Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Первые тревоги

11 июля 1936 года ко мне зашел Альварес дель Вайо. Вместе с Ларго Кабальеро он был в Лондоне на седьмом конгрессе Амстердамского (профсоюзного) интернационала и не хотел вернуться в Испанию, не повидавшись с советским послом в Англии.

Мы сидели за чашкой чаю в зимнем саду посольства. Я внимательно приглядывался к своему гостю. Имя Альвареса дель Вайо было мне знакомо. Я знал, что он испанский социалист левого толка, известный политический журналист и в ранние годы республики, при лево-республиканском правительстве Асаньи, являлся послом в Мексике, а потом получил назначение на такой же пост в Москву. Однако пришедшие к власти в конце 1933 года реакционеры аннулировали это назначение, и Альварес дель Вайо остался лишь депутатом парламента, где вел упорную борьбу против всех попыток реставрации полуфеодальной монархии. Видел я Альвареса дель Вайо впервые, и мой интерес к нему был вполне естествен.

Долгая дипломатическая практика приучила мою память быть чем-то вроде светочувствительной пластинки, легко воспринимающей все характерные черты встречавшихся на моем пути людей. Их внешность, слова, жесты, интонации живо запечатлевались на этой пластинке, складываясь в четкие, законченные образы. Часто тут же, по следам первого знакомства, я делал для себя мысленный вывод о человеке: положительный или отрицательный, с оговорками или без них.

Мой вывод об Альваресе дель Вайо в тот далекий июльский день был положительным, но с одной оговоркой... Впрочем, об этом ниже.

Конечно, наша беседа все время вращалась вокруг политических вопросов. Альварес дель Вайо подробно расспрашивал меня о европейской ситуации, об английской политике, о советских взглядах на международные дела. В меру сил и возможностей я старался удовлетворить его любознательность и в свою очередь расспрашивал о положении дел в Испании.

16 февраля 1936 года произошли новые выборы в кортесы. Они дали большую победу левым партиям. Однако силы реакции не хотели сдавать вековые позиции. В стране шла ожесточенная борьба между левыми и правыми, внешние проявления которой для нас, зрителей со стороны, не всегда были понятны. Особенно трудно было составить себе ясное представление о том, куда же идет Испания — к укреплению демократической республики или к торжеству полуфеодальной монархической диктатуры? И я конечно воспользовался случаем, чтобы получить от моего гостя возможно более полную информацию. Альварес дель Вайо охотно отвечал на все мои вопросы.

В ходе беседы я, между прочим, заметил:

— Вполне верю вам, что широкие массы испанского народа настроены радикально, и даже революционно. Допускаю, что интеллигенция, различные прослойки буржуазии и кое-кто из помещиков настроены антифеодально и антиклерикально. Но вот в чьих руках армия? От этого может многое зависеть в ходе дальнейшего развития событий.

Альварес дель Вайо допил чашку чаю, поставил ее на стол и, точно собравшись с мыслями, начал:

— Мне трудно ответить кратко. Разрешите осветить положение с вооруженными силами в Испании несколько подробнее...

Я с готовностью согласился, и Альварес дель Вайо сообщил мне следующее.

14 апреля 1931 года, когда в Испании была провозглашена республика, армия представляла для нее серьезную проблему. Основная масса испанского офицерства всегда вербовалась из полуфеодальных помещичьих кругов и отличалась крайней реакционностью. Численность военной верхушки была поразительна. В том же 1931 году при общем контингенте армии в 105 тысяч человек на действительной службе состояло около 200 генералов и [8] до 17 тысяч офицеров. Иначе говоря, 1 генерал приходился на 500 солдат, а 1 офицер — на 6 рядовых. Пропорция явно нелепая, если принять во внимание очень низкий уровень технической оснащенности тогдашней испанской армии. А ведь сверх того имелись еще тысячи офицеров и генералов в запасе! Военный бюджет составлял почти треть всех государственных расходов.

Являясь верной защитой церкви и помещиков, армия, точнее, ее генеральско-офицерская верхушка представляла собой настоящее государство в государстве, и во главе ее стоял сам король. Не подлежало ни малейшему сомнению, что, если республика хочет обезопасить свою жизнь, она должна сразу же уничтожить столь враждебное ей осиное гнездо.

Сделала ли она это? Только частично, половинчато.

Первый военный министр республики Асанья пытался «реорганизовать» армию, однако, как типичный либеральный демократ, он не сумел проявить при этом ни достаточной твердости, ни последовательности. Вместо того чтобы начисто разогнать старую воинскую верхушку и создать новую из людей, дружественных республике, Асанья избрал путь гнилого компромисса. Он предложил всем офицерам, не разделяющим республиканских взглядов, добровольно выйти в отставку с сохранением полной пенсии, оружия, формы и титулов. Таким путем офицерский корпус численно был сокращен примерно наполовину. Но политически мало что изменилось. Офицеры, оставшиеся на службе, внешне слегка перекрасившись, в душе сохранили прежние монархическо-феодальные убеждения. А те, что ушли в запас и оказались совершенно свободными от обычных своих забот, с головой окунулись в «политику»: создали «Испанский военный союз» («Union Militar Espanola»), ставший впоследствии оплотом реакции, вступили в тесный контакт с крайне правыми партиями и группами, начали устраивать военные заговоры и мятежи. И все это на казенный счет! Республика аккуратно выплачивала им пенсии.

Наряду с армией в Испании имелась еще многочисленная жандармерия, именовавшаяся Гражданской гвардией. Она пользовалась самой дурной славой среди широких масс народа. Ее одинаково ненавидели как рабочие, так и крестьяне. Во время переворота 1931 года Гражданская гвардия, возглавлявшаяся генералом Санхурхо, не решилась открыто выступить против республики: слишком уж дискредитированы были тогда Бурбоны! К тому же Санхурхо полагал, что к Испании в полной мере приложимо французское изречение «plus ga change — plus ca reste» (чем больше это меняется, тем больше остается все тем же). Однако он ошибся. Как ни бесхребетны были Асанья и его коллеги, под все возрастающим давлением проснувшихся масс они оказались вынужденными начать некоторые реформы, и прежде всего в области земельной. Это вызвало среди испанских реакционеров бурю негодования. Генералитет реагировал стремительно: в августе 1932 года Санхурхо, опираясь на Гражданскую гвардию, поднял восстание против правительства. Оно было плохо подготовлено и ограничилось главным образом Севильей. Основные силы господствующего класса выжидали; они считали военное выступление преждевременным. А рабочие ответили на мятеж всеобщей стачкой.

Авантюра Санхурхо была ликвидирована в течение нескольких часов. Однако она могла стать, серьезным предупреждением для правительства.

Асанье представлялся великолепный случай начисто разогнать Гражданскую гвардию и вместо нее создать новую полицейскую силу, верную республике. Но нет! Асанья и тут не изменил тактике гнилого компромисса: приговоренный к смертной казни Санхурхо был помилован, Гражданская гвардия сохранена в своем старом виде и в то же время правительство создало особую Ударную гвардию (Guardias de Asalto), в ряды которой становились сторонники нового режима. Таким образом, в Испании оказались два далеко не во всем согласных друг с другом органа безопасности, чем порождался в стране весьма опасный административный хаос.

Альварес дель Вайо откровенно признавал, что вредные последствия такой политики обнаружились с особенной силой после февральских выборов 1936 года, давших победу Народному фронту в кортесах. Испанская реакция всерьез испугалась и, не рассчитывая парировать угрозу своим экономическим и политическим привилегиям парламентскими средствами, стала усиленно думать о столь привычном для Испании военном перевороте — «пронунсиаменто». Политическая роль армии и жандармерии сразу возросла. [10]

Принимала ли республика какие-либо меры защиты? Да, принимала. Альварес дель Вайо рассказывал, что «наиболее подозрительные» генералы были разосланы подальше от Мадрида, что среди офицерства проводится чистка, что усиливается Ударная гвардия. Кроме того, объединение социалистической молодежи создало свою собственную милицию. Суммируя все это, сопоставляя плюсы и минусы, Альварес дель Вайо приходил к довольно оптимистическому выводу:

— Конечно, путь республики не усеян розами, но и серьезной опасности для нее нет. В стране имеется достаточно сил для предупреждения или, во всяком случае, для подавления любой попытки военного переворота.

Выслушав Альвареса дель Вайо, я заметил, что его рассказ оставил у меня несколько иное впечатление;

— В самом деле, посмотрите, какое складывается положение. Ударная гвардия нейтрализуется Гражданской гвардией. Армия крайне ненадежна, ибо, несмотря на все реформы Асаньи, основная масса офицерства по-прежнему очень реакционна. Рассылку «подозрительных» генералов по провинции, конечно, нельзя считать серьезной предупредительной мерой. Стало быть, практически армия в руках врагов народа. А что ей может противопоставить демократия? Только социалистическую милицию... Как велика она?

— Думаю, в Мадриде наберется тысяч до пятнадцати, — ответил Альварес дель Вайо.

— Ну, а как обучена, вооружена?

— Обучена, пожалуй, не плохо... Особенно, если принять во внимание ее дух. Но с вооружением дело обстоит неважно...

— Вот видите, — продолжал я. — Итак, против хорошо вооруженной и многочисленной армии вы имеете плохо вооруженную и немногочисленную социалистическую милицию... Конечно, дух милиции очень важный плюс, однако...

— Но ведь с нами народ! — воскликнул Альварес дель Вайо. — Самые широкие массы народа!

— Это, разумеется, очень важно, — согласился я, — в этом основная сила республики. Но, если народ хочет отстоять свои права, он должен иметь острые зубы. Насколько могу судить, испанский народ таких зубов еще не имеет. И это очень опасно. Реакция может легко пойти [11] на риск переворота, тем более что у вас «пронунсиаменто» почти бытовое явление... Не надо также забывать и о международной обстановке, о планах и стремлениях фашистских держав — Германии и Италии....

Альварес дель Вайо стал возражать. Он никак не хотел расстаться со своим оптимизмом, который, чем дальше мы спорили, тем менее обоснованным мне казался. В заключение я сказал ему:

— От души желаю, чтобы ваши ожидания оправдались. Однако сам я, к сожалению, настроен скептически. По-моему, опасность для республики вполне реальна. Если республика в кратчайший срок не сумеет по-настоящему «прочистить» армию и крепко взять ее в свои руки, ни за что поручиться нельзя. Овладеть армией, вооружить народ — это сейчас важнейшая задача, стоящая перед испанской демократией, в частности перед социалистической партией.

— Мы так и действуем! — горячо отозвался Альварес дель Вайо. — Но наши возможности довольно ограниченны. Ведь мы, социалисты, не входим в правительство, мы только его поддерживаем. Правительство состоит из людей типа Асаньи. Все, что в сложившихся условиях можно делать, мы делаем и будем делать. На этот счет не сомневайтесь...

Когда Альварес дель Вайо ушел, я стал мысленно подводить итоги нашей беседы. Для меня было совершенно очевидно, что у Моего недавнего гостя слишком много доверчивости, почти прекраснодушия. И — увы! — я хорошо знал, что розовые очки даже самых лучших из европейских социалистов часто оплачиваются кровью и страданиями народных масс.

Конечно, в тот теплый июльский день я не мог предвидеть будущего, но помню, что от встречи с Альваресом дель Вайо у меня осталось ощущение какой-то неясной внутренней тревоги. Не было уверенности, что испанская демократия сознает грозящую ей опасность. И еще менее я был уверен в том, что она, включая и социалистов, принимает действительно эффективные меры для предупреждения этой опасности...

В сутолоке торопливо набегавших событий чувство, вызванное разговором с Альваресом дель Вайо, постепенно потускнело, почти рассеялось. Неделю спустя я уже не думал об Испании. И вдруг в [12] воскресенье, 19 июля, открыв очередной номер «Обсервер», внезапно увидал крупные заголовки: «Мятеж в испанской армии», «Военное положение в Марокко», «Полагают, что Сеута захвачена», «Мятежники бомбардируют с воздуха», «Военные суда спешно подвозят войска».

В голове невольно пронеслось: «Вот тебе и заверения Альвареса дель Вайо!»

А на следующий день, 20 июля, в английской печати появились еще более тревожные вести из Испании. Консервативный «Таймс» вышел с такими шапками: «Гражданская война в Испании», «Монархический мятеж», «Мятежники захватили Марокко», «Тяжелые бои». И тут же сообщалось:

«Чисто республиканский режим в Испании, установленный в результате победы левых на общих выборах в феврале, борется за жизнь против широко разветвленного военного мятежа, открыто именующего себя монархическим. Исход борьбы еще неизвестен».

Одновременно с «Таймс» лейбористский «Дейли геральд» в редакционной статье писал:

«Испания полускрыта за дымовой завесой гражданской войны. И пока эта завеса не рассеется, окружающий мир не узнает полной истины о том, что произошло и что происходит. Однако уже сейчас видно, что республика переживает решающие дни и что от исхода этих трагических дней зависит все будущее страны. Характер и цели мятежа совершенно ясны: это тщательно подготовленная и заранее спланированная попытка ниспровергнуть конституцию и установить беспощадную военную диктатуру».

Итак, опасения, высказанные мною в разговоре с Альваресом дель Вайо, к сожалению, оказались вполне основательными. Однако на первых порах события в Испании никак не отразились на моей работе и моей жизни. Я оставался как бы в стороне.

В прошлом у меня никогда не проявлялось особенного интереса к Испании. По совести сказать, я и не очень много знал о ней. Картины Веласкеса и Гойи, образы Колумба и Кортеса, костры инквизиции, «Дон-Кихот» Сервантеса, романы Бласко Ибаньеса — вот, в сущности, и все, что мне обычно приходило в голову при слове «Испания». И это не было случайностью. На протяжении многовековой истории пути России и Испании нигде [13] не скрещивались. Эти две страны никогда не приходили в дружеские или враждебные контакты. Они следовали разными дорогами, разделенные громадными по тем временам географическими пространствами и не связанные никакими нитями политического, экономического или духовного взаимодействия. Даже в наполеоновскую эпоху, когда Россия и Испания делали, по существу, одно и то же дело, ведя упорную борьбу против всеевропейского засилья Бонапарта, между ними было мало общего. Правда, в 1808 году, в самом начале борьбы испанского народа против французского нашествия, Севильская хунта обратилась к русскому императору Александру I с просьбой о помощи, но последний остался глух к этому. Правда, четыре года спустя, в июле 1812 года, после разрыва между Александром и Наполеоном, Россия и Испания заключили договор о военном союзе, но его воздействие на последующее развитие событий было очень незначительным. Правда, революция 1820-1823 годов в Испании имела большое влияние на движение декабристов, но трагический конец этого движения тоже сыграл свою роль: в России постепенно заглохла память о второй испанской революции.

Все эти обстоятельства нашли свое отражение и в судьбах развития русской культуры, русской общественной мысли на протяжении XIX и XX веков. Испания в этих судьбах не играла почти никакой роли. А отсюда, естественно, вытекала и слабость интереса к Испании со стороны нашей интеллигенции. Интересовались Германией, интересовались Францией, интересовались Англией, интересовались Италией, а Испания привлекала к себе внимание разве только каких-либо оригиналов. Вплоть до 1936 года она занимала весьма скромное место и в международной политике. Не отличались яркостью и события ее внутренней жизни.

Было и еще одно обстоятельство, которое в то лето действовало умеряющим образом на мой интерес к испанским делам. Когда 18 июля Франко поднял знамя мятежа в Марокко, никто в Европе не думал, что началась первая битва второй мировой войны и что фокус мировой политики на целых два года переместится на Пиренейский полуостров. Считали наоборот, что все здесь кончится очень быстро. Сам Франко был уверен, что через 48 часов он станет властелином Испании. [14]

А республиканское правительство полагало, что оно подавит восстание самое большее в течение нескольких недель. Расчет на быструю ликвидацию мятежа, вероятно, оправдался бы, если бы не интервенция Германии и Италии. Однако в начале событий в возможность серьезной интервенции с их стороны мало кто верил. Сомнительно, чтобы даже Гитлер и Муссолини в это время ясно себе представляли, во что им обойдется испанская война. Правда, перед 18 июля они поощряли Франко в его намерениях, в первые дни мятежа послали ему немного оружия, несколько десятков самолетов и, пожалуй, думали, что сверх того от них едва ли много потребуется. На деле получилось иначе. В порядке цепной реакции первый шаг невольно потянул за собой второй, затем последовал третий, четвертый и т. д., вплоть до посылки в Испанию целых армий вторжения с сотнями самолетов и тысячами орудий. Но в июле этого не было видно...

Итак, летом 1936 года в политических кругах Европы господствовало мнение, что события в Испании — это чисто внутренняя борьба, которая должна закончиться в течение нескольких недель и не возымеет сколько-нибудь значительного влияния на международную ситуацию. У меня не было уверенности в правильности такого прогноза. Однако, едва только закрылся английский парламент и в Лондоне начался мертвый политический сезон, я, как обычно, решил ехать в отпуск. Запросил об этом Москву. Наркоминдел не возражал. И в середине августа 1936 года мы с женой покинули Англию на семь недель.

Сначала поехали в Сочи. Затем отправились в длительное и чрезвычайно интересное путешествие по Кавказу. И, откровенно говоря, в это время я очень мало думал о Европе со всеми ее острыми и сложными проблемами. И вдруг совершенно неожиданно эта старая, сварливая, раздираемая противоречиями Европа грубо напомнила о себе!

Размышления в пути

8 октября, днем, я вернулся в Москву. Сестра жены, встречавшая нас на вокзале, сообщила, что вот уже два дня подряд ей звонят из Наркоминдела и просят меня сразу же по приезде явиться к заместителю Наркома иностранных дел (Нарком M. M. Литвинов находился в это время в отпуске).

Едва мы вошли в квартиру, как опять зазвонил телефон.

На другом конце провода оказался сам заместитель Наркома. Он еще раз категорически потребовал, чтобы я немедленно приехал в НКИД.

