, интересы одни, кругозор один, поэтому «туа муа, камарад» — и все ясно. Русские были удивлены демократическими отношениями французских офицеров и солдат. Их можно было встретить в кафе вместе за одним столиком, они запросто подавали руку друг другу, что абсолютно не допускалось в русской армейской среде. Французы-солдаты просто обращались к своим офицерам: «господин капитан», даже «господин генерал», а непосредственно к своему командиру роты или командиру дивизии еще более располагающе, с оттенком некоей интимности: «мой капитан», «мой генерал», без всяких там «высокоблагородий» и «высокопревосходительств». Ни о каких телесных наказаниях не могло быть и речи; любой французский офицер, позволивший себе ударить солдата, сполна, а то еще и с лихвой получал сдачи — на том дело и кончалось. А ведь в русской армии били направо и налево, а в последнее время, чтобы укрепить пошатнувшуюся в русских войсках во Франции дисциплину, были введены на законном основании, то есть по указу его императорского величества, телесные наказания розгами. Сразу повеяло духом экзекуций времен Павла Первого...

Не могли также не видеть русские солдаты, что французы в массе своей живут лучше, чем крестьяне и рабочие России, что у французов нет царя, что у них существует хотя бы подобие свободы. Во Франции почти не встретишь неграмотного, дома в деревнях каменные, дороги почти все вымощены камнем или шоссированы. Русский человек от природы наблюдателен и всегда немного философ. Все увиденное вызывало среди солдат много оживленных толков. Над всем этим не могло не задуматься и командование.

Решено было усилить в полках «воспитательную» работу. Все чаще и чаще в ротах стали появляться офицеры. Они прикидывались этакими добряками и старались ответить на возникавшие у солдат вопросы, как-то сгладить у них остроту восприятия окружающей действительности.

Вот и фельдфебель Ковш собрал четвертую пулеметную роту для беседы, которую проводил штабс-капитан Сагатовский. Причина для беседы была веская: в полку стали процветать выпивки, нередко переходившие в пьянство и кончавшиеся дебошами. Сагатовский расхаживал перед строем пулеметчиков и все убеждал их, что во всем надо знать меру. Он знал, что абсолютно запретить пить вино нельзя, это будет бессмысленная затея, к тому же метод запрета был уже испробован в других ротах и дал только отрицательные результаты. Требовались какие-то другие меры. К тому же о его пьяной баталии с полковым священником [198] было известно всему полку... Вот он и проповедовал идею: пей, мол, да меру знай.

— Вот, например, фельдфебель Ковш, — вкрадчиво говорил штабс-капитан, — вы можете выпить одну рюмку, ну что ж, пейте. Только не пейте второй. Или, к примеру, старший унтер-офицер Федин...

— Есть, вашскородь! — гаркнул взводный унтер-офицер.

— Нет, нет, ничего, я так, к примеру... Допустим, в вас влазит один стакан — хорошо, выпивайте этот стакан, но не пейте второй. Или... — он посмотрел на строй, ища глазами кого-либо, — или возьмем рядового Хольнова и предположим, он может выпить бутылку водки — пусть пьет бутылку, но пусть не пьет вторую. Или рядовой Фролов, — и он ткнул пальцем Петьку в грудь, — в него влазит четверть...

— Го-го-го! — не удержалась рота.

Сагатовский был доволен, что нашел общий язык с солдатами, сумел, так сказать, подобрать ключик к солдатской душе.

— Ну, так вот, пусть пьет четверть вина, но пусть не пьет больше. Знать меру — это главный закон в поведении солдата, тем более среди культурного французского народа. Нужно высоко держать честь воина российской императорской армии и не позорить высочайший престол его императорского величества, помазанника божия, нашего отца и заступника всех верноподданных Российской империи.

Капитан немного помедлил, очевидно, с тем чтобы перейти от высоких материй к будничной действительности, и уже обычным голосом продолжал развивать свою идею о соблюдении нормы:

— А вот, например, георгиевский кавалер младший унтер-офицер Петр Ковалев, кровь проливший в боях за веру, царя и отечество, может выпить ведро вина...

Рота давилась от смеха, но под укоризненным взглядом фельдфебеля Ковша все же сдерживалась, чтобы не разорваться оглушительным хохотом.

— Пусть пьет ведро, — воскликнул штабс-капитан.

Рота не выдержала и грохнула. Ковалев был узкогруд и неказист. Трудно было представить его выпивающим ведро водки! И вдруг в солдатском гоготе послышался голос Сагатовского:

— Но пусть не пьет второго!

