Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Командиры: Шильдер, Зуров, Кульнев и Новицкий.

На командиров полка нам определенно не везло. Сами по себе все они были не плохие люди, почтенные люди, но или уже потерявшие ясность мысли старики, или смертельно больные старики, или люди к военной службе, да еще на войне, абсолютно негодные. А когда попались два действительно первоклассных командира, то карьера их, неожиданно прервалась трагически и совершенно необычайным образом.

Об убийстве Мина, в августе 1906 года, я узнал из газет, сидя в отпуску в деревне. Когда я вернулся, я узнал, что на другой же день, в виде особой милости полку, царь послал узнать, кого бы мы хотели себе в командиры. Ему ответили, что хотим генерала Шильдера.

Известных Шильдеров в списках российской армии, если не ошибаюсь, насчитывалось трое. Был когда-то «герой» турецкой войны Шильдер-Шульднер. Про него сложили песенку:

Шильдер-Шульднер генерал
Он под Плевну подступал.
Он пять тысяч уложил
И начальству доложил:
«Трудно!»

Затем был еще генерал Шильдер, известный историк, который написал капитальную историю царствования Александра I. Наш Шильдер был просто Владимир Александрович Шильдер и карьера его была такая.

В 1873 году он вышел в наш полк из Пажеского корпуса и на турецкой войне сражался в чине поручика. В начале 80-х годов был долгое время полковым адъютантом и стяжал себе репутацию самую блестящую. Затем он неожиданно ушел из полка воспитателем детей какого-то великого, но небольшого князя, причем с семьей его долго жил на Кавказе. Затем он был инспектором Александровского лицея. К тому времени, когда его неожиданно вызвали в Петербург принимать наш полк, он уже несколько лет состоял директором Псковского Кадетского корпуса, от роду имел 55 лет и из строя отсутствовал лет двадцать. Вот это-то последнее немаловажное обстоятельство, прося его себе в командиры, наши как раз и упустили. 20 лет большой срок. И те, которые все еще расчитывали увидеть «орла», увидели старую курицу. Главное зло было даже не годы. Его современник Лечицкий был не моложе. Главное зло был преждевременный рамолисмент, в который впал почтенный человек, не имевший мужества отказаться от должности, к которой он был явно неспособен. Командовал он нами всего год, но год этот был сплошной анекдот. [152]

Шильдер был немного выше среднего роста, старчески худ, и держался подчеркнуто прямо. На длинной тощей шее, похожей на вареную куриную ногу, была прикреплена маленькая голова, покрытая седо-желтым пухом. Картину дополняли тусклые голубые глазки и длинные, распушенные по концам седоблондинистые усы, которые он то и дело молодецки разглаживал. Говорил замогильным голосом, неестественно медленно и сильно картавил. В речи явно чувствовалась замедленность рефлексов головного мозга. Копировать его было легче легкого и делать это успешно могли люди даже со средними имитаторскими способностями.

Давно замечено, что люди, получившие новую должность, охотнее всего занимаются в ней тем, что им больше всего напоминает старую. Помню в Преображенском полку служил лихой ротный командир кн. Оболенский, строевик первый класс. Как это часто случалось, назначили его вице-губернатором в Кострому. В 1908 году, по делам матери, мне довелось быть в Костроме. Город славный, город древний, но грязноватый и очень патриархальный. И вдруг, в таком старосветском городе, полиция (нынешняя милиция) такая, какая и столичного города, Санкт-Петербурга не сконфузила бы. Полицейские молодец к молодцу, Одеты с иголочки, а честь отдают не хуже, чем у нас в Учебной команде. Как к бывшему однобригаднику, немножко и по делу, я пошел к Оболенскому с визитом. Первые слова его были:

— А какова у нас полиция? Как одеты? Как честь отдают? Выправка какая, а? Сам за этим смотрю... Недавно сам сапоги пригонял... Сам отдание чести проверяю!

Я принужден был согласиться, что в Костроме полиция действительно на-ять. Казалось бы были у вице-губернатора и более важные государственные занятия, чем пригонка полицейских сапог, но князь Оболенский это дело знал, а потому и занимался им с любовью. А вице-губернаторские дела были ему незнакомы и непонятны, а потому и менее приятны. А кабы был кн. Оболенский не капитаном, а ротмистром, то кроме отдания чести и сапог, обратил бы он, наверное, специальное внимание и на костромских пожарных лошадей.

Шильдер двадцать лучших лет жизни занимался педагогикой. Естественно, что приняв полк он главное внимание свое обратил на ту часть полка, где имелись карты, доски, губки, мел. т. е. классы, т. е. полковую учебную команду. Приходил он к нам почти каждую неделю и, конечно, не помогал, а только мешал.

Является на урок географии. Сначала сидит и глубокомысленно слушает. Потом начинает задавать вопросы.

— Как твоя фамилия?

— Курочкин, Ваше Прев-во. [153]

— Ну, скажи мне, Кугочкин, где Франция? Можешь показать на кагте?

Курочкин идет и показывает.

— А что, Фганция больше, чем Госсия или меньше?

— Россия много больше, Ваше Прев-во.

— А кто во Фганции теперь, пгезидент или коголь?

— Президент, Ваше Прев-во.

— А что лучше, пгезидент или коголь?

У Петра Курочкина, очень развитого и бойкого петербургского рабочего, который до военной службы почитал у себя на заводе хороших книжек, имеется на этот вопрос свое мнение, но он честным и открытым взглядом прямо в глаза смотрит генералу и громко отвечает:

— Король, Ваше Прев-во.

— Да, это ты, бгат, вегно сказал, коголь лучше, а еще лучше цагь православный.

И довольный заключительной фразой, генерал медленно поднимается. Все вскакивают и вытягиваются.

— Хогошо, бгатцы, учитесь, ученье свет, а неученье тьма.

— Рады стараться, Ваше Прев-во.

— А у Вас виден к делу интегес, благодагю Вас! — и пожимает мне руку.

Наш младший состав учебной команды, т. е. Коновалова, Азанчевского и меня, Шильдер определенно полюбил и, о ужас, стал приглашать к себе обедать.

Когда Вас приглашали туда, куда Вы не хотели итти, отделаться было легче легкого. На письменное приглашение надлежало ответить письмом, на телефонное телефоном, в том смысле, что страшно, мол, сожалею, но, как на зло на этот день назначен дежурным и иду в караул и не имею возможности поменяться. Можно было отговориться и болезнью. Но это было уже менее распространено, так как на другой день могли Вас встретить на улице или в театре и это вышло бы уже неловко. В случаях приглашений командира полка, ни одна из этих отговорок, не годилась. По должности своей он был обязан знать, кто из офицеров был болен и мог очень свободно притти самолично навестить болящего, особенно холостого офицера. Прекрасно знал он также, что офицеры учебной команды от нарядов свободны. Таким образом, как это было ни скучно, приходилось напяливать маленькие лакированные ботинки и длинные штаны, а к ним или мундир с погонами или сюртук с эполетами и являться в командирский дом к семи часам вечера.

В противоположность Мину, командирский дом при Шильдере был поставлен на очень скромную ногу. Больших приемов он почти не делал. В такие дни, кроме нас трех, за стол садились его жена, почтенная [154] Анна Михайловна, сын, 15-летний лицеистки Миша, и девица племянница Лизочка К., весьма благовоспитанная, которая приглашалась, видимо, чтобы веселить нас. Если бы она не была так зверски благовоспитана, за ней можно было бы и поухаживать.

Сам по себе обед был невыносимо скучен, если кому-нибудь из нас, главным образом мне, — такова была моя специальность, — не удавалось заводить генерала на рассказы. «Поговорим о старине...» Как все старики, или преждевременные старики, он путал, настоящее и прекрасно помнил прошедшее, и чем дальше, тем живее и яснее. Сговорившись заранее, мы заводили его на рассказы об охоте, о турецкой войне, о временах Александра Второго, которого он хорошо знал, и о старой полковой жизни...

Под рассказы, которые бывали иногда очень интересны, обед проходил сносно. После обеда переходили в гостиную и усаживались в кресла. Коновалов садился за рояль и начинал свои рулады. Можно было даже закрыть глаза под видом, что наслаждаешься музыкой, но следовало соблюдать сугубую осторожность, чтобы не присвистнуть носом. Это время от 9–11, когда нужно было выжимать из себя слова и всеми силами стараться не заснуть, было самое тяжелое. Наконец, около 11 разносят чай. Теперь выпить чашку чая, раскланяться и уходить. Никогда, так хорошо и бодро не чувствуешь себя на улице, как когда выйдешь из длинных и скучных гостей...

По правилам хорошего воспитания, после того, как тебя позвали в семейный дом обедать, полагалось, не позже как в следующий приемный день, быть у хозяйки дома с визитом. Визит этот назывался «Visite de digestion», т. е. «визит пищеварения». И показывал он, что тебя хорошо накормили и ты за это благодарен. Делалось это с теми домами, где ты бывал не часто, а так сказать официально. Опять-таки по этикету, хозяин дома обязан был такие визиты отдавать. Делалось это обыкновенно не лично. Смешно было бы какому-нибудь члену Государственного Совета, или министру, человеку старому и занятому, лично являться на холостые квартиры всех тех поручиков и корнетов, которые плясали у него на балах и ели его обеды. Визитные карточки таких людей, непременно загнутые, в знак, того, что был лично, всегда каким-то таинственным путем попадали по адресу, но все-таки по почте не посылались. Покойный граф В. А. Коковцев посылал обыкновенно своего камердинера в своей министерской шубе и в своей министерской карете развозить карточки по городу. Карета, с камердинером подкатывала к подъезду. Выскакивал швейцар и почтительно открывал дверцу.

— Скажи, братец, тут живет поручик Петров?

— Так точно, здесь, Ваше Высокопревосходительство. [155]

— Вот передай ему эту карточку и скажи, что был Председатель Совета Министров...

После такого визита швейцар целый год кланялся подпоручику Петрову много ниже, чем всем другим жильцам.

Шильдер по своим годам и положению мог, разумеется, свободно всяким мальчишкам самолично визиты не отдавать. Но тем не менее он всегда это проделывал и самым добросовестным образом.

Помню раз такой случай. На нашей коммунальной квартире, на Рузовской, мы устраивали иногда веселые чаи с вином и с закуской. В те времена «коктейль-парти» были еще неизвестны. Приходили к нам наши приятельницы, девицы хорошенькие, веселые и без всяких церемоний. Постоянными жителями нашей квартиры, кроме нас и двух деньщиков, были еще два щенка, пойнтеры, Бим и Бом, один рыжий, а другой белый с рыжими подпалинами. Обитали они преимущественно на кухне, в которой никогда никакой пищи не приготовлялось, и составляли радость жизни наших деньщиков, Алексеева и Чирченки, которые, при редко сидевших дома хозяевах, иначе померли бы со скуки. Деньщики их водили гулять, дрессировали и вообще охотнее занимались ими, чем нами, хотя впрочем все мы, и люди и собаки, жили весьма дружно.