Полчаса спустя мы встретились. Заместитель Наркома бурно приветствовал меня.

— Ну, слава богу, приехал наконец!

— А в чем дело? — поинтересовался я.

— Дело, Иван Михайлович, в Испании... События, которые там разворачиваются, имеют большое значение, и мы не можем оставаться в положении равнодушных зрителей. Наш долг — поддержать испанских демократов. Если победят испанские фашисты, за спиной которых стоят Германия и Италия, возрастет опасность европейской войны... В частности, чрезвычайно важно всеми мерами противодействовать тем вредным махинациям против Испанской республики, которыми занимается сейчас лондонский комитет по «невмешательству» в испанские дела. Он возник уже после вашего отъезда в отпуск, но вы, как наш посол в Англии, являетесь членом этого комитета... И, поскольку там сейчас завязалась острая борьба, вам придется поторопиться с возвращением в Лондон... [16]

Я стал расспрашивать о деталях и при этом узнал, что как раз накануне моего приезда, 7 октября, Советское правительство сделало в комитете заявление, которое должно иметь далеко идущие последствия. Заместитель Наркома дал мне прочитать его. Содержание документа свидетельствовало, что СССР готовится к решительным шагам, способным прорвать дипломатическую паутину лицемерного «невмешательства», которую так тщательно плели капиталистические державы Европы и Америки.

— Завтра же выезжайте в Лондон, — резюмировал заместитель Наркома, — а сегодня вечером мы с вами поедем в Кремль, где вы получите конкретные указания.

В 23 часа мы действительно были в Кремле. К тому времени я успел уже ознакомиться со всей перепиской по испанским делам между лондонским посольством и Наркоминделом, а также с материалами ТАСС по этому же вопросу.

Заседание в Кремле продолжалось недолго. Заместитель Наркома повторил на нем примерно то же, что говорил мне несколько часов назад, и закончил выводом: советский посол в Англии должен немедленно вернуться к месту своей работы. Прения по докладу были очень краткими и строго деловыми. Директивы, которые я получил, в основном сводились к следующему: СССР хочет мира и не хочет войны, он ведет борьбу с агрессорами — везде и при всяких условиях; то же самое надлежит делать и в комитете по «невмешательству».

Такова была общая линия. А по отдельным конкретным вопросам мне надлежало запрашивать указания по телеграфу. В то же время от меня потребовали, чтобы в комитете я держался наступательной тактики, так как оборона может привести только к провалам.

Я заявил, что принимаю все это к исполнению. Раскланялся и вышел.

А вечером 9 октября уже сидел в поезде, быстро уносившем меня на запад, к советско-польской границе.

Путь от Москвы до Лондона через Берлин и Париж занял двое с половиной суток. В течение всего этого времени я. тщательно готовился к предстоявшим мне дипломатическим боям. Покупал по дороге десятки газет и журналов, с особым вниманием выискивал в них все, что [17] так или иначе относилось к Испании. Беседовал с советскими дипломатами в Берлине и Париже о позиции Германии и Франции. Продумывал возможные ходы и контрходы в комитете по «невмешательству».

Больше всего мне хотелось отыскать в международной ситуации, сложившейся к октябрю 1936 года, основные движущие силы. Многолетний опыт убедил меня, что плох тот дипломат, который слишком увлекается быстротечными поверхностными конъюнктурами: он сплошь да рядом будет попадать впросак. В международной политике есть большие, глубокие, фундаментальные моменты, которые в конечном счете и определяют ход событий. Только зная их, можно правильно наметить курс в своей повседневной дипломатической работе.

Машинально глядя на мелькавшие за окном вагона города и селения, я мысленно подводил итоги развития международных отношений с 1917 года. И вот что у меня тогда получалось.

С момента Октябрьской революции мир разделился на два принципиально противоположных лагеря. За двадцать лет, истекших после Октября, с полной ясностью обнаружились две основные исторические тенденции: лагерь капитализма шел к закату, хотя и медленнее, чем того ожидали советские люди на заре революции; мир социализма, напротив, поднимался в зенит, хотя и с большими трудностями, с большими препятствиями, чем предполагали трудящиеся нашей страны, когда брали власть в свои руки. Однако лидеры капиталистического лагеря (в ту эпоху в первую очередь лидеры Англии, Франции и США) не хотели признавать этой объективной истины (ведь ни один господствующий класс не сходит со сцены без жестокого боя) и все время пытались разными средствами повернуть колесо истории назад. Менялись средства, но цель оставалась одна и та же.

Сначала — в 1917-1920 годах — заправилы капиталистического лагеря старались ликвидировать тогда еще очень слабый оплот социализма «дубьем» — поддержкой внутренней российской контрреволюции и вооруженной интервенцией. Потом, потерпев неудачу, уверовали в возможность ликвидации социализма «рублем» — торгово-финансовой политикой, дипломатией плетки и пряника. Такова была их линия в 20-х годах. Когда, однако, и это не помогло и СССР вступил на путь пятилеток, обеспечивавших [18] быстрый рост нашего могущества, лидеры капиталистического лагеря вновь вернулись к планам насильственного подавления оплота социализма, но только в несколько иных формах, чем раньше.

В январе 1933 года фашисты с Гитлером во главе захватили власть в Германии. В капиталистическом лагере произошел раскол. Скоро здесь сложились две группировки: одна — Германия, Италия, Япония — открыто ставила вопрос о переделе мира (в том числе и капиталистического), другая — Англия, Франция, США, владевшая большей частью мировых богатств, напротив, отстаивала сохранение «статус-кво». Стремясь преодолеть раскол и сохранить единый фронт капиталистического мира против социалистического, лидеры капитализма (в первую очередь в Англии, Франции и США) напали, как им казалось, на «счастливую идею»: примирить свои противоречия за счет СССР. Государственные мужи в Лондоне, Париже и Вашингтоне различными способами давали понять Гитлеру, что он может, не опасаясь препятствий с их стороны, искать «жизненное пространство» на востоке, а про себя думали: «Пусть немцы и русские истекут кровью во взаимной резне, нам станет легче — на длительный срок исчезнет опасность для наших мировых позиций как со стороны фашизма, так и со стороны социализма». Гитлер с удовлетворением принимал намеки «демократических» держав о предоставлении ему «свободы рук на востоке», а про себя тоже думал: «Посмотрим, с кого будет выгоднее начать передел мира?»

В конечном счете выходило, что капиталистический мир готовится снова ударить по социализму «дубьем», только «разделение труда» между отдельными капиталистическими державами на этот раз было несколько иное, чем в 1917-1920 годах.

Так выглядела генеральная политическая линия капиталистического мира после 1933 года. Все другие международные вопросы, волновавшие в те дни различные капиталистические страны, решались в зависимости от нее. Особенно ярко это сказывалось в поведении «демократических» держав. Именно ради сохранения данной генеральной линии, то есть ради надежды столкнуть Германию и СССР на востоке, Англия, Франция и США позволили гитлеровской Германии с 1935 года начать бешено [19] вооружаться, а в 1936 году — ремилитаризовать Рейнскую область. Именно ради этого Англия, Франция и США в 1935-1936 годах отдали на съедение фашистской Италии маленькую Эфиопию.

Затем острие фашистской агрессии повернулось против Испании. Почему?

В то время я не знал еще многого, что стало известно впоследствии, однако, подходя к вопросу с точки зрения здравого смысла и политической логики, объяснял его так.

Летом 1936 года, когда началась испанская война, Муссолини проявлял больше «динамизма», чем Гитлер. Это определялось тем, что Германия тогда проходила еще первые стадии вооружения, между тем как Италия в меру своих возможностей уже была «готова к бою». Последняя успела даже испытать свое оружие в эфиопской войне, и Муссолини, возомнив себя новым Цезарем, мечтал о создании «новой Римской империи» с превращением Средиземного моря в «итальянское озеро». А как же это можно было сделать, не ступив твердой ногой на Пиренейском полуострове? Муссолини считал, что именно этот полуостров должен стать ближайшим объектом фашистской агрессии.

Испания лежала несколько в стороне от большой дороги гитлеровской агрессии, однако нацистский диктатор в тот момент еще не закончил подготовки к развязыванию второй мировой войны и «пока» готов был поддержать план захвата Пиренейского полуострова, если это не потребует от Германии слишком большой затраты сил и средств. К тому же Испания интересовала Гитлера как богатый источник полезного сырья, и еще больше как важная стратегическая позиция. Овладение этой позицией позволяло Германии выйти в тыл Франции и повиснуть неотвратимой угрозой над коммуникациями Англии с востоком. Это были бы крупные козыри в руках Гитлера, когда начнется вторая мировая война. Наконец, фашизация еще одной страны в Европе — и притом довольно крупной — должна была бы способствовать повышению политического престижа Германии.

Так получилось, что устремления обоих фашистских диктаторов совпали, и в результате 18 июля 1936 года их марионетка — генерал Франко поднял мятеж против республиканского правительства Испании. [20]

Как будут реагировать на новый акт фашистской агрессии «демократические» державы? Пожертвуют ли они Испанией, как пожертвовали уже Эфиопией, ради своей «большой игры» с Гитлером? Или, наоборот, признают, что испанская карта, с которой у них связано столько экономических и стратегических интересов, слишком ценна для того, чтобы без сопротивления бросить ее к ногам фашистских диктаторов?

Ответ на этот вопрос могли дать только события ближайшего будущего. Однако первые симптомы не обещали ничего хорошего. Во всех шагах Англии, Франции и США, связанных с испанской войной, не чувствовалось ни твердости, ни решительности. То, что мне было известно об общих политических настроениях британских правящих кругов, заставляло усомниться в их желании и способности по-серьезному крикнуть фашистским агрессорам: «Стой!»

Подъезжая к Лондону, я так суммировал итоги моих дорожных размышлений:

1. Надо ожидать, что Германия и Италия проявят крайнюю наглость в поддержке фашистского мятежа в Испании.

2. Надо ожидать, что «демократические» державы, в первую очередь Англия и Франция, обнаружат трусость (если не что-нибудь худшее) в борьбе с германо-итальянской интервенцией.

Из этих двух основных положений мне и нужно было исходить в своей практической деятельности.

Знакомство с комитетом по «невмешательству»

Я приехал в Лондон 12 октября. Был серенький осенний день. С неба падала какая-то тусклая муть. На вокзале «Виктория» меня встретил советник посольства С. Б. Каган. В мое отсутствие он представлял СССР в комитете по «невмешательству» и, едва мы перешагнули порог посольства, сразу ввел [21] меня в курс событий. Предо мной предстала картина крайне неприглядная и даже угрожающая.

Идея соглашения о «невмешательстве» в испанские дела, на базе которого возник затем комитет по «невмешательству», родилась в недрах британского министерства иностранных дел сразу же после начала мятежа Франко. Испанская война поставила в трудное положение правительство Болдуина, в котором решающую роль играли «умиротворители». По мотивам, о которых речь была выше, это правительство меньше всего хотело ссориться с Гитлером из-за какой-то Испанской республики, которую оно к тому же считало «красной», «революционной», чуть ли не «коммунистической». Однако широкие демократические массы в Англии и за ее пределами открыто сочувствовали Испанской республике и бурно протестовали против интервенции Гитлера и Муссолини на стороне Франко. Требовался какой-то компромисс, с тем чтобы и волки оказались сыты, и овцы целы.

И английское министерство иностранных дел нашло, а правительство Болдуина санкционировало такой компромисс: Англия должна была объявить «нейтралитет» в испанской войне и таким образом избежать необходимости становиться определенно на ту или иную сторону. Это звучало бы прилично и даже позволяло апеллировать к благородным идеям беспристрастия и справедливости. [22]

Это могло бы быть объяснено также заботой о локализации войны и сохранении европейского мира. Это, наконец, позволяло бы Англии, сберегая свои силы и не ссорясь с Гитлером, оказывать все возрастающее влияние на конечный исход испанского конфликта.

Однако, для того чтобы такая политика не выглядела слишком одиозно в глазах демократических масс, и прежде всего английских рабочих, правительство Болдуина решило придать ей более общий, по возможности, европейский характер. С этой целью оно обратилось в первую очередь к Франции, где в тот момент у власти находилось правительство Народного фронта во главе с социалистом Леоном Блюмом. Последний тоже принадлежал к числу «умиротворителей» и встретил английский план чрезвычайно сочувственно (ведь французские рабочие выражали симпатии к Испанской республике даже в еще более бурных формах, чем их британские товарищи). В результате между правительствами Англии и Франции сразу же установилось полное единомыслие по испанскому вопросу. И тут же было обусловлено, что в целях более успешного морального разоружения демократических масс формально с инициативой соглашения о «невмешательстве» выступит не консервативный кабинет Болдуина, а «социалистическое» правительство Блюма.

Позиция Англии и Франции находила полную поддержку в США. Как известно, в 1935 году американский конгресс принял акт о «нейтралитете», гласивший, что в случае возникновения войны между третьими государствами президенту предоставляется право запрещать экспорт оружия и военных материалов в воюющие страны независимо от того, является ли данная страна агрессором или жертвой агрессии. Этот акт явился настоящим подарком агрессорам, которые всегда сильнее и лучше вооружены, чем противная сторона. А для жертв агрессии это был удар в спину. Глубоко реакционная сущность акта о «нейтралитете» выявилась сразу же после его принятия — осенью 1935 года, когда он был впервые применен на практике в связи с итало-эфиопской войной. Теперь тот же акт окрасил все отношение США к испанской войне. Американское правительство своей поддержкой обеспечило англо-французские планы «невмешательства». [23]

И вот 25 июля 1936 года, то есть через неделю после выступления Франко, правительство Блюма издало декрет, запрещавший экспорт оружия из Франции в Испанию. А 1 августа Франция обратилась с нотой к британскому и итальянскому правительствам, предлагая им срочно присоединиться к французской акции и строго соблюдать политику невмешательства в испанские дела.

4 августа Англия ответила положительно на французское предложение. 6 августа то же сделало итальянское правительство, сопроводив, впрочем, свое «принципиальное согласие» некоторыми весьма подозрительными оговорками.

Далее, французское правительство обратилось с тем же предложением к другим европейским державам (соглашение с самого начала мыслилось, как охватывающее только державу Европы). 17 августа на него откликнулась Германия. Она выражала готовность присоединиться к общему соглашению о невмешательстве лишь в том случае, если в нем будут также участвовать СССР, Италия и Португалия. 23 августа к соглашению о невмешательстве примкнуло Советское правительство, оговорив, однако, что это соглашение должно вступить в силу, когда к нему присоединятся Германия, Италия и Португалия.

26 августа французское правительство внесло новое предложение: создать в Лондоне постоянный комитет из представителей всех участников соглашения, главной задачей которого было бы наблюдение за точным исполнением этого соглашения подписавшими его державами. Французское предложение было принято, и тут же последовало решение, что комитет по «невмешательству» будет состоять из лондонских послов и посланников примкнувших к соглашению держав. Число их составило 27.

В состав комитета по «невмешательству» вошли: от Англии — товарищ министра иностранных дел лорд Плимут, от Франции — посол Ш. Корбен, от СССР — посол И. Майский, от Германии — посол И. Риббентроп, от Италии — посол Д. Гранди, от Бельгии — посол Картье де Маршьен, от Польши — посол Э. Рачинский, от Турции — посол Фетхи Окияр, от Португалии — посол А. Монтейро, от Чехословакии — посланник Я. Масарик, [24] от Австрии — посланник Г. Франкештейн, от Венгрии — посланник К. Масиревич, от Греции — посланник Ш. Симопулос, от Болгарии — посланник С. Радов, от Румынии — посланник В. Григорчеа, от Югославии — посланник С. Груич, от Дании — посланник П. Алефельд, от Норвегии — посланник Э. Кольбан, от Швеции — посланник Э. Пальмшерна, от Финляндии — посланник Г. Грипенберг, от Голландии — посланник Р. Свиндерен, от Латвии — посланник К. Зарин, от Эстонии — посланник А. Шмидт, от Литвы — посланник Б. Балутис, от Люксембурга — генконсул Б. Класен, от Албании — поверенный в делах Д. Дума, от Ирландии — высокий комиссар в Лондоне Д. Дюланти{1}.

Из европейских государств в комитете не участвовали только два: Испания, как страна, около которой должен был быть установлен «карантин невмешательства», и Швейцария, которая отказалась от участия в соглашении ввиду своего «вечного нейтралитета».

Неевропейские страны ни в соглашение, ни в комитет по «невмешательству» не входили. Не было там, в частности, и США. Однако, фигурально выражаясь, их тень все время присутствовала за столом комитета, оказывая сильнейшее влияние на представителей Англии, Франции и других «демократических» держав.

9 сентября 1936 года комитет по «невмешательству» собрался на свое первое заседание и принял постановление о постоянном председателе. Этот пост был предложен представителю Англии лорду Плимуту...

Но прежде чем перейти к подробному освещению деятельности комитета, я считаю нелишним объяснить, почему СССР присоединился к соглашению о «невмешательстве» в испанские события. Окидывая сейчас ретроспективным взглядом всю историю комитета по «невмешательству», могу сказать, что мотивы, двигавшие Советским правительством, в разные периоды на протяжении двух с половиной лет были не вполне одинаковы.

В августе 1936 года, когда комитет только создавался, основную роль для Советского правительства играли два [25] соображения:

Во-первых, интересы мира. В наши дни всякий, даже местный, военный конфликт таит в себе угрозу перерастания в мировую войну. Тем более такую опасность таила в себе борьба, начавшаяся в Испании{2}. Надо было прежде всего локализовать ее и не допустить вмешательства в нее других, особенно великих, держав.

Во-вторых, интересы демократии. Советское правительство понимало, что широкие массы испанского народа стоят за республику и что мятежники быстро провалятся, если окажется устраненной германо-итальянская интервенция. А потому вполне логично было, не предаваясь никаким маниловским иллюзиям, попробовать все же добиться этого с помощью соглашения о невмешательстве.

