Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Частья вторая.

Снова в Англии. Обстановка и люди

Возвращение в Лондон

Прошло пять лет.

В англо-советских отношениях произошли большие перемены, на этот раз к лучшему. Правительство Болдуина, разорвавшее связи с СССР, потерпело поражение на летних выборах 1929 г. На смену ему пришло второе лейбористское правительство Макдональда. Оно аннулировало разрыв 1927 г. между Лондоном и Москвой. Осенью 1929 г. происходили переговоры между лейбористским министром иностранных дел Артуром Гендерсоном и советским послом во Франции В. С. Довгалевским, командированным специально для этой цели в Англию, и дипломатические, а также экономические отношения между обеими странами были полностью восстановлены. Теперь, не в пример 1924 г., советский дипломатический представитель получил ранг чрезвычайного и полномочного посла. А затем отношения между обоими правительствами нормализовались, свидетельством чего было заключение между ними в 1930 г. торгового соглашения, построенного на принципе наибольшего благоприятствования...

В моей личной судьбе за эти пять лет также произошли большие изменения. Около двух лет я провел в Японии, где работал р. качестве первого советника посольства СССР в Токио и в течение нескольких месяцев был поверенным в делах за отсутствием посла. Потом три года я занимал пост советского полпреда в Финляндии. Это было очень трудное время в советско-финских отношениях, но зато я приобрел чрезвычайно ценный дипломатический опыт.

И вот теперь, 27 октября 1932 г., в хмурый осенний день, я пересекал воды Ла-Манша, чтобы приступить к исполнению своих обязанностей посла СССР в Англии...

Пароход осторожно входил в Дуврский порт. В Дувре нас с женой встречали торжественно. Капитан парохода проводил нас на берег по специальному трапу, где нас ждал начальник порта [100] и окружении всех местных властей. Минуя таможню и паспортный контроль, мы сразу прошли в вагон лондонского экспресса. Спустя несколько минут принесли наш багаж, пропущенный, конечно, без досмотра. Вместе с нами в вагон сел первый секретарь советского посольства в Лондоне С. Б. Каган, приехавший в Дувр пас встретить. Я знал его по Москве и был рад встрече с ним.

Было около 5 часов дня. Легкий серо-желтый туман висел над землей, скрадывая звуки и сглаживая четкие линии. Стало быстро темнеть. Раздался резкий, переливчатый свисток кондуктора а ответный свисток паровоза. Еще мгновение, и длинный, ярко освещенный огнями экспресс мощно рванулся вперед, в быстро надвигающуюся мглу ночи. Щеголевато одетый официант принес чай с поджаренным в масле хлебом, джемом и печеньем. За чаем Каган рассказал мне о последних политических новостях и особо подчеркнул, что не в пример 1925 г., когда Форин оффис игнорировал советское полпредство, меня на вокзале будет приветствовать специальный его представитель мистер Монк. Я улыбнулся и подумал: «Да, теперь времена не те!»

На вокзале Виктория меня приветствовали почти все взрослые члены советской колонии — человек 400. Был и мистер Монк в черном костюме и с моноклем в глазу. Он передал мне наилучшие пожелания от сэра Джона Саймона — «государственного секретаря по иностранным делам». Жене моей поднесли цветы. Было много фотографов и репортеров, но я отказался давать интервью: это было бы бестактно делать до вручения верительных грамот. Каган поспешил нас усадить в посольский автомобиль, ожидавший у выхода с вокзала.

Огни гигантского города тихо возносились к далекому потемневшему небу. Я смотрел по пути на этот Лондон, с которым у меня было связано столько воспоминаний, и невольно думал:

«А что было 20 лет назад?»

В моей голове, точно вспышка магния, встала далекая, но яркая картина...

Хмурый осенний день 1912 г. Я только что высадился в Булони и с маленьким чемоданчиком в руках, следуя за потоком людей, попадаю в таможню. Формальности кратки и просты, да и какие пошлины можно взимать с такого багажа, как мой?.. Вдруг чиновник задает мне вопрос:

— Вы приехали третьим классом?

Я это подтверждаю. Тогда чиновник сурово-деловым тоном просит меня предъявить 5 фунтов.

— Какие 5 фунтов? — в недоумении спрашиваю я.

Оказывается, в Англии существует правило, что каждый пассажир третьего класса при въезде в страну должен предъявлять 5 фунтов. Это считается доказательством того, что у него имеются средства к существованию и он не ляжет бременем на общину, в которой будет жить. Меня охватывает тревога. Никто в Париже не предупредил меня о существовании такого правила! И вот [101] теперь... открываю кошелек, выворачиваю карманы, считаю свое состояние: увы! — всего лишь 3 фунта 15 шиллингов. Ни пенса больше. Лицо чиновника принимает мрачное выражение. Он медлит мгновение и затем официально изрекает:

— Сэр, вам придется с ближайшим пароходом вернуться во Францию.

— Как во Францию? — с отчаянием восклицаю я.

— Таков закон, сэр, — бесстрастно отвечает чиновник и хочет уйти.

Но я не даю ему уйти. Я начинаю протестовать. Я говорю, что у меня есть важные дела в Лондоне. Я прозрачно намекаю, что имею «влиятельных друзей», которые меня ждут и должны встретить на вокзале. Это, однако, не производит никакого впечатления на чиновника.

Тогда я пробую подойти к таможеннику с другой стороны. Я говорю ему, что в Англии есть старая традиция давать убежище политическим эмигрантам всех наций, что здесь в XIX в. жили такие эмигранты, как Маркс и Энгельс, Герцен и Бакунин, Гюго и Луи Блан, Кошут и Мадзини. Здесь в 1902-1903 гг. жил и работал русский революционер Ленин. Я заявляю чиновнику, что я сам являюсь политическим эмигрантом из царской России и ищу убежища в Великобритании.

— Ведь у вас, — взволнованно восклицаю я, — свыше 30 лет прожил Карл Маркс... Эмигрант из Германии... Знаменитый эмигрант...

— Не знаю никакого Маркса, сэр! Никогда не слыхал, сэр! — равнодушно отвечает чиновник.

Затем он снова делает движение в сторону своей комнаты, но на мгновение задерживается и нерешительно прибавляет:

— Если вы действительно, сэр, политический эмигрант, то может быть...

Чиновник не заканчивает фразы. Он ничего не обещает, но в моей душе вспыхивает надежда. И я еще более горячо восклицаю:

— Ну, конечно, я политический эмигрант!

Чиновник исчезает в стенах какого-то сумрачного помещения, а я с замиранием сердца жду: пропустят или не пропустят? Проходит минут пять. Мое беспокойство все более возрастает. Вновь появляется уже знакомый мне чиновник и с ним еще двое постарше возрастом и рангом. Они с любопытством оглядывают меня и затем самый старший из них спрашивает:

— Вы утверждаете, что вы русский политический эмигрант — чем вы можете это доказать?

Чем я могу доказать? В первый момент я чувствую себя ошеломленным. До сих пор мне не приходило в голову, что я должен буду доказывать свою принадлежность к русской политической эмиграции. Наоборот, мне чаще приходилось скрывать этот факт, особенно в Германии. Что же делать? Как доказать?

Вдруг меня точно осеняет... Я лезу в карман и достаю оттуда [102] полусмятую бумажку, которой накануне в Париже меня снабдили товарищи: это удостоверение Центрального бюро заграничных групп РСДРП, гласящее, что я являюсь политическим эмигрантом и членом РСДРП, и дальше печать и подпись секретаря Центрального бюро т. Орнатского{26}. Вчера я не хотел его брать — оно казалось мне ненужным. Товарищ Орнатский почти насильно засунул мне бумажку в карман. Как пригодилась она мне теперь!

Трое англичан принимаются внимательно изучать мое удостоверение. Потом они испытующе смотрят на меня. Потом опять погружаются в мое удостоверение. Наконец, старший с небрежным жестом бросает:

— All right! Пропустите пассажира.

Я бережно прячу в карман драгоценную бумажку и судорожно хватаюсь за свой чемоданчик.

Затем длинный громыхающий поезд в течение двух часов несет меня вперед... И вот Лондон. Вокзал Чэринг-кросс. Едкая мгла противного тумана. Меня встречает мой «влиятельный друг». На нем мятая шляпа и выцветшее пальто. Мы долго обсуждаем, стоит ли брать такси? На подземке было бы дешевле. В конце концов все-таки садимся в автомобиль и медленно едем к скромному жилищу моего друга, в одном из отдаленных предместий столицы. На душе смутно и тревожно: что-то даст мне Англия?..

Таков был мой приезд в Лондон 20 лет назад. А теперь... Почему произошла эта сказочная перемена? Почему я, скромный эмигрант, которого в 1912 г. английские таможенники не хотели пропустить из-за каких-то несчастных 5 фунтов, теперь удостоился столь пышного приема? Только потому, что я возвратился в Англию посланцем пролетариата, победившего на одной шестой суши и построившего первое в мире социалистическое государство.

Посольство

Итак, 27 октября 1932 г. я прибыл в Лондон в качестве нового посла СССР в Англии. Мне нужно было срочно ознакомиться с условиями моей работы. Я начал это знакомство со здания нашего посольства.

Когда в 1929 г. после восстановления дипломатических отношений между Англией и СССР, осуществленного вторым лейбористским правительством, в Лондон прибыло советское посольство, оно оказалось без собственного дома: как я уже рассказывал, здание посольства, унаследованное нами от царизма, было арендованное, и срок аренды кончился в 1928 г., в период разрыва [103] англо-советских отношений. Первоначально поэтому посольство устроилось во временном помещении на Гровенор-сквер, 40. Сразу же начались усиленные поиски постоянной резиденции. Это оказалось нелегким делом. Антисоветские настроения в консервативных кругах (а все лендлорды — консерваторы) были по-прежнему очень сильны. С. Б. Каган, на плечи которого легла главная забота по подысканию дома для советского представительства, десятки раз переживал жестокое разочарование. Вот, кажется, нашел подходящее помещение, кажется, договорился с агентом обо всех деталях (в Англии трансакции с домами и квартирами производятся через агентские конторы), кажется, на будущей неделе уже можно переезжать — и вдруг в последний момент владелец дома, узнав, что наниматели «большевики», категорически отказывается заключить сделку. Или еще бывало так: агент согласен, владелец дома согласен, но не согласен собственник земли, на которой стоит дом (часто это — два разных лица), — и все идет прахом.

Наконец нашелся южноафриканский «шерстяной» миллионер сэр Люис Ричардсон, который согласился сдать свой особняк в Кенсингтоне Советскому правительству. Какие мотивы руководили Ричардсоном, не знаю. Ходили слухи, что потери, понесенные им в связи с мировым кризисом 1929 г., помогли ему преодолеть политические предубеждения. Может быть, это и было так. Земля, на которой стоял особняк, принадлежала королю, и король, только что восстановивший дипломатические отношения с СССР, естественно не мог возражать против помещения здесь советского посольства. Ричардсон сдавал особняк на 60 лет и требовал уплаты вперед арендной платы за все это время. Условие было жесткое и необычное, но посольство согласилось его принять. В результате за 36 тыс. фунтов Советское правительство приобрело в свое распоряжение сроком до 1990 г. красивый особняк на одной из самых фешенебельных улиц Лондона. В конечном счете вышло даже недорого — особенно если принять во внимание, что в лондонском просторечии наша улица именовалась «кварталом миллионеров».

Сразу же по приезде я стал знакомиться с новой резиденцией. Тут передо мной открылись многие детали — частью приятные, частью неприятные, частью забавные, но все в английском стиле.

Лет сто тому назад, земля, на которой стоял дом посольства, принадлежала Кенсингтонскому дворцу. Когда-то в XVII и XVIII вв., этот дворец, бывший в то время загородной резиденцией королей, играл крупную роль. В нем жили королева Анна, короли Георг I и Георг II. Позднее короли переселились в Лондон, и Кенсингтонский дворец превратился в местожительство младших членов королевской семьи. В нем родилась и выросла королева Виктория. Здесь родилась также королева Мэри, жена царствовавшего в момент моего прибытия Георга V, В 1841 г, специальным актом парламента от владений Йенеингтонского [104] дворца был отрезан «огород» в размере 28 акров (около 11 гектаров), и на этом «огороде» возникла наша улица, постепенно обстроившаяся двумя рядами богатых особняков. В числе их находился и дом нашего посольства.

Дом был прекрасно расположен. В годы моей работы он стоял, среди небольшого зеленого участка площадью около четверти гектара, фасад выходил на улицу Кенсингтон палас гарденс, позади дома был чудесный сад с оранжереей, фонтаном, солнечными часами, теннисной площадкой. Больших деревьев там не было, но цвели розы, и изгородь заросла частым высоким кустарником. За изгородью находилось огороженное поле, где по воскресеньям происходили игры в футбол, а дальше раскинулись знаменитые Сады Кенсингтона, едва ли не самый прекрасный из лондонских парков.

Улица, на которой стояло здание посольства, была густо обсажена огромными вековыми деревьями. Это была не простая, а особенная, «частная» улица, считавшаяся собственностью тех лиц, которые имели здесь свои дома. Она была закрыта для обычного сквозного движения, и ездить по ней могли лишь те, кто направлялся в один из стоящих на ней особняков; но даже и для них была установлена предельная скорость — 12 миль в час. На обоих концах улицы имелись железные ворота, около которых всегда дежурили сторожа в ливреях с золотыми галунами и в высоких цилиндрах. В полночь ворота запирались, и в это время попасть на нашу улицу было можно только пройдя мимо сторожа.

Конечно, за красочные обломки далекой старины собственникам улицы приходилось платить: надо было содержать сторожей, надо было чинить ворота, надо было кормить ленивую разжиревшую собаку, которая будто бы охраняла нас от ночных напастей. Однако никто не роптал: англичане любят сохранять пережитки прошлого. А на нашей улице жили настоящие англичане, да еще какие! Прямо против посольства находился дом, занимаемый одним из английских Ротшильдов. Неподалеку высился каменный особняк Лесли Уркварта — того самого Лесли Уркварта, который имел богатейшие цветнометаллические концессии в царской России и после революции стал одним из злейших врагов советского режима. Несколько дальше стоял красивый дом герцога Мальборо.

С. Б. Каган рассказывал, что, когда собственники улицы узнали о предстоящем вторжении «большевиков», они заявили протест дворцовому ведомству, но успеха не имели. Однако в арендный контракт, который подписало посольство, был внесен пункт о том, что снятый нами дом не может быть использован для целей, вызывающих необходимость появления слишком большого количества людей на Кенсингтон палас гарденс. В результате генеральное консульство мы должны были открыть в другом месте, правда, не очень далеко — на Розари гарденс, 3, в южном [105] Кенсингтоне. Это послужило предметом длительных споров между лондонским посольством и Наркоминделом в Москве. Аппарат центрального ведомства никак не мог понять всех тонкостей положения, связанных с нашей улицей, и в интересах экономии требовал перенесения консульства в помещение посольства. А когда мы доказывали невозможность такого шага, москвичи думали, что мы просто хотим жить в нашем здании посвободнее и изобретаем для этого какие-то странные предлоги.

Дом посольства был построен в 1852 г. Стэнхопом, пятым графом Харингтоном. Это было время, когда между Кенсингтоном и Вестминстером еще пролегали зеленые поля, и граф Харингтоны, направляясь в коляске из дому в парламент, частенько по дороге застревал в грязи. Семья Харингтона владела домом вплоть до первой мировой войны, но затем дом стал быстро переходить из рук в руки, пока не стал собственностью уже упоминавшегося Люиса Ричардсона. Тем не менее на воротах дома все еще продолжала красоваться надпись «Дом Харингтона», и только уже при мне к немалому ужасу соседей она была закрашена и заменена цифрой «13» — англичане суеверны, и почти всегда дома, на которые приходится этот «несчастный» номер, отмечаются не цифрой, а каким либо названием.

Внутри дом не походил на обычные английские дома. В центре его находился большой двухсветный зал, отделанный темным резным дубом. Широкая дубовая лестница вела к такой же балюстраде, опоясывавшей весь зал. К дубовому залу внизу примыкал белый бальный зал, за которым шли небольшая серая гостиная и красивый зимний сад с пальмами и скульптурными украшениями. Во всех этих приемных помещениях было много старинной мебели, мраморных столов, художественных ваз и других украшений, привезенных из петербургских дворцов. Тут же внизу при мне находился кабинет посла, выходивший окнами в сад, а также кабинеты советника и первого секретаря.

Во втором этаже вокруг дубового зала был расположен ряд комнат, частью для жилья, частью для служебных надобностей. Две угловые комнаты меньшего размера с окнами на улицу — желтая гостиная и коричневая столовая — были оборудованы для малых приемов. Здесь мы обычно устраивали чаи или завтраки для отдельных гостей или для небольших групп. По другую сторону дубового зала, окнами в полпредский сад и с чудным видом на Сады Кенсингтона, помещалась квартира посла. Состояла она из трех довольно нескладных комнат. В одной крайней комнате мы устроили спальню, в другой крайней комнате — мой частный кабинет, а средняя — длинная, сараевидная высокая комната — стала нашей столовой и домашней гостиной в одно и то же время. Моя жена потратила немало времени и усилий на то, чтобы создать в ней хоть некоторое подобие уюта и в конце кондов как будто бы успела в этом. Позднее мы пробили в столовой стену и сделали балкон, выходящий в сад. [106] Конечно, в нашей квартире были лестницы. Без лестниц вообще нельзя себе представить английского дома. Англичане уверяют, будто беганье по лестницам предохраняет от столь распространенного в их стране ревматизма. Оставляю это утверждение на совесть англичан. В нашей квартире средняя и две крайние комнаты были расположены в разных плоскостях: чтобы из стоповой попасть в спальню или кабинет, надо было спуститься на несколько ступенек.

На третьем этаже посольского здания, где было до десятка небольших комнат, жили главным образом те технические работники, которые непременно должны иметь свою резиденцию в посольстве. Во дворе находился маленький флигель, в нем обычно жили шоферы и уборщицы.

Дом был в общем значительно лучше Чешем-хауса, но все-таки не вполне удовлетворял нашим требованиям. Да и не удивительно: «Дом Харингтона» был домом крупного английского магната. В нем в последние годы обычно жили четыре члена семьи Ричардсона и семнадцать человек обслуживающего персонала. Все в доме было приспособлено к такому составу обитателей. Нужды советского посольства были совсем иные. Кроме того, «Дом Харингтона» был недостаточно велик: всего лишь около 30 комнат. Позднее, особенно во время войны, когда размах работы увеличился и численность штата возросла, нам пришлось снимать дополнительные дома.

Впрочем, в те дни конца 1932 г. посольский дом нам очень нравился. И одной из главных прелестей его были прекрасные Сады Кенсингтона. Выйдя из посольства, мы уже через пять минут попадали под столетние буки и липы. Часами бродили мы по цирку, любуясь его клумбами и рассматривая его достопримечательности. Больше всего времени мы проводили около прелестного круглого пруда, где всегда было так много уток и чаек и где стар и млад занимались пусканием игрушечных корабликов и лодок. Здесь было всегда живо, весело, много забавной беготни, много детского крика и смеха. Моя жена со свойственным ей темпераментом быстро включалась в царившую около круглого пруда атмосферу. Особенно ее волновали бумажные змеи, которых много запускалось как раз в этом месте. Как-то однажды она даже купила себе такую игрушку. Однако дальше слов дело не пошло: все-таки ее несколько связывало положение «амбассадриссы»...

Кенсингтонский дворец стоял тут же, в двух шагах от круглого пруда, сумрачный, полузабытый, как старый царедворец в отставке. В нем никто не жил, и за 6 пенсов всякий желающий мог обойти его залы, хранившие на себе далекий отблеск ушедших эпох.