В это воскресенье у нас был как раз устроен чай-гала, даже с танцами. Коновалов гремел на рояле, мы плясали, щенки лаяли, скакали и хватали нас за ноги... Веселье шло на полный ход. Одна из девиц неосторожно пришла в боа, из перьев, которые тогда носили и еще более неосторожно, раздеваясь повесила его в передней на вешалку довольно низко. Щенки это боа приметили и, пока мы танцевали, стянули его и в один миг разорвали его в клочья. По всей квартире полетели пух и перья... После такого происшествия крик, шум, хохот и вообще буйное веселье достигло, как говорится апогея. Вдруг звонок. Слышим: «Здравия желаю, Ваше Прев-во... Так точно, дома!» Шилъдер. Первые пять минут, помню, прошли с некоторым напряжением. Барышни, которые из вакханок мгновенно превратились в институток, были представлены генералу в качестве «двоюродных сестер». А потом все пошло, как по маслу. Шильдер сел, внимательно осмотрел щенков, заговорил о собаках, об охоте, сам был когда-то охотник, разгладил усы, с удовольствием выпил чаю и просидел у нас час. А когда он, наконец, ушел и за ним закрылась дверь, одна из девиц суммировала общее впечатление тем, что сказала:

— А какой симпатичный старикан!

* * *

Описываемое ниже следовало бы озаглавить, скажем, так: «футбол в каменном веке». Хотя дело это происходило много позже, [156] а именно в 1907 году.

В этом году в высоких сферах пожелали «ввести в войсках гвардии игру в футбол». Пожелали ввести ее таким же образом, как вводили новые портупеи, т. е. со среды на четверг, приказом. Главным инициатором всего дела был кавалергардский полковник В-в, лицо близкое царю, большой штукарь и гроссмейстер ордена очковтирателей. Дело казалось проще простого. Все русские мальчики умеют играть в лапту, почему же не заиграть в футбол? Вместо маленького взять большой мяч и бить его не палкой, а ногами. Вот и вся хитрость. А для этого нужно только предложить воинским частям озаботиться приобретением на полковые средства футбольных мячей, по два на полк, образовать команды и с Богом. А самое главное, как можно скорее, начать состязания и приглашать на них больших генералов, а потом и самого царя, благо никто из них в футболе ни аза не смыслит. Что такое есть футбол и как в него играют по-настоящему, сами инициаторы имели разумеется, весьма приблизительное понятие.

Доживая мои эмигрантские дни в Аргентине, мне поневоле приходится наблюдать, что такое есть настоящий футбол. После того, как лет 60 тому назад его привезли сюда англичане, футбол сделался этой стране национальным спортом. В Буэнос Айресе одних футбольных клубов имеется больше сотни. Матчи между большими клубами, профессиональными игроками собирают до 40.000 зрителей, которые если что идет не так, могут устроить побоище. В каждой аргентинской семье найдется два — три любителя футбола, которые игру понимают тонко и если не смогут пойти на матч, то отчет о нем в газетах прочтут от доски до доски. В них, в дни состязаний, футболу отведены целые страницы. А самое главное это то, что для каждого нормального здорового мальчика здесь футбольный мяч то же, что для нас был перочинный ножик. Необходимое условие мальчишеского счастья. На всех тихих улицах, где мало движения, после школы мальчишки упражняются с мячем, если не с кожаным, так с тряпичным. И достигают в этом деле настоящей виртуозности. Как я слышал, может быть не совсем в таком размере, но нечто подобное происходит теперь и у нас на родине.

До революции в России спортом занимались только привиллегированные классы, и то до смешного мало. Наша деревня спорта не знала. Мальчишки играли в игры, парни танцевали и это все.

На мое счастье, или в этом случае несчастье, по инициативе одного молодого и спортивного воспитателя у нас в корпусе был заведен футбол, но дело было еще в самом зачатке. Да и условия были не очень подходящие. На лето мы все разъезжались на каникулы. Пять месяцев в году корпусной плац был покрыт снегом, сначала по колено, а потом [157] по пояс. Оставалось полтора месяца весны и полтора месяца осени. При таких условиях многому не научишься. Как бы то ни было, элементарные правила мы все-таки знали и понятие об игре имели.

Когда в полк пришло распоряжение о введении футбола, Шильдер распорядился опросить чинов учебной команды, — в ротах и спрашивать не пытались, — кто умеет играть. Как и следовало ожидать, никто даже не знал, что это такое. При дальнейших разъяснениях обнаружилось, что трое наших юношей видели футбольные мячи в окнах магазинов. Приступили к допросу офицеров. Оказалось, что и из них игроков не имеется. При допросе с пристрастием мне пришлось сознаться, что правила игры мне известны и что мяч я ногами несколько раз в моей жизни пинал. Главным образом из дружбы, в том же сознался и мой товарищ по учебной команде Павел Азанчевский. Получили мы мячи и приступили к тренировке. В этом деле главная трудность была даже не в угаре. Наша молодежь ловкий народ. Всего труднее было добиться, чтобы каждый знал свое место и «пасировал». А то или он стоит и зевает, или все собьются в кучу. А уж если какой-нибудь игрок с темпераментом заполучит мяч, то будьте уверены, никому его не отдаст.

Через две недели в воскресенье был объявлен «матч» между нашей командой и кавалергардской. На поле перед полком разбили нашу большую палатку, развесили флаги кавалергардские и наши, расставили стулья, складные кресла... В палатке стол с белоснежной скатертью, на нем серебряный самовар, торты, печенья, прохладительные напитки, сандвичи, «виски», одним словом все, что полагается. Все это, конечно, на средства Собрания, иначе говоря на наши собственные. В великолепной коляске прикатил великолепный командир кавалергардов, один из десяти самых богатых людей в России, князь Юсупов граф Сумароков Эльстон. С ним его жена красавица Зинаида Юсупова, молодое прелестное лицо и седые волосы, первая дама Санкт-Петербурга. Приехал и инициатор всего дела В-в. Общество собралось самое блестящее. Кавалергардская команда с офицером пришла раньше. Офицер оказался наш знакомый и человек понимающий. Мы с ним с первого слова договорились.

— Я, — говорит кавалергард, — четыре года учился в школе в Англии и три года, играл там в футбол. Все, что они здесь желают устроить, есть гнусный балаган. Где уж нам к чорту «матчи» устраивать, когда наши игрочки из пяти ударов два бьют в землю, а два в ногу товарища... Ваши знают свисток?

— Единственно, — отвечаем — что они хорошо знают, это свисток. Но свистку даже смирно становятся.

— Ну, это уже и не требуется... Давайте сделаем не так матч, как [158] тренировку... Я возьму себе середину поля, Вы оба ближе к голам. Вы останавливайте моих, я Ваших... одним словом, каждый всех. На мелочи внимания обращать не приходится... Будем следить, чтобы не было уж очень грубых нарушений и, по возможности, членовредительства. Но нам трем придется побегать...

На этом и порешили. Начался матч, и что это был за «матч» — не поддается описанию. Первые десять минут, пока не разогрелись, все шло еще прилично, но потом пошла писать губерния... Мы все трое, «рефери», как бешеные носились по полю и то и дело оглашали воздух свистом. Иногда и свисток не действовал. В пылу азарта, для приведения в чувство, некоторых игроков приходилось хватать за плечи и трясти... Не обошлось и без потерь. Одному кавалергарду повредили колено, а одному нашему свихнули руку. Тому, что на поле битвы не осталась половина бойцов, команды обязаны исключительно нашему самоотвержению. Свою команду мы постарались выбрать из небольших людей, но кавалергарды были сплошь верзилы. Наша команда, как более ловкая и подвижная, забила гостям восемь голов. Все же, в качестве любезных хозяев, мы позволили и кавалергардам забить нам два гола.

Часа через два этот, с позволения сказать, «матч» кончился. Команды пошли пить чай с булками и с колбасой, а Азанчевский и я, охрипшие и уставшие, как собаки, взяли кавалергарда в уже опустевшую палатку и допили с ним оставшуюся «виску». А когда кончили бутылку, послали в Собрание за второй.

Недели через три к нам пришла играть Конная Гвардия. Вместо Юсупова с женой явился маленький и толстый Хан Гуссейн Нахичеванский с монументальной «ханшей». Матч вышел еще скандальнее, т. к. конно-гвардейский офицер понимал в футболе еще меньше нашего. Не очень по душе пришлись матчи и самим нашим действующим лицам, которые в игре находили немного удовольствия, а смотрели на дело с узко-патриотической точки зрения, «набить ряшку» долговязым гостям и тем поддержать честь своего полка. Для нас с Азанчевским эти матчи были форменный зарез. У каждого были свои «делишки» и в городе и на дачах, а из-за дурацких матчей половину праздников приходилось торчать в порядочно уже надоевших лагерях. Офицеры наши их также терпеть не могли, так как из-за них порядочному числу приходилось сидеть в воскресенье «без отпуска». А когда Шильдер находил, что офицеров мало, он самолично устраивал на уезжающих облавы и тогда наблюдались такие сцены. Едет по средней линейке на рыжем извозчике на Красносельскую станцию какой-нибудь жених поручик. На душе у него приятно и радостно. И вдруг в самом опасном месте, до поворота на открытое шоссе, из-за куста, где он стоял в засаде, выходит Шильдер. [159]

— Извозчик, стой! Вы куда едете?

— Я, Ваше Прев-во, еду по очень важному делу...

— Вы знаете, что сегодня в тги часа очень интегесный матч... Я Вас пгошу остаться...

— Ваше Прев-во, мне...

— Я Вас пгошу остаться, как личное одолжение!...

— Ваше Прев-во...

— Я Вам, наконец, пгиказываю остаться!

— Слушаюсь, Ваше Прев-во.

Несчастный поручик, сжимая кулаки, слезает с извозчика и идет домой в свой опостылевший барак. Единственно, кажется, кто получал удовольствие от матчей, это был сам Шильдер. Он молодецки гладил усы, но старинному, по модам Александра II, ухаживал за дамами и разливался соловьем.

Не знаю по какой причине, поняло ли начальство, что игру в футбол нужно вводить иначе, или что-нибудь другое, но в следующие лагери «матчей» у нас уже не было.

* * *

На, Шильдерово несчастье были у нас в лагерях не одни «матчи», тде он имел удовольствие любезничать с великосветскими дамами. Были там и строевые ученья, и рассыпной строй и смотры, а главное стрельба, стрельба и, стрельба. Зимою он еще кое-как держался, но когда началось настоящее строевое обучение в поле, бедный старик окончательно потерял душевное равновесие. Он вмешивался во всякие мелочи, давал невпопад приказания, которые потом приходилось отменять, суетился, нервничал, без толку приставал к офицерам и к концу лагеря извел нас всех до такой степени, что «директора» стали ругать на все корки. Повезло ему в том, что нашим старшим полковником был в это время Эрнест Лаврентьевич Левстрем, в первый год войны командир 1-го Е. В. Гвардейского Стрелкового полка, заработавший себе и своему полку хорошее имя под Опатовым.

Левстрем был среднего роста, худой и умный швед, великолепный стрелок, — тринадцать императорских призов, — и человек с тактом и с характером. Не все его одинаково любили, но уважали и слушались поголовно все. Если бы не Левстрем, в трудных лагерях 1907 года пропал бы бедный Шильдер, «как швед под Полтавой».