Штабс-капитан стоял, и с лица его медленно сходило выражение отцовской мудрости. Он понял, что переборщил. Ну, ничего, это, пожалуй, только расположило к нему пулеметчиков и вызвало здоровый, бодрый смех, а хорошее настроение — важнее всего, недаром Наполеон придавал такое большое значение моральному фактору, когда говорил о воспитании солдатской доблести и стойкости. Ну, да шут с ним, с этим Наполеоном, надо кончать.

— Так вот, братцы пулеметчики, я надеюсь, вы не посрамите честь русского мундира и во всем будете соблюдать меру.

Он принял стойку «смирно», небрежно приложил палец к козырьку и, посмотрев на фельдфебеля, сказал: [199]

— Можете распустить команду, Карп Мефодьевич, — и, повернувшись перед строем, зазвякал шпорами по направлению к лагерю. «Шашнадцатый неполный» несколько раз с фланга до фланга обвел деланно строгим взглядом строй пулеметчиков, остановился на середине и, погрозив пальцем (так он поступал всегда в минуты доброго душевного расположения), сказал:

— Мотри мне, чтобы усе было в аккурат, не зря их высокородие все вам толком изъяснили...

Он вздохнул и скомандовал:

— Разойдись!

Смеху было не на один день! Особенно когда на глаза солдатам попадался полковой поп с перевязанной рукой.

— Сагатовский меру знает! Только палец сломал, а так живого оставил, — прыскали пулеметчики.

Разумеется, после такой беседы выпивки среди пулеметчиков не прекратились. Благо вино было. Да и обстановка к этому располагала. Война где-то далеко — пользуйся моментом. И пользовались. Причем были особые мастера на этот счет. Например, Женя Богдан, признанный в роте пижон.

До армии Женя Богдан жил в Екатеринославе. Где только он не работал: и билетером в кинотеатре, и конторщиком в заводоуправлении «Шадуар и К°», и писарем в городской управе и даже коммивояжером торговой фирмы «Морозов и сын». Ванюша да и пулеметчики подолгу слушали рассказы Богдана о его похождениях, особенно когда он посвящал их в свои амурные дела. И получалось так, что такие дела были у Женьки-пижона в основном с пожилыми женщинами.

— С ними, братцы, выгодней, — хитро подмигивал Женька, — напоят и еще денег на расходы дадут.

Сам Женька — стройный, довольно смазливый — носил красивую прическу на пробор и маленькие подстриженные черные усики. В общем, парень франтоватый и в обращении обходительный, такие женщинам нравятся.

Преуспевал Женька и на новом месте. Недалеко от бараков пулеметчиков, примерно в километре, стоял около шоссе одинокий дом. Это — кафе. Хозяйке лет сорок, недурна собой, вино у нее не переводилось, а стало быть, в посетителях недостатка не было. Кафе стало вотчиной пулеметчиков. Французы из конного депо туда тоже приходили.

Начали солдаты замечать, что Женька так и увивается вокруг хозяйки. Все «маман» да «маман». А она ему — «мон фис». Иногда он после закрытия кафе поднимался наверх к своей «маман», возвращался домой веселый, ублаженный. Но это случалось не так уж часто, своей компании Женька покидать не любил. И вообще помалкивал о своих отношениях с «маман».

— Детям о родителях не положено судить, — уклонялся он от домогательств друзей и переводил разговор на прошлое:

— Вот, помнится, заезжал я в Кривой Рог, так там... [200]

Почему Женька так ревностно оберегал честь своей «маман» — так никто и не понимал. Да особенно и не старались понять.

В очередное воскресенье пулеметчики подались, как обычно, в кафе. Пришли туда и французы из депо. Пили вино, кофе с ликером... Правда, чего больше было в кружках — кофе или ликера, о том знали только пьющие. Что касается пулеметчиков, то они не делали из этого секретов — мешали ликер с вином, так получалось забористей.

Загулялись почти до вечера. Хозяйка спустила шторы на окнах и зажгла свет. В кафе было шумно и весело. И вдруг в дверях появился штабс-капитан Сагатовский. Он с ходу начал наводить порядок. Раскричался, подскочил к кому-то:

— Пьешь, негодяй!

Тот не то в шутку, не то всерьез, ответил:

— Так мы же по норме, ваш скородь.

— По норме! — рассвирепел Сагатовский. — А вот я тебе по морде! — И ударил солдата наотмашь.