Позднее, когда «невмешательство» в испанские дела обнаружило себя как вопиющий фарс, у Советского правительства появились два других мотива для продолжения участия в названном соглашении.

Во-первых, интересы борьбы за мобилизацию мировых демократических сил в защиту Испанской республики. Присутствие советских представителей в комитете по «невмешательству» давало возможность следить за каждым шагом врагов испанской демократии, разоблачать их интриги и со знанием дела выступать перед мировой общественностью против фашизма и опасности войны.

Во-вторых, противодействие любым международным акциям, направленным к ухудшению положения Испанской республики. В комитете по «невмешательству», как и в Лиге Наций, действовал принцип единогласия, и это позволяло советской делегации одним своим вотумом убивать в зародыше многие злокозненные махинации против испанской демократии, до которых были большими охотниками не только фашистские, но и так называемые «демократические» державы.

В итоге СССР принимал участие в соглашении о «невмешательстве» [26] и в комитете по «невмешательству» почти до самого конца их существования. И в свете исторической перспективы можно смело сказать, что такая линия поведения полностью себя оправдала.

По протоколам бывших до меня заседаний комитета, а еще более по рассказам С. Б. Кагана я мог составить себе общее предварительное впечатление о настроениях и тенденциях, господствовавших в этом учреждении. Хорошего было мало. Практика первых четырех — пяти недель существования комитета свидетельствовала о том, что его буржуазные члены (особенно великие державы) думают не столько о выполнении, сколько о саботаже соглашения о невмешательстве.

Уже на первом заседании, когда был поставлен вопрос о плане работы комитета, представитель Франции Шарль Корбен заявил:

— По мнению французского правительства, комитет должен сделать всевозможное для того, чтобы избежать дебатов политического характера{3}.

Итак, правительство Блюма хотело, чтобы по вопросу, составлявшему тогда квинтэссенцию самой острой политики, в комитете не было политических дискуссий! Это походило на горячий лед или холодный огонь. И вот ведь что было особенно замечательно: никто из членов комитета, представлявших буржуазные страны, не обмолвился ни словом возражения или протеста по поводу такой нелепости.

На одном из следующих заседаний бельгийский представитель барон Картье де Маршьен, коснувшись задач комитета, многозначительно заметил, что последний должен стать «скромным комитетом примирения и быть довольным такой ролью»{4}. И опять-таки это мнение бельгийского посла было встречено большинством членов комитета с явным сочувствием. [27]

В переводе на более простой язык все это означало, что комитет должен уподобиться той идеальной японской жене, которая ничего не видит, ничего не слышит и ни о чем не говорит. Действительно, в то время, как мировая пресса была полна сообщений о непрерывном потоке военных советников, хлынувших вместе с пушками и самолетами из Германии и Италии к Франко, комитет на своих первых заседаниях занимался никчемной дипломатической вермишелью или академическими рассуждениями на темы, весьма далекие от практических нужд момента. В течение многих часов обсуждались такие, например, вопросы: являются или не являются предметом вооружения противогазовые маски, является или не является контрабандой железная руда, следует или не следует привлечь к соглашению о невмешательстве неевропейские страны, надо или не надо распространить соглашение о невмешательстве на различные формы «косвенного вмешательства» в испанские дела (пропаганда, сбор средств и т. п.)?

О том, что в самом комитете господствуют тенденции к саботажу действительного невмешательства, очень красноречиво свидетельствовал и такой факт. На заседании 14 сентября представитель Англии Г. С. Моррисон предложил создать постоянный подкомитет при председателе комитета, введя в него делегатов тех стран, которые являются производителями оружия или граничат с Испанией. Официальной задачей подкомитета провозглашалась подготовка различных вопросов для обсуждения и принятия окончательных решений пленумом комитета из представителей всех 27 держав, примкнувших к соглашению о невмешательстве. Выглядело это предложение очень невинно и даже как будто бы разумно: кто же, в самом деле, может возражать против того, чтобы на пленарные заседания вопросы вносились не в сыром виде, а предварительно подработанными, в сопровождении необходимых для их лучшего понимания материалов? Однако в действительности здесь был совсем другой умысел. Уже после речей Моррисона и Корбена, произнесенных в обоснование данного предложения, невольно возникало подозрение, что Англия и Франция стремятся замкнуть все вопросы, связанные с невмешательством, в возможно более узкий круг, где все дела можно будет вести «посемейному», По этим же соображениям, когда решение [28] об образовании подкомитета из 9 членов было принято, Моррисон настоял на том, чтобы в подкомитете не велось стенограмм заседаний, а лишь кратко записывались постановления{5}.

Дальнейшая практика полностью подтвердила, обоснованность наших подозрений.

Первоначально основная деятельность комитета была сосредоточена на его пленумах. В течение сентября — декабря 1936 года пленарных заседаний было 14, подкомитет же собирался 17 раз, и все его заседания в этот период действительно носили подготовительный характер.

Дальше положение стало изменяться: в 1937 году было созвано 14 пленумов, а подкомитет собирался 69 раз. В подкомитете обсуждались и решались уже все важнейшие вопросы, а пленум постепенно превращался лишь в голосующую машину и просто ставил свой штамп на постановлениях, принятых подкомитетом.

В 1938 году состоялось 17 заседаний подкомитета и только один пленум.

Эти цифры говорят сами за себя. Было совершенно очевидно, что не только Германия и Италия, но также Англия и Франция всячески стараются упрятать все, что касается испанской войны, подальше от глаз широкой мировой общественности, в том числе и от членов комитета по «невмешательству».

Не менее показателен и другой факт. Уже на первом заседании комитета, 9 сентября 1936 года, когда зашла речь о гласности работы последнего, все тот же Моррисон от имени Англии заявил:

— Конечно, комитет вполне свободен решить этот вопрос по своему желанию, но я, со своей стороны, полагаю, что мы могли бы прекрасно обойтись без всякой публичности{6}.

И опять-таки никто из членов комитета, представлявших буржуазные страны, не произнес ни слова возражения. В результате последовало решение о том, что по окончании каждого заседания будет выпускаться лишь маленькое официальное коммюнике, которое должно носить [29] возможно более «общий», то есть ничего не говорящий характер.

Советская сторона держалась, однако, иной точки зрения. Она считала, что работа комитета должна проходить при самой широкой гласности, и потому сразу же после первого заседания подробно информировала английских журналистов обо всем, что там произошло. На следующий день, 10 сентября, в печати наряду с официальным коммюнике появились неофициальные, но весьма обстоятельные сообщения. Среди части членов комитета это вызвало сильное волнение. На следующем заседании, 14 сентября, Моррисон выразил сожаление по поводу случившегося и еще раз призвал всех участников комитета охранять тайну работы. Английский делегат был поддержан представителями Германии и Италии. Особенно волновался итальянский посол Гранди, который жаловался, будто бы в газетных отчетах была совершенно «извращена» позиция его правительства, и категорически требовал секретности заседаний комитета.

Затем вопрос об «утечке» информации из стен комитета стал постоянной злобой дня на всех пленумах и заседаниях подкомитета. Мне то и дело приходилось отбивать атаки по этому поводу со стороны представителей великих держав, особенно Англии, Германии и Италии. Наконец дело дошло до крупного скандала, разыгравшегося на заседании подкомитета 7 мая 1937 года.

Роль застрельщика взял на себя представитель Англии лорд Плимут. Он выступил с длинной речью, в которой обрушился на злокозненных «информаторов», и в самой категорической форме заявил, что Англия не может допустить превращения комитета в «орудие пропаганды». Плимутом была предложена для широкого опубликования резолюция, подчеркивающая, что единственно объективным источником сведений о деятельности комитета являются регулярно выпускаемые им коммюнике.

Итальянский представитель Гранди поспешил поддержать Плимута и пустил несколько стрел в адрес советской стороны. Мы, однако, отнеслись к ним с невозмутимым хладнокровием, и это вызвало бурную реакцию Риббентропа. Он произнес чисто фельдфебельскую речь против «советской пропаганды» и предложил создать особую комиссию для «обнаружения виновников» постоянных [30] утечек информации и «разработки мер по предупреждению подобных случаев в будущем»{7}.

Примеру «большой тройки» последовали некоторые из ее подпевал.

Шуму было много, однако гора родила мышь. Так как в комитете господствовал принцип единогласия, то Плимут даже не решился поставить на голосование предложение Риббентропа. Никаких мер против утечки информации принято не было. Советская же сторона, спокойно перенеся очередную атаку, продолжала снабжать печать правдивыми сведениями о деятельности комитета по «невмешательству».

Твердость СССР в отношении гласности работы комитета принесла хорошие плоды. Уже 28 октября 1936 года комитет решил в дальнейшем публиковать подробные информационные коммюнике после каждого пленума или заседания подкомитета, а в «исключительных случаях» прилагать к ним еще и полный текст произнесенных на заседании речей{8}. Потом квалификация «исключительных случаев» как-то сама собой отпала, и важнейшие выступления членов комитета стали регулярно передаваться в печать после каждого заседания. Это в огромной степени облегчило друзьям Испанской республики мобилизацию мировых демократических сил в ее интересах. С комитета и подкомитета был сорван покров таинственности, и их деятельность предстала перед широкой общественностью во всем своем отталкивающем безобразии...

Впрочем, я слишком далеко забежал вперед. В середине октября 1936 года, когда я вернулся из Москвы в Лондон, на очереди стояли несколько иные вопросы. Однако прежде, чем перейти к описанию дипломатических боев, которые советской стороне пришлось выдержать в комитете и подкомитете зимой 1936/37 года, я должен остановиться на сложившемся к тому времени внутреннем положении в Испании.

Революция и контрреволюция

XIX веке Испания пережила пять революций{9}. Они были очень длительны и сложны, но сущность их сводилась к борьбе за власть между старым феодальным землевладением и постепенно нарождавшейся буржуазией. Однако ввиду медленности и слабости капиталистического развития страны испанская

буржуазия оказалась недостаточно сильна, чтобы одержать решительную победу над своим противником, как это случилось, например, в соседней Франции. В результате все пять революций остались незавершенными. В ходе их буржуазии удалось завоевать некоторые второстепенные позиции в механизме власти, но решающей силой в государстве по-прежнему являлись землевладельцы.

После почти полувекового перерыва, в 1931 году, разыгралась шестая испанская революция. По существу, и теперь речь шла в первую очередь о ликвидации еще многочисленных пережитков феодализма. Однако шестая революция происходила уже в эпоху империализма, когда крупная буржуазия везде (в том числе и в Испании) превратилась в реакционную силу, а мелкая буржуазия стала бесхребетной и колеблющейся. Огромное значение имело и то, что шестой революции в Испании предшествовал российский Октябрь, пролетариат везде (в том числе и в Испании) вышел на авансцену истории как класс, которому принадлежит будущее. В такой обстановке шестая испанская революция (даже в своем буржуазно-демократическом аспекте) могла победить лишь под гегемонией пролетариата, после чего естественно началось бы [32] ее перерастание в революцию более высокого типа. Но обязательной предпосылкой для такого хода развития являлось единство пролетариата и наличие сильной коммунистической партии, стоящей во главе его.

Каково было, однако, фактическое положение в момент рождения шестой революции?

В наследство от прошлого испанский рабочий класс получил глубокий раскол 60-летней давности, раскол на анархистов и социалистов (притом социалистов весьма оппортунистического толка). Испанская коммунистическая партия была еще очень слаба. В результате в течение первых пяти лет революции (1931-1935) власть находилась в руках партий и лиц, которые были либо неспособны ликвидировать пережитки феодализма и вывести страну на дорогу социалистического развития, либо относились просто враждебно к такого рода задачам. Только в 1936 году, в связи с усилением коммунистической партии, а в дальнейшем под влиянием условий военного времени, создалась обстановка, открывавшая перед Испанией более благоприятные перспективы. Но тут в игру вступил новый фактор — началась иностранная интервенция, которой суждено было вторично сыграть роковую роль в испанской истории{10}.

Однако не будем забегать вперед. Проследим путь шестой испанской революции шаг за шагом с самого ее начала.

На протяжении первых двух лет (1931-1933) власть в стране принадлежала блоку мелкобуржуазных партий левых республиканцев с социалистической партией Испании. Этот блок, возглавлявшийся левым республиканцем Асаньей и социалистами Ларго Кабальеро и Индалесио Прието, провел ряд половинчатых реформ (в области политической, аграрной, церковной), но не решился нанести смертельный удар пережиткам феодализма. Особенно плохо обстояло дело с разрешением важнейшего вопроса внутренней жизни Испании — земельного. Провозглашенная правительством в конце 1932 года аграрная реформа была столь робка по существу и так медленно [33] проводилась в жизнь, что при сохранении взятого темпа для ее полного завершения потребовалось бы около тысячи лет!

Вследствие этого республиканско-социалистический блок оказался между двух стульев. Им были недовольны и правые и левые. Народные массы, разочарованные скудностью доставшихся им плодов, стали поворачиваться к блоку спиной. Этим воспользовались правые, объединившиеся в недоброй памяти СЭДА{11}.

Ловко используя машину парламентаризма и раскол среди левых, СЭДА, возглавляемая консервативно-католическим лидером Хиль Роблесом, выиграла с помощью денег и палки выборы 1933 года и намеревалась восстановить в Испании старый порядок. Но революционный накал масс — испанских рабочих и крестьян — был слишком велик, и СЭДА потерпела поражение, не достигнув своей цели. Знаменитое восстание в Астурии в октябре 1934 года и парламентские выборы в феврале 1936 года, принесшие победу Народному фронту{12}, показали, что диктатура помещиков и капиталистов невозможна.

К власти опять пришли левые республиканцы во главе с тем же Асаньей. Их поддерживали социалисты и коммунисты. Тогда-то, потеряв парламентские позиции, правые решили перейти к военно-фашистским методам борьбы. Энергичную поддержку в этом им оказывали Германия и Италия, имевшие в стране широкую сеть своей агентуры.

В ночь на 18 июля 1936 года радио Сеуты послало в эфир сообщение: «Над всей Испанией безоблачное небо». Это был условный сигнал для начала мятежа. План заговорщиков предусматривал одновременное военно-фашистское восстание в различных районах континентальной Испании под руководством генералов Мола, Кейпо де Льяно и других, а также в Марокко, где командовать мятежниками должен был генерал Франко. Лидеры мятежа, относившиеся к народным массам с величайшим презрением, были уверены, что в течение 48 часов им удастся [34] низвергнуть республиканское правительство и захватить власть в свои руки.

18 июля восстание действительно вспыхнуло в разных концах страны, но только в Марокко, Наварре, Севилье и некоторых других областях оно оказалось успешным. Напротив, в большинстве крупных городов мятежники потерпели поражение, а в Мадриде и Барселоне были просто уничтожены. Это объяснялось тем, что повсюду в стране громко заговорил народ.

Нельзя утверждать, что на стороне народа сразу объявились достаточно дальновидные руководители. Нет, этого, к сожалению, не случилось. Левореспубликанское правительство Хираля, ставшее у власти в самом начале мятежа, открыло арсеналы для вооружения народа, что было, конечно, очень хорошо, но оно явно запоздало с образованием новой республиканской армии. Декрет об этом был издан только 21 августа, то есть месяц спустя, хотя все видели, что армия, унаследованная от монархии, в основном оказалась на стороне мятежников. К явным просчетам правительства относится и то, что оно пыталось создать новую армию на базе старых командных кадров, по тем или иным причинам не перебежавших к Франко.

Правительство Хираля не имело ни достаточного авторитета, ни «умения для того, чтобы внести действительную организованность в массовую борьбу рабочих и крестьян против военно-фашистских заговорщиков, стихийно вспыхнувшую повсюду. В результате элементы организованности стали вноситься различными партиями и группировками, а так как их было очень много и они часто конкурировали друг с другом, то борьба испанской демократии против фашизма долгое время носила хаотический характер. Не хватало оружия и командиров, не хватало опыта, выучки, военных знаний, слаженности действий между отдельными отрядами. Вдобавок правительство Хираля почему-то верило, что Англия не допустит установления фашистского господства в Испании, и потому дало совершенно неправильный уклон внешней политике республики.

И все-таки испанская демократия оказала мятежникам могучий отпор и, конечно, быстро разгромила бы их, если бы фашиствующих генералов не поддерживали внешние силы.

Когда заговорщикам стало ясно, что их расчеты на молниеносную победу провалились, они при поддержке своих германо-итальянских союзников стали готовить «поход на Мадрид». По выработанному ими плану наступление на испанскую столицу должно было осуществляться двумя колоннами — с юга, из Севильи, колонной под командованием генерала Франко и с севера, из Наварры, колонной генерала Мола. На этой стадии мятежники все еще верили в быстрый исход борьбы: не удалось захватить власть за 48 часов — удастся за 3-4 недели.

Однако практическое осуществление намеченного плана столкнулось с большими трудностями. Население, как правило, встречало войска мятежников враждебно. Республиканская милиция, плохо обученная и недостаточно вооруженная, но горевшая революционным энтузиазмом, оказывала фашистам упорное сопротивление. Когда части генерала Мола приблизились к Гвадарраме и Сомосьерра, горному хребту в 40-50 километрах к северу от Мадрида, повсюду громко прозвучал знаменитый лозунг: «No pasaran!» («Они не пройдут!»). Отряды народной милиции бросились к угрожаемым пунктам. В автобусах, на грузовиках, в легковых машинах, на телегах, на мулах, на ослах, пешком они грозной лавиной устремились к горным проходам и почти буквально закрыли их своими телами. Потери милиции были огромны, но наступление Мола удалось отбить.

Франко занял Кордову и Бадахос, где устроил кровавую баню республиканцам. Однако дальше и он продвинуться не смог. Мятеж явно выдыхался, и, будь Испания предоставлена самой себе, республика победила бы уже во второй половине августа.