Лагери 1907 года были действительно трудные. Начальство на нас наседало. Лечицкий допекал со стрельбой. До половины июня стоял собачий холод. Ингерманландский дождь моросил с утра до вечера. Чины дрожали в насквозь промокших палатках, укрываясь сырыми шинелями. Мы дрожали в наших бараках и в огромном Собрании, где никаких печек, конечно, не водилось. Согревались главным образом изнутри. [160]

Водку, настоенную на березовых почках, так называемую «зеленую водку», потребляли в изрядном количестве даже те, которые вообще к вину относились с осторожностью. Как правило, водку в Собрании себе к прибору нельзя было требовать. Пей не отходя от закусочного стола. А если отошел, водки больше не получишь. Если хочешь пей вино. За ужином в лагерях делалось исключение и маленькие пузатые графинчики с изумрудной влагой стояли почти у каждого прибора. Водка эта не покупалась, а изготовлялась в Собрании своими средствами. Кроме отменного вкуса, она отличалась еще небесным запахом. Нальешь, бывало, в рюмку, понюхаешь и почувствуешь аромат весны. А потом проглотишь и станет тепло, сухо и на душе весело. К этому периоду относится сложенная полковым поэтом кн. Касаткиным песенка, распевавшаяся на мотив: «пой, ласточка, пой!» Начиналась она так:

«Надоела нам страшно наводка,
Надоел нам Лечицкий давно...
Лишь одно утешение водка,
Жизнь иначе была бы...»
Пой, ласточка, пой...»

Почти каждое утро с шести часов была стрельба и чаще всего под. дождем. Стрельбище мокрое, трава хлюпает под ногами. Сойдешь с травы на дорогу, ноги разъезжаются в грязи. Офицеры и фельдфебеля в клеенчатых накидках. Некоторые офицеры надели длинные резиновые сапоги. Но большинство их не одобряет и месит грязь в обыкновенных, «черного товару», которые сырость как угодно пропускают. По их мнению резиновые сапоги имеют «нестроевой вид», что, конечно, и правда. Стрельба идет плохо. Уж где тут на шестьсот шагов попасть в «головную», когда и соломенный мат, на котором лежишь, и сама «головная», и прорезь прицела и вершина мушки, — все покрыто тонкой мокрой сеткой, поминутно застилающей глаза. Все ходят злые. Скверное настроение начальства передается на линию огня, вследствие чего стрельба, разумеется, идет еще хуже.

Обыкновенно командиры полка являлись на стрельбу только в исключительных случаях. Шильдер торчал на стрельбище постоянно и всем мешал. Иногда он приезжал туда верхом на обозной лошади, которую ему специально подобрали за кроткий нрав. Как сейчас стоит перед глазами его мало воинственная фигура, под дождем в клеенчатой накидке, в смокшей фуражке и с обвисшими усами. Надо полагать по причине застарелой болезни, приобретенной долгой сидячей жизнью, нормально верхом он ездить не мог и на седло ему клался надувной резиновый круг, точь в точь такой, какие употребляются в больнице.

В таком виде он ездил по ротам, делал замечания и требовал, чтобы [161] ротные командиры обращали специальное внимание на то, в каком положении у лежащих стрелков лежат ноги. А когда в какой-нибудь роте, сразу же после сигнала «отбой», раздавался одиночный выстрел, Шильдер свирепел, поднимал своего скакуна в галоп и с протянутой рукой, как на Фальконетовом памятнике, летел на место преступления, истошным голосом вопя: «Кто стрельнул?»

На том же стрельбище, но на этот раз уже в отличную погоду, стрельба как-то раз производилась днем. Когда все роты отстреляли, часов около 7 вечера, приступили к офицерской стрельбе, стоя, на сто шагов, в круглые призовые мишени. Каждая смена по десять человек, по старшинству, полковники, капитаны и т. д. Призовикам, Левстрему, Лоде, Свешникову и Гончарову вестовые подали их собственные винтовки, где все ложе было залеплено золотыми и серебряными накладками в память взятых призов. Мы, все прочие, взяли винтовки из рот, те, из которых стреляли обыкновенно. Выбили, как полагалось, «сверх отличного». Левстрем отстрелял в первой смене и уложил свои пять пуль, как всегда, в квадрат не дальше семи. А когда все кончили и выяснились результаты, сказал в шутку, обращаясь ко всем: «Молодцы, ребята, хорошо стреляете». Мы также в шутку, довольно стройно ему ответили. Со стрельбы чины уходили обыкновенно одиночным порядком. Отстрелял свое и ступай. На этот раз довольно много народу осталось посмотреть, как стреляют «господа» и все они наблюдали за офицерской стрельбой с живейшим интересом. От удачной стрельбы настроение у нас у всех поднялось. Длинный Лоде, который несмотря на свой капитанский чин, был необыкновенно молод душой и как скауты «всегда готов» на все не совсем обыкновенное, неожиданно предложил:

— Давайте пойдем в Собрание водку пить строем и с песнями.

— Очень хорошо, отлично, давайте пойдем!

Хочу, кстати, сказать здесь несколько слов про милого Лоде. Он был один из многих наших русских немцев, у которых ничего немецкого уже не осталось. Даже свой баронский титул он отбросил и если бы кто-нибудь из офицеров назвал его «бароном», он мог бы, пожалуй, рассердиться. Спортсмен он был первоклассный. Отличный лыжник, прекрасный стрелок, в начале 90-х годов ярый велосипедист... Когда появились первые мотоциклетки, он завел себе самую новую и стал носиться по Петербургским дорогам, удивляя людей и пугая лошадей. Когда появились первые автомобили, Лоде стал автомобилистом. Когда родилась авиация, он пытался попасть в авиационную школу. Его туда не взяли. Вышел из лет. Был он тогда уже капитаном на вакансии полковника.

Долговязый, всегда жизнерадостный, не очень тщательно одетый, мастер на веселое, а иногда и на крепкое слово, барон Влад. Эд. Лоде [162] был любимцем и солдат и офицеров. В 13 году он получил уже не помню какой стрелковый полк и повел его на войну. Не все командиры полков в ту войну любили подвергать себя опасности. Лоде, со своими неизменными шутками и крепкими словцами, самолично лазил всюду, куда лезли его солдаты. В сентябре 14 года он был убит пулей в голову. Потом во время войны мне случилось встретить одного раненого капитана его полка. Когда он узнал, что я Семеновец и отлично знал Лоде, мужественный капитан, сам Георгиевский кавалер, пустил слезу.

Так вот, кроме Левстрема и еще двух полковников, мы все в этот веселый вечер построились по росту, расчитались на первый, второй, повернулись направо, вздвоили ряды, взяли на плечо и под командой Лоде строевым шагом пошли в Собрание пить «зеленую водку». Взвод получился хоть куда. Романовский лихим солдатским тенором затянул «Во кузнице»... Все многочисленные чины, которые нам по дороге попадались, особенно подчеркнуто лихо перед нами вытягивались, весело скалили зубы и были в восторге.

При самом выходе со стрельбища видим стоит Шильдер. Мы еще больше подтянулись, дали тверже ногу, Лоде бодро скомандовал: «Взвод, смирно! Равнение направо!» Вскинули мы головы и видим, что Шильдер наш покраснел, взялся рукой за ус, да вдруг как гаркнет:

— Пгекгатить! Газойтись!

Выходка была до такой степени нелепа и неожиданна, что все мы к первую минуту растерялись. Потом остановились, отдали винтовки подбежавшим чинам и, вне себя от недоумения, уже не строем, а толпой пошли дальше. А потом началось:

— Да что он, обалдел? Какая его муха укусила! Да как он смеет орать на офицеров, да еще в присутствии чинов! Что он воображает, что мы кадеты, а это Псковской кадетский корпус. Кабы был он не «директор», а командир полка, вместо того, чтобы орать на нас, как на мальчишек, он бы улыбнулся и крикнул бы нам: «Спасибо, молодцы, за отличную стрельбу». А мы бы ему, под левую ногу, ответили: «Рады стараться, Ваше Прев-ство»... Это так оставить нельзя. Пусть Левстрем его научит, как себя вести с офицерами!»

Как правило, во всех столкновениях офицеров с командиром полка, со стороны офицеров выступал всегда старший полковник. Все происшествие Левстрем видел сам, так как стоял тут же рядом и был всецело на нашей стороне. В тот же вечер в командирском бараке происходило объяснение. И на следующий день после обеда Левстрем нас собрал в читальной и от имени Шильдера объявил, что «командир полка сожалеет о той резкой форме, в которой он обратился к г. г. офицерам, но с другой стороны продолжает считать, что в присутствии нижних чинов г. г. офицеры не должны были устраивать профанацию строя». [163]

В чем он тут нашел «пгофанацию стгоя», никто из нас понять не мог, но на этом инцидент был закрыт.

Если командир полка боится начальства, то будь он самой прекрасной души человек, уважать офицеры его не будут. Шильдер боялся всех, даже начальника дивизии Лечицкого, которого все очень почитали, иногда добродушно подругивали за излишнее «менторство», но решительно никто не боялся, ни солдаты, ни офицеры.

Раз как-то в лагерях мы только что сели за обед. В огромном зале все расселись, как полагается, командир полка посередине стола под портретом Петра, напротив старший полковники так дальше по чинам. Молодежь на концах. Собранские разносят суп. Все голодные и усталые и потому главным образом едят, а не разговаривают. В зале тихо.

Вдруг быстро входит запыхавшийся чин, подходит к Шильдеру и прерывающимся голосом громко докладывает:

— Ваше Прев-во, дежурный по полку приказали Вам доложить, что начальник дивизии находится в расположении полка.

Теперь почему «прерывающийся голос»? Весьма понятно почему. От палатки дежурного офицера на передней линейке и до собрания, по крайней мере полкилометра, каковое расстояние молодец покрыл в предельный срок. Было бы нормально, чтобы такие важные пункты в лагере, как палатка дежурного офицера, канцелярия, командирский барак и собрание были связаны между собою телефоном. Но при нашем техническом убожестве у нас даже этого не было и все приказания и сообщения по лагерю передавались через пеших вестовых, которые не имели даже велосипедов. Отсюда запыхавшийся вид и прерывающийся голос.

Реакция Шильдера на доклад вестового была совершенно неожиданная. Он вскочил и громким взволнованным голосом сказал:

— Господа! Хватайте шашки и бежим!

Мы все тоже поднялись и стояли в нерешительности и в полном недоумении. Положение спас по обыкновению Левстрем.

— Помилуй, В. А., куда же нам бежать? Сейчас обеденное время, солдаты кончили обедать и отдыхают... Мы обедаем... Если бы начальник дивизии захотел вызвать полк по тревоге, но тогда пробили бы «тревогу»... Вот тогда нужно было бы бежать. Генерал Лечицкий в расположении полка бывает пять раз в неделю. Сейчас с ним дежурный офицер. Все его приказания он примет и передаст. Если начальник дивизии хочет нас видеть, пускай приходит сюда... Если он хочет есть, его здесь накормят... Это тоже не в первый раз. Никуда нам бежать не нужно, а нужно сесть и спокойно продолжать обедать!... [164]

Под влиянием таких умных речей Шильдер успокоился и снова сел. А садясь промолвил:

— Да, ты пгав, Эгнест, Лечицкий еще ничего, стгашиться нужно Загубаева.

Зарубаев был тот генерал-инспектор пехоты, который несколько месяцев назад, рано утром, не слишком для нас удачно, посетил полк без приглашения и имел короткую беседу с дежурным по полку, который стоял перед ним непричесанный и в кальсонах.