Да, в те первые дни пребывания в посольстве я был доволен своей новой резиденцией, особенно царившей вокруг тишиной. Тихо было на земле в тени вековых деревьев Кенсингтона. Тихо [107] было в небе, в котором не появился еще ни один самолет. Тихо было на «частной» улице. Тысячеголосый гул мирового города не проникал сюда, в этот фешенебельный «квартал миллионеров». И часто, стоя с женой у окна нашей квартиры, я со смешанным чувством изумления и радости повторял: — Точно в деревне.

Советская колония

Наши советские посольства в описываемый период везде отличались крайне ограниченной численностью персонала. Пожалуй, нигде это не бросалось так резко в глаза, как в Лондоне. В самом деле, в этой самой мировой из всех тогдашних мировых столиц мировая держава СССР имела в 1932 г. всего лишь восемь дипломатических работников, внесенных в лист Форин оффис! Сюда входили также торгпред и его два заместителя — стало быть, чисто дипломатических работников было только пять человек. В то же время Япония и США имели в Лондоне по 20 человек дипломатов, Франция — 18, Италия — 15 и даже Дания и Сиам — по 9. Буржуазные государства обычно страдают излишней перегрузкой своих дипломатических штатов: там нередко сынки богатых людей (иногда даже без жалованья) ради «положения» приписываются к посольствам в качестве атташе, секретарей или советников. Советское государство в 30-е годы представляло как раз обратную картину. Причины тут были разные, и первая из них — жесткий режим экономии, проводившийся с особой строгостью, когда речь шла о расходовании иностранной валюты или золота, нужных для финансирования пятилетних планов. К тому же тогдашний нарком иностранных дел M. M. Литвинов не любил тратить деньги зря — ни свои личные, ни государственные.

Однако наша экономность иногда принимала уже слишком крайние формы. Я это очень остро почувствовал осенью 1932 г. в Лондоне: в моем распоряжении было всего лишь пять дипломатических работников. Самым ценным из них являлся уже упоминавшийся выше Д. В. Богомолов, который теперь был советником посольства. Мне Богомолов очень нравился. Это был умный, культурный, уравновешенный человек с хорошим характером и прекрасным знанием английского языка. Он уже не первый год занимался дипломатической работой и мог бы быть чрезвычайно полезным для посольства, но как раз осенью 1932 г. Дмитрий Васильевич был назначен послом в Китай и должен был скоро покинуть Лондон.

Следовательно, оставалось только четыре дипломатических работника, из которых наиболее опытным был С. В. Каган — хороший дипломат и большой знаток английского языка (точнее, его американской разновидности), который он изучил во время многолетней эмиграции в США. В момент моего приезда Каган был первым секретарем, однако несколько позднее, по моему представлению, [108] ему был присвоен ранг советника, и в качестве такового он стал моим заместителем и главным помощником.

Характерной особенностью тогдашнего посольства было полное отсутствие в нем представителей вооруженных сил: у нас не имелось ни военного, ни воздушного, ни морского атташе. Это была не наша вина, тут целиком виноваты были англичане, В 1924-1927 гг. лондонское полпредство имело морского атташе. Это был контр-адмирал Беренс, работавший еще в царском посольстве. Он признал Советскую власть и был оставлен в том же качестве в нашем полпредстве. С разрывом англо-советских отношений в 1927 г. его миссия в Лондоне, естественно, пришла к концу. После возобновления этих отношений в 1929 г. Советское правительство назначило в Англию военного атташе, британский посол в Москве Овий выдал ему визу; однако в самый последний момент, когда наш командир уже почти садился в поезд, Овий вдруг взял свою визу назад и сообщил, что британское правительство «не заинтересовано» в обмене военными атташе. Не знаю, что лежало в основе этой конфузной для Овия истории, но знаю, что в результате описанного инцидента советское посольство осталось без военных дипломатов в Лондоне. Вопрос был урегулирован только в 1934 г., причем очень полезную роль в этом сыграл один из видных лейбористов того времени лорд Марли. С тех пор в Лондоне и Москве появились дипломатические представители вооруженных сил обеих стран.

В момент моего прибытия в Лондон советская колония состояла в основном из работников наших торговых организаций. Торгпредство помещалось тогда на Кингсуэй в Буш-хаусе — огромном «лондонском небоскребе», где имели свои конторы бесчисленные английские компании и предприятия. Торгпредство снимало ряд этажей, которые в дневное время очень напоминали потревоженный улей. Здесь находились также различные связанные с торгпредством «смешанные общества» и организации, включая знаменитый АРКОС, имевший, впрочем, в этот период уже более или менее номинальное значение. Кроме того, в Сити было еще несколько смешанных компаний советского происхождения, занимавших отдельные помещения: Московский народный банк, Русское лесное агентство, Балтийско-Черноморское страховое общество, Центросоюз и др. Все эти общества считались смешанными, так как пайщиками в них были русские и англичане, но большая часть капитала принадлежала Советскому Союзу. Я пригласил к себе всех советских руководителей «смешанных обществ»; общее впечатление получилось неплохое: товарищи, возглавлявшие эти хозяйственные организации, показались мне толковыми людьми и знающими специалистами. Потом я объехал все эти организации и собственными глазами посмотрел на их персонал и помещения. Такое личное знакомство исключительно важно, его не могут заменить никакие документы и доклады. [109]

Особенно благоприятное впечатление на меня произвел наш тогдашний торгпред в Англии Александр Владимирович Озерский. Это был умный человек и хороший товарищ. Он прекрасно знал нужды советской промышленности и умел торговать с англичанами. Его авторитет среди деловых людей Сити был очень высок, а его способность заключать с ними выгодные для нас сделки поразительна. Многое объяснялось тем, что Озерский хорошо представлял себе психологию своих британских партнеров и потому находил доходчивые до них аргументы и доказательства. Вдобавок Александр Владимирович отличался широким политическим кругозором и прекрасно понимал дипломатическую сторону нашей деятельности. Мы проработали вместе с ним четыре года (1932-1936), полных трудностей и волнений, и ни разу не имели никаких серьезных расхождений или конфликтов. Мне было очень жаль, когда в конце 1936 г. Озерский был отозван в Москву.

Очень скоро мне представился случай встретиться со всей лондонской колонией в целом. Наступило 7 ноября. По установившейся традиции в этот день устраивалось общее собрание колонии в дубовом зале посольства и посол делал на нем доклад.

Я построил свой доклад на противопоставлении «тогда» и «теперь». В связи с 15-летней годовщиной Октября я вспомнил, как реагировала английская печать на создание Советского правительства в ноябре 1917 г. Я привел ряд характерных цитат из старых газет, которые были особенно пикантны сейчас, 7 ноября 1932 г. Вот несколько наиболее типичных примеров:

«Таймс» от 12 ноября 1917 г., телеграмма из Петрограда: «Господство Ленина, видимо, быстро идет к своему концу»;

«Дейли телеграф» от 12 ноября 1917 г., передовая: «Значительные массы войск отвернулись от мятежников в целом ряде центров... Возможно, что в момент, когда пишутся настоящие строки, вся эта безумная затея уже подавлена»;

Агентство Рейтер от 13 ноября 1917 г., телеграмма из Петрограда: «Все политические партии поворачиваются спиной к экстремистам, и есть все основания ожидать, что революция будет ликвидирована в течение нескольких дней»;

«Таймс» от 16 ноября 1917 г., телеграмма из Петрограда: «Социальная революция осуществлена экстремистами, которых поддерживает гарнизон. Но хотя на их стороне сила, у них не хватит ума для того, чтобы править страной»;

«Дейли ньюс» от 20 ноября 1917 г., телеграмма из Петрограда: «Наспех сколоченное здание большевистского господства уже дает глубокие трещины и распадается на части»;

«Дейли ньюс» от 24 ноября 1917 г., передовая: «Большевистское, правительство со всеми своими странностями и донкихотскими глупостями обречено на гибель».

Так встретила буржуазная Англия величайшую в истории человечества революцию. Так расценивала она тогда ее шансы на [110] успех. А какова картина теперь? И дальше яркими фактами и цифрами я характеризовал огромные достижения СССР за минувшие 15 лет как на внутреннем, так и на внешнем фронте. Чем дальше я говорил, тем более ощущал, что нашел общий язык с аудиторией. Возвращаясь в тот вечер с собрания и последовавшей за ним товарищеской вечеринки в свою квартиру, я чувствовал и понимал, что пройден важный «внутренний» этап в процессе моего утверждения как посла СССР в Англии. Очень трудно успешно работать за границей, не имея за спиной дружеской поддержки советской колонии.

«Частный визит» к министру иностранных дел

13 момент моего приезда в Лондон английского короля не было в столице, и я не мог сразу же по прибытии вручить ему мои верительные грамоты. Мне пришлось ждать десять дней. До этого, согласно международному дипломатическому ритуалу, я еще не был послом в стране моего аккредитования и не мог еще официально представлять свое правительство. Однако тот же международный дипломатический ритуал рекомендует послу сделать до вручения верительных грамот два «частных визита» — министру иностранных дел и старшине (дуайену) дипломатического корпуса. Я решил последовать принятому обычаю и прежде всего попросил свидания с Саймоном. Не торопясь, но и не задерживаясь, министр иностранных дел ответил согласием, и наша первая встреча с ним состоялась 1 ноября.

Я ехал на свидание с Саймоном настороженный. Имя Саймона мне было хорошо известно. Я знал, что он один из лучших юристов Англии и в годы своей адвокатской практики брал по тысяче фунтов за одно выступление в суде. Я знал, что Саймон — один из образованнейших людей своей страны, имеет степень доктора в восьми университетах, владеет несколькими иностранными языками и читает на сон грядущий Сенеку и Плутарха в подлиннике. Я знал, что в течение многих лет Саймон был одним из лидеров либеральной партии и что в 1931 г. изменил своей партии и перебежал в лагерь консерваторов, отколов часть либералов и создав из них новую национал-либеральную партию. Я знал, что на протяжении всей своей политической карьеры, занимая ряд министерских постов, Саймон защищал права и привилегии буржуазии и что в 1926 г. он резко выступил против всеобщей забастовки в Англии, а в дальнейшем сыграл руководящую роль в проведении законодательства по ограничению стачечного права рабочих. Я знал, что в 1927-1930 гг. Саймон был весьма важным членом королевской комиссии до выработке новой конституции для Индии, причем занимал в ней крайне реакционную позицию. Я знал, что, став в 1031 г. министром иностранных дел Великобритании, Саймон взял курс на «умиротворение» [111] агрессоров и после захвата Японией Маньчжурии так «тонко» маневрировал в Женеве, что после его речи японский представитель Мацуока встал и, публично поблагодарив Саймона, произнес речь, суть которой сводилась к следующему:

— Сэр Джон в течение получаса сказал вам все то, что я тщетно пытался объяснить в течение предшествующих 10 дней.

Я знал, наконец, что Саймон не питает никаких симпатий к СССР и что, наоборот, везде, где только возможно, он старается ущемить интересы нашей страны. Я знал все это и потому прекрасно понимал, что в моих отношениях с Саймоном должны быть и будут трудности. К такой перспективе психологически я был подготовлен. Теперь мне предстояло впервые встретиться с Саймоном лицом к лицу, и я чувствовал себя в положении боксера, которому предстоит сразиться с неизвестным ему противником и который поэтому находится в состоянии напряженного ожидания.

Курьер Форин оффис провел меня длинными коридорами, впоследствии ставшими мне так хорошо знакомыми, во второй этаж и оставил в «приемной послов». Это была небольшая, но очень высокая комната с двумя окнами, выходящими на площадь перед Адмиралтейством. По стенам ее висели портреты коронованных особ и государственных деятелей прошлых времен, среди которых особенно выделялось большое, в рост человека, изображение королевы Виктории в парадном платье. Пришел секретарь и с изысканным поклоном сообщил, что сэр Джон ожидает меня в своем кабинете. Через мгновение я уже был в этом святая святых британской внешней политики.

Сэр Джон сидел за старинным письменным столом спиной к большому камину и поднялся, чтобы приветствовать меня. Он был очень худощав и высок, так высок, что, казалось, тело его не может держаться прямо и само собой изгибается. Розовая лысина была обрамлена с обеих сторон седоватыми копнами волос. Розовое лицо без бороды и усов было стянуто сухой официальной улыбкой. Свинцовые глаза сверлили собеседника, как два буравчика. На вид Саймону было под 60, но выглядел он еще очень бодрым и крепким.

Саймон не понравился мне с первого взгляда. Было в нем что-то формальное, холодное, жесткое. Ни тени души. Таких людей я никогда не любил. Вдобавок за спиной Саймона стояла еще длинная вереница речей и дел, которые отталкивали меня от него идеологически и политически. По-видимому, я тоже не понравился Саймону с первого взгляда. Это выявилось сразу же после того, как я переступил порог его кабинета. Саймон пригласил меня сесть в кресло, стоявшее около письменного стола, Я сел и провалился в какую-то бездонную мякоть. Терпеть не могу слишком «комфортабельных» кресел: они точно нарочно созданы для того, чтобы размягчать мозги и притуплять умственную бдительность. А тут, в кабинете Саймона, духовная острота мне была [112] крайне необходима. Я невольно заподозрил западню. Поэтому я встал и с самой любезной улыбкой сказал:

— Сэр Джон, нет ли у вас сиденья потверже? Я не люблю сидеть на мягком.

По лицу Саймона пробежала какая-то тень, и он с любопытством посмотрел на меня. Потом с легким раздражением в голосе министр прибавил, подвигая мне кожаный стул:

— Надеюсь, это вас удовлетворит?

Я почувствовал — игра началась. Партнеры стали в позиции. Я мысленно сказал себе: «Теперь не зевай, надо быть начеку!»

Затем мы перешли к делу. Хотя во время первого «частного визита» посла к министру иностранных дел обычно не принято касаться каких-либо серьезных вопросов, я решил, что внезапное денонсирование англо-советского торгового соглашения{27} создало слишком необычную ситуацию и что поэтому я имею достаточные основания вести себя тоже несколько необычно. Сказав Саймону несколько любезных фраз, из которых вытекало, что я рад лично познакомиться со столь видной политической фигурой, я круто взял быка за рога и в выражениях, не могущих вызывать никаких сомнений, описал острую реакцию Москвы на акцию британского правительства. Я особенно подчеркнул тот факт, Что эта акция носит характер прямой дискриминации: ведь несмотря на Оттаву{28}, Англия не денонсировала своих торговых договоров с Аргентиной и Скандинавией. Нет, этим странам британское правительство предложило только вести переговоры для внесения некоторых модификаций в существующие коммерческие соглашения. Почему же денонсирование оказалось необходимым только в случае с СССР? Советскому правительству неизвестны истинные мотивы, лежащие в основе денонсирования. Нота Саймона [113] от 16 октября слишком коротка и не указывает причин отказа от торгового соглашения 1930 г. Выступавшие после того английские министры (Болдуин, Томас, Невиль Чемберлен) давали разные объяснения шагу британского правительства. Я был бы поэтому очень признателен Саймону, если бы через меня он информировал Советское правительство о действительных причинах денонсирования.

Саймон стал отвечать, ловко жонглируя словами и фразами. Из его объяснений вытекало, будто бы никакой дискриминации в акции британского правительства нет. Просто все дело будто бы в том, что в СССР существует монополия внешней торговли, а в Аргентине и Скандинавии ее нет. Кроме того, СССР слишком много продает в Англии и слишком мало здесь покупает, что вызывает справедливое недовольство в Великобритании, как раз сейчас сильно страдающей от массовой безработицы. В торговле Англии с Аргентиной и Скандинавией такой пассивности баланса нет. Отсюда, заключил Саймон, понятно желание британского правительства внести некоторые изменения в структуру торговли между Англией и СССР. А это в свою очередь вызывает необходимость в новом торговом соглашении.

Я стал возражать Саймону и доказывать, что советская монополия внешней торговли не только не препятствует нормальному развитию торговли, но, наоборот, ему только содействует: пусть Саймон укажет мне хотя бы один случай, когда советский покупатель не заплатил бы в срок причитающихся с него сумм. Такого случая нельзя найти (Саймон в знак согласия кивнул головой). А как на этот счет обстоит дело в торговле Англии с Аргентиной или Скандинавией? Верно, что англо-советская торговля пассивна для Англии, но разве нет совершенно такого же положения в торговле Англии с некоторыми другими странами, например с США? Это, однако, не имеет последствием денонсирование торговых соглашений между Великобританией и Америкой. Если даже стать на ту точку зрения, что в англо-советскую торговлю нужно внести различные изменения, разве этого нельзя было бы достигнуть путем нормальных переговоров между двумя правительствами? Разве для этого обязательно требовался акт односторонней дипломатической дискриминации?

Наша дискуссия постепенно перешла в довольно заостренный спор. Я сидел у Саймона минут 40. Временами Саймон вставал из-за стола и продолжал разговор стоя, поглаживая бока. Мне это было неприятно. В заключение я сказал Саймону:

— Есть здравый смысл (common sense) и есть политика чувства (Cefühlspolitik), — я употребил именно два приведенных в скобках выражения. — Я за здравый смысл и за то, чтобы англосоветские отношения были построены на базе здравого смысла. Я за тем и приехал в Лондон, чтобы работать в этом направлении. Мне кажется, однако, что британское правительство за политику чувства и за то, чтобы англо-советские отношения не выходили [114] из полосы неожиданностей и конфликтов. Впрочем, я был бы рад, если бы я ошибался. В этом случае вы могли бы рассчитывать на мое самое искреннее содействие в деле сближения между нашими странами.

Саймон никак не реагировал на мои слова. Дальнейшие события показали, что он имел вполне достаточные основания держать язык за зубами. Я, однако, не жалел о сделанном мной заявлении: я выполнил свой политический долг и вместе с тем наглядно демонстрировал, что основной линией СССР в области международных отношений является политика мира. Это могло мне пригодиться и действительно пригодилось в дальнейшем.

Возвращаясь домой, я подводил итоги моей первой встречи с Саймоном. Впечатление было смешанное. С одной стороны, мне стало ясно, что впереди очень большие трудности. Трудности, вытекающие не только из сложности отношений между СССР и Англией, но также и из полярной противоположности характеров — моего и Саймона. Они отталкивались друг от друга, как положительные и отрицательные электрические заряды. Этот «персональный» момент в отношениях между министром иностранных дел и послом никак не приходится сбрасывать со счета. Он играет свою роль в дипломатии. С другой стороны, я испытывал чувство облегчения и удовлетворения. Первая проба сил состоялась, и я не имел оснований быть недовольным ее результатами.

«Частный визит» к старшине дипломатического корпуса

На другой день, 2 ноября, я отправился с «частным визитом» к старшине дипломатического корпуса.

Старшинство послов определяется по времени их пребывания в стране аккредитования. Посол с самым большим стажем является дуайеном. Таково общее правило. В некоторых странах бывают исключения: так, например, в Германии между двумя мировыми войнами старшиной дипломатического корпуса всегда являлся папский нунций, т. е. посол римского престола. В Англии папского нунция вообще не было. В 1932 г. дуайеном в Лондоне был французский посол де Флерио, типичный дипломат старой школы, большая часть карьеры которого прошла в Англии. Здесь он занимал посты атташе, секретаря, советника и наконец посла. Он был послом (но еще не дуайеном) уже в 1925-1927 гг. Тогда он держался очень далеко от нашего полпредства, всем своим поведением стараясь показать, как он не одобряет «большевистской» революции в России; я его видел в те годы всего несколько раз на каких-то официальных английских приемах. Подъезжая сейчас к шестиэтажному особняку французского посольства на Найтс-бридж, я с улыбкой думал: «Ну, господин дуайен, как-то вы меня примете?» [115] Дверь открыл высокий ливрейный лакей и провел меня в небольшую приемную направо. Через минуту вошел низенький брюнет — секретарь — и пригласил меня пройти в кабинет посла.