Гитлер и Муссолини встревожились. Они не допускали и мысли о возможности такого исхода. Германо-итальянская помощь мятежникам была усилена, количество направляемых им самолетов, танков, пушек увеличилось. В испанских водах сконцентрировалось большое количество фашистских военных кораблей, включая немецкий линкор «Дейчланд».

Одновременно подняло свою зловещую голову «невмешательство»: республика стала наталкиваться на неожиданные препятствия при получении оружия из-за границы. Большинство послов (в частности, послы Англии и Франции), аккредитованных при испанском правительстве, [36] выехали из Мадрида и устроили свою временную резиденцию в Хендее, маленьком городке на франко-испанской границе. Там плелась паутина всевозможных интриг против Испанской республики. А в столице, где остались лишь второстепенные дипломатические чиновники, помещения целого ряда посольств (особенно латиноамериканских) превратились в настоящие очаги контрреволюции. В этих помещениях под защитой дипломатического иммунитета скрывались тысячи мятежников и обосновывались шпионско-диверсионные центры правых партий.

Такое разностороннее пособничество контрреволюции извне не могло не отразиться на положении республики. Со второй половины августа и особенно в сентябре — октябре ситуация на фронтах стала ухудшаться. 2 сентября пал Ирун, 4 сентября мятежники заняли Талаверу (в 120 километрах от столицы), 27 сентября — Толедо (в 70 километрах от столицы).

30 сентября в Бургосе Франко был провозглашен главой «национального правительства» и генералиссимусом. А 4 октября радио Севильи сообщило, что мятежники приступают к окружению Мадрида.

Через два дня то же радио хвастливо объявило, что испанская столица будет занята франкистами 12 октября. Генералу Мола, который никак не мог прорваться через Гвадарраму и Сомосьерру, было предложено сковывать там побольше республиканских сил...

Сразу после падения Ируна и Талаверы левореспубликанское правительство Хираля подало в отставку и к власти пришло коалиционное правительство Ларго Кабальеро. В последнем были представлены все партии Народного фронта — социалисты, коммунисты, мелкобуржуазные республиканцы разных толков, баски, каталонцы и одно время даже анархисты.

1 октября новое правительство провело через кортесы закон об автономии басков, тем самым разрешив один из самых острых внутренних вопросов Испании. 7 октября по представлению коммунистического министра сельского хозяйства Урибе был принят декрет о конфискации земель у «врагов республики». Этим декретом фактически ликвидировалось крупное землевладение, так как почти все помещики были врагами республики. Конфискованная земля затем была национализирована и через специально [37] созданные земельные комитеты передана крестьянам. В некоторых местах стали возникать кооперативы. Все это имело огромное политическое и военное значение.

Одновременно республика принимала энергичные меры чисто оборонительного характера, хотя здесь новый премьер и военный министр Ларго Кабальеро оказался далеко не на высоте. Его промахи до известной степени исправляла коммунистическая партия и созданный ею знаменитый 5-й полк. Вокруг Мадрида тройным кольцом, на расстоянии 20-35, 12-14 и 6-8 километров от центра города, стали возводиться инженерные укрепления. Но Ларго Кабальеро почему-то считал, что всякие укрепления только деморализуют армию, и поэтому лишь третий пояс, проходивший по самым окраинам столицы, удалось довести до конца. Остальные два пояса так и остались недостроенными.

1 5-й полк был создан компартией в самые первые дни мятежа и стал великой кузницей кадров для будущей республиканской армии. Он формировал и обучал боевые отряды, снабжал их оружием, давал им командиров, вел широкую пропагандистскую и агитационную работу. За пять месяцев существования 5-й полк подготовил для республики 70 тысяч бойцов. В начале 1937 года он стал костяком новых вооруженных сил страны.

СССР уточняет свою позицию

28 октября я впервые попал на заседание комитета. Это было пленарное заседание, и на нем присутствовали все 27 членов. Происходило оно в так называемом Локарнском зале министерства иностранных дел, где за 11 лет перед тем были подписаны Локарнские соглашения{13}. Это было обширное помещение [38] человек на 200, с тяжелой мебелью, огромными люстрами и торжественными картинами на стенах. Посредине зала стоял длинный стол, покрытый зеленым сукном.

За столом, в самом центре, лицом к входу возвышалась массивная фигура председателя комитета лорда Плимута. Справа и слева от него находились секретари — Фрэнсис Хемминг и Роберте. Они все время о чем-то перешептывались с Плимутом.

Все другие члены комитета располагались по периферии стола в алфавитном порядке названий своих стран (по-английски). Моим соседом слева оказался шведский посланник барон Эрик Пальмшерна, с которым я давно поддерживал добрые отношения. По правую руку сидел югославский посланник Славко Груич — человек мало мне знакомый (в те годы между СССР и Югославией еще не существовало дипломатических отношений, и я лишь изредка встречался с Груичем на официальных приемах [39] у англичан). Против меня, по другую сторону стола, было место представителя Италии Дино Гранди, а несколько левее его располагался представитель Германии. Германию должен был представлять Иоахим Риббентроп, незадолго перед тем назначенный немецким послом в Англии. Однако Риббентропа еще не было в Лондоне, и его замещал в комитете советник германского посольства князь Бисмарк (один из потомков «железного канцлера»).

Каждого члена комитета сопровождал заместитель или секретарь. Было много экспертов. В общей сложности на пленуме присутствовало до сотни человек. Но в зале стояла какая-то странная тишина. Большинство из присутствующих предпочитали молчать. А если кто и разговаривал, то только вполголоса или даже шепотом, будто у постели тяжелобольного.

Заседание открыл лорд Плимут следующими словами:

— Ваши превосходительства и джентльмены, прежде чем я прочитаю перед комитетом письмо, которое получил от его превосходительства советского посла, хотелось бы от имени правительства его величества сделать общее заявление касательно работы этого комитета...

Далее Плимут еще раз повторил трафаретные декларации о том, что британское правительство поддерживает соглашение о невмешательстве с целью «воспрепятствовать распространению гражданской войны за пределы Испании», что задачей комитета является наблюдение за точным выполнением соглашения всеми его членами, что это возможно лишь при наличии «искреннего сотрудничества» между участвующими в соглашении правительствами и что при рассмотрении в комитете жалоб на нарушение соглашения его члены должны руководствоваться «духом беспристрастия» и отвлекаться от «всяких политических соображений, способных поставить под угрозу осуществление нашей общей цели»{14}.

Это вступление Плимута напомнило мне чеховское «Волга течет в Каспийское море, лошади едят овес и сено». Но другие члены комитета воспринимали его (по крайней мере внешне) если не как откровение, то, во всяком случае, как молитву, обязательную перед отходом ко сну. [40] Но вот «молитва» кончилась, и Плимут достиг «гвоздя дня», каковым оказалось упомянутое им мое письмо от 23 октября. Для большей ясности я должен сделать здесь несколько предварительных замечаний.

Читатель уже успел ознакомиться с той игрой в бирюльки, которой комитет с таким упоением занимался в первые недели своего существования. Однако СССР не был склонен к такому времяпровождению. Еще 7 октября С. Б. Каган по указанию Советского правительства препроводил лорду Плимуту заявление, вызвавшее в комитете большое смятение. В этом документе, основанном главным образом на материалах республиканского правительства Испании, перечислялся ряд грубых нарушений соглашения о невмешательстве Португалией и затем следовал вывод:

«Советское правительство опасается, что такое положение... делает соглашение о невмешательстве фактически несуществующим. Советское правительство ни в коем случае не может согласиться превратить соглашение о невмешательстве в ширму, прикрывающую военную помощь мятежникам со стороны некоторых участников соглашения против законного испанского правительства. Советское правительство вынуждено ввиду этого заявить, что, если не будут немедленно прекращены нарушения соглашения о невмешательстве, оно будет считать себя свободным от обязательств, вытекающих из соглашения»{15}.

На пленарном заседании комитета 9 октября, где обсуждалось это заявление, представитель Португалии Кальхейрос (заменявший еще не приехавшего в Лондон посла Монтейро) демонстративно отсутствовал, а представитель Италии Гранди произнес одну из своих погромных речей против СССР. С. Б. Каган дал Гранди заслуженно резкий ответ. В конечном счете по предложению Плимута комитет решил запросить у португальского правительства объяснения по выдвинутым против него обвинениям.

12 октября, в день моего возвращения в Лондон, С. Б. Каган по поручению НКИД направил Плимуту новое письмо, в котором настаивал на установлении английским и французским флотами контроля за португальскими портами. Плимут ответил, что не считает целесообразным [41] созывать комитет для рассмотрения этого предложения СССР до получения объяснений португальского правительства. Начиналась явная игра в оттяжку...

Но тут произошло одно существенное событие. 16 октября была опубликована телеграмма Центрального Комитета нашей партии секретарю ЦК Коммунистической партии Испании. Она гласила:

«Трудящиеся Советского Союза выполняют лишь свой долг, оказывая посильную помощь революционным массам Испании. Они отдают себе отчет, что освобождение Испании от гнета фашистских реакционеров не есть частное дело испанцев, а общее дело всего передового и прогрессивного человечества. Братский привет!»{16}.

Таким образом, генеральная линия СССР в отношении испанских событий была провозглашена открыто. Исходя из нее, Народный комиссар иностранных дел M. M. Литвинов дал мне указание выступить с новым заявлением и сделать еще один шаг вперед в смысле уточнения позиции Советского правительства. Это-то заявление я и направил в письменном виде Плимуту утром 23 октября.

Мы напоминали о систематическом нарушении соглашения о невмешательстве «рядом его участников», в том числе Португалией, вследствие чего «создалось привилегированное положение для мятежников», а «законное правительство Испании оказалось на деле под бойкотом, отнимающим у него возможность закупать оружие вне Испании для защиты испанского народа». Далее в заявлении констатировалось, что все попытки представителя Советского правительства положить конец нарушениям соглашения не нашли поддержки в комитете, и отсюда делался вывод:

«Таким образом, соглашение превратилось в пустую, разорванную бумажку. Оно перестало фактически существовать. Не желая оставаться в положении людей, невольно способствующих несправедливому делу, правительство Советского Союза видит лишь один выход из создавшегося положения: вернуть правительству Испании право и возможность закупать оружие вне Испании...

Во всяком случае Советское правительство, не желая больше нести ответственность за создавшееся положение, [42] явно несправедливое в отношении законного испанского правительства и испанского народа, вынуждено теперь же заявить, что в соответствии с его заявлением от 7 октября оно не может считать себя связанным соглашением о невмешательстве в большей мере, чем любой из остальных участников этого соглашения»{17}.

Смысл приведенного заявления был совершенно ясен: СССР будет соблюдать соглашение о невмешательстве только в том случае, если прекратятся нарушения этого соглашения со стороны Германии, Италии и Португалии. А поскольку фашистские державы, оставаясь членами комитета, продолжают вмешательство в испанские дела в интересах реакции и войны, СССР не остается ничего, кроме как делать то же самое в интересах мира и демократии.

Таким образом, Советское правительство не позволило поймать себя в тенета формально-юридических параграфов соглашения и упустить из-за этого существо дела...

Огласив советское заявление, Плимут недоуменно пожал плечами:

— Этот документ содержит фразы, которые трудно понять или истолковать... Может быть, советский посол желает что-либо прибавить в пояснение своего письма?

С таким же примерно запросом ко мне обратился и Гранди.

Обоим явно хотелось поймать меня на неосторожном слове. Какой бешеный танец людоедов открыли бы тогда фашистские да и многие «демократические» газеты! Однако я лишил их этого удовольствия. Ответ мой был уклончив:

— Ничего не могу прибавить к тексту письма. Мне кажется, что смысл его достаточно ясен и вытекающие отсюда последствия очевидны.

Чувствуя, что большего из меня не выжмешь, Плимут предложил перенести обсуждение советского заявления в подкомитет и перейти к рассмотрению следующего пункта порядка дня — ответов Германии, Италии и Португалии на поступившие в комитет жалобы о нарушении ими соглашения о невмешательстве...

Здесь мне придется опять сделать некоторые пояснения. [43] Заявление Советского правительства от 7 октября вызвало широкий отклик в демократических кругах Англии и других стран. Послышался вздох облегчения: наконец-то нашлось правительство, которое, разрывая пелену дипломатического лицемерия, честно высказало свои намерения.

Нам открыто симпатизировали британские рабочие, и это не могло не получить отражения в лейбористской партии. В течение первых шести недель испанской войны официальные лейбористские лидеры упорно отмалчивались, избегая занять какую-либо вполне определенную позицию. Лишь после того как молчание стало невозможным, они созвали 28 августа специальную конференцию представителей своей парламентской фракции, исполкома партии и Генерального совета конгресса тред-юнионов, на которой было решено:

1. Поддерживать политику нейтралитета в испанской войне.

2. Бороться против проведения массовой кампании в пользу республиканской Испании (на чем настаивали коммунисты).

Таким образом, руководство английского рабочего движения, по существу, присоединилось к той политике «невмешательства», которую проводило британское правительство.

Две недели спустя, 10 сентября, конгресс тред-юнионов в Плимуте подтвердил резолюцию от 28 августа. Предложение об отклонении ее было провалено большинством в 3029 тысяч голосов против 51 тысячи{18}. [44]

Главным аргументом, который выдвигали лейбористские и тред-юнионистские лидеры в пользу такой позиции, было запугивание масс опасностью перерастания испанской войны в общеевропейскую. В напряженной атмосфере тех лет этот аргумент был достаточно убедительным для значительной части английского (да и не только английского) пролетариата.

Однако чем ближе мятежники подходили к Мадриду, чем явственней становилась германо-итальянская интервенция в пользу Франко, тем выше поднималась, среди английских и французских рабочих волна протеста против политики «невмешательства». 5-9 октября в Эдинбурге заседала ежегодная конференция лейбористской партии. В разгар ее работы Советское правительство сделало вышецитированное заявление в комитете. Этот демарш с нашей стороны вызвал новый взрыв негодования в пролетарских кругах против блокады Испанской республики. Массы явно рвались в бой, что пришлось совсем не по душе руководству лейбористской партии. Но впечатление, произведенное советским заявлением от 7 октября, было слишком велико, и эдинбургская конференция не могла его игнорировать. Лейбористские заправилы стали маневрировать: лидер партии Эттли и его заместитель Гринвуд посетили британского премьера и потребовали «скорейшего расследования всех обвинений по поводу нарушения некоторыми державами соглашения о невмешательстве» и в случае подтверждения этих нарушений предоставления республиканскому правительству Испании права покупать оружие за границей. О встрече с премьером было доложено лейбористской конференции, которая сочла себя удовлетворенной и окончательное решение о линии партии в «испанском вопросе» передала в руки исполкома. Исполком же после конференции «не нашел оснований» для изменения своей прежней позиции.

Так руководство лейбористской партии саботировало истинные настроения масс. Это повторялось, к сожалению, и в дальнейшем. На протяжении всей испанской войны лейбористская партия в целом (я не говорю об отдельных благородных исключениях) играла предательскую роль по отношению к республиканской Испании, а ее примеру следовали и другие социалистические партии. И теперь, много лет спустя, окидывая взглядом события [45] тех дней, с особенной отчетливостью видишь, какую большую долю ответственности за победу фашизма в Испании несет Второй Интернационал...

Английскому кабинету тоже пришлось маневрировать. 9 октября Плимут от имени своего правительства внес в комитет жалобу на нарушение соглашения о невмешательстве фашистскими державами. Жалоба эта основывалась на тех же самых материалах республиканского правительства Испании, которые фигурировали в советском заявлении от 7 октября, и в соответствии с принятой процедурой была направлена Германии, Италии и Португалии с просьбой дать по ней объяснения. К заседанию 23 октября ответы правительств названных сторон поступили, и председатель комитета Плимут после неудачной атаки против меня предложил перейти к их рассмотрению.

Сначала обсуждался германский ответ. Он состоял из двух частей: в первой берлинское правительство категорически и голословно отвергало все обвинения, выдвинутые против него, а во второй само выдвигало целый ряд обвинений против СССР. И вот тут-то сразу обнаружилась тактика английской стороны. Я не могу утверждать, будто все, что произошло на заседании дальше, было заранее согласовано между Плимутом и Бисмарком (полагаю даже, что формального сговора не было). Однако души их оказались до такой степени настроенными на один камертон, что во время заседания лорд и князь очень гладко разыгрывали одну и ту же мелодию.

Плимут предложил рассматривать германский ответ пункт за пунктом: обвинение такое-то и ответ на него такой-то. Против этого метода трудно было что-либо возразить. Все согласились.

Плимут прежде всего спросил Бисмарка, не желает ли он чем-либо дополнить письменный ответ германского правительства? Немецкий представитель заявил, что «имеет мало что добавить» к документу, полученному из Берлина, и лишь особо подчеркнул, что большая часть обвинений, содержащихся в жалобе британского правительства, относится к фактам, имевшим место еще до подписания Германией соглашения о невмешательстве.

Плимут охотно ухватился за эти слова Бисмарка и довольно долго пережевывал их на разные лады. Выходило так, что германское правительство, в сущности, ни [46] в чем не виновато. Правда, Плимут прибавил, что в английской жалобе, помимо обвинений, основанных на испанских материалах, имеются еще и другие, почерпнутые из собственных британских источников... Тут оратор, сделал маленькую паузу и, многозначительно поглядев на Бисмарка, закончил:

— Может быть, князь Бисмарк в состоянии бросить луч света на эти пункты?

Бисмарк не заставил себя долго ждать и решительно заявил, что все такие обвинения «не имеют под собой никакой почвы»... Впрочем, если председатель комитета желает, он готов запросить у своего правительства дополнительных пояснений по указанным пунктам. При этом немецкий представитель сделал самый любезный жест в сторону Плимута.

Плимут обратился к участникам заседания:

— Желает ли кто-нибудь взять слово?