Французы возмутились, бросились к Сагатовскому. Кто-то потушил свет — и началась потасовка. Кто бил Сагатовского — установить было невозможно: он еле вырвался с разорванным кителем и синяком под левым глазом. Выбежав из кафе, подался к баракам. Пулеметчики, воспользовавшись суматохой, покинули кафе и побежали к баракам прямиком, по пшенице. Они, конечно, опередили Сагатовского. Тот прибежал, запыхавшийся, красный, и сейчас же приказал фельдфебелю выстроить команду. Пулеметчики как ни в чем не бывало выскакивали из барака и вскоре строй стоял, как на смотру. Фельдфебель Ковш, явно перетрусивший, выкликал по списку пулеметчиков. Штабс-капитан Сагатовский топтался в нетерпении в стороне и прикладывал смоченный одеколоном носовой платок к подбитому глазу. И тут из-за угла барака появился еле державшийся на ногах младший унтер-офицер Петр Ковалев. Сагатовский смотрел на него изумленными глазами, а Ковалев остановился перед ним, шатаясь из стороны в сторону, и пытался что-то сказать, очевидно просил разрешения стать в строй.

— В-в-ваше вскр... вскр... вскродие, разрешите...

— Я тебе разрешу, собачья морда! — вскричал взбешенный Сагатовский, давясь от злобы, и, подскочив к Ковалеву, ударил его по лицу.

Тот сразу свалился с ног, но все же пытался подняться.

— Ишь нализался, свинья! — кричал Сагатовский.

Ковалев все же поднялся, из носа на гимнастерку и ленты Георгиевских крестов капала кровь.

— Ваш-ше скородь, вы из-из-изволили ука... указать, что в ме... меня влазит ведро вина, так... так я решил проверить, — закончил заплетающимся языком Ковалев и выпучил глаза на Сагатовского, подчиняясь правилу: ешь начальство глазами.

Сагатовский невольно рассмеялся, но быстро опомнился и, взяв себя в руки, распорядился: [201]

— Фельдфебель! Петру Ковалеву по вытрезвлении всыпать двадцать пять розог!

— Шлушаюсь, — ответил Ковш, — разрешите доложить, вашскородъ, што остальные все налицо.

— Утром сам буду присутствовать при наказании младшего унтер-офицера Ковалева, — небрежно козырнул Сагатовский и направился в лагерь.

Ковш замер в стойке «смирно» и, держа дрожащую руку у козырька, провожал помутившимися от волнения глазами своего командира, бога и повелителя. Наконец фельдфебель опустил руку, как-то размяв и медленно повернулся к строю пулеметчиков. Он обвел строй глазами, вздохнул глубоко и произнес свое привычное:

— Мотри-ка, дела-то какие — срам один, — и погрозил кулаком. — Дежурный! Завтра рано послать дневального с Ковалевым нарезать сорок прутьев лозы, штоб к перекличке были готовы. Разойдись, срамники!

Пулеметчики молча разошлись, и сразу же пошли обсуждения события.

— А я-то прямо в окно сиганул.

— А я за прилавок и через запасной выход — шмыг в поле.

— Вы помалкивайте, не трепитесь, — обрезал рассказчиков Женька-пижон. — Нигде мы не были и ничего не видали, понятно?

— Правильно, — подтвердил Ванюша, — кто бы ни допытывался — нигде мы не были, а сидели за бараком и играли в бабки.

Все одобрительно засмеялись.

Утром пулеметная команда построилась на перекличку. В стороне перед строем на палатке лежал россыпью снопик прутьев лозы и рядом стоял, понурив голову, Петр Ковалев. На нем не было пояса, головного убора и Георгиевских крестов — фельдфебель приказал все это снять и оставить в канцелярии. Ожидали Сагатовского.

Фельдфебелю не удалось назначить кого-либо одного в розговые.

— Будете бить усе каждый по разу, — распорядился он и отсчитал двадцать пять человек с левого фланга, чтобы до первого взвода, из которого был Ковалев, не дошло. Первый взвод и его взводный унтер-офицер Федин, потупившись в землю, стояли как на похоронах. К фельдфебелю подошел денщик Сагатовского и доложил, что их высокоблагородие нездоровы и в команду не прибудут.

— Так, значит... — что-то соображал. Ковш, — мотри-ка, дела-то какие. Ну что ж, будем начинать. Ковалев, спускай штаны, ложись...

Ковалев дрожащими руками расстегнул брюки и, озираясь по сторонам, спустил их; закрыв лицо руками от стыда, лег на разостланную перед ним палатку. Началась позорная экзекуция. Поочередно подходили назначенные для ее исполнения солдаты, брали лозу и, отворачиваясь, нехотя и несильно били по обнаженному заду Ковалева, после чего бросали лозу в сторону и проходили дальше.