Де Флерио поднялся из-за письменного стола, чтобы пожать мне руку. Он выглядел как настоящий француз: невысокого роста, подвижной, сухощавый. Черные волосы с проседью. Такая же бородка клинышком. Живые карие глаза. Нос тонкий, с легкой горбинкой. Несмотря на свое почти 30-летнее пребывание в Лондоне, де Флерио говорил по-английски с сильным французским акцентом.

Пожав мне руку, он опять сел в свое кресло за письменным столом и голосом, полным возмущения и отчаяния, воскликнул:

— Не понимаю! Ничего не понимаю!

При этом посол с раздражением ткнул пальцем в гору английских «Синих книг», в беспорядке разбросанных перед ним. Я с недоумением посмотрел на него.

— Они хотят, чтобы я был для них бухгалтером! Не буду! Я дипломат, а не бухгалтер!

При этом де Флерио кому-то погрозил рукой в воздухе.

Я понял: «они» — это, очевидно, Париж, правительство, министерство иностранных дел. Я улыбнулся. Посол был очень комичен со своими сжатыми кулачками и с выражением возмущения и отчаяния на лице.

— Да в чем, собственно, дело? — спросил я дуайена.

— В чем дело? — с новым приливом раздражения откликнулся де Флерио. — Они хотят, чтобы я их информировал о платежном балансе Англии за прошлый год! Что за глупость!

— Простите, — сказал я, подымаясь со своего кресла и подходя к письменному столу, — разрешите взглянуть...

Я стал рыться в разбросанных на столе «Синих книгах». Быстро выбрав то, что было нужно, я полистал тяжелый статистический фолиант и, взяв блокнот и карандаш, выписал на бумажке несколько цифр.

Де Флерио был так ошеломлен моими действиями, что сидел молча, точно онемев. На подвижном лице его отражались смешанные чувства изумления и растерянности. Я протянул послу бумажку с цифрами и спокойно сказал:

— Вот данные, которые вам нужны.

В нескольких словах я дал необходимые пояснения.

Эффект был поразительный. Де Флерио был потрясен и смотрел на меня так, точно перед ним стоял волшебник. На несколько мгновений он даже потерял дар речи. Когда это прошло, он порывисто схватил меня за руки и воскликнул:

— Спасибо! Спасибо! Вот выручили!.. Но как вы этак ловко обошлись с ними?

И де Флерио кивнул на груды «Синих книг» е таким выражением, точно тут было неприятельское войско.

— Ничего особенного, — ответил я. — Просто я по образованию [116] экономист и имел в жизни немало дел с английскими «Синими книгами».

— Ах, вы просто счастливец! — горячо продолжал де Флерио. — Вы разбираетесь в экономике... Ужасная пошла сейчас дипломатия: квоты, лицензии, балансы, пошлины, торговые соглашения... Голова кругом идет... Я во всех этих делах ровно ничего не понимаю...

И потом, точно вдруг рассердившись на кого-то, де Флерио с раздражением воскликнул:

— И не хочу понимать! Я дипломат и экономистом быть не обязан!

Да, де Флерио действительно был дипломатом старой школы. Это я видел теперь собственными глазами. Однако для меня лично только что разыгравшийся инцидент оказался весьма полезным. Обнаруженное мной знакомство с тайнами английского платежного баланса произвело сильное впечатление на французского посла. Оно сразу подняло мой престиж в его глазах.

Когда вопрос о «Синих книгах» был исчерпан, де Флерио перешел к вещам, ему более близким. Он стал расспрашивать меня о моей профессии, о моем прошлом, о семье. Поинтересовался, разумеется, бывал ли я раньше в Англии. В ответ я рассказал послу о моем первом визите сюда в годы эмиграции. Де Флерио сразу насторожился:

— Вы жили в Англии раньше в качестве эмигранта? — переспросил он, как бы желая проверить, правильно ли он понял меня.

— Да, жил раньше в качестве эмигранта, — подтвердил я.

— Когда же это было? — с внезапно оживившимся лицом продолжал де Флерио. — Скажите точно.

— Впервые я приехал в Англию в ноябре 1912 г., — отвечал я, не понимая, почему посла так интересует дата этого далекого события.

— В ноябре 1912 г.? — с еще большей ажитацией воскликнул де Флерио. — Ноябрь 1912! Сейчас ноябрь 1932. Ну, конечно, 20 лет! Ровно 20 лет!

На лице де Флерио проступило почти вдохновение. Я недоумевал: в чем дело?

Вдруг де Флерио стремительно бросился к одному из своих книжных шкафов и вытащил оттуда какой-то увесистый том. Он быстро полистал его, и, остановившись в одном месте, глазами пробежал несколько строк. Потом с диким энтузиазмом воскликнул:

— Да, да, совершенно точно! И там тоже 20 лет!

Мое изумление продолжало расти. Я никак не мог взять в толк, что так волнует моего хозяина.

— 20 лет? — с недоумением повторил я. — Какие 20 лет?

Де Флерио между тем продолжал:

— Замечательное историческое совпадение! Вы были в Англии в эмиграции и 20 лет спустя прибыли в Англию послом. Во времена Французской революции Шатобриан тоже был в Англии [117] в эмиграции и 20 лет спустя тоже вернулся в Англию послом. Поразительно! История повторяется!

Де Флерио был в восторге и от избытка чувств начал бегать по кабинету.

— Я очень польщен вашим сравнением, — ответил я. — Но мне кажется, что между мной и Шатобрианом имеется существенная разница: Шатобриан был эмигрантом от революции и вернулся в Англию в качестве посла восторжествовавшей реакции, а я был эмигрантом от реакции и вернулся в Англию в качестве посла восторжествовавшей революции. Это не одно и то же.

— Вы полагаете? — с наивным удивлением спросил де Флерио.

И затем, точно найдя полное разрешение внезапно возникшим сомнениям, он радостно прибавил:

— Но все-таки... И там и там одно и то же: эмигрант и посол... 20 лет и 20 лет... Замечательное совпадение! Второй случай в истории!

Приехав домой, я навел справку в энциклопедии. Де Флерио явно не везло с цифрами. Оказалось, что он и тут ошибся: Шатобриан приехал в Англию в качестве эмигранта в 1792 г., вернулся во Францию в 1800 г. и прибыл в Лондон послом в 1822 г. Как ни считай, между первым и вторым появлением Шатобриана на берегах Темзы 20 лет никак не выходило. Но что это значило для де Флерио? В мире цифр он был точно ребенок...

В течение последующих месяцев мне не раз приходилось встречаться и беседовать с де Флерио на разные темы. Хотя отношения между СССР и Францией в то время были не очень дружественны (а характер отношений между послами в основном определяется обычно характером отношений между их странами), де Флерио оказал мне много внимания: должно быть, это было следствием моего первого визита к нему. В мае 1933 г. он вышел в отставку и уехал во Францию. Официальный Лондон устроил ему пышные проводы. Возвратившись на родину, де Флерио занялся преподаванием истории и читал лекции в Сорбонне. Спустя несколько лет, незадолго до второй мировой войны, он умер.

Вручение верительных грамот

Королевская семья вернулась в столицу, и вручение моих верительных грамот было наконец назначено на вторник, 8 ноября. Одновременно должен был вручать грамоты также новый германский посол Леопольд фон Хеш, прибывший на несколько дней позже меня. Глава протокольного отдела Монк уведомил меня, что я буду считаться старшим по отношению к фон Хешу, так как король примет меня ровно на четверть часа раньше, чем немецкого посла.

— Вы приехали в Англию за несколько дней до господина [118] фон Хеша, — пояснил Монк, — и потому мы считаем справедливым дать вам старшинство...

Утром 8 ноября к зданию полпредства подъехали две пароконные придворные кареты на мягких старинных рессорах. Спереди сидели кучера в длинных темных кафтанах с пелеринами. На головах у них были блестящие цилиндры с галунами, на руках ярко-белые перчатки, а в руках вожжи и кнуты на длинных гибких древках. Облучки были подняты так высоко, что кучера возвышались над каретой. Сзади на специальных подножках, тоже возвышаясь над каретой, как какие-то величественные изваяния, стояли гайдуки в таком же облаченье, как и кучера, — по два на каждую карету. Из первой кареты вышел главный секретарь министра иностранных дел В. Селби (впоследствии английский посол в Португалии) и, войдя в посольство, сообщил мне, что он будет сопровождать меня от посольства до дворца. Селби был в парадной форме, я — во фраке, лакированных ботинках и в черном пальто, с блестящим цилиндром на голове. Когда мы с Селби спускались с крыльца, со всех сторон защелкали аппараты набежавших фотографов. Собравшаяся у ворот публика, обмениваясь замечаниями, с любопытством взирала на красочную церемонию. Гайдук выбросил из кареты складную трехступенчатую лестничку, и Селби поспешил возможно комфортабельнее устроить меня на мягком кожаном сиденье. Сам он поместился рядом со мной. Во вторую карету села моя «свита», которая состояла всего лишь из двух человек: С. Б. Кагана и второго секретаря Голубцова. Затем кортеж тронулся через улицы и парки Лондона. Пешеходы останавливались и с любопытством подолгу смотрели нам вслед.

По дороге Селби как любезный хозяин занимал меня светскими разговорами.

Но вот мы въехали в каменные ворота дворца. Несколько зигзагов по широкому плацу перед дворцом, потом поворот в какую-то темную нишу под каменными сводами — и мы у широкого крыльца с часовыми в костюмах эпохи Тюдоров: черно-красные полосатые туники, низкие кожаные шляпы, белые гофрированные воротники и алебарды в руках. Вышли из кареты. Мой спутник сдал меня с рук на руки Монку. Проходя длинными коридорами и высокими залами дворца, я с любопытством осматривал по дороге ковры, картины, старинную мебель. Наконец пришли в. так называемый Зал поклонов. Здесь нас встретил лорд-чемберлен короля, играющий роль главного церемониймейстера, С ним было еще несколько придворных чинов.

— Подождите минутку, — произнес лорд-чемберлен. — Его величество вас сейчас примет.

Едва я успел обменяться рукопожатиями со всеми присутствующими, как вдруг дверь в соседний зал плавно открылась, и лорд-чемберлен пригласил меня следовать за ним. «Свита» моя, однако, пока еще осталась в Зале поклонов; так полагалось по [119] ритуалу. Когда я переступил порог смежного зала, дверь за мной так же плавно закрылась, и я очутился лицом к лицу с Георгом V, «королем Великобритании, Ирландии и Британских доминионов за морями, защитником веры, императором Индии».

Георга V считали очень похожим на его кузена Николая II. Теперь я мог в этом лично убедиться. Пожалуй, в осанке и в выражении лица английского короля было больше уверенности, чем в облике последнего русского царя. Одет он был в военную форму и явно старался придать себе бравый вид. В двух шагах от короля маячила фигура Саймона. Министр иностранных дел незаметно кивнул мне в знак приветствия.

Я подошел к королю, стоявшему в глубине зала, и, пожав протянутую мне руку, вручил два запечатанных пакета — мои собственные верительные грамоты и отзывные грамоты моего предшественника. Король, не глядя на пакеты, машинальным жестом передал их Саймону. Никаких речей ни с моей стороны, ни со стороны короля не было; это не принято в Англии. Потом, посмотрев на меня с любопытством, Георг V спросил, благополучна ли была моя поездка и случалось ли мне раньше бывать в Англии. Я ответил, что по дороге все было в порядке и что Англия для меня — знакомая страна. Потом король поинтересовался, как чувствует себя после длинного путешествия моя жена, есть ли у нас дети и как я переношу английский климат. Я дал приличествующие случаю ответы и, говоря о климате, позволил себе легкое отступление от строгой официальности.

— Часто говорят, — с улыбкой заметил я, — что английский климат плох. Я этого не нахожу. Мне нравится английский климат. Я не возражаю даже против ваших туманов. Право же, Лондон без туманов потерял бы половину своего шарма.

В том же ни к чему не обязывающем стиле разговор продолжался еще минуты две. Под конец король выразил надежду, что отношения между Англией и СССР будут развиваться благоприятно. Я выразил такую же надежду. На протяжении всей аудиенции это были единственные слова, которые имели какое-то отношение к политике.

Затем вновь плавно открылась дверь из Зала поклонов, и через нее ввели мою «свиту». Я представил Кагана и Голубцова королю, который обменялся с ними рукопожатиями, спросил, говорят ли они по-английски, и, получив ответы, слегка поклонился, давая понять, что аудиенция окончена. Мы тоже поклонились и вышли. Нас провели к широкому крыльцу с тюдоровскими часовыми. Когда я садился в карету, к крыльцу подъехал совершенно такой же кортеж, как мой собственный, из него вышел фон Хеш со своею свитой. Немцев было значительно больше, чем нас. Полчаса спустя я уже был у подъезда посольства.

Итак, я начал свое официальное существование как посол. На следующее утро, 9 ноября, в придворной хронике «Таймс» под датой 8 ноября было напечатано: «Сегодня утром король дал [120] аудиенцию Его Превосходительству г. Ивану Майскому...» и т. д. Это сообщение также имело значение с точки зрения оформления моего положения.

Теперь оставалась еще одна церемония, без которой посол еще не был вполне посол, — визит жены посла в сопровождении супруга к королеве Мэри. Учитывая опыт моего предшественника Г. Я. Сокольникова, когда английская королева в течение более месяца «забывала» принять его жену, я опасался каких-либо осложнений. Однако на этот раз все обошлось гладко. В день вручения верительных грамот Монк уведомил меня, что королева примет нас на следующий день. Утром в назначенный час мы с женой были в Букингемском дворце. Ехали мы туда уже не в придворной карете, а в своем автомобиле. Никакой «свиты» с нами не было.

Женщины гораздо эмоциональнее мужчин. Поэтому королева Мэри, вынужденная «принимать» советского посла и его жену, не сумела, подобно королю Георгу, скрыть свои чувства. Король по крайней мере внешне был корректно любезен. Королева даже внешне была холодно враждебна. Она встретила нас, стоя в своем будуаре, и даже не пригласила сесть. Во время разговора она смотрела на стену поверх наших голов. Да и что это был за разговор! Он состоял из двух ничего не значащих фраз и продолжался не больше двух минут. Затем королева поспешила сделать прощальный поклон. Нам тоже незачем было задерживаться.

От этого визита к королеве у меня осталось одно забавное воспоминание. Отправляясь на аудиенцию, моя жена надела свежие, только что купленные белые перчатки. Когда нас вели по коридорам дворца, она где-то провела рукой по перилам лестницы, и — о, ужас! — белые перчатки превратились в черные: так много было копоти и пыли в Букингемском дворце. Удивляться этому не приходилось. Воздух Лондона столь густо насыщен дымом, что, как ни чисти, вещи и люди здесь никогда не могут совсем избавиться от копоти.

10 ноября в лондонских газетах можно было найти такое сообщение: «Вчера королева приняла в Букингемском дворце мадам Мунир-Бей (жену турецкого посла), советского посла и мадам Майскую, германского посла (Леопольда фон Хеша), мадам Маскаренас (жену мексиканского посланника) и уругвайского посланника (сеньора Дон Педро Козио)».

Показывая эту заметку жене, я со смехом сказал:

— Ну, мы наконец уселись на свои стулья. Теперь надо приниматься за дела. [421]

Историческая обстановка

Одиннадцать лет (1932-1943), проведенных мной на посту посла СССР в Англии, были отмечены большими событиями и глубокими потрясениями в мировой истории. В течение первых семи лет шел распад версальской системы, созданной лидерами Антанты на Парижской конференции 1919-1920 гг. и подкрепленной на Вашингтонской конференции 1921-1922 гг. А затем началась вторая мировая война...

Да, эти одиннадцать лет были густо насыщены событиями первостепенного значения. Они походили не на тихое озеро, а на взволнованное море. В течение этих лет человечество пережило много тяжелого, но и много прекрасного, и сейчас в свете исторической перспективы особенно ясно видно, что прекрасного было больше, чем тяжелого.

Я только что упомянул о распаде версальской системы. С проявлениями этого распада я столкнулся с первых же шагов моей деятельности в Англии.

В самом деле, в чем была суть версальской системы? Она, по мысли ее творцов, должна была прочно гарантировать три вещи:

1) безусловное господство в Европе победившей англо-франко-американской коалиции (верхушка американского империализма уже тогда мечтала о мировом господстве, но еще не решалась открыто ставить этот вопрос);

2) безусловное подчинение побежденной Германии одержавшей победу англо-франко-американской коалиции;

3) положение парии для революционной России впредь до того момента, когда наша страна, как твердо верили лидеры коалиции, рухнув под военными и экономическими ударами Антанты, вынуждена будет вернуться в капиталистическое лоно.

Для достижения указанных целей в Европе была создана сложная система политических, экономических и военных отношений, сущность которых сводилась к построению двух обширных «санитарных кордонов», отчасти совмещавшихся: одного — против Германии, другого — против Советской России. При этом кордон против Советской России рассматривался как более важный, ибо капиталистические лидеры Англии, Франции и США считали, что Октябрьская революция представляет для них гораздо большую опасность, чем возрождение германского империализма.

Германию должен был держать в цепях блок государств, расположенных на ее восточных, западных и южных границах: Польша и Малая Антанта (Чехословакия, Румыния, Югославия. Греция) — на востоке, Франция и Бельгия, при поддержке Англии, — на западе, Италия — на юге. Большие денежные репарации, возложенные на Германию, имели целью не только возместить потери, понесенные державами-победительницами, но также экономически обескровить поверженного врага. Аналогичная политика [122] различной степени суровости применялась к союзникам Германии в войне 1914-1918 гг. — Австрии, Венгрии, Болгарии, Турции. Вся эта система мероприятий, направленная против недавних противников, в основном проводилась Англией и Францией при содействии их союзников и находила поддержку в США.

С Россией положение было несколько иное. Первая реакция держав-победительниц на Октябрьскую революцию свелась к попытке насильственно подавить Советскую республику. Российская контрреволюция и интервенция 14 государств под главенством Англии, Франции и США должны были сделать это дело. Однако когда попытка реакции не удалась и революция восторжествовала, версальская система объявила Россию «зараженной» территорией и по западным границам ее установила «санитарный кордон» из Финляндии, прибалтийских республик, Польши и стран Малой Антанты. Не довольствуясь этим, версальская система старалась удушить вновь рожденное Советское государство сначала голодной, а позднее финансово-экономической блокадой. И если ей это все-таки не удалось, то уже во всяком случае не из-за недостатка желания и усилий со стороны капиталистических лидеров.

Вне блока держав-победительниц, вне Германии, вне Советской России в Европе имелось еще несколько так называемых нейтральных держав: Скандинавские страны, Голландия, Швейцария, Испания, Португалия, — однако роль их была очень скромна и влияние незначительно.

Творцы версальской Европы считали себя большими мудрецами и рассчитывали на длительное существование продукта своего политического «зодчества». В действительности они оказались жалкими слепцами, которые совершенно не понимали ни закономерностей исторического процесса, ни борьбы современных мировых сил.

Много лет спустя, в свете совершившихся с того времени фактов, некоторые из творцов версальской системы стали ее поносить и находить в ней тысячи недостатков (легко быть умным задним числом!). Среди таких запоздалых критиков версальской системы оказался и У. Черчилль, который, например, в военных мемуарах о второй мировой войне пишет:

«Экономические статьи и договора (имеется в виду Версальский договор. — И. М. ) были злобны и глупы до такой степени, что становились явно бессмысленными...