Желающих не оказалось. Это было характерно для комитета. В прениях обычно участвовали лишь представители пяти великих держав — Англии, Франции, СССР, Германии и Италии. Все остальные молчали или отделывались ничего не значащими замечаниями, относившимися, как правило, к разным процедурным вопросам. В данном же случае Гранди и Корбен тоже не считали нужным высказаться. Первый потому, что поведение Плимута не сулило никаких неприятностей для его германского коллеги. А второй вообще больше всего заботился о том, чтобы в комитете не происходило «скандалов».

Тогда попросил слова я и подверг германский ответ уничтожающей критике. Особенно категоричны были мои возражения против попыток германской стороны голословно отвергать выдвинутые против нее обвинения.

Плимут поспешил на помощь Бисмарку. Заявив, что он будет подходить к вопросу «с чисто юридической точки зрения», председатель затратил немало энергии на то, чтобы доказать, будто факты, которые я инкриминировал германскому правительству, случились до того, как Германия вступила в комитет. Речь свою Плимут закончил обычным припевом:

— Я был бы очень рад, если бы кто-либо высказал свое мнение по поводу происходящей дискуссии...

Желающих высказаться не оказалось снова. Плимут с видом сожаления констатировал это и тут же предложил [47] воспользоваться любезной готовностью князя Бисмарка запросить германское правительство о некоторых еще не вполне выясненных пунктах.

Я решительно воспротивился его предложению. Оно означало лишь новую затяжку в суждении комитета по вопросу большой срочности.

— Лично мне, кажется, — добавил я, — что германский ответ на английскую жалобу неудовлетворителен.

Было, конечно, ясно, что комитет меня не поддержит. Тем не менее я настаивал на немедленном решении. Расчет мой был прост: отрицательный вотум по британской жалобе явится еще одним ярким свидетельством никчемности соглашения о невмешательстве и послужит делу разоблачения всего фарса, выдуманного англо-французскими «умиротворителями».

Твердая позиция, занятая советской стороной, имела свой результат: решение было принято немедленно. Сделав бесстрастно-непроницаемое лицо, точно Фемида с завязанными глазами, Плимут объявил:

— Германский ответ должен считаться удовлетворительным... Советский представитель держится иного взгляда, но...

Председатель выразительно пожал плечами, как бы досказывая недосказанное, — «это, мол, его частное дело» — и затем стал развивать мысль о том, что вообще жалобы на несоблюдение соглашения о невмешательстве «следует рассматривать, во всяком случае на первом этапе, в подкомитете». Все участники заседания молчали, опустив глаза. Никто не выразил несогласия, хотя некоторым членам комитета, как я это впоследствии узнал, совсем не нравилась линия, взятая председателем. Но таков уж был обычай, установившийся в комитете с самого начала его работы...

Меня рассердило безмолвие, царившее за столом, и я обратился к Плимуту с вопросом:

— Не могу ли узнать, что именно вы находите удовлетворительным в германском ответе... Его содержание? Или его форму? Или пояснения к нему, данные князем Бисмарком?

Плимут растерянно заморгал глазами и несколько неуверенно ответил:

— Боюсь, что мне трудно разобраться в этих оттенках... И непонятно, какую цель преследует данный вопрос.

Я продолжал еще резче:

— Хотелось бы выяснить, в каком смысле вы находите германский ответ удовлетворительным?

В этот момент сидевший справа от Плимута помощник секретаря Роберте что-то зашептал ему на ухо. Плимут вдруг покраснел, свирепо замотал головой и уже совсем другим тоном воскликнул:

— Я не позволю подвергать себя допросу!.. Вы можете сами составить себе такое мнение, какое находите нужным.

Было ясно, что Роберте «настропалил» Плимута (это в дальнейшем часто повторялось), и тот ринулся в бой, как бык, опустив рога.

Чтобы парировать атаку Плимута, я выдвинул вопрос о морском контроле португальских портов. Нота об этом была направлена в комитет С. Б. Каганом еще 12 октября. В немногих, но очень решительных словах мною была подчеркнута чрезвычайная спешность этого вопроса.

Плимут сразу перешел к обороне. Он стал доказывать, что нет бесспорных доказательств виновности Португалии, что вообще не следует выделять одну страну как козла отпущения, а нужно думать о мерах более общего порядка.

Корбен поддержал предложение Плимута о перенесении португальского вопроса в подкомитет. То же самое мнение высказал бельгийский представитель барон Картье де Маршьея. Затем поднялся голландский представитель барон Свиндерен и, стараясь придать своему голосу теплоту и проникновенность, обратился ко мне с настойчивой просьбой не требовать немедленного рассмотрения португальского вопроса, ибо согласно принятой процедуре надо сначала рассмотреть ответы итальянского и португальского правительств на предъявленные им обвинения, а затем уже решать, что делать дальше. Это была еще одна попытка оттянуть на неопределенный срок совершенно неотложное дело, и кровь во мне невольно закипела. С резкостью, от которой, собственно говоря, можно было бы воздержаться, я ответил:

— Боюсь, что никак не смогу согласиться удовлетворить просьбу голландского посланника. Конечно, процедура — очень важная вещь, но нельзя же, в самом деле, рассматривать процедуру как какую-то каменную [49] богиню, неподвижную, безжалостную и совершенно парализующую живое действие. Процедура должна служить людям, а не люди — процедуре. В данном конкретном случае фактор времени имеет величайшее значение. Поэтому у меня нет иного выбора, как настаивать на немедленном обсуждении моего предложения{19}.

Атмосфера за столом комитета сильно накалилась. На помощь Плимуту пришли шведский представитель барон Пальмшерна и польский представитель граф Э. Рачинский. Они крепко уцепились за процедурные помехи и постарались при содействии Корбена потопить в них реальную сущность португальского вопроса. Плимуту оставалось лишь собирать падающие к его ногам яблоки.

В конечном счете португальский вопрос был отложен до следующего пленарного заседания, и комитет приступил к составлению коммюнике о текущем дне работы. Сделать это оказалось не легко. Страсти кипели, споры разгорались, требования умножались. Каждая сторона стремилась особенно ярко отразить в коммюнике свою точку зрения. Каждый выступавший на заседании заботился о том, чтобы сущность его слов была воспроизведена правильно. Понадобилось около двух часов, пока окончательный текст был выработан, но зато, не в пример коммюнике о прошлых заседаниях комитета, этот документ довольно точно отражал то, что действительно происходило на пленуме.

Был уже десятый час, когда я и сопровождавший меня С. Б. Каган вышли из министерства иностранных дел на улицу. Моросил мелкий дождь, по темному небу неслись низкие облака. Каган заметил:

— Мы просидели пять часов без перерыва, и нам даже не предложили чашки пятичасового чая! Просто не узнаю англичан.

— Да, — согласился я, — страсти в комитете достигают такого накала, что не выдерживают даже вековые английские традиции... Все, кажется, предвещает нам бурную жизнь...

И в дальнейшем это предположение подтвердилось.

Открытая постановка вопроса о нарушениях фашистскими державами соглашения о невмешательстве явилась [50] несомненным шагом вперед по сравнению с той игрой в дипломатические бирюльки, которой комитет занимался в самые первые недели своего существования. Это было целиком заслугой советской стороны.

Но мы отдавали себе ясный отчет в том, что теперь фашистские державы непременно ринутся в контратаку. И это действительно случилось во второй половине октября. Одна за другой последовали ноты Германии, Италии и Португалии, в которых выдвигались обвинения против СССР как державы, снабжающей оружием Испанскую республику.

Рассмотрению жалоб как одной, так и другой сторон было посвящено 7 пленарных заседаний комитета{20}. При этом Плимут, как председатель, с самого начала установил следующую процедуру: полученная комитетом жалоба передавалась правительству, против которого она была направлена, с просьбой дать свои объяснения, и когда такие объяснения поступали, то они вместе с жалобой рассматривались на пленарном заседании. Как правило, правительства, обвиненные в нарушении невмешательства, начисто отрицали свою вину, и в результате комитет попадал в чрезвычайно затруднительное положение. Собственных средств для проверки правильности или неправильности обвинений у него не имелось, а утверждения сторон в подобных случаях были полярно противоположны. В конечном счете лорд Плимут заявлял, что выдвинутое обвинение не доказано, и затем переходил к следующему пункту порядка дня. Однако в ходе дебатов страсти разгорались, стороны никак не хотели смириться, и это находило широкий резонанс далеко за пределами комитета.

Хорошим образчиком того, как протекало в комитете обсуждение жалоб, может служить заседание 23 октября, подробно описанное мной выше. Еще более бурным было следующее заседание, 28 октября, где заканчивалось обсуждение жалоб на нарушение невмешательства Германией, Италией и Португалией. Разумеется, я опять оказался там один против всех, и не потому, что все 26 представителей капиталистических стран действительно [51] находили ответы Германии, Италии и Португалии удовлетворительными. Совсем нет! Сидевший слева от меня шведский посланник Пальмшерна не раз во время обсуждения бросал под сурдинку по адресу фашистских представителей восклицания вроде: «Возмутительно!», «Безобразие!», «Нет предела их наглости!» А чехословацкий посланник Ян Масарик в разговоре со мной уже после заседания пользовался еще более энергичными выражениями, оценивая позицию Германии и Италии. Были и другие члены комитета (например, норвежец Кольбан, грек Симопулос и еще кое-кто), сильно шокированные бесцеремонной ложью Гранди и Бисмарка. Однако на заседании все они упорно молчали, опустив глаза к зеленому сукну на столе, и тем самым содействовали черному делу фашистов. Всех их сковывал страх перед «великими державами», и прежде всего перед гитлеровской Германией.

Пользуясь этим, лорд Плимут старался нарочито подчеркивать мою изоляцию. Не раз, бывало, после моих выступлений он высказывал диаметрально противоположную точку зрения и затем задавал вопрос всем участникам заседания:

— Могу я считать, что остальные члены комитета разделяют мое мнение?

«Остальные члены» молчали, и Плимут принимал это за выражение полного согласия. Конечно, окончательного решения в подобных случаях комитет принять не мог, поскольку в нём господствовал принцип единогласия. Тем не менее маневры Плимута несомненно имели политическое значение: он как бы демонстрировал перед лицом мировой общественности, что вся Европа, мол, едина в своем мнении и что только эти несносные «большевики» мутят воду.

Так было при оценке ответа Италии по обвинению ее в нарушении невмешательства. То же самое произошло и при рассмотрении нашей жалобы против Португалии, датированной 24 октября.

Во втором из этих двух случаев одновременно с нами аналогичную жалобу опубликовало правительство Испанской республики. Португальскому министру иностранных дел Монтейро пришлось представлять в комитет объяснения по обоим документам сразу. Ответ его поражал прежде всего своими размерами: 21 страница [52] на машинке в адрес СССР и 46 страниц в адрес Испанской республики, а всего 67 страниц! Я имел все основания иронически заметить, что Монтейро несомненно заслуживает высшего балла за усердие и прилежание, которые, видимо, объясняются его желанием максимально использовать редкий для Португалии случай покрасоваться на международной арене.

Но еще более поразительно было содержание произведений Монтейро. В них он сначала вяло и неубедительно пытался опровергнуть конкретные обвинения против Португалии в нарушении соглашения о невмешательстве, а затем переходил к контробвинениям. И вот тут-то охваченный бурным вдохновением, он наговорил уйму самых вопиющих нелепостей.

Монтейро обвинял Советское правительство в стремлении к «европейскому господству», для чего Москва якобы хочет превратить Испанию в «коммунистическую республику», а больше всего, «напасть на Португалию». Далее следовало утверждение, будто бы в марте 1936 года советские суда доставили в Испанию «массу оружия», а также «химические продукты для отравления пищи и воды». Упоминалось и о том, что будто бы назначенный осенью того же года новый советский посол прибыл в Мадрид в сопровождении свиты в 140 человек, при поддержке 100 самолетов, с баснословным количеством летчиков и военно-технических экспертов. Подобными «откровениями» пестрели почти все страницы португальского ответа. Я жестоко высмеял его в своем выступлении и сравнил Монтейро с провинциальным трагиком, который, разыгрывая старомодную мелодраму, перелицованную на современный лад, хочет до смерти напугать зрителей изображением «коммунистического дьявола с рогами и хвостом».

— Не подлежит сомнению, — говорил я, — что народы Советского Союза питают вполне естественные симпатии к испанской демократии. За это нам нет оснований извиняться. Однако не здесь лежит главный мотив, определяющий в настоящее время отношение СССР к Испании. Советское правительство считает, что сейчас в Испании происходит крупная аванпостная битва между силами мира и силами войны. Испанское правительство олицетворяет собой силы мира, мятежные генералы — силы войны. [53]

Если испанскому правительству удастся подавить мятеж, это не только сохранит еще одну страну в лагере сторонников мира. Это также окажет глубокое влияние на все положение в Европе, укрепляя повсюду веру в силы демократии и в возможность мирного урегулирования международных проблем. В таком случае опасность войны, которая в наши дни, как тяжелая туча, висит на горизонте, была бы значительно ослаблена и политическое небо Европы заметно прояснилось бы.

Но если, наоборот, победа достанется мятежным генералам, поддерживаемым, вопреки соглашению о «невмешательстве», некоторыми державами, тогда не только Испания жестоко пострадает от внутренней катастрофы, но и вся европейская обстановка будет глубоко омрачена. Ибо торжество мятежных генералов явится таким громадным толчком для разнуздывания всех сил агрессии, ненависти и разрушения в Европе, что новая ужасная война поглотит в самом близком будущем всю эту часть света.

Здесь и только здесь лежит та основная причина, которая заставляет Советское правительство и народы Советского Союза принимать так близко к сердцу нынешние события в Испании. Политика мира, последовательно проводимая Советским Союзом, определяет собой в настоящее время отношение СССР к испанским делам{21}.

Это было в то время крайне нужное разъяснение, ибо сказки о стремлении Советского правительства создать в Испании «коммунистическую республику» имели широкое хождение в Европе, и притом не только в фашистских державах; им верили многие политики в США, Англии и Франции. Твердое заявление советской стороны в комитете (не раз повторенное в дальнейшем) о том, что действиями СССР в «испанском вопросе» руководят интересы мира и безопасности европейских народов, давало в руки мировой демократии острое оружие для борьбы с фашистской агрессией.

Как же отнеслись к нашим заявлениям на заседании 28 октября другие члены комитета? Гранди и Бисмарк, конечно, всячески поддерживали Португалию, а остальные, [54] как обычно, молчали, опустив очи долу. Каково было поведение Плимута? Плимут со своей стороны сделал все возможное для того, чтобы обелить Португалию и показать, как несговорчивы и жестковыйны эти «большевики».

Было ясно, что ничего доброго от комитета ждать нельзя. Поэтому Советское правительство поручило мне огласить на том же заседании 28 октября новое наше заявление, в котором говорилось:

«Работа Комитета убедила Советское правительство в том, что сейчас не существует никаких гарантий против дальнейшего снабжения военными материалами мятежных генералов. При таких обстоятельствах Советское правительство полагает, что впредь до создания таких гарантий и осуществления действительного контроля над строгим выполнением обязательств о невмешательстве те правительства, которые считают снабжение законного испанского правительства отвечающим нормам международного права, международного порядка и международной справедливости, вправе морально не считать себя более связанными соглашением, чем правительства, снабжающие мятежников вопреки соглашению»{22}.

Это третье по счету на протяжении одного месяца заявление Советского правительства еще определеннее, чем два предшествовавших (от 7 и 23 октября), утверждало, что мы не позволим вместе с водой выплеснуть из ванны ребенка и связать себя юридической паутиной невмешательства, которое нарушают фашистские державы. В сложившейся обстановке справедливость и разумный политический расчет требовали, чтобы мы снабжали оружием испанскую демократию.

Оглядываясь сейчас на события тех лет, яснее, чем когда-либо, видишь, что позиция нашего правительства была правильна. Если можно о чем-либо пожалеть, так только о том, что географическая отдаленность Испании от СССР и тогдашнее мировое соотношение сил не позволили нам оказать Испанской республике еще более эффективную помощь.

В связи с заседанием комитета 28 октября в памяти у меня остался один полукомический эпизод. Оно началось в 3 часа дня. Когда пробило пять, мне вспомнилось, [55] что на прошлом заседании хозяева не позаботились о том, чтобы угостить членов комитета традиционной чашкой пятичасового чая. Подумал про себя: «Уж если плимуты и корбены заставляют нас выслушивать за этим столом бездну лицемерно-дипломатического вздора, так пусть, по крайней мере, поят нас чаем и кормят бутербродами!»

И вот в самый разгар ожесточенной схватки из-за нарушения невмешательства Италией я, сделав самую невинную физиономию, вдруг обратился к Плимуту:

— Господин председатель, прошу слова к порядку дня...

Плимут недоуменно и подозрительно посмотрел на меня. Он точно ждал, что вот-вот я брошу бомбу на стол комитета. Секретари его тоже заволновались: им явно мерещились какие-то новые коварные ходы с советской стороны. За зеленым столом воцарилось молчание. Все с затаенным дыханием ожидали, что будет.

— Да, к порядку дня... — повторил я, намеренно затягивая напряженный момент. — Нельзя ли сейчас сделать перерыв и выпить по чашке чаю?

Вздох облегчения пронесся по залу. Но тут уже Плимут и его секретари почувствовали себя крайне смущенными. Оказывается, ничего не было приготовлено. Последовала торопливая консультация между председателем и его помощниками, и затем Плимут торжественно, как и подобает лорду, объявил:

— Мне сообщили, что в шесть тридцать будет чай с закусками, тогда мы и устроим небольшой перерыв.

С этого дня пятичасовой чай с бутербродами регулярно подавался членам комитета без всякого напоминания. Прецедент. был создан, а дальше уже вступила в силу всемогущая в Англии традиция.