Карьера Шильдера блестящая иллюстрация того, как в наше время делались высокие назначения. Был он не плохой человек, джентльмен и все такое, и в свое время служил добросовестно и с пользой, но в том физическом и умственном состоянии, в котором он тогда уже находился, годился он в лучшем случае заведывать каким-нибудь инвалидным домом, а то и прямо в чистую отставку. Все же после Семеновского полка царь предложил ему принять... Министерство Народного Просвещения! От министерства Шильдер имел благоразумие отказаться и попросил Пажеский корпус и получил его. Каким авторитетом он пользовался у пажей, может иллюстрировать маленькая картинка, описанная мне нашим офицером Сергеем Дириным, который в то время, когда все это происходило, стоял в строю и все самолично видел и слышал.

Младший специальный класс Пажеского корпуса в чем-то проштрафился и директор должен был притти его распечь. В зале построен класс. Тишина такая, что муха пролетит слышно. Наконец слышатся шпоры Шильдера, раздается команда «смирно!» и все замирает.

Шильдер выходит на середину перед строем, останавливается и разглаживает усы. Длинная драматическая пауза. Не здороваясь, что еще больше увеличивает эффект, замогильным голосом он начинает говорить.

— Жизнь не шутка!... — большая пауза. — Жизнь не игхушка! — Очень большая пауза. — Жизнь не тгу-ля-ля!! — Самая большая пауза.

Все с напряжением ждут, что будет дальше. А дальше ничего. Шильдер круто поворачивался и уходит. Надо полагать, что он все-таки что-то приготовил, но в последнюю минуту забыл...

Самое удивительное было то, что после Пажеского корпуса, где он безнадежно провалился, Шильдеру дали в управление Александровский лицей (Пушкинский), в котором он директорствовал целых семь лет вплоть до самого его закрытия. Говорили потом, что за всю столетнюю историю этого учебного заведения, которое дало России Пушкина и Щедрина, по распущенности лицеистов и общему беспорядку время Шильдера было самое упадочное.

После революции бедный старик прожил еще несколько лет так, [165] как в эпоху военного коммунизма могли существовать «бывшие люди», он служил истопником, починял зонтики, точил старые бритвы «жилет» и попеременно со старухой женой часами стоял в хвостах... Умер он в тюрьме от разрыва сердца.

Когда после, лагерей 1907 года Шильдера от нас, наконец, убрали, новым нашим командиром был назначен генерал-майор Александр Александрович Зуров, брат моряка, доблестно погибшего в Цусиме, и двоюродный брат графов А. А. и Н. Н. Игнатьевых, о которых в этой книге я уже упоминал.

Как все Зуровы совершенно лысый, А. А. был высокий еще молодой человек, очень хорошо воспитанный, очень серьезный и очень деловой, но несколько суховатый. Впрочем, при нашей гвардейской «аутаркии», когда всем в полку, кроме строя, управлял старший полковник, некоторая отдаленность командира от офицеров была вещь вовсе не плохая.

До нас карьера А. А. была: Пажеский корпус, Преображенский полк и Военная Академия. К Генеральному Штабу он причислен не был.

Несмотря на суховатость в обращении, старый холостяк Зуров сразу же пришелся нам ко двору. Даже и те, на кого трудно был угодить, признавали, что командира мы получили такого, что лучше и желать нельзя. Лично мне кажется, что воевать под его начальством было бы одно удовольствие. К сожалению командовал он нами очень недолго и принужден был навсегда уйти из строя по самому неожиданному и нелепому случаю, в котором сам он ни душой ни телом виноват не был. Один молодой офицер умышленно изменил текст телеграммы, которую царь послал полку на полковой праздник. Этому невероятному происшествию посвящен один из очерков этой книги, под заглавием «Подпоручик Николай Ильин — редактор царской телеграммы». Вел. кн. Николай Николаевич грубо накричал на Зурова, и ему ничего не оставалось другого, как, уйти.

Потому что его ценили и уже начинали любить, а главное потому, что он невинно пострадал, провожали Зурова совершенно исключительным образом. Кроме полкового жетона, поднесли ему еще прекрасный подарок. Кроме того офицеры всех четырех батальонов, каждый по отдельности, снимались с ним в группе. Группа нашего 3-го батальона и сейчас, когда я все это пишу, висит у меня перед глазами в моей маленькой квартирке в Буэнос-Айресе. Самая же главная часть проводов был прощальный обед-монстр, который был ему устроен. На обеде этом дом Романовых был представлен тремя членами, Константином Константиновичем, Кириллом Владимировичем и Борисом Владимировичем. Первые два были связаны с Зуровым по Преображенскому полку, [166] третий по нашему. После тоста за уходящего командира полка, оглушительное ура продолжалось пять минут. Продолжительность небывалая. Наконец поднялся растроганный Зуров и, изо всех сил сдерживая волнение, стал благодарить, говорить, как он любит и уважает наш полк и как ему тяжело, что «неожиданные обстоятельства» заставили ею с ним расстаться. Момент был высокого напряжения. Когда Зуров сел и на минуту стало тихо, Борис Владимирович, выражая общее настроение, в полголоса, но так, что всем было слышно, произнес выразительное двухсложное русское слово «сволочь». К кому это слово относилось, всем было ясно. Если бы появился в зале в эту минуту вел. кн. Николай Николаевич, то встретили бы его неприветливо. Тогда все были возмущены, но строго-то говоря, по существу Николай Николаевич был виноват только в том, что был груб. Несчастье, постигшее бедного Зурова, относится к категории карнизов, неожиданно падающих на голову прохожего. Обыкновенно карнизы не падают, но если уж случится такой случай, ничего тут не поделаешь: приходится нести последствия.

А. А. Зуров в строи так и не вернулся. До самой революции он управлял дворцами в Москве и, говорили, занимался какими-то историческими работами в Московских архивах. После революции он перебрался в Польшу, где у него был клочок земли. На этом клочке, занимаясь фермерством, он и умер за два года до второй германской войны.

* * *

Следующим нашим командиром был генерал-майор Илья Яковлевич Кульнев. По какой причине он получил наш полк, мне неизвестно. В Академии он не был, на Японской войне также не был. Долго служил воспитателем в каком-то кадетском корпусе — везло нам на педагогов, — а последнее время перед назначением, командовал в Смоленске 4-м Пехотным Капорским полком. Надо думать, что в назначении его главную роль сыграла его громкая фамилия. Он был родным правнуком знаменитого героя шведской и Отечественной войны 12-го года, авангардного генерала Кульнева. Портрет знаменитого Кульнева висел, да и теперь, наверное, висит рядом с портретом Милорадовича в галлерее героев 12-го года, в Зимнем Дворце.

И. Я. Кульнев числился нашим командиром полтора года, но фактически командовал несколько месяцев. Остальное время лежал дома. и болел. Хотя и не неся уже строевой службы, я тогда жил в полку в офицерском флигеле и постоянно бывал в Собрании. За все это время я видел Кульнева только два раза. И оба раза он был в полной парадной форме. Первый раз когда принимал полк, а второй, когда лежал в гробу и мы с Леонтьевым стояли над ним почетными часовыми. [167]

Про похороны рассказывать нечего, хотя они были, очень парадные, с великими князьями, с венком от царя, с десятками генералов, и свитских и простых, с войсками, с музыкой, все чин чином. А про прием полка Кульневым расскажу подробно, так как прием этот, можно сказать, был единственный в своем роде. Думаю, что никогда в Российской армии таких случаев не происходило.

Приему должны были быть посвящены два дня. Первый день представление офицеров в Собрании и парадный завтрак, а второй обход рот и полковых помещений. Полк новому командиру сдавал Левстрем.

К 11 часам в Собрание явились все офицеры, строевые, нестроевые, в постоянных командировках, одним словом все, кто носил полковую форму. Тогда как раз только что были введены новые Александровские мундиры с красными лацканами, и общая картина, получилась очень красивая. Приехал маленький П. П. Дирин, председатель общества старых Семеновцсв. Явились полковые доктора, духовенство, И. П. Широков, военный чиновник, делопроизводитель хозяйственной части, регент церковного хора Алексеев и оружейный мастер Антонов.

На войне все это переменилось радикально, но в мирное время ни духовенство, ни доктора, ни тем паче все другие полковые «апендисы», входа в Собрание не имели. Это был клуб «господ», куда всем прочим ход был заказан. Но по торжественному случаю приема полка новым командиром все социальные перегородки пали. На один день. Всего в зале собралось к завтраку человек 70. Приехали, командир бригады и начальник дивизии генерал Мрозовский.

По трем стенам большой столовой выстроились в ряд все по старшинству, полковники, капитаны, штабс-капитаны, поручики, подпоручики, духовенство в шелковых рясах, доктора в парадной форме, в эполетах... На самом левом фланге в пиджаке стоял бородатый и мрачный оружейный мастер Антонов.

Наконец, по беспроволочному телеграфу собранских вестовых передалось, что командир полка приехал. Все быстро стали на свои места, и даже подравнялись. Послышались шпоры. Левстрем стал на правый фланг и громко сказал:

— Господа офицеры!

Вошел Кульнев. Он был довольно представительный мужчина, среднего роста, стройный, неопределенных лет, немного за пятьдесят. Новый с иголочки Семеновский мундир с красным лацканом, генеральские «жирные» эполеты с царскими вензелями, и золотой аксельбант. При назначении нашим командиром царь взял его в Свиту.

Как только командир вошел, музыка ударила полковой марш:

«Мы верно служили при русских царях,
Дралися со славою и честью в боях. [168]
Страшатся враги наших старых знамен,
Нас знает Россия с Петровских времен.
Царь Петр покрыл нас славою побед
И помнит бой Полтавский помнит швед.
Да будет же свят сей залог вековой
В Семеновской славной семье полковой,
Да будут потомки потешных полков
Надеждой для Руси, грозой для врагов...
Царь Петр покрыл нас славою побед
И помнит бой Полтавский помнит швед».

Полковой марш был полковой гимн. Слушать его можно было не, иначе, как стоя смирно. А если на улице, то руку к головному убору.

Прослушали полковой марш и, когда музыка замолчала, Кульнев, отвесил нам глубокий поклон. Поклонились и мы ему. Кто по чину и должности носил шпоры, щелкнул шпорами, остальные каблуками. Левстрем начал представление.

— Ваше Прев-во, разрешите представить Вам господ офицеров. Полковник Тунцельман. — Короткий военный поклон — с приставлением ноги корпус принимает исходное положение — и рукопожатие.

— Полковник Тимрот 1-ый, — тот же церемониал. — Капитан Шелехов. Капитан Пронин 1-ый. Капитан Лялин. Капитан князь Касаткин Ростовский, и т. д., и т. д. все семьдесят человек.

Когда пришла моя очередь шаркать ножкой, меня поразил болезненный вид, нового командира. Провалившиеся щеки, усталые потухшие глаза, в лице ни кровинки и все лицо шафранно-желтого цвета.

Наконец кончилась сухая и постная часть. Лица из строго официальных снова сделались человеческими. Скоро можно будет пропустить рюмку, другую водки и вкусно поесть. По особо торжественному случаю завтрак будет богатый, не меньше как из четырех блюд. Закуска тоже по первому разряду. В обыкновенные дни закусочный стол не являл собою большого разнообразия. Зубровка, рябиновка, белая водка и кое-где овальные тарелочки с ломтиками хлеба, с кружками колбасы, кусочками ветчины, селедка, сардинки, шпроты... Однообразный пейзаж... Теперь весь стол, высокий, но узкий, нарочно, чтобы до всего можно было дотянуться, был уставлен яствами, при одном воспоминании о коих у человека, как у собак профессора Павлова, начинается секреция слюны. Красовались на столе серебряные кастрюлечки с горячей закуской, биточки в сметане, посыпанные укропом, сосиски в томате, форшмаки с селедкой, белые грибы в сметане, паштеты, разные «каната», хрустящие, поджаренные в масле квадратики белого хлеба, с покоющимися на них кильками, всевозможные сыры, царь сыров — рокфор, камамбер, старый честный швейцарский, и, наконец, [169] посредине, патриции закусочного стола: икра, омары и копченые сиги, а к ним в серебряных соусниках густой желтый майонез. Водок на столе стояло сортов десять. На все вкусы. И среди них, то там, то здесь красовались тонкие, запотевшие, только-что со льда, графинчики со светлейшей очищенной, которую в России с одинаковым удовольствием потребляли и царь, и генерал, и пахарь, и рабочий.