Важнейшей трагедией был полный развал Австро-Венгерской империи в результате заключения Сен-Жерменского и Трианонского договоров...

В Веймаре была провозглашена демократическая конституция... После изгнания императора избраны были ничтожества... Если бы мы придерживались мудрой политики, мы увенчали бы и укрепили бы Веймарскую республику конституционным монархом [123] в лице малолетнего внука кайзера, поставив над ним регентский совет. Вместо этого в национальной жизни германского народа образовалась зияющая пустота...

На Вашингтонской конференции 1921 г. Соединенные Штаты внесли далеко идущие предложения по морскому разоружению... Это делалось на основе довольно странной логики, согласно которой аморально разоружать побежденных, если и победители в свою очередь не лишат себя оружия...

Как в Европе, так и в Азии победоносные союзники быстро создавали обстановку, при которой во имя мира расчищали путь для новой войны»{29}.

Излишне говорить, что с нашей, советской, точки зрения многое в приведенных высказываниях Черчилля заслуживает внимания, дело сейчас не в этом. Важно то, что один из умнейших лидеров английской и мировой буржуазии хотя бы и постфактум признает полное банкротство версальского творчества{30}.

Серьезные дефекты этого творчества стали обнаруживаться очень рано, на другой же день после подписания мирных договоров 1919-1920 гг.

Первым тяжелым ударом явилась «измена» США. Несмотря на то что президент Вильсон был одним из главных архитекторов Версальского мира и Лиги Наций, американский конгресс отказался ратифицировать Версальский договор со всеми вытекающими отсюда последствиями{31}. Это означало, что рухнула одна из важнейших колонн, на которых стояло здание версальской системы.

После «измены» США вся забота о ее сохранении и поддержании легла на плечи Англии и Франции, причем очень скоро стало выясняться, что в сложившейся обстановке такая задача им явно не под силу. Это было вторым и еще более тяжелым ударом для версальской системы.

Европа — континент особенного свойства. По пространству она составляет всего лишь 7% суши на земном шаре. Но на ее территории жили 514 млн. человек, т. е. около четверти всего человечества (здесь и ниже приводятся цифры 1926 г.), и притом его наиболее активной, развитой и беспокойной четверти. Эти 514 млн. распределялись между четырьмя десятками государств, из которых после первой мировой войны пять являлись великими державами: Англия, Франция, Германия, Италия и Советская Россия. Любопытны были цифры населения «большой [124] пятерки»: Англия насчитывала 45 млн. человек, Франция, — 41 млн., Италия — 40 млн., Германия — 63 млн. и Советская Россия — 146 млн.{32} Итого, стало быть, 335 миллионов. Все остальные государства, вместе взятые, имели около 175 млн. жителей, что давало в среднем на одну страну примерно 5 млн. человек. Уже одни эти цифры ясно говорили о решающей роли великих держав в Европе и об огромном значении среди них Советской России и Германии.

К этому следует добавить и некоторые другие факторы. Пять великих держав были не только самыми крупными по населению европейскими государствами, но также и наиболее передовыми в области техники и экономики. Правда, Италия и Советская Россия в те годы значительно отставали от Англии, Франции и Германии. Италия, несмотря на все кривляния пришедшего в 1922 г. к власти фашизма, так и осталась бедной, малоразвитой страной вплоть до второй мировой войны. Зато с Советской Россией вышло иначе: Россия располагала огромными возможностями, и они в дальнейшем под руководством ленинской партии развернулись с изумительным блеском. Правда, тогда это было еще делом будущего, однако предвосхищение этого уже в 20-е годы сильно повышало международный вес нашей страны.

При такой национально-государственной структуре Европы версальская система могла бы устоять на долгий срок только в том случае, если бы Германия и Советская Россия длительно оставались в состоянии хозяйственного распада и военно-политической слабости. Действительное развитие пошло совсем иначе. Очень скоро выяснилось, что и Германия, и особенно Советская Россия начинают быстро развиваться, причем Германия, как известно, при содействии самих стран-победительниц. В таких условиях каждому политически грамотному человеку должно было быть ясно, что без Германии и Советской России, а тем более против Германии и России, Англия и Франция вкупе со всеми своими союзниками не имели никакой возможности создать прочный и стабильный режим в Европе. Реальное соотношение сил было против них. Тем более что враждебность версальской группировки к Германии и Советской России, естественно, сближала позиции обеих названных держав по отношению к этой группировке, что нашло свое выражение в Рапалльском договоре 1922 г. К Германии и России тяготела также кемалистская Турция.

Что могли сделать Англия и Франция в такой обстановке? Или, вернее, что им следовало бы сделать, исходя из принципов не социализма, — о, нет! — а просто из принципов дальновидного национально-буржуазного эгоизма?

Им следовало бы начать спуск на тормозах, т. е. пойти по пути постепенно-планомерного смягчения версальской системы. Такие маневры не раз проводили капиталистические лидеры в [125] более благополучные для буржуазии времена. Однако историческое разложение господствующих классов Англии, Франции и США к началу 30-х годов XX столетия зашло уже так далеко, что столь гибкая политика им была не под силу. Вместо нее господствующие классы держав-победительниц судорожно цеплялись за версальское статус-кво и, закрыв глаза, стремились как можно дольше сохранить его в полной неприкосновенности. И если силою обстоятельств они подчас вынуждены были идти на те или иные уступки, то делалось это так поздно, с такой неохотой, с такими зигзагами и часто в столь провокационной форме, что только еще больше раздражало противников англо-французского блока. Тем самым все глубже подрывались самые основы версальской системы.

Прекрасным образчиком только что сказанного может служить история отношений между Англией и Союзом Советских Социалистических Республик.

Перед отъездом в Лондон я имел две продолжительные беседы с наркомом иностранных дел M. M. Литвиновым, в которых был затронут вопрос о характере англо-советских отношений.

— Когда окончательно выяснился крах контрреволюции и иностранной интервенции, — говорил Максим Максимович, — правящие круги в Англии поняли, что настало время менять вехи. Положение для них было трудное, но по существу сравнительно легко выправимое. Между Англией и Советской Россией как двумя мировыми державами в нынешний исторический период нет никаких серьезных противоречий — ни территориальных, ни политических, ни экономических. В области торговли они даже взаимно дополняют друг друга. Конечно, имелись и имеются отдельные конфликты, трения, недоразумения, как это всегда имеет место между государствами, однако все такие неполадки относились и относятся к вопросам второго и третьего ранга и вполне поддаются урегулированию через то, что обычно именуется «нормальными дипломатическими каналами». Таким образом, в плоскости чисто государственных отношений Англии и СССР не о чем было спорить. Наоборот, все как будто бы толкало их к совместному сотрудничеству в международной области.

— Такова одна сторона в сложном комплексе англо-советских отношений. Но есть и другая. Она состоит в том, что британская буржуазия жестоко ненавидит Октябрьскую революцию и боится Советского государства, самим фактом своего существования отрицающего святость и незыблемость капиталистической системы. Эти чувства в ней столь сильны, что они часто туманят головы правящей верхушке Англии, слепят ее взгляд, лишают ее привычного хладнокровия и политической дальнозоркости. В господствующем классе Великобритании имеются две основные группы: в одной преобладает государственное начало, и она считает более выгодным сотрудничать с СССР; в другой преобладает классовое начало, и она считает абсолютно необходимым при каждом удобном [126] случае атаковать СССР. Постоянная борьба между этими двумя группами, между этими двумя тенденциями проходит красной нитью через всю историю англо-советских отношений начиная с Октябрьской революции. В зависимости от различных обстоятельств то та, то другая группа одерживает победу, оттого линия англо-советских отношений на протяжении 1917-1932 гг. носит такой зигзагообразный характер, ознакомьтесь с фактами, и вы сами в этом убедитесь.

M. M. Литвинов был, несомненно, прав.

В самом деле, в 1917-1920 гг. Англия была одним из главных врагов молодой Советской республики, она затратила 100 млн. ф. ст. (еще дорогих фунтов начала века) на интервенцию и поддержку российской контрреволюции. Это был большой зигзаг отрицательного свойства в отношениях между обеими странами.

В 1921 г. Англия раньше других европейских держав заключила с Советской Россией первое торговое соглашение, давшее Советскому правительству признание де-факто. В основном это соглашение явилось делом рук тогдашнего английского премьера Ллойд Джорджа, поддерживаемого либералами, лейбористами и более дальновидными представителями консервативных деловых кругов, желавших торговать с нашей страной. Основная масса консервативной партии встретила соглашение в штыки.

Ллойд Джордж мне сам рассказывал, что лорд Керзон, бывший в 1921 г. министром иностранных дел в его кабинете, отказался вести переговоры с Л. Б. Красиным. Поэтому переговоры взял в свои руки сам премьер-министр. Ему помогал министр торговли Роберт Хорн, который в конечном счете и подписал соглашение с британской стороны. Характерен следующий любопытный эпизод, о котором в первый раз я слышал от Л. Б. Красина и о котором позднее рассказал мне один из лейбористских лидеров, Гарольд Ласки.

Однажды, в самом начале переговоров, Ллойд Джордж пригласил нескольких членов правительства встретиться с Красиным. В кабинете премьера собрались, кроме самого хозяина, Керзон, Роберт Хорн, Бонар Лоу и Хармсворс{33}. Красин пришел на несколько минут позже. Войдя в кабинет, он стал по очереди здороваться со всеми присутствующими. Керзон стоял спиной к камину, заложив руки назад. Когда Красин протянул Керзону руку, тот не двинулся. Произошло замешательство. Тогда Ллойд Джордж с раздражением крикнул: «Керзон, будьте джентльменом!» Только тут министр иностранных дел медленно протянул руку и неохотно обменялся рукопожатием с представителем Советской России.

Керзону не удалось помешать заключению торгового [127] соглашения 1921 г. Это было, несомненно, крупным шагом вперед в сфере англо-советских отношений.

Но два года спустя, в 1923 г., когда коалиционное правительство Ллойд Джорджа распалось и у власти оказались консерваторы, Керзон взял реванш, предъявив СССР крайне вызывающий ультиматум, едва не приведший к разрыву отношений между Англией и Советским Союзом.

Советскому правительству пришлось проявить немало терпения и тактического искусства для того, чтобы сорвать провокацию «твердолобых» и благополучно обойти расставленный ими капкан.

В 1924 г. первое правительство Макдональда установило дипломатические отношения с СССР. Однако три года спустя, в 1927 г., консервативный кабинет Болдуина устроил возмутительно нелепый налет на АРКОС и разорвал отношения с СССР.

В конце 1929 г. второе правительство Макдональда восстановило дипломатические отношения с СССР и 16 апреля 1930 г. подписало новое торговое соглашение с Советским правительством.

Однако в течение 1930-1932 гг. вся политическая атмосфера Англии почти непрерывно сотрясалась проводимыми в стране бешеными антисоветскими кампаниями. Поводы для этих кампаний выдумывались разные — то «преследование религии в СССР», то «советский демпинг», то «применение принудительного труда в советском хозяйстве», — но корни их оставались все те же: лютая ненависть «твердолобых» консерваторов к «большевизму». Надо ли доказывать, что подобные кампании создавали чрезвычайно опасное напряжение в отношениях между Лондоном и Москвой?

Как раз за несколько дней до моего приезда в Англию деловой и политический мир Великобритании был потрясен новой «сенсацией» такого же рода. Воскресная «Санди кроникл» «открыла», а другие газеты немедленно подхватили «ужасную» историю: Москва контрабандным путем, «в гробах иностранного происхождения», ввезла в Англию русские спички, на коробках которых в качество торговой марки было изображено «святое сердце, пронзенное кинжалом»! Пресса неистовствовала. В парламентских кулуарах атмосфера быстро накалялась. Тщетно директор АРКОСа публично протестовал против нелепых обвинений, доказывая, что на русских спичках никогда не было никаких антирелигиозных эмблем, — его не хотели слушать. Неизвестно, чем кончилась бы вся эта шумиха, если бы, к счастью, очень скоро не обнаружилось, что пресловутые коробки спичек доставлены не из СССР, а из Индии, и не в каких-либо «гробах», а в самых обыкновенных торговых ящиках, и что индийские спичечные фабриканты меньше всего думали о святотатстве, так как, по индийским понятиям, сердце, пронзенное кинжалом, является высоким и прекрасным символом. Вся эта злостная, враждебная СССР агитация была увенчана в октябре 1932 г. актом открытой [128] дискриминации со стороны британского правительства, а именно — односторонним и внезапным денонсированием временного торгового соглашения 1930 г., заключенного с СССР вторым лейбористским правительством Макдональда.

Политика Англии в отношении СССР была явно непоследовательна и зигзагообразна, она напоминала своеобразные «качели». И что особенно замечательно — каждая тенденция имела в те дни своих ярких выразителей в политических кругах страны.

Вот ряд характерных имен:

С одной стороны Керзон, Уркварт, Генри Детердинг, Черчилль, Биркенхед, Болдуин, Джойнсон Хикс, Невиль Чемберлен, Саймон, Лондондерри, Галифакс, Самуэль Хор... Можно было бы продолжить список. Все это были люди, в которых классовый страх преобладал над государственным интересом и которые поэтому вносили в англо-советские отношения элементы вражды и взаимного отталкивания. За их спиной стояли наиболее твердолобые группы консервативной буржуазии.

С другой стороны Ллойд Джордж, Герберт Самуэль, Синклер, Бивербрук, Иден, Кренборн, Вальтер Эллиот, Ванситарт, Гарвин, Сесиль... И здесь можно было бы продолжить список. У этих людей государственный интерес преобладал над классовым страхом, и поэтому они старались внести в англо-советские отношения элементы дружественности и взаимного сближения. За их спиной стояли либералы, основная масса лейбористов и все наиболее умные и гибкие группы консервативной буржуазии.

Было, конечно, известное число людей, которые из Савлов превращались в Павлов и обратно. Наиболее ярким примером этого рода являлся Черчилль, который в 1920 г. был вождем европейского крестового похода против большевиков, а после прихода Гитлера к власти вынужден был менять вехи и в конце концов стал поборником сближения Англии с СССР. В том же духе проделала эволюцию небезызвестная герцогиня Аттольская, которая еще в 1930-1932 гг. занималась организацией бешеных антисоветских кампаний в связи с «принудительным трудом» и «преследованием религии» в СССР, а после победы фашизма в Германии сменила вехи и перешла в лагерь сторонников сотрудничества с Советской страной. Зато лейбористские лидеры Рамсей Макдональд и Филипп Сноуден дали законченные образцы как раз обратного развития: в ранний период русской революции они, казалось, готовы были поднять красный флаг над Букингемским дворцом, а к концу жизни стали озлобленными врагами Советского Союза. Как бы то ни было, но даже все колеблющиеся элементы в конечном счете все-таки распределялись по обе стороны того же самого водораздела.

Еще хуже было положение во Франции. Эта республика «200 семей», привыкшая стричь купоны иностранных займов, сразу же после Октября воспылала гневом к Советской стране. Почему? Причины тут были двоякого рода — общие и частные. [129]

Причины общие во Франции были те же, что и в Англии: реакция против революции, капитализм против социализма. Частные причины были связаны с многомиллиардными займами, в предшествующие десятилетия данными Францией царскому правительству. Бумаги этих займов находились не только в руках крупных банкиров и промышленников, снимавших с них золотые пенки, но также в руках мелких лавочников, крестьян, консьержек, продавщиц, ремесленников и т. д., которым тузы финансового мира ловко сбывали мелкие купюры своих «кредитных операций». Тем самым миллионы простых людей вовлекались в круговорот мировых финансовых спекуляций, снимая бремя риска с плеч верхушки буржуазии.

Октябрьская революция аннулировала все заграничные займы царской России. Это вызвало во Франции целую бурю. Используя создавшуюся ситуацию, финансовые заправилы подняли на йоги массы мелких держателей и на долгое время совершенно отравили политическую атмосферу страны. Французская правящая верхушка заняла в отношении России, если это только было возможно, еще более «твердолобую» позицию, чем английские консерваторы, и со свойственной галльскому темпераменту страстностью стала делать из нее все логические выводы. Французские генералы в 1918 г. принимали особенно активное участие в антисоветской интервенции. Французский флот в 1919 г. бомбардировал Одессу. Французское правительство в 1920 г. признало Врангеля «законным правителем» России, а когда Врангель потерпел крах, оно захватило часть русского черноморского флота, который так и не вернуло СССР. Когда контрреволюция и интервенция окончательно обанкротились, правящие круги Франции далеко не сразу, пошли по пути, указанному Ллойд Джорджем. В злобе и раздражении они ждали еще три года: только в 1924 г. Париж, наконец, «признал» Москву и установил с ней дипломатические отношения. Однако и после этого франко-советские отношения все никак не могли по-настоящему наладиться: страсти разочарованных займодержателей продолжали шумно бурлить, и подымающиеся от них ядовитые пары туманили слишком многие головы во Франции. На каждом шагу в Европе мы наталкивались на отравленную французскую рапиру, которой подчас удавалось наносить нам довольно чувствительные удары. И так как Франция располагала могущественной сухопутной армией, чего не было у Англии, то с нашей, советской, точки зрения в 20-е годы она представляла даже большую непосредственную опасность для СССР, чем Великобритания.

Когда Англия в 1927 г. порвала отношения с Советским Союзом, Франция, к великому огорчению консерваторов, не последовала примеру своего заламаншского соседа. Тут сыграло роль то соперничество между Парижем и Лондоном, которое окрашивало собой весь период 20-х годов. Париж еще позволял себе тогда подчеркивать свою самостоятельность в международных делах. [130] Зависимость Парижа от Лондона пришла несколько позднее — в 80-е годы.

Кроме того, французские заправилы питали надежду, что если они не порвут с CСCP, то последний, находясь в открытом конфликте с Англией, легче пойдет на соглашение в вопросе о царских долгах.

Однако Франция не сумела до конца сыграть свою роль. Французская буржуазия плохо контролировала свои чувства, когда речь шла о стране большевиков, и, точно в пароксизме антисоветского бешенства, везде и по всякому поводу бросалась в бой против нашей страны. К моменту, когда я приехал в Лондон в качестве посла, трудно было решить, где вражды к СССР больше — в Англии или во Франции. Помню, когда по дороге в Лондон я задал в Париже этот вопрос нашему послу В. С. Довгалевскому, тот усмехнулся своей несколько грустной улыбкой и ответил:

— По-моему, оба лучше.

Я не могу здесь подробно останавливаться на «германской политике» Англии и Франции, однако должен сказать, что эта политика в 20-е годы была проникнута глубокими внутренними противоречиями и что все их действия в отношении недавнего врага сводились к длинной цепи провокационных полумер.

В самом деле, Англия и Франция в значительной степени разоружили Германию, но оставили ей костяк армии и флота и совершенно не тронули ее военно-промышленного потенциала. Надо ли удивляться, что Гитлеру в дальнейшем удалось с такой легкостью организовать и вооружить свои орды? Англия и Франция не решились пойти по пути раздробления Германии и оставили ее как единую державу, но вонзили в ее тело, как болезненно разящее острие, Польский коридор. Англия и Франция сохранили в неприкосновенности существовавший в Германии хозяйственный организм, но возложили на плечи страны тяжелые репарации, которые были так плохо продуманы, что благодаря проблеме «трансфера»{34} вообще никогда не могли быть оплачены. Больше того, Англия и особенно США инвестировали в Германии столько нового капитала, что он с лихвой перекрывал выплаченные Германией репарации{35}. Англия и Франция при поддержке [134] США в середине 20-х годов заключили с Германией локарнские договоры и открыли для нее доступ в Лигу Наций, но одновременно не переставали принимать самые энергичные меры для укрепления направленного против Германии «санитарного кордона». В дополнение ко всему только что сказанному тысячи повседневных мелочей на разные лады и подчас в весьма вызывающей форме подчеркивали бесправное, приниженное положение Германии со всеми вытекающими отсюда психологическими последствиями.