Грубые просчеты Гранди и Бисмарка

Как ни бурны были заседания 23 и 28 октября, все-таки накал политических страстей достиг апогея только на пленуме комитета 4 ноября. В этот день обсуждались жалобы Германии, Италии и Португалии на нарушение соглашения о невмешательстве со стороны СССР.

Каждая из трех фашистских держав направила в комитет особую ноту с обвинением Советского Союза в нарушении названного соглашения. Каждая из фашистских держав лезла из кожи вон, чтобы показать, будто бы ее протест основан на сведениях, добытых ею самостоятельно и не имеющих ничего общего с источниками двух других дружественных ей государств. Им казалось, что так будет убедительнее для членов комитета. Однако эту игру фашистской тройки очень быстро разоблачила и сорвала советская сторона. Нам сразу бросилось в глаза почти точное совпадение целого ряда обвинений против СССР и даже формулировок во всех трех нотах, особенно в германской и итальянской. На послеобеденном заседании я прямо заявил:

— Изучение германской, итальянской и португальской нот, а также обстоятельства их представления создают у меня впечатление, что духовным отцом всех этих утверждений, направленных против Советского правительства, является представитель Италии и что два других правительства широко использовали его не слишком-то достоверные источники{23}. [57]

Бисмарк и Кальхейрос пытались голословно опровергать правильность моего заключения, но, когда на следующем заседании 12 ноября я вновь повторил свою догадку, Гранди, не отличавшийся особой выдержкой и осторожностью, с каким-то почти мальчишеским озорством воскликнул:

— Что ж, я очень горд моими сыновьями!{24}

Но гордиться-то, собственно, было нечем. Выдвинутые против СССР обвинения поражали своею неопределенностью. Даже лорд Плимут, который отнюдь не питал симпатий к СССР, был шокирован слабостью представленного фашистами материала и прямо заявил, что он не видит «достаточно точных доказательств или фактов, которые позволяли бы сделать вывод о нарушении соглашения о невмешательстве»{25}.

Самым ярким свидетельством легкомыслия, с которым составлялись обвинительные ноты фашистских держав, может служить жестокий спор о двух советских судах «Нева» и «Кубань», разыгравшийся на заседаниях 4 и 12 ноября. Этот спор имел свою предысторию.

С самого начала испанского конфликта широкие массы советского народа твердо и решительно встали на сторону испанской демократии. Уже 5 августа 1936 года в Москве на Красной площади под председательством главы ВЦСПС H. M. Шверника состоялся огромный митинг сочувствия Испанской республике, а вслед за тем работницы «Трехгорки» обратились ко всем членам советских профсоюзов с горячим призывом открыть денежные сборы в пользу испанских женщин и детей. Деньги полились рекой и в короткое время составилась очень большая сумма. На них закупались продовольствие и одежда. Эти подарки для Испании были затем погружены на суда «Нева» и «Кубань», которые в конце сентября — начале октября благополучно доставили их в испанский порт Аликанте.

И вот в германской обвинительной ноте оказались два таких пункта:

«Обвинение 6. 25 сентября русский пароход «Нева» прибыл в порт Аликанте. Это судно везло шкуры, оружие и амуницию, все закамуфлированные, как продовольственные припасы. Кроме того, на [58] — борту его находились 12 летчиков, которые затем направились в Мадрид».

«Обвинение 7. 4 октября в тот же порт под русским флагом прибыл пароход «Кубань», который привез пищевые продукты и амуницию»{26}.

По этому поводу Плимут заметил:

— Погрузка названных судов в советских портах и их разгрузка в испанском порту происходили на глазах тысяч людей... В испанском порту эти суда стояли среди иностранных военных судов, в том числе германских и итальянских, и самая разгрузка производилась среди бела дня. При таких условиях просто невероятно, чтобы с них «тайно» могла быть разгружена амуниция без того, чтобы никто этого не заметил. А между тем германские и итальянские утверждения не подкрепляются никакими свидетельскими показаниями{27}.

Бисмарк пытался рассеять сомнения Плимута. Он заявлял, что свидетельские показания есть, но свидетелей нельзя назвать из опасения за их жизнь.

Гранди поддержал своего немецкого коллегу, сказав, что командир и офицеры итальянского крейсера «Вераццано», находившегося в тот момент в Аликанте, полностью подтверждают факт разгрузки оружия и амуниции с «Невы» и «Кубани».

Я высмеял аргументы Бисмарка и Гранди и явно подорвал доверие к их словам. Тогда Гранди переключился на другой «галс» и ударился в область технико-морских доводов. Суть их сводилась к тому, что осадка «Невы» и «Кубани», когда они пришли в Аликанте, была очень велика — ниже ватерлинии, что такую осадку не. могли бы дать грузы продовольственного и ширпотребовского характера и что, стало быть, под пищевыми продуктами и одеждой находились пушки, танки и пулеметы. Я решительно возражал против утверждений Гранди, и не только возражал, но и приводил точные цифры и расчеты, из которых вытекала полная беспочвенность обвинений итальянского посла. Однако технико-морская аргументация последнего произвела известное впечатление на некоторых членов комитета (очевидно потому, что они в ней плохо разбирались), и швед [59] Пальмшерна, поляк Рачинский заговорили о необходимости как следует изучить все это. Стал колебаться и Плимут.

Воспользовавшись возникшим замешательством, Бисмарк и Гранди предложили отложить обсуждение фашистских обвинений против СССР. Они чувствовали, что проваливаются. Надо было подобрать какие-то новые, более убедительные доказательства нарушения Советским Союзом соглашения о невмешательстве, а для этого требовалось время.

Я решительно высказывался против всяких отсрочек и упрекнул комитет в том, что его работа нередко бывает похожа на кинокартину замедленного действия. После долгого и жаркого спора мне удалось наконец подорвать у членов комитета веру в технико-морскую премудрость Гранди. Когда комитет приступил к составлению коммюнике и Фрэнсис Хемминг хотел включить в текст слова Пальмшерна о необходимости разобраться в причинах большой осадки советских судов, сам шведский посланник, категорически воспротивился этому. Ему, как видно, было неловко предстать перед мировым общественным мнением в одной компании с Гранди и Бисмарком.

Советской стороне удалось дать вполне, удовлетворительные объяснения и по всем другим пунктам фашистских обвинений. Так что Плимуту в конечном счете пришлось заявить:

— Обвинения не доказаны.

Фашистская атака против СССР кончилась полным фиаско.

В тот же день 4 ноября на заседаниях комитета произошли и еще два инцидента, крайне невыгодных для Германии, Италии и Португалии.

Первый инцидент состоял в следующем. Отвечая на мои заверения, что «Нева» и «Кубань» доставили лишь продовольствие и одежду для испанских женщин и детей, Гранди с непередаваемым цинизмом заявил:

— Обращение к общественному мнению цивилизованных стран со стороны людей, заинтересованных по тем или иным причинам извратить истину, всегда делается от имени женщин и детей. Если какая-либо держава осуществляет колониальную операцию, немедленно слышатся крики об уничтожении туземных женщин и [60] детей. Если самолеты испанских националистов производят военные операции, тотчас же утверждается, что их единственными жертвами являются женщины и дети демократической Испании. Если Советская Россия открывает подписку и посылает грузы в Испанию, то эти деньги и эти грузы предназначаются для женщин и детей... Читая советские заявления, можно подумать, что гражданская война в Испании в конечном счете является борьбой между мужчинами, находящимися под командой генерала Франко, и женщинами и детьми, которых Советская Россия приняла под свое материнское крыло...{28}

Такое выступление Гранди было несомненной тактической ошибкой. Все как-то сразу насторожились. В зале воцарилось напряженное молчание. Некоторые из членов комитета пожимали плечами и переглядывались.

Мой сосед шведский посланник Пальмшерна обронил вполголоса: «Возмутительно!» Это его восклицание услышали многие и сочувственно закивали головами. Однако итальянский темперамент настолько увлек Гранди, что он ничего не замечал и продолжал свою филиппику против женщин и детей.

Выступая в тот же день после обеда с ответом итальянскому послу, я начал свою речь так:

— Нисколько не удивляюсь тому, что слышу из уст господина Гранди столь энергичные возражения против всего, напоминающего о гуманности. Он нашел что-то смешное даже в бомбардировке мадридских женщин и детей... Быть может, я ошибаюсь, но мне показалось, что господин Гранди одержим какой-то особой ненавистью к женщинам и детям и что он совершенно равнодушен к тем страданиям, которые женщины и дети сейчас переживают в Испании. Я не удивляюсь всему этому, ибо свирепость естественно вытекает из того «кредо», которое представляет господин Гранди, «кредо», проповедующего войну, и при том войну самого жестокого и омерзительного свойства. К нам не впервые приходит из его страны восхваление войны и проповедь пренебрежения к человеческой жизни и человеческим страданиям. В этом отношении Советское правительство и советские народы придерживаются взглядов, прямо противоположных [61] взглядам представителя Италии. Советский Союз стоит за мир, за мирную творческую работу, за создание счастливой и богатой жизни, за смягчение и конечное уничтожение всех ужасов, которым человечество подвержено в наши дни. Именно поэтому Советское правительство всегда преследовало и сейчас преследует политику мира, разоружения и принципов устава Лиги Наций. Это не значит, что Советский Союз не станет сражаться за защиту своей территории; разумеется, он будет крепко сражаться за нее; мало того, он достаточно подготовлен к такой борьбе. Но мы не прославляем войну, мы понимаем, что война — великое бедствие и что ужасы и страдания войны насколько возможно должны быть смягчены{29}.

Мое выступление произвело впечатление на большинство членов комитета. Пальмшерна пожал мне руку, однако сделал это... под столом, так, чтобы никто не мог увидеть его жеста. Чувствовалось, что и некоторые другие участники заседания, несмотря на пропасть, разделявшую нас по многим вопросам, готовы последовать примеру шведского посланника...

Второй инцидент, происшедший также 4 ноября, был несколько иного свойства. К тому времени положение на испанском фронте стало принимать весьма грозный характер. Генерал Мола по-прежнему был скован на Гвадарраме, но зато южная колонна фашистских сил, возглавляемая Франко, неудержимо двигалась к Мадриду и 3 ноября находилась всего лишь на расстоянии 15 километров от столицы. В этот день в Авиле состоялось совещание военных и гражданских руководителей мятежа, где было решено, что вступление франкистов в Мадрид должно состояться 7 ноября. Мятежники разработали подробную программу этого торжественного для них события. Из Вальядолида намечался выезд довольно громоздкого официального кортежа: 20 грузовиков с фалангистскими «барышнями», которым предстояло сразу же после восстановления в столице «порядка» раздавать кофе и булочки «пятой колонне»; затем 11 оркестров; далее, назначенный Франко фашистский мэр Мадрида со своими «советниками», гражданский губернатор, генеральный директор безопасности, шпики, полицейские, [62] охранники. А уже после того, спустя несколько часов, из своей ставки должен был выехать сам Франко в сопровождении генерального штаба и германо-итальянских представителей.

Мятежники выбрали и место для военного парада в Мадриде; была заготовлена сообразная случаю речь Франко. В конюшнях Алькоркона{30} уже стоял белый конь, на котором диктатор собирался въехать в столицу. Была даже заказана благодарственная служба в мадридском соборе. Словом, все, решительно все, подготовили мятежники к своему триумфальному вступлению в Мадрид.

Эта обстановка, эти ожидания близкого торжества испанских фашистов (а заодно Гитлера и Муссолини) опьяняюще действовали на Гранди. И в конце послеобеденного заседания 4 ноября его итальянский темперамент еще раз сыграл с ним скверную шутку.

Часов около шести дня я заметил, что один из секретарей итальянского посольства торопливо вошел в Локарнский зал с пачкой каких-то бумажек и стал протискиваться к своему шефу. Минуту спустя Гранди попросил слова и, размахивая полученными от секретаря бумажками, торжественно провозгласил:

— Я не могу удержаться от того, чтобы не прочитать комитету телеграмму, которую получил только сейчас, во время нашего заседания. Она пришла ко мне из Рима, а мое правительство получило ее из Испании, и притом из самого достоверного источника. Советский представитель во время сегодняшних дискуссий многократно заявлял, что советские самолеты не участвуют в битвах под красным флагом испанских коммунистов. Я в состоянии самым убедительным образом опровергнуть его. Полученная мной телеграмма гласит: «Испанские национальные силы захватили четыре танка советского происхождения; один русский бомбардировщик был сбит вчера, третьего ноября, с командой из трех советских граждан, а четвертого ноября (то есть сегодня! — подчеркнул Гранди, подымая палец) испанские национальные силы захватили еще два русских военных самолета под управлением советских летчиков. Один из летчиков ранен, другой невредим»{31}. [63]

— Полагаю, что все мы можем быть благодарны итальянскому представителю за столь свежие новости с фронта, — иронически заметил я.

Гранди немедленно откликнулся:

— Да, за новости с фронта, где ваших друзей бьют.

Я резко отпарировал:

— Rira bien qui rira le dernier{32}. Но сейчас мне хотелось бы подчеркнуть, что представитель Италии поразил нас весьма сенсационными новостями из Испании, полученными через Рим. Некоторые из этих новостей, самые свежие, чуть ли не о событиях, совершившихся всего лишь несколько минут назад. Разве самый факт получения столь свежих новостей не является доказательством исключительно тесных, интимных отношений, существующих между итальянским правительством и мятежниками? Что же касается вопроса о достоверности его новостей... гм... гм... это совсем другое дело... Думаю, что они могут оказаться не более достоверными, чем те сообщения, которые я сегодня уже разоблачил здесь, как заведомую ложь{33}.

От меня не ускользнуло, что тогда, на заседании 4 ноября, мое восклицание «хорошо смеется тот, кто смеется последним» многим членам комитета показалось лишь хорошей миной при плохой игре. Некоторые даже иронически улыбались. Однако уже к следующему пленуму, состоявшемуся 12 ноября, пленуму, на котором были ликвидированы все «хвосты» по рассмотрению жалоб, настроения в комитете значительно изменились.

Столь пышно разрекламированное фашистское наступление на Мадрид 7 ноября полностью провалилось. В самый последний момент героические защитники республики, поддержанные двумя интернациональными бригадами, остановили фашистов на пороге столицы. Фронт прошел по ее западным окраинам, да так и застыл на целых два с половиной года. Теперь иронические улыбки обратились в сторону Гранди, а по истечении некоторого времени они сменились даже открытыми насмешками над его бахвальством... [64]

Заседание комитета 4 ноября невольно ассоциируется в моей памяти с именем Уинстона Черчилля. После прихода Гитлера к власти этот ярый враг коммунизма и Советского государства стал менять вехи. Он сразу почуял опасность для Британской империи со стороны германского фашизма. Будучи много умнее Невиля Чемберлена и Галифакса, Черчилль не верил в то, что эту опасность можно парировать, столкнув Германию с СССР. Как-то в разговоре со мной он сказал:

— Невиль дурак... Он думает ехать верхом на тигре.

Вот почему после 1933 года Черчилль сделался сторонником «возрождения Антанты первой мировой войны», то есть военного союза Англии, Франции и СССР. Его, конечно, коробило от мысли, что третьим членом этого союза теперь должно быть социалистическое государство, а не царская Россия, но ради спасения Британской империи он был готов проглотить и столь горькую пилюлю. В середине 1934 года Черчилль по собственной инициативе познакомился со мной и в дальнейшем всячески старался развивать наши отношения. 5 ноября, на другой день после вышеописанного заседания комитета, я был на завтраке у него и мы много говорили о текущих политических проблемах, о важности единого фронта Англии, Франции и СССР против опасности германской агрессии. Потом речь перешла на испанские события. По этому вопросу наши мнения резко разошлись. Черчилль был противником Испанской республики и явно сочувствовал Франко. Мы долго спорили с ним и даже разгорячились. Наконец Черчилль сказал:

— Не стоит портить друг другу нервы... Нам нужно как можно больше единства в главном, основном вопросе, Гитлер одинаково опасен и для вас, и для нас...

Черчилль затянулся сигарой и затем, выдохнув большой клуб дыма примирительно добавил:

— Да и к чему спорить? Пройдет неделя — и весь этот неприятный испанский вопрос исчезнет со сцены... Вы видели сегодняшние газетные сообщения?.. Еще день, два, три, и Франко окажется в Мадриде, а тогда кто станет вспоминать об Испанской республике?

Я усмехнулся и ответил:

— В истории нашей гражданской войны, мистер Черчилль, бывали моменты, когда многим казалось, что для [65] большевиков все потеряно... И все-таки сегодня я имею честь беседовать с вами в качестве посла Союза Советских Социалистических Республик!

Черчилль покачал головой и пробормотал что-то о большой разнице между Россией и Испанией... Ясно было, что его оценка перспектив испанской борьбы очень сходна с настроениями Гранди...

Возвращаюсь, однако, к комитету по «невмешательству». Подводя итог первому месяцу моей работы в нем, я не имел оснований быть недовольным. Советской стороне, несмотря на крайне неблагоприятные условия (ведь, по существу, СССР был один против двадцати шести государств), удалось сорвать маску с лицемерной затеи капиталистических держав и разоблачить их заговор против Испанской республики. А это имело очень большое значение для мобилизации мирового общественного мнения в пользу испанской демократии! Советской стороне удалось также показать, что интерес СССР к испанским событиям вытекал не из каких-либо национально-эгоистических соображений, а диктовался лишь заботой о мире во всем мире. Советской стороне удалось, наконец, своими заявлениями от 7, 23 и 28 октября показать мировой общественности, что СССР никогда не примет участия в удушении испанской демократии, а, напротив, окажет ей всякую возможную помощь. И это твердое слово нашего правительства тут же было подтверждено конкретными действиями.

Здесь же, мне думается, следует окончательно выяснить вопрос: отличалась ли чем-либо реальная позиция Советского правительства в августе 1936 года от того, к чему пришли мы в октябре того же года? Ответить на него можно немногими словами.