Закуски на столе были расставлены не как-нибудь, а с пониманием. Посередине, куда подходит начальство и старшие, ставилось то, что получше, а по концам, которые бывали облеплены молодежью, же больше кусочки жареного свиного сала, колбаса, сардинки, шпроты и проч. тому подобные деликатесы фельдфебельских именин. Чтобы подпоручику заполучить икры или кусок омара и вместе с тем не нарушить строгих собранских правил благоприличного поведения, нужно было проявить немалую ловкость и проворство.

В лагерном собрании, где закусочный стол был длинный, около него свободно умещалось человек шестьдесят. В городском собрании, где стол был короче, при таком скопище людей приходилось уже закусывать в две смены.

Как только приступили к закуске, музыка грянула полковой «колонный марш». Под этот марш в 1813 году наш полк входил в Париж. Это была тоже специальная музыка, но далеко не столь торжественная, как полковой марш. Под звуки колонного марша разрешалось двигаться, разговаривать и даже есть. По моему поручичьему чину, состоя во второй смене, я со своего места мог отчетливо видеть, как генералы подошли к столу и командир с приятной улыбкой налил начальнику дивизии рюмку водки. А тот ему. Потом выпили еще и, наверное, еще. У стола генералы стояли минут двадцать. И вдруг новый командир полка поднял рюмку и громко на весь зал, каким-то особенно возбужденным голосом, крикнул: «Господа!»

Мгновенно все стихло, но все мы почувствовали себя неловко. Это было явное нарушение порядка. По ритуалу следовало новому командиру закусить, отойти в сторону, чтобы дать место другим, затем сесть за стол на свое место под портретом Петра, по правую руку начальник дивизии, по левую председатель союза старых Семеновцев. Затем надлежало ему спокойно съесть первое блюдо, а когда разольют шампанское, встать и сказать первый тост за державного шефа государя императора. Второй тост за Российскую армию и за гостей, начальника дивизии и других. Тогда со своего места напротив поднялся бы старший полковник и предложил бы тост за нового командира. После этого ему было бы крикнуто «ура», приличное, но сдержанное, так сказать выжидательное. Посмотрим, мол, как ты себя будешь вести дальше. По одному крику «ура», начальство всегда могло почувствовать, какое [170] к нему есть настоящее отношение. И уже только тогда полагалось командиру благодарить и сказать настоящую речь в честь полка, что он горд и счастлив, и дружная работа офицеров и все такое прочее.

Тут же происходило явное нарушение всех традиции и установленных правил. Тосты с рюмкой водки у закусочного стола. Невиданное и неслыханное дело!

Между тем при гробовом молчании 70 человек, даже собранская прислуга с блюдами застыла на местах, громким, но неверным голосом Кульнев продолжал говорить:

— Сегодня, господа, я счастлив... Вы не знаете, как я счастлив... Я — армейский офицер. Темная глухая армейщина... В академиях не учился... В гостинных не вертелся... И вдруг меня государь император, назначает командовать своим Семеновским полком. Он дает мне на погоны свои вензеля... Николай второй император и самодержец всероссийский... Вы понимаете, что я сейчас чувствую, что я переживаю... Кто там. шевелится! Когда говорит командир полка, все должны стоять смирно! Так что я говорил? Да, я счастлив, я глубоко счастлив, я безконечно счастлив, что государь мне дал в командование полк. И какой полк — Лейб-гвардии Семеновский полк — исторический полк, полк Петра Великого... Да, так что я говорил? Полк, Петра... Сии птенцы гнезда Петрова... Да... выходит Петр, он горд и ясен... Да, так что я говорил?

Мы все семьдесят человек стояли в изумлении и недоумении и чувствовали себя очень неловко. Случалось, приходилось слышать речи взволнованных и растроганных людей, но таких речей никогда раньше в Собрании не раздавалось. А потом всех сразу осенило: он пьян.

А Кульнев между тем продолжал:

— Хотите Вы знать, что у меня делается на душе? Да, вот, я говорю, что я счастлив... Я, наверное, скоро умру, но под конец жизни Бог мне послал счастье... Государь император дал мне, глухому армейцу, свой Семеновский полк... Кто там смеет разговаривать?.. Когда командир Семеновского полка говорит, все должны молчать, молчать!... Да, так что я говорил?!...

Никто, конечно, не разговаривал, но всем стало ясно, что назревает скандал. Кульнева необходимо было убрать, во что бы то ни стало и как можно скорее. Рядом в комнате стояли музыканты. В самом зале было до десятка собранских вестовых. Для них зрелище пьяного командира было зрелище малоназидательное. Кроме того, все, что происходило в офицерском собрании, незамедлительно становилось известным в казармах. В тот же вечер весь полк будет знать, что на приеме командир полка напился вдребезги, единственный из всех. [171]

Начальник дивизии Мрозовский переглянулся с Левстремом, и, выждав паузу, обратился к Кульневу:

— Ваше Прев-во, Вы устали, утомились, Вы бы пошли отдохнуть...

— Ваше Прев-во... кто здесь хозяин... Вы или я? Я прошу Вас не мешать мне говорить с моими офицерами. Так вот, что я говорил? Я командир Семеновского полка... Я счастлив... Я горжусь этим...

И еще на десять минут. Наконец, полковой адъютант Унгерн-Штернберг решил применить военную хитрость и выманить Кульнева из столовой. Он за спинами тихонько пробрался в буфет, затем демонстративно оттуда вышел, подошел к Кульневу и сказал:

— Ваше Прев-во... Ваша супруга из командирского дома спешно просит Вас к телефону.

Телефонная будка помещалась в дежурной комнате. Если бы заманить туда Кульнева, то с ним можно было бы уже справиться. Но не тут-то было.

— Вы кто? Ах да, полковой адъютант... Скажите моей жене, что когда я говорю с моими офицерами, я занят... И какие там жены... К чорту!... Я командир Семеновского полка, а жена моя должна ждать...

Что тут было делать? Нельзя же все-таки было увести его силой. Он мог начать отбиваться. И что бы тогда получилось, страшно подумать. Единственный выход был дать ему еще водки и ждать, покуда он ослабеет и обмякнет. И вот мы стали ждать и ждали минут сорок. А Кульнев все говорил. А если кто-нибудь начинал двигаться, он кричал и выходил из себя. Это было очень мучительное время. Наконец он ослабел и пошатнулся. Этого только и ждали. Подхватили его под руки и увели в дежурную комнату. Там раздели и уложили на диван. Дали знать его жене. Бедная женщина прилетела в слезах и тут все объяснилось. Оказалось, что бедняга уже давно был очень серьезно болен почками, но болезнь свою скрывал, не хотел уходить в отставку и лечился дома. Весь последний месяц он сидел на молочной диете. Всякого алкоголя ему не только пить, но нюхать было стражйше запрещено. Перед тем, как отпустить его из дому, жена взяла с него слово не пить ни капли и он торжественно обещал. А потом на радостях не выдержал. Выпил он всего каких-нибудь четыре, пять рюмок, самое большее. Его повышенному настроению в этот день была еще одна важная причина. Кульнев был семейный человек и никаких личных средств не имел. Царские вензеля на погонах и золотой аксельбант, т. е. звание флигель-адъютанта или свиты Его Величества генерал-майора, было звание исключительно почетное и никаких денег не давало. При командирском жаловании 3.000 рублей в год в Петербурге и с семьей, ему не на что было бы сшить себе новые мундиры, полковой и свитский. Свитская [172] форма была особенная, с серебряным шитьем и стоила дорого. И вот в это самое утро он получил от министра двора уведомление, что царь из своих личных средств, из так называемой «царской шкатулки» назначил ему четыре тысячи рублей в год «на представительство». С души у него свалилась тяжесть. А тут еще церемония приема полка. Ну, как было не выпить рюмки водки по такому случаю? Он и выпил.

В этот день никакого торжественного завтрака не вышло. Все мы жалели беднягу Кульнева и были в подавленном настроении. Большинство разъехалось по домам, не притронувшись к завтраку. Львиная доля заготовленных яств досталась собранским вестовым и полковому караулу, благо караульное помещение находилось в том же подвальном этаже, что и офицерская кухня.

После приема полка, Кульнев слег в постель и проболел несколько месяцев.

Лето 1909 года в мировом масштабе ознаменовалось одним важным событием. Французский летчик Блерио на своем аппарате перелетел через Ламанш, т. е. из Франции перелетел в Англию. Сейчас это кажется смешно, но тогда это был подвиг и достижение, о котором пространно писали газеты всего мира.

В то же лето в нашем полковом масштабе имело место тоже немаловажное событие — 200-летний юбилей Полтавской битвы. 26 июня 1709 года — 26 июня 1909. В Полтаве готовились большие торжества. К этому дню туда должен был приехать царь и туда же отправлялась вся наша Петровская бригада, то есть Преображенцы, мы и 1-ая батарея 1-ой Гвардейской Артиллерийской бригады — бывшая Петровская Бомбардирская рота. Мне лично быть в Полтаве не довелось. Тогда я сидел в русском генеральном консульстве в Мешхеде и под руководством моего учителя мирзы Риза-Хана усиленно изучал персидский язык. Поэтому о нашей Полтавской эпопее я знаю только по рассказам товарищей. В Полтаве мы должны были пробыть неделю, причем весь церемониал был подробно разработан заранее. Туда входил царский смотр войскам, примерное сражение на Полтавском поле битвы, а затем всякие осмотры, увеселения, приемы, обеды, балы и т. д.

К поездке у нас стали готовиться задолго. Ротные командиры усиленно пригоняли солдатское обмундирование. Каждый чин должен был выглядел, так, чтобы с первого взгляда свести с ума всех полтавских дивчат. Те, кто были родом из Полтавы, писали своим и устраивали встречи. Офицеры шили себе новые кителя и запасались деньгами. Брали с собой палатки и солдатские и офицерские, т. к. бригада должна была стать лагерем неподалеку от города. Собрание брало с собою нашу большую палатку-шатер, вместимостью на сто человек, а кроме того на то же количество людей столового белья, серебра, хрусталя и посуды. [173]

Ехала вся наша офицерская кухня с четырьмя поварами. Брали с собою большую часть нашего винного погреба и «на всякий случай» 50 дюжин бутылок шампанского. Нелишне будет сказать мимоходом, что из всего взятого в Полтаву винного запаса назад в Петербург не привезли ни одной бутылки.