— Следующий... следующий, — тихо подавал команду дежурный. [202]

Ковалев рыдал, тяжело всхлипывая. Не от боли, разумеется, — от стыда, хотя на теле его и появились красные полосы. Чувство тяжелой тоски овладело пулеметчиками. Они угрюмо стояли в строю, а выполнившие свою позорную роль пристраивались на левом фланге. У некоторых капали из глаз слезы. Не выдержал долго крепившийся фельдфебель Ковш, но все же заплакал молча, по-мужски, вынул носовой платок и вытер мокрые от слез усы.

— Ну, будя, — скомандовал он, когда осталось еще нанести пять-шесть ударов.

Все остальные стали в строй. Дежурный с дневальным с растерянным видом поднимали плачущего Петра Ковалева. Взяв его под руки, помогли застегнуть брюки и повели в канцелярию. Ковш подал знак рукой команде — разойтись. И сам пошел за Ковалевым. А за ним, тоже помрачневший, писарь вольноопределяющийся первого разряда Гагарин. Ему, окончившему университет, была, очевидно, особенно противна эта средневековая процедура.

Поодаль кучкой стояли французские солдаты из конного депо, пораженные увиденным. Наверное, они щипали себя, чтобы убедиться, что это было не во сне, а наяву.

Чувство стыда и гадливости не покидало пулеметчиков, когда пришла новая неприятность — несчастье в одиночку не приходит! До Сагатовского каким-то образом дошел слух о том, что произошло на конюшне во время дежурства Ванюши. Сагатовский, у которого синяк под левым глазом упорно не сходил, прислал фельдфебелю записку: ефрейтора Гринько за пьянство во время дежурства на конюшне выпороть — двадцать пять ударов розгами.

Опять началась подготовка к экзекуции. Бледный и осунувшийся, Ванюша с дневальным по команде пошел в ивняк у ручья нарезать для себя розги и там, дав волю своему горю, расплакался. Но, заметив у дневального слезы на глазах, сразу взял себя в руки и еще ожесточеннее начал резать лозу. Резал подряд, какая попадалась, даже узловатую и толстую...

Опять разостлана палатка на траве перед бараком, опять одинокий, без пояса, без фуражки и без Георгия, понурив голову, стоит бедный русский солдат. Опять назначено двадцать пять человек для порки. Сейчас начнется позор твой, Россия... А фельдфебель Ковш соображал про себя: «Что-то взялся их благородие пороть георгиевских кавалеров, а ведь по статуту их телесно наказывать не положено...» Он медлил с распоряжением. И тут все опять увидели приближавшегося денщика от Сагатовского. Денщик передал фельдфебелю записку. Ковш с облегчением на душе прочел: «Телесное наказание ефрейтору Гринько отменяю».

— Отставить! — заметно ободрившись, скомандовал фельдфебель. — Команде разойтись, ефрейтору Гринько получить в канцелярии свое имущество и вернуться во взвод. Их высокоблагородие отменил наказание — пороть не будем. [203]

Глубокий вздох облегчения вырвался у пулеметчиков, и они, повеселевшие, разошлись.

После поведал денщик, что к штабс-капитану Сагатовскому приходил командир 1-й роты капитан Юрьев-Пековец и заявил, что проступок ефрейтора Гринько имел место во время его дежурства по полку и он во всем разобрался, не нашел в этом проступке ничего такого, чтобы сообщать о нем по команде, сам принял необходимые меры и посему просит отменить наказание ефрейтора Гринько. Долго, мол, громко разговаривали. Их высокоблагородие капитан Юрьев-Пековец говорил что-то об офицерской чести, а потом приказали подать выпить и закусить, и их высокоблагородие штабс-капитан Сагатовский уже в первом часу ночи написал записку и приказал отнести господину фельдфебелю. Но денщик не хотел будить фельдфебеля ночью и принес записку утром.

— Дура ты стоеросовая, ведь ты чуть не опоздал, а то начали бы пороть Ваньку, — возмущались пулеметчики. — Бывают же на свете такие раззявы!