Когда 25 августа наше правительство подписывало соглашение о невмешательстве, оно вполне искренне собиралось строго соблюдать его, но, конечно, при условии такого же строгого соблюдения своих обязательств другими державами (в первую очередь Германией и Италией).

Правильность этой позиции не вызывала сомнений, поскольку мы непоколебимо верили, что при невмешательстве извне испанцы сумеют сами разрешить свой [66] внутренний спор без ущерба для дела мира и демократии. Сентябрь рассматривался нами как месяц испытания, и в течение этого месяца из СССР в Испанию не посылалось ни оружия, ни амуниции. Крики фашистских держав по поводу того, что советские самолеты и танки якобы оперировали в Испании уже в сентябре и октябре 1936 г., никак не соответствовали действительности. Однако, когда сентябрь прошел, а Германия и Италия при полной пассивности Англии и Франции во все возрастающем количестве продолжали снабжать Франко вооружением и «советниками», СССР вынужден был изменить свое первоначальное намерение.

В октябре было решено оказать Испанской республике помощь оружием, и заявление, сделанное нами в комитете 7-го числа того же месяца, сигнализировало всем, кто подписал соглашение о «невмешательстве», что Советское правительство не желает играть роль простачка, которым пользуются для осуществления черного дела. И лишь в дни фашистской атаки на столицу Испании (то есть около 7-10 ноября) первые советские танки и первые советские самолеты были испытаны в боях под Мадридом.

Когда Гранди на заседании 4 ноября читал телеграмму о захвате франкистами «русских бомбардировщиков», это была чистая ложь. Ни один советский самолет тогда еще не поднимался в испанское небо. А о «русских бомбардировщиках» в те дни вообще не могло быть и речи. Первые партии советских самолетов, доставленных в Испанию, состояли сплошь из истребителей. Советские бомбардировщики появились там значительно позднее.

Главные действующие лица

Прежде чем перейти к освещению дальнейшей истории комитета по «невмешательству», мне хочется остановиться на характеристике некоторых лиц, игравших в нем главные роли. Таковыми являлись девять человек, из которых составился так называемый подкомитет при председателе. Как я [67] уже рассказывал, этот подкомитет постепенно, шаг за шагом, подменял собой пленум комитета и в конце концов централизовал в своих руках всю деятельность последнего. Ясное представление о членах «большой девятки» облегчит читателю понимание всего того, о чем речь пойдет дальше.

Начну с лорда Плимута. Это был кровный аристократ, род которого получил баронское звание еще в начале XVI века. Он в своем роду являлся пятнадцатым по счету бароном и был женат на дочери одиннадцатого из потомственных графов Вемисс.

Окончив аристократическую школу в Итоне и затем Кембриджский университет, Плимут в качестве наследственного консерватора и одного из крупнейших помещиков страны (он владел 12 тысячами га земли) вышел на политическую дорогу: был членом лондонского муниципалитета, депутатом парламента, товарищем министра в нескольких ведомствах и, наконец, в 1936 году стал заместителем министра иностранных дел.

Высокий, плечистый блондин, лет пятидесяти, с большой головой, покрытой редкими блекло-желтыми волосами, со спокойно-респектабельным выражением лица.

Плимут как бы воплощал в себе образ, обычно связываемый с понятием «лорд». Он обладал прекрасными манерами и изысканно-дипломатическим складом речи. Все его движения, жесты, повадки были исполнены благообразной торжественности. Вдобавок к этому Плимут отличался большой выдержкой: за все два с половиной года работы комитета я не помню ни одного случая, когда бы он вышел из себя и наговорил каких-либо резкостей (хотя поводов для того было достаточно).

Однако в этом большом, импозантном и холеном теле жил небольшой, медлительный и робкий ум. Природа и воспитание сделали Плимута почти идеальным олицетворением английской политической посредственности, которая питается традициями прошлого и заповедями стертого пятака.

В качестве председателя комитета Плимут представлял собой совершенно беспомощную и часто комическую фигуру. Правда, он умел, сделав серьезно-бесстрастную мину, суммировать в гладких фразах итоги прений (сказывался продолжительный парламентский опыт) и был бы, несомненно, хорошим руководителем какой-либо солидной и спокойной комиссии по рассмотрению вопроса об открытии нового университета или по размежеванию границ между двумя провинциями. Однако комитет по «невмешательству» в испанские дела меньше всего напоминал такую комиссию. Это была не тихая заводь, а стремительно мчащийся по камням поток. На каждом шагу таились опасности. Неожиданные ходы и контрходы членов комитета то и дело создавали критические ситуации. Даже в Лиге Наций — этом первенце новой, демократизированной дипломатии — не было ничего подобного.

Председателю комитета чуть не на каждом заседании приходилось сталкиваться с взрывами политических мин, с настоящими дипломатическими бурями. От него требовались быстрота, сообразительность и гибкость мысли, умение вовремя предложить приемлемый для сторон компромисс. А у Плимута ничего этого не было. Не удивительно, что он часто попадал в чрезвычайно тяжелое положение, и тогда... Впрочем, я лучше нарисую типичную картинку.

В порядке дня стоит какой-либо острый вопрос. Разгорается жаркая дискуссия. Мнения советского и фашистских [69] представителей прямо противоположны. Представители так называемых «демократических» держав колеблются. Как председателю, Плимуту надо занять какую-то позицию и повести за собой большинство членов комитета. Но Плимут не знает, «а что решиться. На его лице изображается мучительное недоумение. Он обращается к своим советникам — Фрэнсису Хеммингу, сидящему слева, и Робертсу, сидящему справа. Между ними начинается какая-то торопливая консультация шепотом. Рекомендации советников оказываются разными, нередко даже противоположными, ибо, как я уже упоминал, Хемминг сочувствовал испанской демократии, а Роберте был сторонником Франко. Растерянность на лице Плимута возрастает, он то краснеет, то бледнеет и, наконец, приняв сурово-бесстрастный вид, торжественно изрекает:

— Заседание откладывается!

Таков был обычный прием Плимута во всех затруднительных случаях. Надо ли удивляться, что комитет и подкомитет на протяжении всего времени своего существования очень напоминали судно без капитана.

Иного типа человеком был представитель Франции Шарль Корбен. Этот католик по убеждениям, юрист по образованию и профессиональный дипломат по опыту работы к своим шестидесяти годам прошел разностороннюю дипломатическую практику в Париже, Мадриде, Риме, Брюсселе и с 1933 года занимал высокий пост французского посла в Лондоне. Ходили слухи, что в прошлом он пережил тяжелую личную драму и после того навсегда остался холостяком. Не знаю, насколько это было верно, но не подлежал сомнению факт, что в Лондоне с ним не было официальной жены. На приемах во французском посольстве в качестве хозяйки всегда выступала жена первого секретаря.

По внешности Корбен мало походил на типичного француза. Шатен с проседью, с гладко выбритым лицом и спокойными серо-стальными глазами, он скорее напоминал потомка викингов. Движения у Корбена были неторопливые, уверенные, голос глуховато-ровный, с покашливаниями, эмоции крепко заперты в дипломатическом футляре. Никогда, даже в моменты наибольшего [70] раздражения, он не повышал тона и не забывал правил хорошего поведения. Выступал Корбен в комитете обычно по-французски, хотя вполне свободно владел английским языком. Всегда блокировался с Плимутом (что вполне соответствовало позиции Англии и Франции в испанском вопросе), но его линия была более ясной и последовательной, чем линия председателя. Корбен считал, что война в Испании является досадным осложнением для Франции, и если ее нельзя сразу ликвидировать, то необходимо, по крайней мере, всячески приглушать, любыми мерами способствовать скорейшему окончанию боевых действий. Приведет ли это к победе демократии, или к победе фашизма, или к какому-либо компромиссу между ними, Корбена мало интересовало. Он заботился лишь о том, чтобы события в Испании перестали путать дипломатические карты Парижа.

Французский посол принадлежал к той многочисленной в 30-х годах школе западных дипломатов, которые, отказавшись от концепций большой, дальновидной (хотя бы и буржуазной) политики, всецело погрязали в тине мелкой, повседневной политической возни. Такую линию Корбен вел все время, из заседания в заседание, при обсуждении каждого конкретного вопроса, встававшего перед комитетом или подкомитетом. Сейчас, в свете исторической перспективы, становится особенно ясным, что Корбен, как представитель Франции, несет никак не меньшую ответственность, чем Плимут, за ту близорукую, позорную линию поведения, которую проводили тогда «демократические» державы в отношении Испанской республики.

Судьба жестоко покарала Корбена за его политические грехи: когда в 1940 году «200 семей» предали Францию и топот германских батальонов огласил улицы Парижа, Корбен перестал быть французским послом в Англии. Он не вернулся на родину, оккупированную врагом, а уехал куда-то в изгнание. Я видел Корбена перед его отъездом из Лондона. Это был совсем сломленный человек, сразу как-то состарившийся, поблекший и поникший. Вскоре после окончания второй мировой войны он умер...

Очень колоритна фигура представителя Бельгии барона Картье де Маршьена. Это — типичный дипломат [71] «старой школы». Ему было далеко за шестьдесят, и голову его венчала густая шапка седых волос. Красочнее всего Картье выглядел на больших официальных приемах. В полной парадной форме, с лентой через плечо, с пышными седыми усами и моноклем в глазу, он казался соскочившим прямо с картинки XIX века, изображающей иностранного посла.

Картье был женат на богатой американке, женщине грубой и вульгарной, которая в разговорах с дипломатическими дамами без всякого стеснения заявляла:

— Я бы ни за что не вышла замуж за моего Картье, если бы он не был бароном.

Картье слыл добродушным и любезным человеком. Он всегда был готов помочь нуждающемуся (независимо от того, выступал ли в роли нуждающегося отдельный человек или целая страна), но только если это не представляло для него никакой трудности. Зато, когда возникали какие-то затруднения, Картье даже не пытался преодолеть их, а лишь безнадежно разводил руками, точно хотел сказать:

— Я бы и рад что-нибудь сделать, но, вы сами видите, это невозможно.

Голова у Картье была совсем пустая. Конечно, хорошие манеры и долгая дипломатическая тренировка позволяли ему в обычной обстановке до известной степени скрывать это. Однако, когда бельгийскому послу приходилось сталкиваться с действительно серьезными проблемами, истинное лицо его выявлялось сразу же.

Так было и в комитете по «невмешательству». Надо прямо сказать, Картье он очень не нравился. Не потому, что барон сочувствовал испанской демократии — совсем нет! Бельгийский посол куда больше симпатизировал Франко. Комитет не нравился Картье по совершенно другим соображениям: участие в этом органе так не походило на любезные его сердцу методы старой дипломатии, там так часто требовалось занять вполне определенную позицию в спорном вопросе, да еще при дневном свете, перед лицом мирового общественного мнения! Вся натура, все воспитание Картье протестовали против этого. Но волею обстоятельств Картье все-таки приходилось сидеть за столом комитета и даже состоять в подкомитете при председателе. [72]

Впрочем, он очень скоро нашел весьма простой выход из затруднительного положения: какие бы ни шли на заседании дебаты, Картье молча рисовал в своем блокноте каких-то чертиков. Обычно за этим занятием его очень быстро смаривал сон. Барон склонял голову на руку и начинал с присвистом посапывать носом. Когда же дело доходило до голосования, Роберте, сидевший рядом с Картье, осторожно трогал его за рукав. Бельгийский посол просыпался, смущенно дергал головой, точно не понимая, где он находится, и, нескладно размахивая ладонями, восклицал:

— Прошу повторить еще раз! Я должен прочистить свою голову! Я не могу так быстро решить!..

Кончалось дело тем, что Картье всегда голосовал вместе с Плимутом и Корбеном.

По-своему примечателен был и представитель Швеции барон Эрик Пальмшерна. Невысокого роста, брюнет, с живыми движениями и черными, слегка вьющимися волосами, в которых кое-где поблескивали серебряные нити, он скорее походил на француза или итальянца, чем на скандинава. Лицо приятное, вдумчивое, но слишком нервное, а в глазах бегал какой-то странный огонек.

В молодости шведский посланник служил во флоте и примыкал к социал-демократической партии. С годами стал политически «линять» и в дни моего знакомства с ним в Лондоне считал себя человеком, сочувствующим «всему прогрессивному». Но социализм казался ему теперь слишком узким и догматичным, не охватывающим всей сложности и разнообразия жизни.

Как-то он пригласил меня к себе на завтрак. Мы сидели за столом рядом и вели неторопливую беседу на разные темы. Вдруг Пальмшерна искоса поглядел на меня и спросил:

— Вы, конечно, атеист?

— Да, атеист, — ответил я, — и всегда таким был.

— Я тоже был атеистом, — признался Пальмшерна, — однако жизненный опыт заставил меня пересмотреть взгляды моей молодости.

Я тогда не придал этому разговору большого значения, но невольно вспомнил его, когда в конце 1937 года [73] в мои руки попала английская газета с объявлением о выходе книги шведского посланника. Заглавие книги было странное и интригующее — «Горизонты бессмертия». Я купил книгу и прочитал ее. Что же оказалось? То было собрание подробных записей спиритических бесед Пальмшерна. с «информаторами из потустороннего мира»! Не скрою, меня это потрясло и заставило как-то совсем по-новому посмотреть на моего шведского коллегу. Подумалось даже: «Вот оно, гиппократово лицо{34} буржуазного общества...»

Как я уже отмечал раньше, за столом комитета Пальмшерна был моим соседом и во время заседаний мы нередко обменивались с ним мнениями и замечаниями. Его настроения имели в то время либерально-антифашистское направление. Особенно возмущал шведского посланника Риббентроп, который с ноября 1936 года заменил в комитете князя Бисмарка. Чем дальше разворачивалась бесславная эпопея комитета, тем сильнее становилось негодование Пальмшерна.

— Я никогда не думал, — не раз говаривал он, — что дипломатия может пасть так низко. Ведь то, что здесь делается, это сплошной фарс, надувательство, лицемерие. Меня тошнит, когда я слышу речи не только Риббентропа и Гранди, но и Плимута, и Корбена... Какой ужас! Какое безобразие!..

Однако, когда в ответ на эти ламентации я приглашал Пальмшерна помочь мне в борьбе против агрессоров, он пугался и отступал. Правда, за кулисами шведский посланник старался оказать мне посильную поддержку, и не только чисто моральную. Иногда он содействовал моей работе и полезной информацией. Но открыто выступить на моей стороне Пальмшерна не решался. Отчасти в том повинна была общая позиция шведского правительства в испанском вопросе, не желавшего вступать в конфликт с Германией. Отчасти же тут играли роль и собственные взгляды Пальмшерна: несмотря на свое возмущение поведением четырех западных держав, он все-таки никак не мог «принять» испанских демократов. Они казались ему «слишком красными». [74] В результате Пальмшерна все время колебался, путался, бросался из стороны в сторону, не умея взять в комитете твердой и последовательной линии.

В 1938 году Пальмшерна вышел в отставку, но не вернулся в Швецию, а остался в Англии, возглавив какую-то шведско-британскую торговую компанию. В дипломатических кругах Лондона с улыбкой рассказывали об обстоятельствах, сопровождавших отставку шведского посланника. В 1937 году Пальмшерна достиг предельного возраста для дипломатических работников Швеции — 60 лет. Из этого общего правила для послов и посланников нередко делались исключения, и Пальмшерна, конечно, имел бы все шансы остаться представителем своей страны в Англии еще на несколько лет. Но... как раз в 1937 году вышла его книжка «Горизонты бессмертия», и шведское министерство иностранных дел испугалось. Испугалось не того, что принадлежность его посланника к спиритам может уронить престиж Швеции в глазах мирового общественного мнения, — нет! Такие опасения были ему чужды. Поводом для беспокойства в шведском министерстве иностранных дел послужило нечто иное. Там подумали: а что, если «потусторонние информаторы» беседуют с Пальмшерна и на дипломатические темы? Что, если они дают ему указания по различным политическим вопросам? Что, если эти указания потустороннего происхождения разойдутся с инструкциями шведского правительства по тем же вопросам? Кому тогда Пальмшерна отдаст предпочтение?..

Чтобы избежать риска, в Стокгольме решили соблюсти общее правило и, всячески позолотив пилюлю, дали посланнику в Лондоне отставку.

Совсем другого склада был представитель, Чехословакии Ян Масарик — сын известного Томаша Масарика, сыгравшего столь большую роль в создании буржуазного Чехословацкого государства. Рослый, с крупной, крепко посаженной головой, он являлся как бы воплощением здоровья и энергии.

Масарик долго жил в США, и это наложило отпечаток не только на его английский язык, который звучал американскими интонациями, но и на весь склад характера. Конечно, он считал себя добрым чехословацким [75] патриотом, однако в сознании его всегда шла борьба между двумя тенденциями: разумом понимал, особенно в годы второй мировой войны, что будущее Чехословакии лежит на востоке, на путях тесной дружбы с СССР, но сердцем и чисто бытовыми навыками тяготел к западу — к США, Англии, Франции. Как-то Масарик сказал мне:

— Нет, я не социалист! Социализм отпугивает меня... Но я и против всякой реакции. Меня скорее всего можно определить как европейского радикала, который верит в науку и прогресс человечества, хочет им содействовать, но по-своему... В индивидуалистическом порядке... Может быть, немного анархично...

Это внутреннее раздвоение разъедало Масарика в Лондоне, разъедало позднее и а родине, и мне кажется, что именно оно лежало в основе его преждевременной смерти{35}.