Всем войскам были приготовлены прямые поезда Петербург — Полтава. Чинам были даны удобные «жесткие» вагоны, с длинными скамейками, со спальным местом на каждого. Офицеры получили вагоны Между народного О-ва. Как путешествие, так и вся полтавская неделя были сплошным праздником и для чинов и для офицеров. Все удалось на славу, начиная с погоды, которая все эти дни была как на заказ. Для чинов, кроме смотров, парадов и примерных сражений, которые как-никак были занимательны, город Полтава устроил гулянье, спектакль и другие развлечения, уже не говоря о пище, на которую полтавские отцы города тоже не поскупились. Доказательство то, что несмотря на большую беготню, все вернулись в Петербург потолстевшими.

Полтавским городским головой тогда был Курдюмов, бывший гусар и богатый человек. А товарищем городского головы Аглаимов, наш старый семеновец. Нечего говорить, что заботясь о чинах, они позаботились и о «господах офицерах». Всяких увеселений, а в особенности угощений им тоже было предложено вдоволь. На все обеды, которые нам давали, Преображенцы и мы неукоснительно отвечали. При постоянных поездках из лагеря в город офицерам приходилось держать постоянных извозчиков, что влетело в копеечку. Вообще, когда вернулись домой и подсчитались, то обнаружилось, что, кроме личных расходов по обмундированию и передвижению, одно Собрание на Полтавских торжествах обошлось каждому офицеру рублей в двести. Зато уж юбилей справили на славу.

В память Полтавского юбилея, мы все, офицеры и чины, подучили для ношения на груди бронзовые медали на голубой Андреевской ленте. На одной стороне был профиль Петра, а на задней стороне его знаменитые слова: «А о Петре ведайте, что жизнь ему не дорога, жила бы только Россия».

С нами в Полтаву ездило наше духовенство Не все, конечно, а только двое, старший священник и старший дьякон. Дьякон наш был очень красочная фигура, двойник знаменитого Лесковского Ахиллы Десницына. Такой же богатырь и такой же простец. Любил и умел выпить, преимущественно водки. Говорил, что это помогает ему для голоса. В Полтаве было много церковных служб, панихиды, молебны, и главным образом на открытом воздухе. Микрофонов в то время не водилось. А знатоками уже давно замечено, что никогда настоящий бас не звучит так сочно и густо, как на следующий день после. [174]

В одной палатке с великаном дьяконом помещался его закадычный приятель, маленький и щуплый полковой капельмейстер Зилинг. Зилинг, в противоположность жизнерадостному и сангвиническому дьякону, был сентиментальный меланхолик и тоже пьяница. По вечерам у себя в палатке дьякон Крестовский и капельмейстер Зилинг каждый вечер закусывали и выпивали, причем после десятой, рюмки разговор обыкновенно сворачивал на богословские темы.

Миша Нагорнов (убит под Красноставом в июле 15-го года), тогда еще подпоручик 16-ой роты, жил в палатке рядом с дьяконом и разговоры эти неоднократно слышал. Имея дар смешно рассказывать, он долго потом в Собраньи клал в лоск офицеров, представляя в лицах, как дьякон убеждал Зилинга перейти из лютеранства в православие и как он ему доказывал преимущества православной веры над лютеранской. Как настоящему россиянину, слово «Зилинг» дьякону произнести было трудно, поэтому приятеля своего он называл «Зилига».

Разговоры между ними велись приблизительно в таких тонах: Дьякон: — Хороший ты человек, Зилига, а жаль мне тебя..

Зилинг: — Почему же Вам меня жаль, отец дьякон?

Дьякон: — А вот почему. Вот ты сейчас водку пьешь, а когда помрешь ты, куда твоя душа пойдет? Ты мне вот что скажи!

Зилинг: — Туда же, куда и Ваша...

Дьякон: — Нет, это ты, брат, врешь... Я православный христианин, крещеный. Д ты кто? Лютер... У тебя может и души то вовсе нет... Душа у тебя пар... Как у кошки. Ты подумай только, в каком ты полку служишь и вдруг лютеранин...

Зилинг: — А я считаю, отец дьякон, что хорошие люди могут быть и православные и лютеране. Вот и офицеры есть лютеране, даже католики есть.

Дьякон: — Эка, дурачок, то офицеры, а то ты...

Зилинг: — И еще Вам скажу, отец дьякон, что по моему тот, кто меняет свою веру, тот нехороший человек. И папаша и мамаша у меня были лютеране, а зачем же я буду мою веру менять?

Дьякон: — Эка, дурачок, что говоришь... На хорошее и менять не стыдно... Скажем, к примеру, живешь ты в свином хлеву, а тебе каменный дом двухэтажный предлагают. Ты и тут не переменишь?... Ну, и дурак будешь, коли не переменишь...

Обыкновенно теологические разговоры между дьяконом и Зилигой велись и кончались мирно. Но как-то раз, не знаю по каким причинам, всего вернее сильно переложили, дьякон из мирного православного миссионера, превратился вдруг в воинствующего католика и возымел намерение окрестить Зилигу, тут же сейчас, не откладывая в долгий ящик, путем троекратного его погружения в ближайшем пруде. Почуяв [175] опасность, маленький Зилига бросился на утек. Дьякон за ним. Зилига, как заяц, летел между палаток, направляясь к часовому у знамени, где он справедливо расчитывал найти защиту. На его несчастье, на полном ходу, огибая одну из палаток, он зацепился за веревку и растянулся. Тут дьякон, который с криком «держи его», шел в пяти корпусах сзади, его настиг и сгреб в охапку. И побывать бы в эту ночь бедному Зилиге в пруду, если бы на шум не прибежал дежурный офицер и не водворил порядок. В эту ночь в лагере оставался он один. «Господа» где-то пировали.

Перед самой Полтавой Кульнев подлечился, вновь вступил в командование и во главе полка провел все Полтавские торжества. Ничего не пил и держал себя отменно, спокойно и с большим достоинством. С царем и царской свитой вел себя так, как будто бы среди всей этой компании он сам родился и вырос. Все-таки, при общем состоянии его здоровья, Полтава его доканала. Вернувшись в Петербург, он слег и снова сдал полк Левстрему. Через несколько месяцев мы его хоронили.

* * *

Со второго курса в Павловском училище начиналась военная история. Читал ее полковник Генерального штаба Евгений Федорович Новицкий. Как сейчас помню его первую лекцию. Дежурный скомандовал: «встать, смирно!» и в класс вошел сорокалетний полковник, в золотых очках, с усами и с бородкой. Одет в черный сюртук. Многие офицеры Генерального штаба носили не темнозеленые, как все офицеры, а черные сюртуки. Серебряный прибор, серебряный аксельбант и на правой стороне груди серебряный академический знак, В дверях он поклонился аудитории, — профессора в Училище военных приветствий не употребляли, — сказал: «садитесь, господа», и прошел на свое место. Очень длинная пауза, Мы все сидим затаив дыхание и уставившись ему в очки. Как отличного лектора мы уже знали Новицкого по репутации. Наконец, раздался голос, глуховатый, немного в нос, но громкий и выразительный.

— Живем мы в трудное время. Решаются роковые задачи, которые к тому же и подкрадываются невзначай. И удачно решает их тот, кто долгим к самоотверженным трудом к этому подготовился. Когда наступят решительные сроки, пусть каждый из нас будет иметь великое счастье войти в бой с чистым сердцем, спокойным духом и с сознанием, что ничем не пренебрег дабы удостоиться победы!

Откуда была эта фраза, из Драгомирова, из какого-нибудь другого военного авторитета, или, наконец, авторская собственность самого лектора, сказать не сумею. Но нужно признать, что вступление было блестящее. И такого же качества была вся лекция, которую он прочел без единой бумажки. [176]

Дальше Новицкий говорил, что Японская война, которая тогда тянулась уже много месяцев, не последняя наша война, что наше поколение увидит наверное, еще другую, много страшнее японской... Что Российскую Империю, которую потом и кровью строили наши предки, нужно сохранить и в целости передать нашим детям... Что мечты о вечном мире прекрасны, но неосуществимы и что пацифисты вредные люди, так как на подобие страусов зарывают свои головы в песок, дабы не видеть грозящей опасности и т. д., и т. д.

Час пролетел незаметно. Если бы не было это строжайше запрещено, то по окончании лекции мы бы устроили Новицкому овацию.

Со следующей лекции он начал курс военной истории и провел его мастерски. Слушать его было одно удовольствие и плохих учеников у него не было. Я лично расстался с Новицким самым приятным образом, получив у него на выпускном экзамене за Северную войну двенадцать баллов.

Года через два после нашего выпуска, Новицкий оставил военно-педагогическую карьеру и пошел в строй. Он был назначен командиром 12-го стрелкового полка в Жмеринке в Польше.

В 1910 году он получил в командование наш полк.

С точки зрения максимума пользы, которую человек способен принести, бросив педагогическую карьеру, Новицкий сделал ошибку. По натуре и по влечению сердца, он был педагог и педагог очень высокого класса. Педагог гораздо больше, чем военный, и педагог даже с оттенком кабинетного человека. Он мог бы составить блестящий курс любой военной науки и не менее блестяще его прочесть. Мог бы составить новый «полевой», или еще лучше «устав внутренней службы». В этом уставе, в сотнях параграфов и подразделений, были бы предусмотрены все возможные и невозможные случаи. Стоил бы ему он огромного труда и наверное из всей Российской армии знал бы его основательно только он один.

Настоящее его место было бы в Военной Академии, или еще лучше место начальника военного училища, т. к. в дополнение к блестящему дару слова, необычайной добросовестности и исключительной трудоспособности, он был вовсе не сухарь, а человек добрый и отзывчивый. Молодежь его бы обожала. А потом всю жизнь, до самой смерти, со слезами на глазах, вспоминала бы, какой у них был удивительный начальник и каким хорошим вещам он их в молодости учил.

Собственная учеба Новицким была пройдена с предельным блеском. Корпус и училище он кончил «с занесением на мраморную доску», а Военную академию с медалью.

В качестве маленькой иллюстрации способностей Новицкого, [177] приведу записанный рассказ А. В. Попова, в то время командира нашей государевой роты.

«В августе 1912 года, в память участия нашего полка в Бородинском сражении, моя рота была командирована в село Бородино, для участия в юбилейных торжествах и царском параде. Генерал Новицкий, приехавший в Бородино за два дня до парада, приказал мне к трем часам дня привести роту на поле Бородинского сражения, на батарею Раевского, и приехал туда сам. Изложив чинам кратко причины войны с французами, он подробно описал самый ход сражения, причем описывая атаки французов на батарею Раевского, где мы стояли, и наши контратаки, говорил так образно и увлекательно, что привел солдат, слушавших его с напряженным вниманием, в полное восхищение. Воодушевление их было так велико, что когда генерал кончил и уехал, они, окружив меня, с волнением говорили мне о своем восторге, вызванном захватывающим рассказом командира полка».

Если бы Новицкого слушали юнкера военного училища, то ничего бы удивительного тут не было. Но аудитория его на батарее Раевского была невысокого развития: солдаты дореволюционного времени, из которых процентов 60 были «малограмотные». Чтобы их увлечь и зажечь, простого уменья говорить было мало. Нужно было иметь что-то еще. И это «еще» у Новицкого было.

Встретили у нас нового командира не очень дружелюбно. Во-первых, он был не «наш», т. е. не Петербургский гвардеец. А главное он был «момент», иначе говоря, офицер Генерального штаба, как их называли еще со времен Скобелева. И очень типичный момент, по крайней мере по внешности.