5

Формирование пулеметных команд полностью закончилось: каждая команда состояла из четырех взводов по два пулемета в каждом. В четвертой пулеметной команде было два основных взвода — первый и второй, сформированные еще в Ораниенбауме, и два новых — они были сформированы уже в лагере Майи и усилены немного за счет основных взводов. Начальником четвертой пулеметной команды так и остался штабс-капитан Сагатовский, младшим офицером — поручик Савич-Заблоцкий, а вторым младшим офицером был назначен лейтенант французской службы Кошуба, выходец из русской семьи, эмигрировавшей из России еще в революцию 1905 года, а потому хорошо владевший французским и русским языками. Взводным командиром 1-го взвода остался старший унтер-офицер Федин, дважды георгиевский кавалер, большой службист, а начальником первого пулемета — ефрейтор Иван Гринько. Наводчиком у Ванюши был Георгий Юрков, вторым номером — Андрей Хольнов, подносчиками патронов Евгений Богдан, Петр Фролов, Станислав Лапицкий, Антон Корсаков. Повозочным, в обязанность которого входило ухаживать за обеими лошадьми пулемета, назначили видавшего виды Степана Кондратова. Второй пулемет взвода тоже был укомплектован полностью. Начальник его младший унтер-офицер Петр Ковалев после порки розгами как-то ушел в себя, будто задумался над чем-то... Кстати, после позорной экзекуции он ни разу не напивался.

Наконец генерал Лохвицкий особыми депешами донес русскому представителю при французском верховном командовании и главнокомандующему генералу Жоффру, что 1-я Особая пехотная бригада русских войск во Франции в полной боевой готовности и может выступить на [204] фронт. В ответ последовало поздравление и приказ о включении бригады в 10-й армейский корпус 4-й армии. Разумеется, каждый командир корпуса, принимая бригаду, должен ее посмотреть. Вот и начались смотры, парады, а к ним надо как следует готовиться, поэтому пошли непрерывные, утомительные репетиции... Каждый день командиры полков тренировали свои полки, а потом взялся за это дело и сам командир бригады со всем своим штабом. Бригаду выводили на специально облюбованный плац на лагерном стрельбище, выстраивали в парадном расчете, производили смотр и пропускали церемониальным маршем раза по два, а то и по три в день. Это была какая-то парадная лихорадка. Начальство из кожи лезло, чтобы не ударить перед французами в грязь лицом.

Первым, кто произвел смотр бригаде, был представитель русского командования при французском верховном командовании генерал Палицын. Он, проходя по фронту, внимательно присматривался: не пошевелится ли кто после команды «Смирно», бодрый ли вид у солдат, туго ли затянуты поясные ремни. Это он изобрел правило, регламентировавшее солдатскую выправку: только один палец мог быть с усилием подсунут под ремень, если же два — то солдат получал два наряда вне очереди на работу, если три — то, соответственно, три наряда, если четыре — то два часа под ружье с полной выкладкой, а если, не дай бог, целый кулак залезет под ремень, то этот же кулак, туго затянутый в лайковую перчатку, чтобы генеральская рука не касалась солдатского рыла или при повторном ударе не выпачкалась в мужицкой крови, хорошенько погуляет но лицу того, кто не научился положенным образом затягивать ремень. Генерал признавал один закон: чем туже затянуто брюхо, тем круче и крепче будет грудь.

Подходя к фронту пулеметчиков, генерал уже был раздражен: где-то в первом полку он сумел все-таки засунуть всю руку под ремень солдата и этот случай закончился мордобитием. Но у пулеметчиков он ни к чему придраться так и не смог, и все обошлось благополучно. И не удивительно: ведь тут орудовал фельдфебель Ковш!

Церемониальным маршем пулеметчики шли изумительно ровными шеренгами по двадцать человек — это также было заслугой фельдфебеля Ковша, усердно гонявшего команду парадным строем. При одновременном повороте головы, когда клинок штабс-капитана Сагатовского, верхом на коне ведшего команду на параде, из положения подвысь срывался вниз, пулеметчики переставали махать руками и схватывались мизинцами... Проходили, как одна ровная, монолитная стенка, никто не мог ни вырваться вперед, ни отстать.

Генерал расчувствовался, крикнул:

— Спасибо, пулеметчики! Идете отлично!

— Рады стараться, ваше высокопревосходительство!

Команда отвечала дружно, четко, с особым шиком, с ударением на «дительство», а это последнее «ство» будто таяло и еле слышно отдавалось эхом над лесом. [205]

Сагатовский был вне себя от радости и после парада приказал фельдфебелю к следующему смотру команду не тренировать, чтобы не испортить тот лад, на который напала команда.

— Шлушаюсь, вашскородь! — ответил растерявшийся от такой неожиданности «шашнадцатый неполный» и распустил команду.

Впрочем, это приказание даже расстроило усердного фельдфебеля, кажется больше всего в жизни любившего занятия строевой подготовкой. Как отрабатывал он повороты по элементам: делай раз, делай два, делай три! Сам Ковш даже ложился на живот и снизу всматривался в движение: одновременно ли ложились подошвы на землю... И вдруг его лишили этого удовольствия.