Конечно, многое здесь происходило не по сознательно продуманному и согласованному «плану», а было стихийным результатом борьбы и конкуренции между версальскими державами и внутри версальских держав. В частности, например, оккупация Рура в 1923 г. была проведена Францией при явном неодобрении со стороны Англии и США, а широкие инвестиции в германское хозяйство осуществлялись США и Англией при явном неодобрении со стороны Франции. Тем не менее линия провокационных полумер в отношении Германии после окончания войны являлась неоспоримым фактом, и этот факт, разумеется, не мог не вызывать соответствующей реакции в Германии.

В конечном итоге к тому моменту, когда мне пришлось приступить в Лондоне к работе, версальская система трещала по всем швам. Грозные симптомы были налицо: безудержная японская агрессия в Маньчжурии, полная беспомощность Лиги Наций перед лицом этой агрессии; бесплодная толчея на конференции по разоружению, созванной в Женеве в 1932 г.; наконец, бешеный рост фашизма в Германии, завершившийся в январе 1933 г. приходом к власти Гитлера... А с другой стороны — быстрый рост могущества Советского Союза, который, несмотря на все трудности и препятствия, только что успешно закончил в четыре года свою первую пятилетку и окончательно поставил крест над чаяниями западных политиков о восстановлении капитализма в нашей стране.

Последующие шесть-семь лет были периодом все более прогрессирующего распада версальской системы. Версальская система пробовала «заговорить» нависшую над ней смерть словами, пробовала кричать, молиться, плакать, заклинать — все было тщетно. Сила исторического процесса неудержимо тянула ее вниз.

Такова была историческая обстановка (то, что англичане называют «background»), на фоне которой мне пришлось проводить свою работу в Лондоне. [132]

Наказ советского правительства

Какие задачи ставило передо мной Советское правительство, осенью 1932 г. отправляло меня в Англию своим послом? какими намерениями, планами и настроениями я отправлялся к месту моей новой работы?

Могу смело сказать: Советское правительство посылало меня в качестве вестника мира и дружбы между СССР и Великобританией, и сам я с радостью и охотой взялся за выполнение такой миссии. Отнюдь не переоценивая своих сил, я заранее решил сделать максимум возможного для улучшения отношений между Москвой и Лондоном. В основе указанных стремлений Советского правительства лежали причины общего и частного характера.

Причины более общего характера сводились к самой природе Советского государства как мирного государства, в котором нет тех классов или группировок, которые могли что-либо выиграть от войны. Рабочие, крестьяне, интеллигенция — те социальные элементы, из которых состоит советское общество, — могут только потерять от войны. Это совсем не означает, конечно, что они за мир во что бы то ни стало, — нет, нет! Большевики — не толстовцы. Как поется в известной советской песне, «наш бронепоезд стоит на запасном пути», поддерживается на уровне самой новейшей военной техники и, в случае какой-либо опасности для Советского государства, немедленно пускается и будет пускаться в ход. Однако по существу мы не хотим войны, мы ненавидим войну и в меру человеческих возможностей стараемся избежать войны. Мы с головой ушли в построение социализма и коммунизма, здесь наши ум и сердце, и мы не желаем ничего, что могло бы отвлечь нас от этой горячо любимой работы, а тем более серьезно ей помешать. Такова всегда была и есть генеральная линия Советского государства. Если тем не менее СССР на протяжении его истории пришлось немало воевать, то это объясняется тем, что война. навязывалась нам враждебными внешними силами, стремившимися стереть с лица земли первую в мире социалистическую страну. Так было в годы гражданской войны и иностранной интервенции. Так было в дни Великой Отечественной войны 1941-1945 гг.

Причины частного характера, еще более усугублявшие стремление Советского правительства жить в мире и дружбе с Англией в момент моего назначения послом в Лондон, сводились, с одной стороны, к некоторым особенностям внутреннего положения страны, а с другой — к быстро нараставшей опасности фашизации Германии.

Остановлюсь сначала на внутреннем положении СССР. Когда я выезжал в Англию, первая пятилетка подходила к концу. Фундамент нашей новой промышленности был заложен, но плодов героических усилий, которых это стоило, приходилось ожидать в будущем. Колхозный строй уже родился, но борьба против него [133] со стороны кулачества еще не прекратилась. Страна испытывала продовольственные трудности. Товаров широкого потребления было недостаточно. За пределами СССР свирепствовал жестокий экономический кризис (знаменитый кризис 1929-1933 гг.). Мировые цены на сырье и пищевые продукты, экспортом которых главным образом мы в те годы оплачивали ввозимые из-за границы машины, страшно пали. Валютных поступлений было мало. Советская золотопромышленность еще проходила первые этапы своего возрождения после разрухи, вызванной гражданской войной и интервенцией, а также хозяйничаньем концессионеров из «Лена голдфилдс» в 20-е годы. В результате аккуратно выдерживать оплату импортируемого из-за рубежа оборудования для промышленности было чрезвычайно трудно. Помню, зимой 1932/33 г., когда я уже работал в Лондоне, бывали просто критические моменты. Однако Советское правительство всегда платило день в день, час в час. Мы очень ценили установившуюся на мировом рынке репутацию СССР как безупречного плательщика по своим обязательствам и не жалели усилий для сохранения такой репутации. Все это, естественно, побуждало Советское правительство избегать каких-либо внешнеполитических осложнений, которые могли бы создать трудности для нашей торговли и вызвать необходимость непредвиденных расходов.

Это была не только благородная, но и чрезвычайно умная политика, хотя выдерживать ее в те годы было, ох, как нелегко.

Перед отъездом в Лондон я имел большой разговор с M. М. Литвиновым, который дал мне общие директивы относительно моей работы в Англии.

— Вы понимаете, конечно, — пояснил Максим Максимович, — что это не мои личные директивы, а директивы более высокий органов.

Я очень хорошо запомнил тот разговор и считаю нелишним воспроизвести здесь его важнейшие части.

— Советская внешняя политика, — говорил М. М. Литвинов, — есть политика мира. Это вытекает из наших принципов, из самих основ Советского государства. Основа нашей внешней политики никогда не меняется, однако при практическом осуществлении этой политики приходится считаться с конкретной международной обстановкой. До сих пор наилучшие отношения у нас были с Германией, и в своих действиях мы старались, насколько возможно, поддерживать единый фронт с Германией или во всяком случае принимать во внимание ее позицию и интересы. Но Германия, с которой мы имели дело, была веймарской Германией. Сейчас она явно находится при последнем издыхании. На этот счет не следует строить себе никаких иллюзий. Не сегодня-завтра к власти придет Гитлер, и ситуация сразу изменится. Германия из нашего «друга» превратится в нашего врага. Если такова перспектива, то какой вывод мы должны отсюда сделать? Очевидно, тот, что теперь в интересах политики мира нам надо попробовать [134] улучшить отношения с Англией и Францией, особенно с Англией как ведущей державой капиталистической Европы. Правда, оба эти государства до сих пор относились к нам враждебно...

Максим Максимович в подтверждение своей мысли перечислил тут некоторые важнейшие факты (руководящее участие Англии и Франции в интервенции 1918-1920 гг., ультиматум Керзона в 1923 г., налет на АРКОС и разрыв англо-советских дипломатических отношений в 1927 г., бешеные антисоветские кампании в 1930-1931 гг.) и затем продолжал:

— Но сейчас объективная мировая обстановка меняется; нацисты, придя к власти, конечно, подымут страшный реваншистский шум, станут вооружаться, требовать назад колонии и т. д. Это должно хоть отчасти образумить правящие круги Англии и Франции и заставить их думать о союзниках против Германии. Тогда они вынуждены будут вспомнить об Антанте эпохи мировой войны и, стало быть, о нашей стране. Это создаст более благоприятную обстановку для вашей работы в Лондоне. Но расчета на самотек здесь мало. Вашей задачей является использовать до максимума складывающуюся в Англии обстановку в интересах англо-советского сближения.

— Согласен с вашей оценкой положения и вашими выводами, — сказал я, — но как вы себе представляете ближайшие конкретные действия?

— Буду сейчас говорить только об Англии, куда вы едете, — ответил M. M. Литвинов. — Чего надо здесь добиваться в первую очередь? Всемерного расширения наших связей с консерваторами. В политической жизни Великобритании доминируют две силы — консерваторы и оппозиция им, состоящая из либералов и лейбористов. Когда-то первую скрипку в оппозиции играли либералы, но это время прошло: в наши дни либералы катятся вниз, дробятся, слабеют. Основная роль в оппозиции все больше переходит к лейбористам. Заметьте, все положительные акты в области англо-советских отношений до сих пор исходили от либералов или лейбористов. Так, например, первое и очень важное торговое соглашение между Англией и Советской Россией в 1921 г. было заключено правительством, во главе которого стоял Ллойд Джордж; дипломатическое признание СССР в 1924 г. было проведено первым лейбористским правительством; восстановление порванных в 1927 г. дипломатических отношений между обеими странами было осуществлено вторым лейбористским правительством в 1929 г. Напротив, от консерваторов мы до сих пор видели только плохое. Жаль, так как «хозяевами» Англии были и остаются консерваторы{36}. И пока консерваторы не изменят своей позиции, наши отношения с Англией будут оставаться непрочными, подверженными всяким случайностям. [135]

Максим Максимович поправил на столе стопку лежавших перед ним бумаг и затем закончил:

— В Лондоне у нас были и есть хорошие отношения с лейбористами — эти отношения нужно всячески культивировать, они очень важны, особенно с учетом перспектив на будущее. У нас имеются там неплохие отношения и с определенными группами либералов — примите все меры к их укреплению и расширению. Но зато среди консерваторов мы не имеем почти никаких связей. А ведь они — повторяю еще раз — настоящие «хозяева» Англии! Вот почему ваша первейшая и самая важная задача — пробить ту ледяную стену, которая отделяет наше лондонское посольство от консерваторов, и установить возможно более широкие и прочные контакты именно с консерваторами. Если это удастся, будет сделан полезный шаг в борьбе против германской агрессии. Продумайте ваши ближайшие шаги после прибытия в Лондон и сообщите мне, тогда мы поговорим еще раз.

Дня два спустя я снова был у наркома и сообщил ему намеченную мной программу первых действий в Англии. Она сводилась к трем основным пунктам:

1) сразу по вручении верительных грамот я даю английской прессе интервью;

2) возможно больше расширяю цепь визитов, которые вновь назначенному послу предписываются дипломатическим этикетом, и захватываю при этом не только узкий круг лиц, связанных с министерством иностранных дел, но также ряд членов правительства, видных политиков, людей Сити и представителей культуры;

3) делаю особое ударение на проблеме расширения англо-советской торговли.

M. M. Литвинов одобрил мои планы и спросил, заготовил ли я текст моего будущего интервью. Тут же я вручил наркому его проект. Он прочитал этот проект, сделал несколько мелких редакционных поправок и затем утвердил его в окончательной форме. Интервью гласило:

«Приступая к исполнению своих обязанностей в качестве посла СССР в вашей стране, я считаю необходимым прежде всего подчеркнуть, что правительство и народы Советского Союза, чуждые каких-либо агрессивных намерений, хотят жить в мире и добром согласии с Великобританией, равно как и со всеми частями Британской империи. Политика СССР есть политика мира. Это неоднократно иллюстрировалось в прошлом, это находит свое чрезвычайно яркое выражение и сейчас».

Приведя в доказательство последнего утверждения перечень договоров о ненападении, заключенных или находящихся в стадии подготовки к заключению между СССР и другими странами, а также позицию советской делегации на открывшейся в феврале 1932 г. конференции по разоружению в Женеве, я [136] продолжал:

«С тем большей готовностью СССР стремится к развитию дружественных отношений с Великобританией, с которой он имеет столько разнообразных точек соприкосновения в экономической области. Успешное завершение первой пятилетки, давшей громадный рост производительных сил СССР, и предстоящее осуществление второй пятилетки, результатом которой явится подъем благосостояния трудящихся масс нашей страны, представляют хороший фундамент для развития и укрепления советско-британских экономических, а следовательно, и политических отношений.

Я надеюсь, что столь присущий английскому народу здравый смысл и никем не превзойденное умение считаться с фактами (а 15-летнее существование и развитие СССР является неоспоримым фактом, от которого никуда не уйдешь) сильно облегчат осуществление этой задачи. Будучи величайшим благом для обеих стран, улучшение отношений между ними в то же время представляло бы собой чрезвычайно крупный фактор международного мира, что было бы особенно важно в наши беспокойные и трудные дни».

Заканчивал я интервью несколькими словами персонального характера:

«Лично я, — говорилось в интервью, — встретил свое назначение послом СССР в Великобритании с большим удовлетворением. На протяжении минувших 20 лет мне не раз приходилось жить и работать в вашей стране, и я имел возможность близко познакомиться с английским народом и оценить английскую культуру. У меня есть также чувство признательности к Англии, в годы, предшествовавшие революции, предоставившей мне право убежища в качестве политического изгнанника. Я считал бы себя поэтому особенно счастливым, если бы мне удалось способствовать сближению между СССР и Великобританией».

Дух, которым было проникнуто заготовленное мной интервью, настолько ясен, что не требует комментариев.

Оба моих разговора с M. M. Литвиновым происходили в первой половине октября 1932 г. Но 17 октября из нашего посольства в Лондоне пришла телеграмма, в которой сообщалось, что накануне британский министр иностранных дел сэр Джон Саймон специальной нотой денонсировал англо-советское торговое соглашение 1930 г., заключенное нами со вторым лейбористским правительством. Это был неожиданный и явно антисоветский акт, о котором подробнее мне придется говорить ниже. Два дня спустя M. M. Литвинов вызвал меня и сказал:

— Вы собирались начать свою деятельность в Англии с интервью, текст которого я утвердил... Вообще говоря, это было бы правильное выступление при наличии нормальных отношений между СССР и Великобританией. Однако сейчас, после одностороннего денонсирования англо-советского торгового соглашения положение изменилось: Лондон открыто продемонстрировал свое [137] нерасположение к нам. В такой обстановке от интервью столь дружественного характера, как ваше, лучше воздержаться.

В результате цитированное выше интервью умерло, не успев родиться. Я привел, однако, текст несостоявшегося интервью, чтобы наглядно показать, какие настроения господствовали в Москве, когда я садился в поезд, чтобы ехать в Англию.

С полным убеждением я еще раз повторяю: Советское правительство и советский народ искренне и серьезно желали установления самых добрых отношений между Советским Союзом и Великобританией.

Но, как известно, дружба — двусторонний акт. Мало было советской стороне желать наилучших отношений с Великобританией — надо было, чтобы такое же желание имелось и с английской стороны. Было ли оно?.. Пусть на этот вопрос ответят факты.

Да, я ехал в Англию с самыми добрыми чувствами и намерениями...

Что же я нашел там?

Два ярких воспоминания, относящихся к тем дням, лучше, чем длинные рассуждения, дадут ответ на только что поставленный вопрос.

Хотя лондонское Сити является только одним из 29 самоуправляющихся районов столицы, подчиненных Совету Лондонского графства (лондонскому муниципалитету), тем не менее в силу исторических традиций и современного значения оно находится на совсем особом положении. В прошлом здесь был укрепленный центр города, из которого постепенно вырос весь остальной Лондон, центр, который в вековой упорной борьбе с монархией в конце концов отвоевал себе широкие городские права. В настоящем (я имею в виду 30-е годы) здесь находится такая концентрация капитала, такое средоточие банков, промышленных контор, акционерных обществ, страховых компаний, какого не сыщешь больше нигде в мире. Это — подлинное финансово-экономическое сердце не только Англии, но и всей Британской империи. И потому Сити считает себя как бы олицетворением всего Лондона, а ежегодная смена лорд-мэров в нем, выбираемых из числа его старейшин, сопровождается целым рядом древних и красочных церемоний. В день такой смены, которая происходит всегда 9 ноября, по улицам Сити проходит торжественная средневековая церемония, а вечером в старинном Здании гильдий устраивается роскошный банкет для нотаблей Лондона с участием дипломатического корпуса, на котором обычно присутствует 500-600 человек.

Этот банкет и все связанные с ним церемонии чрезвычайно пышны и своеобразны. Дело происходит так: в дальнем конце [138] длинного зала, где помещается библиотека Здания гильдий, на маленьком возвышении стоит вновь избранный лорд-мэр с женой. От входа в зал до возвышения идет широкая темно-красная дорожка, по которой торжественно шествует каждый вновь приходящий гость. Герольд в костюме времен Тюдоров во всеуслышание оглашает его имя. Гость медленным шагом проходит всю дорожку, поднимается на возвышение и пожимает руку лорд-мэру и его жене. Пока гость идет, в его честь гремят аплодисменты ранее пришедших. Доза аплодисментов зависит от положения и популярности гостя. По количеству выпавших на долю гостя рукоплесканий можно безошибочно судить об отношении к нему со стороны правящей Англии.

Когда все гости уже собрались, составляется торжественная процессия. Впереди трубачи в средневековых одеяниях, за ними маршал Сити и духовник лорд-мэра. Далее булава слева и за ней лорд-мэр в шляпе и с длинным треном, а справа меч и премьер-министр, за ними жена премьер-министра и жена лорд-мэра. Еще далее — 20 «дев почета», большинство которых — странным образом — составляют послы, приглашенные на банкет. Затем идет архиепископ Кентерберийский, лондонский епископ, лорд-канцлер, лорд-председатель совета, министры, высокие комиссары доминионов и Индии, высшие судьи, старейшины. Их сопровождают жены. Шествие замыкает «Recorder of London», что по-русски можно перевести, как «Лондонский летописец». Вся эта процессия медленно проходит через картинную галерею Здания гильдий, затем обходит кругом банкетный зал и, наконец, войдя в этот зал, рассаживается за главным обеденным столом. К тому времени все прочие столы уже заняты другими, менее именитыми гостями.

Пиршество открывается обязательно черепаховым супом (который, к слову сказать, никогда не доставлял мне удовольствия), за ним в надлежащем порядке следуют одно за другим остальные блюда. Во время обеда на хорах играет оркестр, исполняя музыкальные произведения различных национальностей, подаются вина, произносятся тосты — первый за короля, после которого разрешается курить, потом за королевскую семью, за иностранных послов и посланников, за правительство, за армию и флот и т. д. От имени дипломатического корпуса отвечает дуайен. Гвоздем банкета обычно является речь премьер-министра, которая, впрочем, никогда не продолжается свыше 30-40 минут. Нередко такая речь становится политической сенсацией сезона. К 11 часам вечера все кончается, и гости разъезжаются по домам. Желающие могут еще ненадолго остаться и под музыку оркестра потанцевать в библиотеке, однако таких оказывается немного...

Вся картина в целом поражает яркостью красок и средневековой торжественностью. Да и не удивительно: на обложке программы банкета можно найти гравюру, изображающую «Хартию короля Джона» от 9 мая 1215 г., ту «хартию», которая; утверждает [139] вольности Сити и дарует «нашим баронам «в нашем городе Лондоне право избирать ежегодно из своей среды мэра, который должен быть верен нам, скромен и пригоден для управления городом и который сразу по своем избрании должен быть представлен нам или нашему верховному судье в случае нашего отсутствия».

Да, тут, несомненно, слышится голос веков...