Через некоторое время, однако, офицеры к нему присмотрелись и в отношениях к нему поделились на три толка. Несколько человек записались в его ярые и безоговорочные поклонники. Середина, а их было большинство, отдавала должное его рвению, усердию и таланту, но считала его все-таки слишком теоретиком. Самая малая часть называла его выскочкой и очковтирателем. Там его вышучивали, и оттуда появлялись по его адресу злые и меткие стихотворения.

Очень многих привлекло на его сторону то, что он сразу же дал понять, что внутренняя полковая жизнь, т. е. жизнь Собранья, его не касается. Его дело служба и строевое обучение. Собранская же жизнь это наша частная республика.

А было в его время в этой жизни немало такого, от чего его порядком коробило. Дороговизна жизни поднялась. Обязательные вычеты увеличились в полтора раза. Обязательные четверговые обеды в лагерях с музыкой, с гостями, часто с великими князьями и всегда с крупной [178] выпивкой шли на полный ход. Принимали начальство, принимали другие полки, принимали депутации иностранных военных, которые приезжали в Петербург. И каждый раз стол был уставлен бутылками французского шампанского. А стоило оно пять — семь рублей бутылка. А подпоручичье жалованье было 86 рублей в месяц.

Новицкий сидел на председательском месте под Петром, пил Нарзан, и с видом доброго дяди, снисходительно добродушно смотрел, как веселится молодежь. Как педагог он страдал, но чувств своих не показывал. Он знал, что с этим все равно ничего не поделаешь.

Зато на строй и на казарменные порядки он налег добросовестно, как и все, что он когда-либо делал. В строевом отношении Новицкий принял полк в блестящем состоянии. Роты были все как на подбор. Но имелись в полку и нестроевые. Нестроевая рота, обозники, хлебопеки, писаря, музыканты, певчие... В качестве «нестроевых», на строевую их выправку особого внимания никогда не обращалось. Всех их Новицкий взял «на цугундер» и весьма скоро все эти люди, коих отличие были фуражки с козырьком, стали козырять и печатать с носка не хуже, чем их строевые коллеги. Всюду, всегда и везде военные писаря были известны своими статскими манерами. Помощник дежурного по полку, в обыкновенное время лицо не обремененное работой, получил приказание два раза в неделю, в послеобеденное время заниматься с ними гимнастикой, строем и отданием чести.

Существовали в полку такие места, куда командир обыкновенною калибра заглядывал раз или два в жизни. Солдатская лавка, хлебопекарня, баня, оружейная мастерская и прочее тому подобное. Во все такие места Новицкий аккуратно являлся и не реже чем раз в месяц. Причем визиты были не поверхностные, а очень основательные. Он подробно знакомился с тем, как функционируют учреждения. А затем, отнюдь не арбитрарно, а внимательно выслушав все мнения и доводы, предлагал реформы. Всегда у него в кармане была толстенькая кожаная книжечка, где он делал заметки «для памяти».

— Николай Николаевич, — все имена и отчества старших и средних офицеров были им твердо выучены в первый же месяц, — я Вас попрошу подойти к этому вопросу вплотную...

А если через месяц он замечал, что реформа не проведена, он, бывало, посмотрит серьезно через очки и спросит:

— Николай Николаевич, ведь мы же с Вами в прошлый раз решили, что так будет лучше... Почему Вы не распорядились?

И Николай Николаевич, если у него нет серьезного оправдания, при таком вопросе чувствует себя неуютно.

Как настоящий педагог, Новицкий ни на солдат, ни на офицеров никогда голоса не возвышал. Последняя степень командирского [179] неудовольствия была очень серьезный, даже мрачный тон и чуть-чуть насупленные брови. Это был уже разнос.

От всякого неряшества Новицкий страдал физически.

Идет он раз в лагере с одним из старших офицеров по одной из средних дорожек. Офицер курит. Сам Новицкий ни этой и никакой другой человеческой слабости подвержен не был. Офицер в рассеянности бросает окурок на дорожку. Новицкий останавливается и с полуулыбкой говорит:

— Извините, Димитрий Александрович, не могу видеть беспорядка...

После чего нагибается, подбирает окурок и кладет его себе в карман. После такого случая, который в тот же день получил самую широкую огласку, офицеры на дорожки в лагерях окурков больше не бросали.

Новицкий был педагог настолько ярко выраженный, что наша молодежь, и так, не слишком серьезная, где могла, особенно охотно вела себя с ним по школьнически. «Словчиться» так, чтобы Новицкий не «залопал», у некоторых был спорт и увлекательный.

В его командование сильно участились всякие лекции, обязательные офицерские сообщения, военная игра, одним словом времяпрепровождение такого порядка, когда присутствие «всех свободных от нарядов г. г. офицеров» является обязательным. И вот «словчиться» и «прорезать» такие занятия было всегда особенно соблазнительно.

Еще Л. Н. Толстой писал, что в каждой военной части непременно имеются свои собственные присяжные остряки и забавники. Был и у нас такой, Павел Молчанов, подпоручик богатырски сложенный и говоривший глубоким басом. Он играл под простачка, но как и все люди этой категории был далеко не дурак. Никаким специальным остроумием он не блистал, но стоило ему, бывало, особенно пошевелить усами, крякнуть или просто подмигнуть, и довольно... все окружающие приходили в веселое настроение.

Как-то раз зимой, после завтрака, вместо вечерних занятий в Собрании назначена «военная игра». Все комнаты заняты и сообщения между ними прерваны. На столах разложены двухверстные карты и карандаши, красные, синие и простые для донесений. Офицеры 3-го батальона сидят в «музыкантской» комнате и старший между ними невозмутимый А. С. Пронин. Новицкий ходит из одной комнаты в другую, присаживается к столам и дает советы. В эту минуту он. только что пришел. Несколько голов наклонились над картами в раздумьи, куда поставить общий резерв. Между ними одна голова Новицкого. В комнате тихо. Тихо открывается дверь из столовой и в нее просовывается голова [180] Павла Молчанова. Не видя сидящего Новицкого, он густым сценическим шопотом пускает:

«Не спи, казак, во тьме ночной
Новицкий ходит за рекой!»

Побуждения у Павла самые благородные. Кадетская этика. Предупредить товарищей, что начальство находится поблизости.

Осознав, что влопался, Молчанов во мгновение ока смывается. Новицкий подымает голову от карты и с обиженной улыбкой говорит:

— Неужели, господа, я такой страшный, что о моем приходе нужно специально предупреждать?

Всем стало неловко. Выходка была дурацкая. Но все ясно почувствовали, что если бы командир полка был меньше «воспитатель», этого бы не произошло.

Умный Пронин спас положение:

— Ваше Прев-во, нисколько Вы не страшный и мы очень ценим Ваши советы. А Молчанов всегда дурака валяет. Поступок мальчишеский. И не обращайте на него внимания.

— Да я и не собираюсь.

На этом инцидент был исчерпан.

Обыкновенно командиры полка канцелярской частью занимались мало. Строевую часть ежедневного приказа по полку, всю целиком составлял старший писарь строевого отделения Христофоров, великий знаток своего дела. Хозяйственную часть вел такой же выскоквалифицированный работник, делопроизводитель хозяйственной части И. П. Широков. Что заготовлял Христофоров в десять минут пробегал полковой адъютант. Заготовленное Широковым не так скоро, но все же довольно быстро, просматривал капитан или полковник, заведующий хозяйственной частью. Все это, уже в готовом виде, подавалось командиру полка, который утром приходил в канцелярию на час, обыкновенно около 11 часов и все добросовестно подписывал.

Нежный друг письменного стола, Новицкий завел другие порядки. При нем почетная должность полкового адъютанта перестала быть приятной. Пришлось ему завести себе кожаный портфель и каждый вечер отправляться в командирский дом, по крайней мере часа на два. А там, за стаканом чая, под командирскую диктовку, составлять, включать, переставлять и переделывать различные пункты и параграфы. Новицкий всю жизнь жил на жалованье и был семейный человек. Никаких привязанностей и страстей, кроме службы, у него не было. Для него посидеть вечерок дома, за составлением полкового приказа было одно удовольствие. Полковой адъютант был человек молодой и любивший повеселиться. В конце концов он взвыл и порешил сдать должность и проситься в строй. [181]

На лагерный сбор Новицкий составил обширный план занятий. Кроме стрельбы, которая была его любимым детищем и которая при нем дошла у нас до последних пределов разумного времяпрепровождения, на программу были поставлены двухсторонние маневры, начиная чуть ли не со взводов. Стояли на программе, между прочим, и ночные маневры, причем, как разновидность их, предполагалось обучить полк, ночным движениям по азимуту. Ко времени Новицкого все офицеры стали уже получать казенные шашки и отличные цейсовские бинокли 12-ти кратные. На крышке кожаного футляра этого бинокля, был укреплен темный, со светящимся циферблатом, компас, а в компасе, кроме магнитной, имелась еще азимутная стрелка. Весь секрет таких ночных движений «но азимуту»; для коих африканская пустыня «Эль Аламейн» была бы много пригоднее окрестностей Красного Села, заключался в том, чтобы наметить цель по карте заранее, а затем ночью, ориентировавшись по компасу, отложить азимутный угол, нацелить стрелку на искомый пункт, а засим, с соблюдением всей военной осторожности, начать двигаться. К этому маневру Новицкий стал готовить офицеров заблаговременно. Несколько дней подряд, после обеда, когда солдаты законно спят и г. г. офицерам после утренней гонки так хочется прилечь часика на полтора, Новицкий собирал всех в читальной и подробнейшим образом объяснял, что такое магнитная сила, что такое компас, что такое румб и азимут и как железо влияет на отклонения магнитной стрелки. Последнее явление при таких движениях имело капитальную важность, т. к. у ведущего офицера на поясе компас, на боку у него стальная шашка, а вблизи его двигаются, чины, у которых у каждого винтовка со стальным штыком.

Маневр предполагалось произвести следующим образом. Два взвода учебной команды с офицером должны были выйти к Лабораторной роще и, с наступлением темноты, широкой цепью занять ее опушку. При появлении противника, который по расчетам должен был появиться не раньше 3 часов утра, его надлежало обстрелять. Тем временем противник, т. е. полк, отводился верст на 15 в противоположную сторону. Пришедши на место, он два часа отдыхал, и ровно в 12 часов ночи начинал наступление на вышесказанную Лабораторную рощу.

Самое наступление предполагалось также не простое, а с фокусом. Впереди полка, версты на полторы, должны были итти три ведущих офицерских дозора, опять-таки так, чтобы друг друга не видеть. При ночном времени это было нетрудно. В дозорные были выбраны лихие младшие офицеры Николай Лемешовский, Алексей Якимович и камер-паж Сергей Дирин. Перед выступлением их часы и компасы были особенно тщательно выверены. Кроме офицера в каждом дозоре имелось, по несколько расторопных чинов. Между собою, по фронту, и в глубину [182] с главными силами, дозоры должны были держать связь «цепочками». Сам Новицкий должен был быть за «посредника» и вся игра должна была вестись на честность, никаких карт и никаких расспросов о дорогах. Что показали азимуты — туда и иди.

В назначенный час выступили. Шли долго и упорно. И, наконец, случилось то, что должно было случиться, на пересеченной местности, без карт, в темноте и без опросов жителей, которые все мирно спали. Все друг друга потеряли и все пришли туда, куда не ожидали. Когда поднялось солнышко, главные силы оказались в десяти верстах от Лабораторной рощи, но... с другой стороны. Один дозор набрел на полк, а два других маячили где-то посередине. В пять часов утра все части, каждая по отдельности, потянулись домой в Красносельский лагерь. Туда же побрела и Учебная команда, которая всю ночь безуспешно прождав противника, со светом благоразумно решила, что в лесу ей больше делать нечего.