Да, это был строевик до мозга костей. Хотя и откуда бы?

Фельдфебель был мал ростом, имел уже брюшко и в обычное время отнюдь не отличался особой бодростью. А поди ж ты, на строевых занятиях прямо преображался. Готовясь к выходу на парад, Ковш накручивал на себя длинный молдаванский шерстяной пояс — аршинов шесть, чтобы убрать брюшко и выправить грудь. Этот его секрет знали все пулеметчики и подшучивали, что Ковш только перед Гагариным вертится веретеном, когда писарь держит конец молдаванского пояса, а фельдфебель накручивает его на себя, предельно подобрав живот. Кое-кто так его и называл — «веретено», «волчок», но все же старое прозвище «шашнадцатый неполный» держалось крепче. Так это «шашнадцатый неполный» к нему подходило, что всякий, знавший Карпа Ковша, услышав кличку, сразу представлял себе фельдфебеля, производившего расчет строя. Знал это хорошо и Ковш и даже смирился с прозвищем — все равно, мол, ничего не поделаешь да и все-таки связано оно с его любимым делом — строевой подготовкой. Трудно судить, действительно ли строевые занятия были потребностью самого существа Ковша или он понимал их истинное назначение: муштра вырабатывала у солдат привычку исполнять команду механически, без рассуждений. А эта привычка давала возможность заставить солдата стрелять по команде в своего брата, отца, мать и не только пороть розгами своего товарища Петра Ковалева, а и выпустить в него пулю в упор, если будет такая команда...

И вот теперь фельдфебель Ковш просто не находил себе места из-за того, что начальник команды дал такую опрометчивую льготу пулеметчикам. Все же каждое утро, когда другие начинали готовиться к очередному параду, Ковш отдавал команду дежурному построить пулеметчиков. Он выходил на середину строя со списком и лишний раз производил перекличку. Потом старательно выравнивал строй и, выходя на правый фланг, прижмуривал левый глаз, чтобы лучше проверить равнение. Потом приседал и проверял равнение носков: «Фролов! Подай правый носок вперед и немного разверни его влево»; «Иванов! Чего выпер свои носки, как татарские чувяки, ты колотушкой их побей, чтоб не задирались кверху». После этого фельдфебель медленно поднимался и принимался разъяснять солдатскую премудрость: «Мотри строго грудь четвертого [206] человека, сшитая свою первой. А ухи, мотри ухи, чтобы правое было чуть выше левого. А подбородки повыше, но не задирай, а вбирай в себя, штоб гордость выходила и вид был молодцеватый...» Если фельдфебель замечал какой-либо непорядок, он морщился, как от зубной боли, и заклинал тонким плаксивым голосом: «Петров, подбери ты свое рязанское косопузое брюхо. И всем животы подобрать, грудь поднять!» И начиналось: «Смирно! Отставить! Смирно! Отставить! Смирно! И замри, чтоб слышать, как муха пролетит в бараке!» Выдержав пулеметчиков минуты три в стойке «смирно», Ковш проходил по фронту раза два-три, всматриваясь в глаза пулеметчиков, и, только заметив в них блеск гнева, выходил на середину и подавал команду:

— Воль-но-о! — Затем, выждав еще некоторое время: — Разойдись!

— Не мытьем, так катаньем берет проклятый Ковш. Неймется дураку! — перекидывались между собой пулеметчики.

— Разговорчики! — прикрикивал фельдфебель, который, может, и не слышал ничего, но знал, что пулеметчики клянут его.

Главным развлечением в то время было слушать игру известного на весь полк гармониста Жорки Юркова. Он вмиг выучил «Марсельезу», как только услышал ее при высадке с корабля, и теперь часто играл, старательно отчеканивая темп. Гармонь звучала особенно громко, когда Юрков доходил до куплета «О-з-армеситуайен, формево-батайон». Невольно все ему подпевали: в казарму заходи и песню заводи... Пулеметчики любили Жорку, это был действительно талант, схватывал мелодию прямо на лету. Каких только песен он не знал! Все танцы играл, все вальсы и гопаки, даже какой-то падекатр. А однажды услыхал вступление к опере «Кармен» и сразу же заиграл, да так звонко, так ритмично, что видавшие виды пулеметчики сразу подхватили: «Тореадор, смелее в бой, там ждет тебя любовь».

Гармонь у Жорки была хроматического строя. Сам он похвалялся:

— Она у меня рояльная, единственная на всем Поморье была, сто сот стоит. Давай больше, и то не отдам.