Вот на таком-то банкете в качестве советского посла я оказался 9 ноября 1932 г., на другой день после вручения верительных грамот королю. И вот что там произошло (привожу сделанную мной вскоре после того на свежую память запись):

«Случайно вышло так, что по красной дорожке в библиотеке мне пришлось идти непосредственно за японским послом Мацудайра. Мацудайра был оказан более чем хороший прием. Это была настоящая овация: ему аплодировали шумно, долго, с энтузиазмом. Видно было, что его страна и он сам очень популярны среди английских правящих кругов, — и это, несмотря на «маньчжурский инцидент»{37}.

Затем герольд провозгласил:

— Его превосходительство советский посол Иван Майский!

Точно порыв ледяного ветра пронесся по залу. Все сразу смолкло. Я тронулся но красной дорожке. Ни звука! Ни одного хлопка!.. Кругом мертвое, настороженно-враждебное молчание. Блестящая толпа, теснящаяся по обе стороны дорожки, провожает меня любопытно-колючими взглядами. Шикарно разодетые дамы показывают на меня лорнетами, ехидно шушукаются, смеются. В атмосфере этого кричащего безмолвия я медленно и твердо, с высоко поднятой головой, прошел всю дорожку и, как полагается по ритуалу, пожал руку лорд-мэру и его жене.

Какие чувства я испытывал в тот момент?

Надо всем доминировали два чувства: глубокое раздражение против этой пестрой, раззолоченной толпы, так ярко воплощающей старый мир обреченного капитализма, и одновременно радостная гордость за нашу революцию, за СССР, за Коммунистическую партию, не менее ярко олицетворяющих собой восходящую эпоху социализма. Два мира, две эпохи встретились в этом длинном, украшенном деревянной резьбой зале, на узкой красной дорожке, как на острие ножа, и я мысленно говорил, обращаясь к окружавшей меня толпе:

— Ага! Вы боитесь и ненавидите меня, вы страстно хотели бы выбросить меня из этого сияющего зала в темноту и сырость ноябрьской ночи, но вы не смеете этого сделать! Я пришел сюда от имени великой революции, я послан сюда Советским правительством и Коммунистической партией СССР, и вы, несмотря на всю вашу вражду, вынуждены меня принимать! В этом знамение нашей силы и нашей грядущей победы во всем мире!» [140] Таковы были мои чувства. Но и чувства правящей Англии в отношении СССР были продемонстрированы с предельной яркостью...

А вот еще один эпизод. Недели через две после банкета лорд-мэра происходило открытие новой сессии парламента. Это тоже традиционная очень пышная и красочная церемония.

Открытие парламента происходит в зале заседаний палаты лордов. Присутствуют лорды в красных с горностаями мантиях, их жены в роскошных туалетах с драгоценностями, нотабли государства и дипломатический корпус. Король и королева сидят на возвышении у стены. Члены палаты общин — древняя традиция — не допускаются в зал. Немногочисленная группа их представителей стоит (именно стоит, а не сидит!) за особым барьером, закрывающим выход из зала заседаний верхней палаты. Лорд-чемберлен с глубоким поклоном подает королю текст тронной речи. Король встает и читает ее. Потом король и королева, сделав поклон всем присутствующим, удаляются, и сессия парламента считается открытой.

Мы были с женой на открытии новой сессии палат 1932-1933 гг., сессии, которой суждено было стать столь драматической в истории англо-советских отношений (об этом ниже). Я, как полагалось по этикету, сидел вместе с другими послами справа от трона, а моя жена вместе с другими женами послов слева от трона. По этикету также полагается, что самое почетное место тут отводится женам послов, а уже за ними идут придворные дамы самого высшего ранга. Моя жена в тот момент была самой младшей из жен послов и поэтому рядом с ней оказалась самая старшая из представительниц английской аристократии. То была герцогиня Соммерсет. Она была стара, как Мафусаил, и уродлива, как смертный грех, однако вся сияла шелками и бриллиантами.

Перед открытием церемонии герцогиня заговорила с моей женой и, увидев, перед собой иностранку, спросила:

— А какую страну вы представляете?

Жена спокойно ответила:

— Я представляю Советский Союз.

Эффект этих слов был потрясающий. Герцогиня внезапно изменилась в лице, точно наступила на ядовитую змею. Она безобразно покраснела, на тощей шее вздулись жилы, в глазах загорелись колючие огоньки. Герцогиня резко отшатнулась от моей жены и злобно воскликнула:

— А вы знаете... Я ненавижу Советы!

Куда девались английская выдержка, самая обыкновенная светская вежливость!..

Моя жена не растерялась и в свою очередь резко ответила:

— В таком случае я очень сожалею, что вы оказались моей соседкой.

Этот маленький, но такой характерный инцидент был прекрасным дополнением к тому, что произошло на 6анкете лорд-мэра. [141] Случай с герцогиней Соммерсет имел небольшую дипломатическую концовку. Дня через два после открытия парламента я пришел к Монку и, рассказав о происшедшем, выразил удивление по поводу столь странного поведения одной из высших представительниц английской аристократии.

Монк был смущен, извинялся и просил не придавать серьезного значения инциденту: герцогиня Соммерсет, по его словам, была стара, глупа и совершенно невоздержана на язык. У нее была репутация «enfant terrible», и при дворе ее просто боялись, ибо своими дикими и бестактными поступками она не раз вызывала самые большие скандалы.

Я внимательно выслушал Монка и ответил:

— Принимаю ваши извинения и не имею намерения преувеличивать значение происшедшего инцидента... Но могу я обратиться к вам с одной просьбой? Герцогиня Соммерсет, очевидно, очень нервная женщина...

Монк кивнул головой в знак согласия.

— Моя жена, — продолжал я, — тоже имеет право быть нервной женщиной... Не так ли? Монк понимающе усмехнулся.

— Так вот, — закончил я. — Не возьмете ли вы на себя как шеф протокола позаботиться о том, чтобы в будущем при различных официальных встречах герцогиня Соммерсет и моя жена больше никогда, — я подчеркиваю — больше никогда не сидели бы рядом ?

На бледном лице Монка показалась слабая улыбка. Ему было все ясно, но все-таки он счел нужным возразить:

— Вы ведь знаете, что на официальных приемах люди рассаживаются по старшинству и по рангам... Есть строгие правила на этот счет, и не всегда можно предупредить соседство двух людей, которые друг друга не любят... Впрочем, я учту вашу просьбу.

Монк действительно учел мою просьбу. В дальнейшем моей жене и герцогине Соммерсет на различных приемах и обедах уже больше никогда не приходилось быть соседками. Несколько лет спустя старая аристократка умерла.

Предпосылки успешной работы посла

Предшествовавший опыт работы в Лондоне, Токио и Хельсинки привел меня к убеждению, что помимо личных свойств дипломата три основные вещи имеют исключительно важное значение для успеха его работы:

во-первых, хорошее теоретическое знакомство со страной, в которой он аккредитован, — этому помогают книги, газеты, журналы, доклады и другие печатные и письменные материалы;

во-вторых, хорошее практическое знакомство со страной, которое дают частные поездки, посещение ее городов, деревень, [142] портов, промышленных предприятий, культурных учреждений, памятников старины, политических и общественных институтов;

в-третьих, широкая сеть связей в самых разнообразных кругах населения страны. Мало быть знакомым с чиновниками министерства иностранных дел и их непосредственным окружением. Дипломат должен иметь хорошие живые контакты в среде политиков и журналистов, бизнесменов и общественных деятелей, лидеров рабочего движения и служителей церкви, корифеев науки и профессиональных спортсменов. Дипломат не должен чуждаться «инакомыслящих» — наоборот, он должен быть связан по возможности со всеми партиями, со всеми группами, и чем шире, тем лучше. Конечно, тут возможны исключения, но чем реже они, тем лучше. Ибо в политике больше, чем где бы то ни было, следует руководствоваться правилом: никогда не говори «никогда»! Трудно предвидеть, когда, при каких обстоятельствах, для каких целей и какое из знакомств понадобится.

И еще одно. Чтобы быть полезной, связь должна быть живой и активной. Полезная связь — это частные встречи по делу и без дела, это дружеское внимание, приглашение в театр или на обед, поздравление с днем рождения или посылка какой-либо интересной книги. Поддержание каждой такой связи требует времени и сил. Ее нельзя надолго забрасывать. Ее надо постоянно освежать: всякая небрежность к человеку разъедает его чувство к вам. Ослабляет взаимопонимание. Возникает отчуждение. Вот почему в данной области всегда надо быть начеку.

Все три только что перечисленных условия исключительно важны для успеха каждого дипломата, но особенно важны они для успеха посла или посланника.

Экзаменуя самого себя под указанным углом зрения, я приходил к выводу, что по первым двум пунктам я достаточно хорошо подкован. Мои прошлые контакты с Англией — в годы эмиграции (1912-1917) и в период работы здесь в качестве советника посольства (1925-1927) — дали мне большие теоретические и практические знания об этой стране. Я даже написал несколько книжек, брошюр и статей о различных сторонах английской жизни. Конечно, за пять лет отсутствия я кое в чем отстал от современности, однако, поскольку основы у меня имелись, наверстать недостающее было не так трудно.

Иначе обстояло дело с третьим пунктом. Въезжая в Лондон, я мог назвать своими личными знакомыми несколько социалистов, в их числе Г. Н. Брайльсфорда и Феннера Брокуэя, несколько левых писателей, среди них Г. Уэллса и Яффле, несколько лейбористских лидеров вроде А. Гендерсона и Д. Мидлтона, несколько тред-юнионистских лидеров вроде Д. Хикса и В. Ситрина, несколько либералов вроде В. Лейтона и Д. Теннанта. Были у меня еще знакомые по далеким временам эмиграции, ставшие с тех пор очень видными людьми: Рамсей Макдональд и Филипп Сноуден. Однако пережитые ими с тех пор превращения [143] были столь круты и радикальны, что гадать о характере отношений, которые могут сложиться между мной и ими теперь, было очень затруднительно.

Хуже всего было то, что, приступая к своей дипломатической работе в Англии, я совершенно не имел личных знакомых среди влиятельных членов основной политической партии страны — консерваторов, а также в Сити, среди руководителей банков, промышленности, судоходства, торговли. А между тем именно в их руках была власть: в момент моего приезда в Лондон во главе Англии стоял кабинет Макдональда, который формально считался коалиционным, но на деле являлся махрово-консервативным{38}. Вполне естественно, что с первых же шагов передо мной встал вопрос: как создать широкую сеть связей, особенно среди консерваторов, без которой невозможна успешная работа посла.

Как уже указывалось выше, я решил с санкции M. M. Литвинова использовать для этого тот пункт дипломатического этикета, который предписывает вновь приехавшему послу сделать визиты иностранным послам в этой стране, а также некоторым ее государственным деятелям.

Данное правило можно было толковать узко и ограничиться лишь визитами к дипломатам и руководителям министерства иностранных дел, его можно было толковать и широко, включая в число лиц, которым посол делает визиты, также членов правительства, политических деятелей, крупных капиталистов, представителей культуры. Правда, столь значительное расширение, сети визитов могло показаться не совсем обычным, но что из того? Почему в самом деле я, советский дипломат, должен рабски следовать феодально-дипломатическим канонам, установленным Венским конгрессом 1815 г.? Сейчас другие времена, и в венские правила следует вносить разумные демократические нововведения. Кому же это делать, как не нам?

И вот теперь предстояло осуществить согласованный с M. M. Литвиновым план. Моя «визитная кампания» продолжалась около четырех месяцев. Она потребовала много нервов, много выдержки, но зато полностью оправдала мои расчеты. Конечно, я не смог превратить советофобских Савлов и советофильских Павлов, да я и не задавался столь утопической задачей. Но зато мне удалось установить личное знакомство с рядом видных представителей господствующего класса, заинтересовать их Советским Союзом и обеспечить себе возможность в дальнейшем поддерживать с ними постоянный контакт. Это было равносильно тому, как если бы в стене сплошной враждебности, окружавшей посольство, я пробил амбразуры. Сейчас я с полным убеждением могу сказать, что именно эта «визитная кампания» помогла открыть мне дорогу к такому расширению наших связей в Англии, о каком до того нам не приходилось и мечтать. [144] Из огромного количества людей, с которыми мне пришлось встретиться в течение названных четырех месяцев, я отмечу здесь лишь некоторых, представлявших в том или ином отношении особый интерес.

Рамсей Макдональд

Мой первый официальный визит после вручения верительных грамот был к премьер-министру Рамсею Макдональду.

Сознаюсь, я ехал на свидание с ним не без волнения. Дело было не в том, что мне впервые в жизни предстояло переступить порог знаменитого дома 10, Даунинг-стрит (резиденция премьер-министра) и лицом к лицу встретиться с главой британского правительства, — совсем не в том! Положение было гораздо сложнее и деликатнее.

Рамсей Макдональд был мой старый хороший знакомый далеких эмигрантских лет. В те годы он был лидером независимой рабочей партии, стоявшей на левом крыле английского рабочего движения, и одной из крупнейших фигур II Интернационала, к которому тогда примыкала и РСДРП.

Февральскую революцию в России Макдональд приветствовал с большой радостью и усматривал в ней начало конца первой мировой войны. Когда в мае 1917 г. я покидал Англию, возвращаясь в Россию, Макдональд на прощанье сказал мне:

— Вот если бы Временное правительство прислало вас в Лондон в качестве посла!.. Мы бы с вами поработали над скорейшей ликвидацией войны.

С тех пор прошло 15 лет, всего лишь 15 лет! Но кажется, что протекли века, ибо мир за это время изменился до неузнаваемости. И как раз оба мы — и Макдональд и я — могли служить прекрасной иллюстрацией происшедших перемен. Тогда Макдональд был левым английским социалистом — теперь он был премьер-министром консервативного правительства Великобритании. Тогда я был меньшевиком, безвестным эмигрантом из царской России — теперь я был большевиком и полномочным послом СССР. Все это походило на сказку. Через несколько минут мы оба — Макдональд и я — снова встретимся лицом к лицу, однако в иной «эманации», чем 15 лет назад. Какова будет эта встреча? Каков будет наш сегодняшний разговор?

Такие мысли мелькали у меня в голове, пока я ехал от посольства до резиденции премьера.

Высокий дородный лакей провел меня по длинному коридору и открыл дверь в кабинет премьера. Макдональд поднялся с кресла, в котором сидел, и сделал два шага мне навстречу. Мы обменялись рукопожатиями и сели у длинного зеленого стола, за которым обычно происходят заседания английского правительства. [145]

В дальнейшем и этот длинный зеленый стол и вся эта большая комната с камином, с кожаными креслами стали мне хорошо знакомы. Я видел здесь на премьерском кресле Макдональда, Болдуина, Чемберлена, Черчилля. Я не раз здесь разговаривал, спорил, волновался, огорчался, радовался. Я оставил здесь немало своих нервов и крови...

Но в то хмурое, чисто лондонское утро все это было впереди, в лоне того неродившегося будущего, которого еще никто не мог предвидеть. Я взглянул на Макдональда; тот ли этот Макдональд или не тот? Внешне он мало изменился — такой же высокий, прямой и статный, каким я знал его раньше. Только голова совсем побелела да на лице проступили резкие морщины... И еще в полупотухших глазах (а раньше они были такие яркие!) появилось выражение растерянности и беспокойства, какого в них прежде не было.

С Макдональда я перевел взгляд на стол. На календаре стояло: 15 ноября 1932 г. За окном по небу ползли тяжелые серые тучи, слегка моросило. Все вокруг отдавало холодом и скукой, и наша беседа с Макдональдом вначале носила холодно официальный характер. Правда, раза два во время разговора я уловил на своем лице быстрый щупающий взгляд премьера, точно он хотел сказать; «А ну, каков-то ты стал?» — однако это никак не отражалось на его поведении.

Прежде всего я поставил общий вопрос об англо-советских отношениях и указал, что на протяжении предшествовавших 11 лет они не раз подвергались острым потрясениям и притом не по нашей вине. Я напомнил об ультиматуме Керзона (1923 г.), о налете на АРКОС и разрыве отношений (1927 г.) и наконец сейчас, в 1932 г., об одностороннем денонсировании торгового соглашения.

— Не думаете ли вы, господин премьер, — продолжал я, — что пора бы покончить с этой странной политикой? Ведь Советское государство существует уже 15 лет. Все предсказания о его крахе лопнули, как мыльный пузырь. Он крепнет и усиливается. Оно стало постоянным фактором международной экономики и политики. Это непреложный факт. А ведь англичане славятся своим уменьем считаться с фактами. В данном случае они делают какое-то странное исключение. Не следует ли вернуться к правилу?.. Советская страна стоит целиком на базе «здравого смысла». Она хочет жить с Англией в мире и дружбе. Но вот хочет ли того же британская сторона? Я был бы рад слышать ответ на свой вопрос от вас, премьер-министра Великобритании. Ибо от этого зависит многое: не только благо наших обеих стран, но и благо Европы, больше того — благо всего мира.

Макдональд холодно выслушал меня и затем ответил:

— Могу заверить вас, что моему правительству чужды всякие агрессивные намерения в отношении СССР. Мы тоже хотим: жить с вами в мире и дружбе. Мы тоже хотим разрешать все [146] спорные вопросы под углом зрения «здравого смысла». Мы стремимся укрепить и развить мирные настроения, вообще улучшить атмосферу между нашими странами. Но у нас, в Англии, есть «твердолобые», которые держатся иных взглядов. Прошу вас делать различие между правительством и «твердолобыми» и не придавать излишнего значения «твердолобым».

Я заметил, что, к сожалению, наш опыт не подтверждает оптимизма премьера. Очевидно, «твердолобые» в Англии очень сильны, если в 1923 г. они смогли бросить нам ультиматум Керзона, а в 1927 г. довести дело до разрыва отношений. Как же с ними не считаться?

Макдональд стал доказывать, что я не прав. Из слов премьера вытекало, будто бы все сменявшиеся до сих пор британские правительства стояли в отношении СССР на базе «здравого смысла»,

— Было только одно исключение, — продолжал Макдональд, — это история с налетом на АРКОС. Однако могу вам сказать, что даже и тут правительство Болдуина действовало не совсем наобум. Оно получило точные сведения о том, что в АРКОСе хранятся компрометирующие документы. И, если бы налет не был произведен так нелепо, эти материалы, несомненно, оказались бы в наших руках.

Я рассмеялся и воскликнула

— Какая чепуха! Неужели вы можете в это верить?.. Джикс тогда провалился и выдумал всю эту историю в свое оправдание, а вы принимаете ее всерьез. Я сам был в Лондоне в момент налета на АРКОС, работал здесь тогда в качестве советника посольства и могу вас самым категорическим образом заверить, что никаких компрометирующих документов в АРКОСе не было.

Макдональд недоверчиво покачал головой, но затем, махнув рукой, прибавил:

— Ну, не стоит об этом говорить... Дело прошлое!..

Затем Макдональд вновь заговорил о том, что британское правительство хотело бы наладить и укрепить англо-советские отношения.

Я ответил, что не вижу пока никаких конкретных проявлений этого намерения.

— Вы глубоко ошибаетесь! — с аффектацией воскликнул Макдональд. — Заявляю вам самым торжественным образом, что при денонсировании торгового соглашения у нас не было никаких политических мотивов. Нами руководили исключительно экономические соображения. Британская империя переживает сейчас момент великой перестройки: мы ввели тарифы и пытаемся создать имперское единство. Это заставляет нас пересматривать наши экономические отношения со всеми странами, не только с вами.

— Но почему все-таки, — прервал я Макдональда, — вы денонсировали [147] торговое соглашение только с нами и ни с кем другим?