Это был единственный опыт в этом духе. Больше его не повторяли. Да и через четыре года, на войне, никто больше по азимуту не холил. И при солнце, и при луне, и днем и темной ночью мы там ходили исключительно по дорогам.

Кто-то из наших офицеров, уже после смерти в эмиграции Новицкого, написал о нем, что он будучи командиром «обращал большое внимание на стрельбу в условиях современного боя». Это и верно и не верно. На стрельбу он обращал не только большое, но исключительное внимание, но «с современным боем» эта стрельба, конечно, ничего общего не имела. Уже не только вторая, но и первая германская война наглядно показала, что винтовка есть оружие близкого боя и что, за исключением «снайперов», тонкое искусство стрельбы с успехом заменяется автоматичностью: пулеметы и автоматические ружья. Вместо качества на первое место выдвигается количество. Тонкая стрельба требует полного душевного спокойствия, т. е. условий не боевых, а полигонных. Из десяти человек один, когда он видит и чувствует, что в него стреляют, сможет совершенно невозмутимо подводить «через прорез прицела на вершину мушки», не дергать, а «обжимать» и при спуске курка задерживать дыхание... На кал спорт и как школа, стрелковая вакханалия, которой мы предавались при Новицком, свою долю пользы, разумеется, приносила.

До Новицкого мы знали мишени в рост, поясные и головные. При нем появились всякие усовершенствования: цепи, резервы, батареи, мишени появляющиеся, падающие, движущиеся...

В 1912 году началась выработка нового наставления для обучения стрельбе, в связи с введением новой остроконечной пули, сильно увеличивавшей настильность. Длина прямого выстрела, бывшая раньше [183] 100 шагов, поднялась до шестисот. В связи с этим была переделана, прицельная колодка. За образец был взят Венгерский стрелковый устав который между прочим вводил такие новшества, как стрельба по площадям и по закрытой цели. С такими заданиями наша пехота понемногу превращалась в артиллерию. Испытывать этот новый устав из всей Российской армии было назначено шесть полков, из коих от гвардии одни мы. При такой стрельбе главное значение получало руководство офицеров. Изменения расстояния в глубину достигались переменою прицела. По фронту — указанием условных точек прицела. Например, первый взвод целит на три пальца вправо от самого правого дерева. Второй в середину группы деревьев, третий — в правый верхний угол мишени, изображающей избу.

При таких сложных заданиях одной командой обойтись было нельзя.. Требовалось немало объяснений и офицерских и унтер-офицерских. А главное каждый воин должен был понимать свой маневр. Большую роль играло также определение расстояний. Это тоже было офицерское дело. Черной коробочкой старого дальномерного «сюше» уже почти не пользовались. На большую стрельбу носили с собой артиллерийский дальномер, на треноге.

Между прочим, этот треножный дальномер 10 октября 14-го года стоил нам жизни одного из лучших наших офицеров, Степана Гончарова. Вот как описывает его смерть один из участников этого боя:

«Бедный Степан погиб жертвой своей привязанности к дальномеру, без которого в условиях этого боя можно было свободно обойтись. Но ревностный ученик Новицкого, Степан всюду таскал с собою громадный, похожий на трубу, старый дальномер на треноге. Венгры, очевидно приняв эту громоздкую машину за какое-нибудь новое орудие, сосредоточили на нем свои пулеметы. Одной из первых очередей был убит Гончаров, разрывной пулей в голову, и переранены все его дальномерщики».

Инспекторский смотр стрельбы, на котором должно было состояться испытание нового устава, был назначен на середину июля. Но уже с самого выхода в лагерь, т. е. с 1-го мая, стали к нему готовиться не покладая рук. Обыкновенный весенний курс стрельбы на нашем полковом стрельбище был пройден в увеличенном размере. В противность прошлым годам, где патронам велся некоторый учет, в этом году расходовали их не считая. Наводка на станках, поверка в зеркала, спуск курка, не дергай, а обжимай, стрельба дробинками, обыкновенно зимнее занятие, все шло на полный ход. Все винтовки были пристреляны. Если кто-нибудь из чинов, до той поры хорошо стрелявший, начинал вдруг пуделять, винтовка его поступала к испытанному стрелку, который определял, в чем дело. Если оказывалась сбитой мушка или [184] обнаруживалась другая неисправность, винтовка отправлялась в оружейную мастерскую на излечение. По выздоровлении, она снова пробовалась начальством и по одобрении возвращалась к стрелку. Чистка и смазка винтовок производилась наидобросовестнейшим образом. Не протереть винтовку после стрельбы было бы уголовным преступлением.

Новицкий увеличил число призов и ввел состязания между ротами. В некоторых ротах состязались между собою взводы. Играли на мясные обеденные порции. Проигравший взвод отдавят их выигравшему. И непонятно, как педагог Новицкий мог это допустить.

Наконец настал день великого испытания. Стрельба назначена была уже не на нашем бригадном, а на большом «Гореловском» стрельбище, находившемся вблизи полустанка Горелово, по линии Лигово — Красное Село. Говорили, что последние два дня перед испытанием, Новицкий, заведующий оружием и несколько чинов с топорами, лопатами и косами, сплошь провели на стрельбище. Нужно было расставить мишени, проверить видимость, посмотреть, как все действует и выкосить мешавшую видимости траву. Рассказывали потом, что так как косьбы было не мало, то этим делом нанялись все, начиная с генерала, который, скинув китель, начал вдруг неожиданно для всех откладывать такие ряды, что настоящему косарю было впору.

Надо отдать справедливость Новицкому, что стрельбой он сумел увлечь поголовно всех, и офицеров и чинов. Каждый смотрел на предстоящее испытание, как на дело самолюбия. Это было состязание, которое для чести полка надо было выиграть во что бы то ни стало и выиграть с треском. Больше всего боялись, как бы не подвела погода. Дождь или ветер могли бы все испортить. По счастью погода выдалась на славу. День был ясный и не жаркий. Стрельбу начали в 6 часов утра, по холодку, а к 11 часам стали известны результаты. Результаты оказались головокружительные. Ни одна не показала ниже «сверх-отличного».

Шестой роте Свешникова досталось довольно трудное упражнение: на 300 шагов, лежа, по головным нового образца, т. е. по мишеням обрезанным по форме головы. По условиям 11 процентов попадания считалось «отлично». Рота выколотила 65.

Высокое начальство ждало результатов стрельбы с таким нетерпением, что тут же сообщило их вел. кн. Николаю Николаевичу. Тот немедленно же позвонил по телефону Новицкому, поздравил его и сказал, что сейчас же сам едет в полк поздравить чинов и офицеров, после чего останется обедать. Действительно, минут через 20 на шоссе показались три всадника. Первый громадного роста на громадном сером коне. За ним адъютант и вестовой. Визит самый неофициальный. Полк был выстроен на передней линейке. Все без оружия. Николай Николаевич [185] поздоровался и крикнул: «Ко мне!» Все и солдаты и офицеры к нему бросились и окружили его плотным кольцом. Говорил он мало, но громко и всех расхвалил. Мог он и разругать и часто ни за что, но когда хвалил, то хвалил щедро и слов не жалел. И чины и офицеры пришли в восторг и ура было сумасшедшее. Николай Николаевич благоразумно с лошади не слезал. Но публика вошла в такой азарт, что была сделана попытка нести его с конем, в виде конной статуи.

Наконец, чины неохотно разошлись по палаткам и Н. Н., окруженный офицерами, проехал в Собрание. К этому времени туда же приехал командир корпуса Данилов, начальник дивизии Олохов и командир бригады Зайончковский. За краткостью предупреждения, в смысле еды ничего особенного для высоких гостей приготовить не успели. Дали им обыкновенный четырехблюдный будничный обед. Но уже за супом вино стало литься рекой. Сели во втором часу дня, а встали в шесть. Совершенно трезв был только один Новицкий. Корпусный Данилов, взявши за пуговицы героев дня Лоде и Свешникова, заплетающимся языком долго объяснялся им в любви. Дежурного по полку Льва Тимрота пришлось сменить. Вещь в полковых анналах без прецедентов. И середине обеда Новицкий предусмотрительно распорядился, чтобы генеральских верховых лошадей отослали домой, а прислали бы коляски. К концу обеда Н. Н. снова пожелал видеть чинов. Все как были, большинство в опорках, обычный лагерный костюм вне строя, повалили в собранский сад и запрудили его весь. Поломали много кустов и помяли все цветы. И. Н. вышел на терассу и опять благодарил и хвалил. Когда его, наконец, посадили в коляску и повезли, орущая толпа бросилась, за ним и проводила его чуть не до половины Красносельского шоссе.

В следующие лагери 13 года, последний год правления Новицкого, мы опять заработали себе стрелковый триумф. На состязании всей гвардии полк выбил императорский приз. Приз был большая серебряная братина с уральскими камнями, довольно красивая. При вручении его, произошел очень характерный для наших старых порядков казус. Вот где таились Мукдены, Цусимы и всякие наши военные несчастья.

Специально в полк вручать приз царь не приезжал, а предполагалось, что он передаст его полку на Военном поле, проездом туда, куда он в это время собирался ехать. К назначенному часу полк, пришел на Военное поле. Оправились, построились, почистились и ждут. В положенное время по дороге из Красного Села показалась вереница, автомобилей. Вышел царь. Новицкий командует: «Полк, слушай, на кра-ул!» Музыка гремит «Боже, царя храни». Царь в нашей форме, здоровается и обходит ряды. Сейчас он должен выйти на середину, [186] поблагодарил, за службу, поздравить и передать приз. Старый знаменщик Р. А. Чтецов уже приготовится его бережно, обеими руками принять. Как вдруг в царской свите замешательство. Что случилось? Оказалось, что церемонию передачи придется немножко отложить. Дело за сущими пустяками. Приза нет. Забыли захватить Адъютант помчался за призом в Красное, а царю тем временем предложили осмотреть пулеметную команду, на что он послушно и согласился. Минут через сорок привезли приз и на этот раз церемония прошла благополучно.

В этом же 13-м году Новицкого от нас взяли и дали ему Офицерскую Стрелковую Школу. Это была маленькая военная академия для пехотных капитанов, аттестованных для дальнейшего продвижения. Назначение на этот пост Новицкого было самое удачное. Там он был, как говорят англичане, «настоящий человек, на настоящем месте».

В 15-м году он отправился на войну начальником 18-ой пехотной дивизии. А в 17-ом он получил армейский корпус. На войне он себя держал достойно и приносил пользу. Но все-таки главным призванием его было учение и воспитание. В этой области он был непревзойденный артист. И всех он учил и воспитывал одинаково хорошо. И юношей культурных — юнкеров, и юношей мало культурных — чинов российского воинства, и уже давно не юношей, капитанов своей Ораниенбаумской академии.

В белой армии Новицкий не служил. Гражданская война была совершенно не в его характере.

Интересно то, что стрелковая слава Новицкого распространилась так далеко, что когда он очутился в эмиграции в Югославии, тамошний военный министр предложил ему организовать для сербских офицеров стрелковую школу, по образцу старой нашей. И с присущей ему добросовестностью Новицкий этим занялся.

Умер он в 31 году в сербском госпитале.

Дальше