Гармонь была небольшая, темно-красного цвета. И хоть лак кое-где уже облупился, все же вид у нее был неплохой, особенно, как развернет Жорка мехи с черными краями, а в середине откроются ярко-красные разводы с оранжевым отливом, — ну, прямо огонь! Жорка играл самозабвенно: глаза закроет и только в такт ударяет легонько носком о пол. Юркова иногда даже приглашали играть в офицерское собрание. Но оттуда он возвращался всегда пьяный. Тогда бросал свою любимую гармонь в угол барака, как какую-нибудь рухлядь. Пулеметчики бережно ее поднимали, вытирали мягкой фланелью и укладывали в деревянный ящик, который сами смастерили для сохранения инструмента. Проспится Юрков, схватится руками за голову:

— Братцы, друзья мои, а гармонь цела?

Он не надеялся на себя, спьяну мог всякого натворить. Жорка принадлежал к тому разряду людей, которые всегда буйствуют во хмелю, [207] теряя рассудок. Такие любят оправдываться народным изречением «пьяному море по колено». Есть ведь такая мерзкая порода людей...

Наконец была назначена генеральная репетиция парада — ожидался командир армейского корпуса. Прибыл французский генерал, который, как полагается, провел смотр бригады, прежде чем принять ее в состав своего корпуса. В ясный солнечный день он прошел по фронту бригады и стал на невысокий помост, чтобы принять парадный марш. Плотно сбитый, уже седой, в голубовато-сером мундире, генерал спокойно оперся на саблю и ждал начала церемониального марша. Несколько позади стояла небольшая свита прибывших с ним французских офицеров.

Генерал Лохвицкий подал команду:

— Бригада, смирн-но! — Голос был слабый, будто надтреснутый. — Церемониальным маршем, поротно, дистанция на одного линейного, на пле...чо!

Командиры полков, батальонов и рот нестройным хором повторили команду. А первая рота со знаменем между тем выходила правым плечом вперед и занимала положение для движения прямо.

Генерал закончил:

— ...равнение направо, ш...ша...го...м марш!

Сводный бригадный оркестр заиграл марш «Под двуглавым орлом», четко отбивая такт под левую ногу. Церемониальный марш — это самая сердцевинная часть всего смотра, здесь бригада (да и команда) показали, на что они способны. Правда, не все обошлось гладко. Вот уже близко принимающий парад, а штабс-капитан Сагатовский почему-то сидит себе боком на коне, смотрит в левую сторону, а в правой руке у него болтается обнаженный клинок. Уже поравнялись с принимающим парад, а Сагатовский себе и в ус не дует. Что с ним творится? Может, еще хмель не прошел после вчерашнего кутежа?

— Поручик Сагатовский! — послышался резкий возглас генерала Лохвицкого. Пулеметчики по его голосу, как один, перестали махать руками, четко повернули голову направо и, приветствуя принимающего парад, прошли ровными, чистыми шеренгами.

— Манифик! — произнес французский генерал.

— Отлично идете, пулеметчики! — перевел Лохвицкий.

Команда отрезала:

— Рады стараться, ваше высокодительство!

Штабс-капитан Сагатовский, совершенно обескураженный, быстро свернул в сторону, соскочил с коня и пошел к генералу Лохвицкому с извинениями. Генерал произнес — «поручик». Это было печальным предзнаменованием, ведь генерал Лохвицкий прекрасно знал, что Сагатовский — штабс-капитан. В связи с этим у многих офицеров мелькнула мысль: не представит ли Лохвицкий Сагатовского к снижению в чине? Что же было говорить о самочувствии Сагатовского, самовлюбленного, гордого офицера! Он и сам не мог взять в толк, почему так опростоволосился. [208]

Савич-Заблоцкий вышел вперед и повел пулеметчиков.

Все последующие дни Сагатовский не появлялся в команде, говорили, будто он отсиживал домашний арест.

Через два дня опять был парад. На этот раз смотр производил командующий 4-й армией генерал Гуро. Несмотря на то что у него не хватало одной руки и пустой рукав был приколот, он стройно стоял на помосте в своем черно-синем мундире. Генерал любил форму альпийских стрелков, которая очень шла ему, сухому, бородатому старику. На этот раз пулеметчиков вел поручик Савич-Заблоцкий, красиво сидевший на коне. Он очень эффектно и четко салютовал принимающему парад. Пулеметчики уважали и любили этого офицера за простоту обращения, за человечность и старались изо всех сил, чтобы пройти лучше прежнего. И это им удалось. У такого скупого на похвалу генерала, каким был Гуро, и то невольно вырвалось:

— Он марш тре бьен — мерси!