Участие в комитете по «невмешательству» было для Масарика тяжелым и мучительным испытанием. В душе он горячо сочувствовал испанским демократам и под сурдинку оказывал мне всяческое содействие в борьбе против фашистов. Особенно ценна была его информация о планах и намерениях фашистских представителей, а иногда — также англичан и французов. Масарик был чрезвычайно осведомленный дипломат и имел хорошие связи в самых разнообразных кругах. Однако и он, подобно Пальмшерна, не решался выступить открыто на моей стороне, ибо директивы из Праги предписывали ему величайшую осторожность в отношении гитлеровской Германии. Поэтому на заседаниях комитета и подкомитета Масарик обычно угрюмо молчал, а когда это было невозможно, ограничивался немногими и, как правило, туманными словами. Масарику часто было неловко передо мной, и однажды он попытался объяснить мне существо своей позиции:

— Я — маленький мальчик в коротких штанишках, который ничего не может. Вы (имелись в виду великие державы. — И. М. ) — здоровенные парни, которые все могут. Вы деретесь между собой, и неизвестно, кто останется победителем. Я должен остерегаться, чтобы большие парни не растоптали меня под ногами... Вы должны ронять мое положение, положение Чехословакии! Конечно, я это понимал, но от того ни СССР, ни Испанской республике, ни — в конечном счете — самой Чехословакии не было легче. [76]

Плимут, Корбен, Картье, Пальмшерна, Масарик представляли за столом подкомитета лагерь так называемых «демократических» держав и, при всех своих различиях, проводили в основном одну и ту же политическую линию, живым олицетворением которой являлся председатель комитета.

Но за тем же столом сидели и представители фашистского лагеря. Их было трое — лондонские послы Италии, Германии и Португалии. О последнем — графе Монтейро — много говорить не приходится. В нем не было ничего характерного. Он представлялся мне каким-то слишком уж «обтекаемым» — и по внешности, и по своему внутреннему существу — и играл совершенно ничтожную роль в комитете в качестве привеска к двум «большим фашистам» — Дино Гранди и Иоахиму Риббентропу. Но зато об этих «больших» следует сказать несколько подробнее. Сначала о Гранди.

Если шведский посланник Пальмшерна по внешности походил на итальянца, то итальянский посол Гранди по внешности скорее напоминал русского или поляка. Это был человек крепкого сложения, темный шатен, с зачесанными назад волосами и тщательно подстриженной клинообразной бородой. Под густыми бровями сидели необыкновенно яркие глаза, выражение которых как-то странно сочетало искорки веселого смеха со спокойной невозмутимостью циника. Усы подчеркивали большой упрямый рот.

Общее впечатление — умный и хитрый человек, с которым надо быть начеку.

Гранди являлся одной из основных фигур итальянского фашизма и вместе с Муссолини стоял у его колыбели. В 1922 году участвовал в «походе на Рим», а когда Муссолини превратился в диктатора, занимал ряд ответственных постов в фашистской администрации, вплоть до министра иностранных дел. Облеченный министерскими [77] полномочиями, совершил весьма успешную для Италии поездку в США и с не меньшим успехом выступал от имени своего правительства в Лиге Наций. В начале 30-х годов имя тридцатисемилетнего Гранки звучало очень громко. Многие рассматривали его как вероятного «наследника» Муссолини. И вдруг преуспевающего «государственного деятеля» подстерегла «рука судьбы».

Известно, что Муссолини относился крайне подозрительно к каждому крупному человеку из своего окружения. В Гранди он почувствовал соперника и нанес ему решительный удар, пока тот не стал еще слишком опасен для него: в середине 1,932 года Гранди лишился своего министерского поста и отправился в качестве итальянского посла в Лондон. Это было равносильно «почетной ссылке». Гранди думал, что опала скоро будет снята и он снова вернется в Италию. Однако этого не случилось: ему пришлось прожить в Англии целых семь лет.

Мои отношения с Гранди носили сложный и противоречивый характер. Как человек, он был несомненно интересен, остроумен, красноречив. Беседы с Гранди я всегда считал полезными, ибо он являлся одним из наиболее осведомленных иностранных послов Ь Лондоне и от него нередко можно было узнать самые свежие политические и дипломатические новости. К тому же Гранди в отличие от многих других дипломатов был откровенен, почти демонстративно откровенен с коллегами!

В первые три года моей работы в Лондоне мы часто встречались и имели немало любопытных дискуссий. Этому способствовали существовавшие в то время отношения между СССР и Италией; выражаясь дипломатическим языком, они были «дружественными».

Однако с 1935 года положение стало резко меняться: между СССР и Италией все шире разрасталась пропасть. Сначала из-за нападения Италии на Эфиопию, потом из-за итальянской агрессии в Испании. Это отразилось и на моих личных отношениях с Гранди.

Зимой 1935/36 года, в пору итало-эфиопской войны, прямого разрыва между нами еще не произошло. Зато с началом войны в Испании мы оказались в полярно противоположных лагерях и за столом комитета по «невмешательству» [78] повседневным явлением стали самые ожесточенные схватки между нами. Гранди защищал здесь политику своего правительства не только по обязанности, а с подлинным увлечением, руководствуясь при этом не столько общеполитическими, сколько чисто личными целями. Ему явно льстило то, что после долгого замалчивания его имя вновь замелькало в газетах, зазвучало по радио. Он опять оказался в центре мирового внимания! Комитет давал Гранди трибуну для частых и эффектных выступлений. И так как Риббентроп (другой фашистский кит) далеко уступал Гранди в уме, красноречии, хитрости, ловкости, то в конечном счете создавалось впечатление, что именно посол Италии, а не посол Германии, является лидером фашистского лагеря в комитете.

Это еще больше пришпоривало Гранди, стимулировало его энергию и изобретательность. Но часто злые шутки с ним играл его итальянский темперамент. Я уже рассказывал, как неудачно для себя — и только по вине темперамента — Гранди выступил на пленуме комитета 4 ноября 1936 года. В дальнейшем подобные срывы у него повторялись неоднократно, и я всякий раз старался использовать их во зло фашизму.

Комитет оказался для Гранди настоящей находкой. Его престиж в Италии стал быстро подниматься. В 1937 году Муссолини счел необходимым пожаловать своему послу в Лондоне титул графа, а в 1939 году Гранди был наконец отозван из Англии и назначен министром юстиции. Затем он стал членом Большого фашистского совета. Потом — уже в 1943 году — принял активное участие в свержении Муссолини. Гранди, видимо, понимал, что «классический фашизм», главой которого был павший диктатор, больше невозможен, и пытался заменить его несколько смягченной формой «неофашизма», надеясь играть при этом ведущую роль в партии и стране. Но расчеты Гранди опять не оправдались. Итальянский народ не хотел больше слышать о фашизме — независимо от того, старый он или новый. В результате мой «лондонский коллега» и идейный противник в числе многих других совсем исчез с политического горизонта...

Риббентроп во многих отношениях был полной противоположностью Гранди. Сидя в течение целого года [79] наискосок от германского посла за столом комитета по «невмешательству», я имел возможность близко изучить его. И должен прямо сказать: это был грубый, тупой маньяк с кругозором и повадками прусского фельдфебеля. Для меня всегда оставалось загадкой, как Гитлер мог сделать такого дуболома своим главным советником по внешнеполитическим делам. Впрочем, лучшего советника он и не заслуживал. Ведь внешняя политика «третьего Рейха», в формировании которой «фюрер» несомненно играл основную роль, совсем не блистала высоким искусством. Там, где достаточно было бронированного кулака, она оказывалась успешной. Но там, где такой «аргумент» являлся неубедительным, она неизменно терпела поражения. Иначе как объяснить то, что гитлеровская дипломатия не сумела предотвратить создание американо-советско-английской коалиции? Как объяснить, почему не произошло одновременного с Германией нападения Японии на СССР, о чем так мечтали в Берлине?

Бывший коммивояжер по продаже шампанских вин, Иоахим Риббентроп шагнул на пост германского посла в Лондоне через труп фон Хеша{36} и обнаружил здесь такое отсутствие понимания Англии и англичан, такую вопиющую бестактность, такое нелепое представление о своей собственной персоне, что скоро стал посмешищем в британской столице. Конечно, с Риббентропом встречались, его приглашали на приемы и ходили на приемы к нему. Определенные круги даже подобострастно заискивали перед ним (ведь он представлял могущественную державу!). Однако те самые люди, которые только [80] что обедали или пили чай в германском посольстве, выйдя на улицу, разражались злыми насмешками по адресу хозяина и рассказывали друг другу анекдоты о его тупости и самонадеянности.

Злоключения Риббентропа начались буквально, с первого дня его появления в Англии. Есть твердо установленное дипломатическое правило, что посол до вручения своих верительных грамот главе государства, при котором он аккредитован, еще не посол и, в частности, не может выступать с речами или интервью политического характера. Однако Риббентроп, выйдя из поезда, который доставил его из Дувра в Лондон, тут же на вокзале устроил пресс-конференцию, во время которой порицал Англию за недооценку «красной опасности» и призывал ее объединиться с Германией для борьбы с коммунизмом. В стране, которая канонизирует традиции и перешедшие по наследству от предков обычаи, поведение Риббентропа шокировало даже твердолобых консерваторов.

За первым «шоком» последовали другие. На придворном приеме Риббентроп вместо обычного рукопожатия приветствовал английского короля фашистским салютом. Это вызвало в монархических кругах настоящее землетрясение.

Столь же нелепо повел он себя, делая после вручения верительных грамот предписанные дипломатическим этикетом визиты вежливости иностранным послам и британским сановникам. Риббентроп везде становился в заученную позу и произносил одну и ту же пространно-яростную речь о необходимости борьбы с коммунизмом, что вызывало иронические пожимания плечами даже у тех, кто симпатизировал гитлеровской Германии. Только приехав с визитом ко мне (избежать этого ему не удалось), он допустил исключение. В течение четверти часа, проведенных в советском посольстве, новый германский посол говорил исключительно о лондонских туманах.

Несколько дней спустя я поехал с ответным визитом к Риббентропу. И вот тут-то с германской стороны была разыграна следующая нелепая комедия. На крыльце немецкого посольства меня встретил здоровенный плечистый парень с нагло-надменной физиономией. Он был в штатском, но выправка, манеры, ухватки не оставляли сомнения в его гестаповском происхождении. Парень [81] стукнул каблуками, стал во фронт и затем с низким поклоном открыл наружную дверь в посольство. В вестибюле меня встретили еще четыре парня того же гестаповского типа; они тоже стукнули каблуками, тоже стали во фронт и затем помогли мне раздеться. В приемной, где я провел несколько минут, пока Риббентропу докладывали о моем прибытии, меня занимал шестой по счету парень той же категории, но чуть-чуть интеллигентнее. На лестнице, которая вела на второй этаж, где помещался кабинет посла, стояли еще. три бравых гестаповца — внизу, наверху и посредине, и, когда я проходил мимо них, каждый вытягивался и громко стукал каблуками...

Итак, девять архангелов Гиммлера салютовали советскому послу, когда он в порядке дипломатического этикета посетил германского посла! Затем, в течение пятнадцати минут Риббентроп горячо доказывал мне, что англичане не умеют управлять своей изумительно богатой империей. А после того как мы распрощались и я проследовал из кабинета германского посла к оставленной у подъезда машине, парад гестаповцев повторился еще раз. Бывший коммивояжер явно хотел произвести на меня «впечатление». Надо было отличаться поистине чудовищной глупостью и феноменальным непониманием советской психологии, чтобы рассчитывать «поразить» посла СССР таким фарсом.

Вернувшись домой, я пригласил к себе нескольких английских журналистов и подробно описал им ритуал моей встречи в германском посольстве. Журналисты громко хохотали и обещали широко огласить эту «сенсацию» в политических кругах столицы. Они сдержали свое слово. В течение нескольких дней в парламенте и на Флит-стрит{37} только и было разговоров, что о приеме Майского Риббентропом.. Германскому послу эта история принесла не лавры, а крапиву.

В высшей степени странно вел себя Риббентроп и в комитете по «невмешательству». Являясь на заседание, он ни с кем не здоровался, а с надменно-бесстрастной миной на лице, как бы не замечая окружающих, молча направлялся к своему месту за столом и, усевшись в кресло, тотчас же устремлял пристальный взор к потолку.

Даже когда Риббентропу приходилось выступать, он оставался в этой неизменной позе, упорно глядя на потолок. Ни председателя, ни других членов комитета для германского посла не существовало. Все это было так вызывающе нагло, что даже Плимут не скрывал своего раздражения, а Гранди посматривал на своего единомышленника с ехидной улыбкой.

Члены комитета возмущались поведением Риббентропа, но никто не решался дать ему надлежащий урок. Тогда я взял инициативу на себя. На одном из заседаний, где мне пришлось выступать непосредственно после Риббентропа, я начал свою речь так:

— Бели бы господин германский посол искал вдохновения не на потолке, а попытался посмотреть на реальные события, творящиеся в жизни, то...

И дальше я перешел к изложению своих соображений.

Этого было достаточно. Едва прозвучали мои слова о «вдохновении» и «потолке», как германский посол очнулся. Точно кто-то огрел его плеткой по спине. О» поерзал на своем стуле, отвел взгляд от потолка и осторожно стал оглядывать всех сидевших за столом... Лед был сломан! В дальнейшем Риббентроп уже не пытался изображать из себя каменного истукана, который не имеет ничего общего с окружающими,

Все выступления Риббентропа в комитете были на редкость грубы, прямолинейны, неискусны. Он то и дело оказывал медвежьи услуги Гранди. Только что итальянский посол в пространной речи сплетет хитроумную сеть из полуправды-полулжи, из подтасовок и умолчаний; только что на лице Плимута появится задумчиво-растерянное выражение, что всегда означало его полусогласие с выслушанными аргументами; только что Корбен и Картье (если последний не спал) начнут многозначительно крякать в знак того, что к соображениям Гранди следует отнестись серьезно... И вдруг Риббентроп с маху, с плеча бросает тяжелый камень на стол комитета! Сетка, сотканная Гранди, сразу рвется, и весь эффект от его тщательно подготовленной концепции мгновенно испаряется. На лице Риббентропа — глубокое удовлетворение. На лице Гранди — едва скрываемое бешенство.

Эти ухватки Риббентропа вызывали немало насмешек среди членов комитета, и кто-то из комитетских остроумцев [83] (подозреваю Масарика) переименовал германского посла из Риббентропа в Бриккендропа, что означало в переводе: «бросатель кирпичей». Меткое прозвище крепко приклеилось к представителю гитлеровской Германии...

Ограниченность и грубость Риббентропа часто ставили его в смешное положение. Помню такой случай. Во время одной из острых схваток с Риббентропом я сказал:

— Великий германский поэт Генрих Гейне говорит...

Не успел я закончить фразу, как Риббентроп злобно зарычал — не воскликнул, а именно зарычал:

— Это не германский поэт!

Сидящие за. зеленым столом сразу насторожились. Я остановился на мгновение и затем, глядя в упор на Риббентропа, заявил:

— Ах так?.. Вы отказываетесь от Генриха Гейне?.. Очень хорошо! Тогда Советский Союз охотно его усыновит.

За столом раздался громкий смех. Риббентроп покраснел и по привычке устремил свой взор в потолок.

Чтобы закончить характеристику персонажей, игравших видную роль в жизни комитета, я должен упомянуть еще об одной фигуре — о нашем генеральном секретаре Фрэнсисе Хемминге. Это был человек лет сорока пяти, грузный, невозмутимо-спокойный, остро-наблюдательный. Ом все видел и слышал, что творилось за зеленым столом, все помнил, обо всем мог представить исчерпывающую информацию. Как профессиональный чиновник (Хемминг в течение двадцати лет выполнял функции секретаря при многих министрах и во многих учреждениях и организациях), он не принадлежал ни к каким партиям и не любил высказывать открыто своих политических убеждений. В Англии чиновники по закону должны быть беспартийны, чтобы одинаково хорошо работать с правительствами любого состава. В Хемминге этот принцип беспартийности заходил так далеко, что он даже в мыслях не позволял себе каких-либо определенных суждений по тому или иному политическому вопросу.

Я упоминал, что Хемминг сочувствовал испанским демократам, но это было сочувствие вообще, без ясных

линий. Мозг Хемминга был так тренирован, что он с величайшей легкостью улавливал самые противоположные взгляды и умел находить для них чрезвычайно «обтекаемые» формулировки; в результате пропасть между ними как-то затушевывалась, сглаживалась.

Хемминг был особенно великолепен, когда приходилось составлять официальное коммюнике о только что закончившемся заседании комитета или подкомитета. Он с полуслова ловил пожелания каждого участника заседания, сразу же облекал их в приемлемую для большинства словесную форму, в случае каких-либо возражений мгновенно вносил изменения, что-то прибавлял, что-то убавлял и в конце концов клал на стол удовлетворяющий всех документ.

Хемминг был также превосходным организатором всей канцелярской (и не только канцелярской!) части комитета. Если, скажем, заседание комитета или подкомитета кончилось в 6 часов вечера, то уже к 9 часам все его участники получали у себя в посольстве присланные с курьером ротаторные копии стенографических протоколов. Мне всегда это казалось почти чудом.

А вот другой пример. Когда комитет решил приступить к выработке первого плана контроля (речь о котором пойдет в следующей главе), Хемминг в течение недели представил на рассмотрение не только схему такого плана, но и целую книгу сложнейших расчетов финансового, административного и технического характера. В этой области Хемминг был настоящий маг и волшебник, и я не раз публично воздавал должное его изумительным организаторским способностям{38}.

И еще один любопытный штрих. Этот идеальный секретарь и администратор, как и многие из англичан, имел [85] свое приватное «hobby» (чудачество), которое никак не относилось к его служебным обязанностям. Хемминг был страстным исследователем-энтомологом. В тот самый 1936 год, когда он стал секретарем комитета по «невмешательству», его избрали также секретарем Междуна — родной комиссии по зоологической номенклатуре. А в 1938 году, когда комитет по «невмешательству» был поглощен созданием второго плана контроля (о чем тоже речь пойдет ниже), Хемминг параллельно выполнял функции генерального секретаря Международной конференции по защите флоры и фауны Африки.

Особое пристрастие Хемминг питал к южноамериканским насекомым, и опубликованный им по этому предмету большой научный труд высоко расценивался специалистами-энтомологами.

Дальше