Тень прошла по лицу премьера, и с легким раздражением в голосе он ответил:

— Вы сами в этом виноваты. Мы уже неоднократно обращали ваше внимание на ненормальность англо-советского торгового баланса: вы у нас страшно много продаете и очень мало покупаете. Однако Советское правительство было глухо ко всем нашим предупреждениям. Что нам оставалось делать? Вести с вами переговоры? Из собственного горького опыта я знаю, что вести переговоры с Советским правительством нелегко. Вы прекрасно овладели всеми тонкостями кунктаторской тактики. Вот, чтобы избежать излишней потери времени, мы и решили денонсировать торговое соглашение с вами. Теперь в распоряжении сторон имеется ровно шесть месяцев, предусмотренных соглашением, для заключения нового договора. Никаких задержек и оттяжек не может быть.

Макдональд оказался плохим пророком: на самом деле англо-советские переговоры о новом торговом соглашении протянулись не 6, а 15 месяцев. Но и этого в то ноябрьское утро никто, конечно, еще не мог знать. Поэтому в ответ премьеру я с усмешкой заметил, что, очевидно, Советское правительство умеет хорошо защищать интересы своей страны и что это можно поставить ему не в осуждение, а в заслугу. Как бы то ни было, но сегодня я позволяю себе приветствовать заявление Макдональда о желании британского правительства заключить с СССР новое торговое Соглашение.

Затем я спросил, что англичанам не нравится в соглашении 1930 г.

Макдональд обрушился на принцип наибольшего благоприятствования{39}. Этот принцип, по его мнению, неприложим к англосоветской торговле, поскольку в СССР торговля ведется государством. В результате СССР выигрывает, а Англия проигрывает. Премьер пояснил, что еще тогда, в 1930 г., когда он был главой лейбористского правительства, которое подписало соглашение, он считал, что СССР получает это соглашение «слишком дешево». Однако большинство лейбористских министров оказалось против него.

На этом официальная часть визита по существу закончилась, [148] и я было уже собрался уходить, но Макдональд удержал меня и сказал, что у него есть еще один вопрос, по которому он хотел бы откровенно поговорить со мной. Я сразу насторожился.

Указав на пачку бумаг, лежавших перед ним на столе, Макдональд с нарочитой небрежностью заметил:

— Наш посол в Москве Овий прислал доклад о Коминтерне... Еще не успел его целиком прочитать.

И дальше началось то, что мне в те годы уже не раз приходилось слышать из уст министров и политиков буржуазных стран: Коминтерн, московские деньги, директивы Кремля, пропаганда в Англии, ответственность Советского правительства за деятельность Коминтерна и т. д. Все было старое и знакомое. Ничего нового.

Я перебил премьера и сказал:

— К чему вы подымаете этот набивший оскомину вопрос? Спор между нашими правительствами о Коминтерне старый. Позиции твердо определились. Какой смысл вновь касаться данной темы? Мы стоим накануне торговых переговоров. Важно, чтобы они проходили в нормальной обстановке. Лучший способ отравить политическую атмосферу и затруднить эти переговоры — поднять шум о «пропаганде». «Твердолобых» в Англии много. Среди них уже замечается в последнее время какое-то оживление, они ждут только сигнала, чтобы распоясаться вовсю и развернуть бешеную антисоветскую кампанию. Этого ли вы хотите?

Макдональд покачал головой и затем... На моих глазах произошло неожиданное превращение. Премьер вдруг сделал движение, точно сбрасывал с себя чужую шкуру, рассмеялся, пододвинулся ко мне и с видом человека, решившего быть до конца откровенным, заговорил:

— Послушайте, забудем на минутку, что я премьер Великобритании, а вы посол СССР! Будем говорить просто, как Макдональд и Майский... которые когда-то часто встречались на Хоуит-роод{40}... Будем говорить как социалист с социалистом... Ведь вы же не можете отрицать, что Британская коммунистическая партия существует на московские деньги! Я сам прекрасно знаю и Поллита, и Ханнингтона, и других коммунистических лидеров... Да они без московских денег и московского руководства не просуществовали бы и недели!

Макдональд, очевидно, рассчитывал поймать меня, вспомнив Хоуит-роод и обратись ко мне как «социалист к социалисту»... Но 15 лет, прошедших с тех пор, меня многому научили. Поэтому, выслушав спокойно премьера, я ответил:

— Позвольте в таком случае и мне сказать несколько слов — тоже не как советский посол британскому премьеру, а как Майский Макдональду... К чему кивать все время на Москву? К чему кричать о «московских деньгах»? Суть дела состоит в том, что, [149] пока в Англии будет три миллиона безработных, внутренние осложнения в стране совершенно неизбежны, независимо от того, существует на свете Коминтерн или нет.

Макдональд круто повернулся на своем стуле и, снова приняв вполне официальный вид, уже совсем другим тоном произнес:

— Итак, как глава правительства я считаю нужным еще раз заявить, что денонсирование торгового соглашения отнюдь не является враждебным актом по адресу СССР. Британское правительство хочет поддержания и развития дружественных отношений с Советским Союзом.

Тем же тоном я ответил:

— Это вполне соответствует также стремлениям правительства, которое я представляю.

Я стал прощаться. Премьер поднялся и проводил меня до дверей кабинета. Здесь он как-то нерешительно остановился и вдруг совсем другим, человеческим голосом сказал:

— Сколько воды утекло с тех пор, как мы встречались с вами в Хемпстеде{41}!

И затем, показав на свои седины, прибавил:

— Да, время бежит.

— Еще бы! — откликнулся я и показал на свою лысину, — годы идут, и мы не молодеем. Но без комплиментов: вы хорошо сохранились.

Мое замечание явно понравилось Макдональду, и он еще более «потеплел». Стал вспоминать наши встречи, наши разговоры тогда, в далекие времена Хоуит-роод. Потом, круто оборвав себя, он посмотрел на меня «пронзительным» взором и спросил:

— Вы большевик?

— Конечно, — ответил я. — Что за вопрос!

— Но ведь тогда вы были меньшевиком, — возразил Макдональд.

— Совершенно верно, тогда я был меньшевиком. Но революция кое-чему меня научила.

Я посмотрел искоса на Макдональда и с легким лукавством в голосе прибавил:

— А ведь вы были тогда лидером независимой рабочей партии!

Макдональд как-то неловко дернулся, тень прошла по его лицу. Он недовольно крякнул и ответил:

— Всякий учится по-своему.

Я усмехнулся. Потом, глядя в лицо премьеру, сказал:

— А помните, как перед моим отъездом в Россию в 1917 г, вы высказали пожелание, чтобы я вернулся в Лондон в качестве посла Временного правительства?

Макдональд слегка потер лоб и затем откликнулся:

— Да, да, вспоминаю!

— Так, вот, — закончил я, — ваше пожелание исполнилось, но с одной существенной поправкой. Я приехал сюда послом не временного, а постоянного правительства революционной России. [150]

Макдональд еще раз потер лоб и прибавил:

— Да, я оказался чем-то вроде пророка. Мы расстались.

Невиль Чемберлен

На следующий день я поехал с визитом к Невилю Чемберлену, который в то время занимал пост министра финансов и играл роль фактического лидера консервативной партии (номинальным лидером был заместитель премьера Стенли Болдуин).. Свидание состоялось в 4 часа дня в здании парламента, где Чемберлен, подобно всем другим министрам, имел свой кабинет.

Отправляясь к Чемберлену, я долго думал о том, как мне пробить хотя бы маленькую щель в его чрезвычайно толстой антисоветской броне. Я знал, что Чемберлен — человек ограниченного мышления и очень упрямого характера, что основа его души — бизнес, что по натуре он сух и прямолинеен и что к Советскому Союзу он относится исключительно враждебно. Все это были обстоятельства, крайне затруднявшие мою задачу. Однако как-то найти язык с Чемберленом мне все-таки было нужно, ибо министр финансов должен был играть немалую роль в предстоявших переговорах о новом торговом соглашении. Подумав, я решил, что в беседе с Чемберленом целесообразнее всего будет апеллировать к двум моментам: к торговой выгоде и... к его сыновним чувствам.

После рукопожатия и обычных приветствий я начал:

— У меня есть две причины для визита и разговора с вами, мистер Чемберлен. Первая причина носит...

Тут я сделал маленькую паузу, будто бы не мог сразу найти подходящего слова для выражения своей мысли. Чемберлен о недоумением взглянул на меня. Я продолжал:

— ...Первая причина носит… Простите меня... несколько сентиментальный характер.

Чемберлен недоуменно вскинул брови. Сквозь маску ледяной корректности на лице его проступил отблеск какого-то человеческого чувства. Я отметил это как благоприятный симптом и быстро перешел в наступление:

— В молодые годы, когда я жил в вашей стране в качестве политического эмигранта, я с большим интересом следил за деятельностью вашего отца. Его труд «Имперское единство и тарифная реформа» произвел тогда на меня сильное впечатление. Не потому, что я был согласен с вашим отцом, — нет! А потому, что я изучал в то время движущие силы развития Британской империи и считал план имперского единства, выдвинутый вашим отцом, важным этапом в эволюции британской империалистической мысли.

Чемберлен с удивлением посмотрел на меня. Явно, он не ожидал [151] ничего подобного от «большевистского посла». Его узкое, длинное лицо слегка порозовело. В глазах вместо колючих льдинок появилось что-то отдаленно напоминающее теплые огоньки. Это доставило мне естественное удовлетворение, которое усиливалось от сознания, что в своих заявлениях я ни на йоту не отступал от истины. Действительно, в эмигрантские годы я очень серьезно изучал проблемы британского империализма, в частности знаменитую схему Чемберлена-отца.

— К сожалению, — продолжал я, — я не имел никогда случая видеть автора «Имперского единства». Тем больше оснований у меня теперь, когда я снова попал в Англию уже в ином качестве, познакомиться с сыном Джозефа Чемберлена, который пытается осуществить на практике имперскую схему, выдвинутую 30 лет назад его отцом.

С лица Чемберлена исчезло выражение той сухой напряженности, которое сковывало его в начале беседы. Черные, блестящие, гладко зачесанные волосы с яркой седой прядью над одним виском как-то оригинально оттеняли карие глаза и острый тонкий нос министра финансов. Голосом, в котором слышались чуть элегические нотки, Чемберлен сказал:

— Да, в те годы, когда вы жили здесь в изгнании, мой отец был уже болен и вскоре затем умер... Мы сейчас пробуем реализовать великое завещание моего отца. Это очень нелегкое дело. Должен прямо сказать, что я еще не знаю, чем кончится наш эксперимент. Вот, если бы имперское единство начали строить 30 лет назад, когда выступил мой отец, — шансы на успех были бы гораздо больше, чем в настоящее время.

Пробоина в антисоветской броне Чемберлена явно наметилась. Теперь надо было попробовать ее расширить.

— Но у меня есть, — продолжал я, — и вторая причина для знакомства с вами, мистер Чемберлен, причина уже более практического свойства. Ваша попытка осуществить схему вашего отца неизбежно должна вызвать и действительно вызывает ряд трений и осложнений между Великобританией и другими странами. Вот конкретный, пример, который особенно близок моей душе; денонсирование англо-советского торгового соглашения. Я очень хотел бы услышать от вас действительные причины этого акта британского правительства.

Чемберлен отвечал:

— Постараюсь быть с вами совершенно откровенным... ибо считаю, что только при полной откровенности с обеих сторон можно надеяться найти какой-либо выход из создавшегося положения. Начну с начала. Когда английская делегация ехала в Канаду на Оттавскую конференцию, она не имела в виду подымать вопрос о советской торговле. Однако этот вопрос был поднят уже на самой конференции канадцами, конкретно — канадскими лесопромышленниками, а по их требованию — уже официально канадским правительством. Канадцы заявили, что при наличии [152] советской конкуренции, опирающейся на своеобразные условий России, где экспортером является государство, таможенные преференции, которые мы сможем им дать на нашем рынке, окажутся иллюзорными. Поэтому канадцы требовали от нас какой-либо более реальной помощи. Не стану останавливаться на подробностях последовавших затем дебатов и переговоров, скажу лишь кратко, что в конечном счете английская делегация в Оттаве должна была согласиться на внесение в англо-канадский договор 21-го параграфа{42}, который встречает такую резкую оппозицию с вашей стороны. Ввиду этого считаю необходимым категорически подчеркнуть, что мы отнюдь не хотим сделать англо-советскую торговлю невозможной. Наоборот, мы очень хотим развития этой торговли — на базе взаимной заинтересованности. И 21-й параграф мы намереваемся применять лишь постольку, поскольку это окажется абсолютно необходимым для того, чтобы англо-канадский договор не превратился в пустую бумажку. Не больше.

Я должен был признать, что Чемберлен говорил действительно откровенно. Однако содержание того, что он говорил, далеко не устраивало нас. Впрочем, прежде чем выступать с возражениями, хотелось выяснить один важный пункт.

— Скажите, — спросил я Чемберлена, — как вы мыслите себе практическое применение 21-го параграфа? Значит ли это, что британское правительство, даже заключив с нами новое торговое соглашение, хочет удержать за собой право одностороннего запрещения импорта наших товаров или введения для них каких-либо исключительных пошлин или квот?

— Да, — отвечал Чемберлен, — мы хотим сохранить за собой такое право даже в случае заключения с вами торгового соглашения. Однако речь идет только о возможности запрещения, Никаких исключительных пошлин мы не предполагаем вводить. Такие меры не предусмотрены нашим договором с Канадой.

Теперь все было ясно, и я смог перейти в контратаку.

Начал я с апелляции к «здравому смыслу». Будучи по существу народом уравновешенно разумным и практичным, англичане [153] всегда очень чувствительны к велениям рассудка, даже просто к упоминанию о нем. Я это знал из прошлого опыта и потому не скупился на призывы к «здравому смыслу» при каждом подходящем случае. А сейчас был случай особенно подходящий. Передо мной было законченное воплощение английского бизнесмена, который из «здравого смысла» сделал свою религию.

Я постарался изобразить положение, которое создастся, если желание Чемберлена будет реализовано. Что получится? Советская сторона торгует с Англией. Она экспортирует сюда лес, хлеб, нефть и другие продукты. Она использует выручаемые средства на размещение в Англии заказов на машины, станки, оборудование и т. д. Советская сторона заранее строит свои планы и расчеты. Британские фирмы, получающие от нас заказы, также заранее строят свои планы и расчеты. Иногда такие планы и расчеты простираются на несколько лет вперед. И вот вдруг в обстановке этих сложных, тонких и чувствительных построений разрывается бомба: британское правительство внезапно односторонним актом запрещает ввоз в Англию советского леса! Все планы и расчеты, от которых зависит существование тысяч и даже миллионов людей, опрокидываются, идут насмарку... Разве при таких условиях возможна нормальная торговля между обеими странами? Конечно, нет. Торговля требует прежде всего спокойной обстановки и уверенности в завтрашнем дне. А то, что предлагает британское правительство, является как раз отрицанием того и другого. В условиях, предусмотренных 21-м параграфом, сколько-нибудь серьезная торговля между СССР и Англией станет просто невозможной.

Чемберлен заволновался. В нем заговорил человек. Он явно смутился, заерзал на стуле и стал «разъяснять» свою первоначальную мысль:

— Никто не думает о внезапных запрещениях и репрессиях. При таких условиях торговля, конечно, стала бы невозможна. Надо найти формы, которые удовлетворяли бы и вас, и нас...

Чемберлен мгновение помолчал, точно обдумывая что-то. Потом с заметным оживлением он продолжал:

— Почему бы нам не разработать, например, такую схему? Наше министерство торговли внимательно следит за положением на рынке. Если к нему поступают настойчивые жалобы, что советская конкуренция подрывает имперские преференции, министерство торговли прежде всего производит расследование. Если эти жалобы подтверждаются, министерство обращает внимание вашего торгового представителя в Англии на возникшие ненормальности. Вы имеете тогда возможность сами принять необходимые меры против «нездоровой конкуренции» с нашими доминионами. И только если обращение министерства торговли не возымеет никакого эффекта, британское правительство уже может прибегнуть к мерам репрессии против вашего экспорта. Все это, [154] разумеется, лишь грубая канва. Ее можно уточнить и разработать более подробно.

Слова Чемберлена означали некоторое отступление от первоначальной позиции англичан (и особенно канадцев) в вопросе о 21-м параграфе, появлялась возможность найти какой-либо выход из затруднения. Как видно будет из дальнейшего, именно на этой базе впоследствии найден был компромисс, который позволил нам заключить Временное торговое соглашение 1934 г. Мысленно я констатировал, что под нашим нажимом английская сторона начинала слегка отступать, однако я не хотел показывать, что замечаю это. К тому же еще неизвестно было, как дело повернется при переговорах. Вот почему в ответ на слова Чемберлена я заявил, что «разъяснения» министра меня отнюдь не успокаивают. Все-таки за британским правительством сохраняется право одностороннего запрещения ввоза советских товаров в Англию. А это, с нашей точки зрения, очень рискованно. Ибо что такое «здоровая конкуренция» и что такое «нездоровая конкуренция»? Провести водораздел между ними часто бывает очень трудно. Поэтому вынесение вердикта о «нездоровой конкуренции» со всеми вытекающими отсюда последствиями может стать опасней игрушкой в руках политических групп внутри Англии и Британской империи.

— Я признаю значительную серьезность, — ответил Чемберлен, — тех соображений, которые вы высказали относительно трудности провести точную границу между «здоровой конкуренцией» и «нездоровой конкуренцией», но я не думаю, чтобы нам часто пришлось иметь с этим дело. Конкретно речь идет о лесе. Канадцы, на мой взгляд, слишком преувеличивают свои возможности. Завоевывать новые рынки трудно. К тому же их сильно режут расходы по транспорту. Едва ли канадский лес и русский лес, по крайней мере в ближайшие годы, не смогут ужиться вместе на английском рынке. Места хватит обоим. Мне кажется, что выходом из положения могло бы явиться то, что уже проделано нами по вопросу о ввозе бекона в Великобританию: добровольное квотирование между всеми заинтересованными странами. Да, да, я думаю, что этой системе принадлежит будущее.

Я спросил Чемберлена, что он думает о принципе наибольшего благоприятствования. Только накануне я слышал, как Макдональд атаковал этот принцип, в особенности в приложении к англо-советской торговле. Для ориентировки в положении мне было важно знать мнение министра финансов о том же предмете. Чемберлен на мгновение задумался и затем ответил:

— Это очень серьезный вопрос. По существу наибольшее благоприятствование вообще отжило свой век. Однако я не возражал бы против внесения в будущий англо-советский торговый договор пункта о наибольшем благоприятствовании, если бы можно было найти такую его формулировку, которая была бы совместима с 21-м параграфом. [155]

Это также было заметным отступлением Чемберлена от первоначальных позиций англичан, открывавшим перед нами известные перспективы в предстоящей борьбе за торговое соглашение. До сих пор все шло хорошо. Однако нельзя было предаваться иллюзиям на счет истинных взглядов и чувств Чемберлена, следовало каждую минуту ждать какого-нибудь неприятного сюрприза с его стороны. Подчиняясь инстинктам бизнесмена, министр финансов мог сравнительно трезво подходить к проблемам англо-советской торговли. Однако его глубоко органическая антисоветская сущность рано или поздно должна была проявиться. Так оно в действительности и вышло.

Когда обмен мнений по вопросам, непосредственно связанным с предстоящими торговыми переговорами, был исчерпан, Чемберлен заговорил на «модную» в то время тему о «ненормальности» англо-советского торгового баланса: продаем мы в Англии много, покупаем — мало, а выручаемую в Англии валюту тратим на размещение заказов в Германии. Видно было, что сердце Чемберлена скорбит и вопиет к небу по поводу такой «несправедливости».