— Спасибо, пулеметчики! — крикнул генерал Лохвицкий, и опять четкий ответ с шиком:

— Рады стараться, ваше высоко-ди... во.

Слава о пулеметчиках полетела по всей бригаде. А тут и новая удача. На боевых стрельбах, которые провел генерал Гуро, четвертая пулеметная также отстрелялась лучше всех. Француз был доволен и долго жал руку поручику Савич-Заблоцкому. Пулеметчики были действительно отлично подготовлены, и это была заслуга взводных унтер-офицеров.

От парадов голова пошла кругом. За генералом Гуро произвел смотр генерал Жоффр, затем — президент Пуанкаре, потом — король Черногории Николай Первый, король Сербский, король бельгийский Альберт, пожаловал король Великобритании, затем генерал Жилинский, сменивший старика Палицына, английский главком фельдмаршал Френч, а потом пошли высокопоставленные персоны, вплоть до принца Монако и всяких герцогинь и принцесс. Всего отшагала бригада за один месяц восемнадцать парадов. Уж стало невмоготу солдатам, да и господам офицерам.

Жоффр, Пуанкаре и король Великобритании осчастливили участников парада подарками: кому досталась трубка, кому пачка сигарет, кому плитка шоколада, ножик, бритва, портсигар, зажигалка, а то просто нательный крестик или какой-нибудь образок, но все-таки это радовало солдат, и они шумно делились впечатлениями о полученном.

В редкие выходные дни начальство отпускало в увольнение. Тогда все кафе городка Майи заполнялись солдатами, а у лагерного дома терпимости выстраивалась длинная очередь.

Полковник Ничволодов, командир 1-го полка, «рубаха-парень», как прозвали его солдаты, часто прогуливался верхом и вот увидел очередь. Ординарец ему доложил, что это, мол, вашскородь, солдаты до девок стоят.

— А-а, — протянул полковник. — Подъедем. [209]

И направился к очереди. Из нее выскочил унтер-офицер и подал команду «Смирно». Полковник Ничволодов остановил коня, взял под козырек своей мягкой, с измятой тульей фуражки, хитро прищурился:

— Здорово, лихие... любовники!

Последовал громкий ответ:

— Здра желаем, вашскородь!

— Желаю вам успеха!

— Рады стараться, вашскородь!

И верно — «рубаха-парень»!

Ничволодов усмехнулся и поехал дальше, а в очереди пошли веселые толки и шутки. Вспоминали нашумевшую речь полковника в порту Дайрен. И снова хохотали от удовольствия.

В кафе городка приходили солдаты из всех вблизи расположенных гарнизонов, госпиталей и учреждений. И кого только здесь не было: сербы, итальянцы, бельгийцы, англичане, черные как смоль африканцы, желтые алжирцы и марокканцы, чистые французы и посланцы далекой России.

Пили, гуляли и веселились. Шло бойкое объяснение на всех языках. Обнимались, целовались и опять пили. Дело часто кончалось дракой. Но самое забавное: в таких случаях все дружно били французов, — видимо, всегда влетает чересчур гостеприимным хозяевам. Драка обычно назревала так: сперва возникал спор. Как будто из-за самых добрых побуждений. Потом следовал удар кулаком по столу, затем начинались соответствующие приготовления — англичанин занимал стойку для бокса, француз снимал мундир и закатывал рукава у рубахи. А русский удивленно наблюдал за всем этим и приходил к выводу, что надо тоже драться. И вот, случалось, он выхватывал из-под себя стул и, взяв его за спинку, бил первого попавшегося. Пострадавший, обливаясь кровью, падал. Кафе вмиг пустело. Улепетывали прочь англичане, французы, итальянцы, алжирцы... Удивленные горожане замирали на тротуарах, наблюдая этот катящийся по мостовой вихрь.

Больше всех русские дружили с бельгийцами. Те тоже были разудалые головы: им ничего не стоило бросить лимонку в окно дома терпимости, если надо было припугнуть скупую, несговорчивую содержательницу. Со стороны русских солдат следовал, конечно, гул одобрения:

— Вот это молодец! Дай, дай им духу, пусть узнают кузькину мать!

— Браво, камарад, ты им еще бутылку запусти, от нее больше осколков и грому.

Подзадоривали бельгийцев обычно те, у кого были свои счеты с этим «богоугодным» заведением.

А чаще всего вечерами гремели и широко разливались вокруг русские и украинские песни, наполняя видавший виды лагерь грустной и горькой солдатской радостью. [210]

Дальше