Я спокойно возразил:

— Чему вы удивляетесь, господин министр? Советское правительство поступает так, как поступил бы всякий хороший купец: продает, где более выгодно, покупает, где более выгодно. В Англии хороший рынок для сбыта леса и других наших товаров — мы продаем в Англии, в Германии хороший рынок для размещения наших заказов — мы заказываем в Германии.

— Но почему вы считаете, — спросил Чемберлен, — что вам выгоднее заказывать в Германии, а не в Англии?

— По очень простой причине, — ответил я. — Немцы дают нам кредиты до пяти лет, а вы не даете. Вообще в области кредита Англия сильно отстает. Вот даже маленькая Финляндия, из которой я сейчас приехал, предоставляет на советские заказы 18-месячный кредит...

— Мы тоже даем вам 18-месячный кредит, — вдруг выпалил Чемберлен.

Картина англо-советской торговли за 1921-1931 гг. была такова{43}:

Годы Импорт из Советской России (млн. ф. ст.) Экспорт в Советскую Россию (млн. ф. ст.)
1921 2,7 3,4
1922 8,1 4,6
1923 9,3 4,5
1924 19,8 11,1
1925 25,3 19,3
1926 24,1 14,4
1927 21,1 11,3
1928 21,6 4,8
1929 26,5 6,5
1930 34,2 9,3
1931 32,3 9,2
Итого 225 98,4

— Неужели вы хотите сравнить ресурсы Англии с ресурсами Финляндии? — заметил я.

Чемберлен почувствовал, что попал в неловкое положение, и вдруг сразу разозлился. Лицо его приняло ледяное выражение, он круто повернулся на кресле и каким-то зловещим голосом с расстановкой сказал:

— Что же вы хотите, чтобы мы давали долгосрочные кредиты нашему врагу? Нет, уж лучше мы используем наши деньги в других направлениях.

Да, в этих словах был весь Чемберлен. Настоящий, подлинный, без всяких прикрас.

В тон Чемберлену я ответил:

— Я ровно ничего не хочу, мистер Чемберлен, я вовсе не пришел к вам за кредитами... Вы спросили у меня, почему Советский Союз помещает заказы предпочтительно в Германии. Я вам объяснил, и только. Все остальное уже ваше дело.

Чемберлен почувствовал, что сделал ложный шаг: он слишком неосторожно раскрыл свои карты. Это могло иметь неприятные последствия, и потому Чемберлен поспешил поправиться. Он заговорил о том, что каждый человек, становясь членом правительства, отрекается от своих личных симпатий и антипатий и руководствуется только интересами своей страны... Что правительство не следует смешивать с «твердолобыми»... Что, хотя ему до сих пор казалось, что СССР враждебен Великобритании, он допускает, что, может быть, он ошибается... Что он был бы счастлив, если бы ошибся... И так далее... И так далее...

Я воспользовался создавшейся ситуацией и сказал Чемберлену, что моим первым движением после его реплики было встать и уйти, ибо какие могут быть между нами разговоры, если министр финансов считает СССР врагом? Поскольку, однако, Чемберлен поспешил отступить от своего первоначального утверждения, я готов продолжать беседу и попытаться найти какой-то базис для заключения нового торгового соглашения, ибо это в интересах наших обеих стран. Далее я повторил Чемберлену примерно то, что ранее говорил Саймону о желании Советского правительства наладить добрые отношения с Англией. В заключение я заметил, что если британское правительство действительно хочет расширения советских заказов в Англии, то оно должно серьезно подумать об изменении той кредитной политики, которая до сих пор применялась в отношении СССР.

Министр финансов стал заверять меня в том, что британское правительство также хотело бы укрепить дружественные отношения с Советским Союзом. И прибавил:

— Я не буду возражать, если в ходе торговых переговоров вы подымете вопрос об улучшении кредитных условий для англосоветской торговли.

Я поблагодарил Чемберлена и сказал, что в надлежащий момент не премину это сделать. Мысленно я еще раз отметил, что [157] министр финансов опять несколько отступил. Правда, на полуобещания Чемберлена нельзя было особенно полагаться. И все-таки самый факт согласия его обсуждать вопрос о кредитах являлся хорошим симптомом.

Я поднялся и стал прощаться. Пожимая мне руку, Чемберлен сказал:

— Прошу вас передать г-ну Литвинову, что денонсирование старого торгового соглашения было продиктовано исключительно экономическими соображениями. Никаких политических мотивов у нас не было.

Пообещав исполнить просьбу министра финансов, я раскланялся и вышел.

Возвращаясь домой, я невольно подводил итоги. Крайняя враждебность Чемберлена к Советскому Союзу не подлежала ни малейшему сомнению, однако против ожидания министр финансов оказался менее упрямым в своей антисоветской враждебности, когда дело касалось вопросов англо-советской торговли. Больше того, он оказался до известной степени восприимчивым к аргументам советской стороны. К тому же я был теперь «знаком» с Чемберленом. Это могло пригодиться в будущем!

Дэвид Ллойд Джордж

Имя Ллойд Джорджа было известно мне с юности. Я знал, что он сын учителя и сделал совершенно феерическую карьеру, пройдя путь от мелкого провинциального адвоката до премьер-министра Великобритании. Я знал, что Ллойд Джордж — замечательный оратор и ловкий стратег в сложном лабиринте британской политики. Я знал, что Ллойд Джордж — главный организатор победы над Германией в первой мировой войне и один из творцов недоброй памяти Версальского договора. Я знал, что Ллойд Джордж — большой мастер социальной демагогии и как таковой оказал немало услуг английской буржуазии до и после первой мировой войны. Не случайно В. И. Ленин называл его «специалистом по части одурачивания масс»{44}. Я знал, что Ллойд Джордж был первым государственным человеком Запада, который прорвал политическую блокаду Советской России и де-факто признал Советское правительство в 1921 г. Я знал, наконец, что Владимир Ильич характеризовал Ллойд Джорджа как одного из опытных, чрезвычайно искусных и умелых вождей капиталистического правительства{45} и что на первой странице известной работы Владимира Ильича «Детская болезнь «левизны» в коммунизме» стоят следующие иронические строки:

«Посвящаю эту брошюру высокопочтенному мистеру Ллойд [158] Джорджу в изъявление признательности за его почти марксистскую и во всяком случае чрезвычайно полезную для коммунистов и большевиков всего мира речь 18.III. 1920»{46}.

В 1922 г. Ллойд Джордж перестал быть премьером и с тех пор вплоть до конца своей жизни (1945 г.) являлся просто членом парламента. Либеральная партия, лидером который он был, в этот период быстро катилась вниз, дробилась, слабела и теряла свое прежнее влияние. Ллойд Джордж, таким образом, в то время был уже «львом в отставке», — и все-таки он оставался: одной из крупнейших политических фигур Англии. Любое правительство его боялось, постоянно на него оглядывалось, ибо личный авторитет Ллойд Джорджа в руководящих кругах страны, несмотря на все его слабости и ошибки (которых было немало), стоял очень высоко, а язык его был остр, как бритва. Все это вместе взятое вызывало у меня большой интерес к личности Ллойд Джорджа, и я с особенным чувством подъезжал 30 ноября 1932 г. к огромному зданию на Милл-бэнк, где в то время среди многих других контор и учреждений помещалось бюро Ллойд Джорджа.

У лифта меня встретил его секретарь и приветствовал на русском языке. В ответ на мой удивленный взгляд секретарь поспешил заметить, что по поручению своего шефа он изучил наш язык и ежедневно передает ему содержание «Известий». Бюро Ллойд Джорджа помещалось в одном из верхних этажей, и пока секретарь ходил докладывать о моем прибытии, я бросил беглый взгляд в окно. Картина была поразительная: ажурные башни парламента; Темза с тонкими ниточками мостов и сотнями барж и пароходов; дальше, за Темзой, необозримое море каменных домов; и над всем этим — легкая дымка тумана.

С низким поклоном секретарь пригласил меня войти в кабинет Ллойд Джорджа. Я переступил порог и на мгновение остановился. Навстречу мне из-за стола живо встал, почти вскочил хозяин и тепло приветствовал сердечным рукопожатием. Передо мной был человек невысокого роста, но крепкого сложения, прочно стоящий на земле. Первое, что поражало в нем, были ярко-голубые блестящие глаза и огромная шапка снежно-белых, слегка взлохмаченных волос. Эти волосы окружали голову, точно волшебное сияние. Такие же снежно-белые усы были подстрижены по-русски. Одет Ллойд Джордж был в светло-серый с голубоватым отливом (под цвет глаз!) костюм, на длинном черном шнурке висело золотое пенсне, которым хозяин в ходе разговора весьма искусно манипулировал. По серебру волос и по возрасту (70 лет!) Ллойд Джорджа следовало бы отнести к разряду стариков. Однако слово «старик» как-то плохо вязалось с его внешностью: в голосе Ллойд Джорджа, в его жестах и движениях чувствовалось еще так много силы и энергии, а в его румяно-загорелом лице [159] было еще так много свежести и здоровья! Я знал, что незадолго перед тем Ллойд Джордж тяжело болел: опасались даже за его жизнь. Но сейчас никаких следов болезни нельзя было заметить.

В голове мгновенно мелькнуло: «В прошлом Ллойд Джорджа часто называли «маленьким валийским волшебником»... Похож ли он на волшебника?» Я как-то по-новому взглянул на Ллойд Джорджа, и само собой сложилось заключение: «Да, похож!» Оденьте его в звериные шкуры, взлохматьте еще больше его снежно-белую гриву, дайте посох в руки, бросьте в чащу лесов — чем не волшебник из старинной народной сказки?.. Этот образ внезапно встал передо мной с такой яркостью, что реальный Ллойд Джордж должен был дважды пригласить меня сесть, прежде чем я вернулся в деловое, прозаическое бюро на Милл-бэнк.

Ллойд Джордж заговорил первый. Он начал с вопросов — быстрых, острых, пронизывающих, неугомонных. Он хотел знать, что сейчас делается в Советском Союзе.

— Расскажите мне все подробно, — почти повелительно воскликнул он, — меня все интересует!

В немногих словах я постарался изложить все, что мог, о наших достижениях и наших трудностях. То был конец первой пятилетки, и трудностей тогда было больше, чем достижений. Мы были, однако, бодры и полны надежд на будущее. Я заверил Ллойд Джорджа, что мы скоро выйдем из полосы наиболее тяжелых испытаний и справимся с продовольственными и иными неполадками, если, конечно, не помешает международная ситуация.

Ллойд Джордж слушал меня очень живо и внимательно. Часто перебивал и задавал дополнительные вопросы. Понимал все с полуслова. Из моих сообщений его особенно поразило, что к тому моменту грамотность в СССР достигла 80%. Он не думал, что цифра эта так высока. Очень интересовался он также нашим дорожным строительством и все хотел выяснить, на что мы сейчас делаем ставку: на железные дороги или на шоссейные пути?

Когда я кончил, Ллойд Джордж вдруг неожиданно спросил:

— Кто у вас министр земледелия?

Я назвал товарища, который в то время занимал пост народного комиссара. Ллойд Джордж опять спросил:

— А что, он хороший организатор?

И затем, еще не дав мне ответить, пояснил:

— С промышленностью вы справились. Если у вас тут и имеются еще кое-какие затруднения, не беда. Они изживутся. Вот деревня — совсем другое дело. Здесь ваше слабое место. Мало построить колхозы и совхозы. Их надо еще наладить, пустить в ход.

Я ответил, что мы тоже прекрасно понимаем всю важность налаживания новой формы советского земледелия. И не только понимаем, но и делаем для этого все возможное.

Ллойд Джордж взял со стола лежавший перед ним номер «Дейли телеграф» и, указывая на него пальцем, [160] воскликнул:

— Вот Мартин Мур уверяет, будто бы ваша пятилетка провалилась. Это вообще сейчас модная тема в Европе. Какая чепуха! Самое худшее, что может с вами случиться, это то, что вы закончите свою пятилетку не в пять, а в семь-восемь лет. Неприятно, конечно, но не смертельно. Пятилетка все-таки будет осуществлена, и Россия превратится в великую индустриальную державу.

И затем, подумав мгновение, Ллойд Джордж прибавил:

— Ваша пятилетка — самое важное из всего того, что сейчас делается в мире. Исход ее будет иметь колоссальное значение для человечества. Вот попомните: если пятилетка окажется успешной, у вас найдется масса подражателей повсюду, в том числе и в Англии. А если пятилетка провалится (во что я не верю), то социализм и коммунизм будут отброшены по крайней мере на целое поколение назад.

Я заметил, что никто у нас не сомневается в торжестве пятилетки, если только не помешает война.

Ллойд Джордж сразу как-то подобрался и задумался. Потом он заговорил:

— Вы говорите: война... Но откуда может прийти война? Из Европы? Не думаю. Кто будет с вами воевать? Англия? Нет, это совершенно невероятно. У Англии сейчас и без того достаточно хлопот: Индия, Оттава{47}, безработица, военные долги, падение фунта, колоссальное сокращение внешней торговли... А сверх того английские рабочие никогда не допустят войны против России!.. Франция? Но у Франции тоже достаточно собственных забот. Германия, военные долги, вассалы, которые все время тянут с нее деньги... И, кроме того, неужели вы думаете, что французский солдат пойдет умирать за польские границы? Никогда! Французский солдат, пожалуй, еще выступит против немца, но воевать за Польшу? С какой стати?.. Кто же еще может вам грозить? Польша? Но что она в состоянии сделать одна, да еще в обстановке отчаянных внутренних трудностей? К тому же Польша сейчас гораздо больше опасается столкновения с Германией, чем с вами... Нет, я не вижу, кто в Европе мог бы напасть на вас. Я, правда, не упомянул в своем перечислении Германии, но... собственных хлопот и у Германии хватит по крайней мере на два поколения... Вы видите, весь Запад страдает от последствий войны 1914-1918 гг. Кому же придет здесь в голову начинать новую войну?..

События, как известно, разошлись с ожиданиями Ллойд Джорджа. Германия, вскоре ставшая гитлеровской Германией, развязала всего лишь через семь лет после нашего разговора вторую мировую войну, во время которой она атаковала СССР. Политика же Англии, Франции и Польши в течение этих семи лет только поощряла империалистическую агрессивность Германии. Уже тогда мы, советские люди, предчувствовали возможность таких событий. [161] Оптимизм Ллойд Джорджа казался мне недостаточно обоснованным.

Я высказал ему эту мысль и затем прибавил, что громадный рост вооружений, который происходит в Европе в последние годы и по поводу которого сейчас разыгрывается столь недостойная комедия на конференции по разоружению в Женеве{48}, заставляет нас насторожиться. А к тому же, кроме Европы имеется еще Дальний Восток...

— Да, да, — сочувственно откликнулся Ллойд Джордж, — Япония представляет собой большую опасность.

Я это подтвердил и рассказал Ллойд Джорджу кое-что из моих собственных наблюдений над тогдашними тенденциями японской внешней политики.

Узнав, что я проработал два года в Токио, Ллойд Джордж снова засыпал меня вопросами. Больше всего он интересовался личностями: что из себя представляет император Хирохито? Что за человек генерал Танака? Сможет он стать диктатором Японии или не сможет? Как смотрят в Японии на японского посла в Лондоне Мацудайра? Считаются с ним или не считаются? И т. д. В меру возможности я старался удовлетворить любопытство Ллойд Джорджа. И, когда тема о Японии наконец была исчерпана, я суммировал:

— Теперь вы видите, мистер Ллойд Джордж, что наши опасения насчет возможности войны вовсе не так безосновательны. Ллойд Джордж возразил:

— Вижу! Но вижу также, что они преувеличены. Впрочем, вашу психологию я хорошо понимаю: испытав интервенцию 1918-1920 гг. вы, конечно, не можете думать и чувствовать иначе.

Упоминание об интервенции сразу отбросило мысль Ллойд Джорджа к далекому прошлому. По его живому лицу пробежала хитрая усмешка, и он воскликнул:

— Интервенция!.. А знаете ли вы, что даже в 1918-1920 гг. [162] в Англии в сущности никто серьезно ее не хотел? Я сам решительно возражал против интервенции. Бонар Лоу тоже был против. Бальфур был скорее против, чем за. Наши либералы и лейбористы не хотели и слышать об интервенции. Даже наши военные относились к ней без всякого энтузиазма, особенно тогдашний начальник генерального штаба сэр Генри Вильсон. Военные считали, что Россию нельзя завоевать и что если бы даже иностранным войскам временно удалось занять Петроград и Москву, то затем, после ухода этих войск домой, в России опять воцарился бы хаос. Поэтому военные не сочувствовали планам интервенции.

Я подумал: «Да, теперь, много лет спустя, ты хочешь снять о себя ответственность за интервенцию, а что ты скажешь о меморандуме из Фонтенбло?{49}. А как расценивать тот факт, что в течение 1918-1920 гг. ты возглавлял правительство, которое проводило интервенцию?..»

Вслух же я сказал:

— Вы говорите, что никто в Англии не хотел интервенции, и все-таки она произошла. Как это объяснить?

— Во всем виноват Уинстон Черчилль! — еще более горячо воскликнул Ллойд Джордж. — Нельзя отрицать, что настроения против большевизма в то время в Англии были сильны, однако не найди они организатора и руководителя крупного масштаба, все, вероятно, ограничилось бы газетным шумом и громкими речами. Но тут выступил Черчилль. Он человек сильной воли и большой энергии. К тому же он неукротим, если заберет себе что-нибудь в голову. С января 1919 г. я был на Парижской мирной конференции и провел вне Англии почти семь месяцев. Домой удавалось наезжать только урывками и на короткое время, Черчилль воспользовался этим положением и вместе с наиболее безответственными элементами консервативной партии заварил всю кашу. Когда осенью 1919 г. я вернулся в Англию, то стал тушить пожар, но это удалось мне не сразу: машина интервенции уже была пущена в ход.

Ллойд Джордж погрузился в воспоминания. По лицу его опять пробежала усмешка, и он с горечью сказал:

— До чего Черчилль упрям! Я помню такой случай: в самом конце 1920 г., когда уже ясно было, что интервенция умерла, Черчилль однажды привез ко мне в Чекерс{50} Савинкова. Черчилль тогда все еще носился с планами крестового похода против большевиков и после разгрома Юденича, Деникина, Врангеля искал теперь нового «вождя» для вашего белого движения. Он облюбовал [163] Савинкова, вызвал его в Лондон и стал вводить в политические круги. Так Савинков попал в Чекерс. В тот вечер у меня были Сноудены. Миссис Сноуден села за рояль, а Савинков под ее аккомпанемент исполнял русские песни... Однако «вождем» белых Савинков не стал. Из затеи Черчилля ничего не вышло. Эпоха интервенции кончилась.

Итак, все дело, оказывается, было в упрямстве Черчилля!

Ллойд Джордж замолчал на мгновение и затем продолжал:

— Много ошибок мы сделали в эпоху войны из-за того, что не имели правильной информации из России... В начале войны к вам в качестве представителя нашего генерального штаба был послан Нокс...

— Не тот ли самый, который позднее был при Колчаке, — поинтересовался я, — а сейчас в качестве депутата парламента специализировался на неустанном советоедстве?

— Он, он самый! — со смехом откликнулся Ллойд Джордж. — В интересах справедливости должен, однако, сказать, что в те годы Нокс правдиво сообщал нам, не жалея красок, о разрухе, коррупции, неспособности чиновников и т. д. в старой России. Он возмущался также тем, что царское правительство, которое не имеет оружия для фронта, находит его для расстрела стачечников в тылу. Доклады Нокса носили столь резкий характер, что Китченер, бывший тогда военным министром, сместил его с занимаемой должности. Я вмешался, и Нокс был восстановлен, но ему было запрещено писать доклады на том основании, что они содействуют слишком пессимистическому представлению о России... Каково?! Наше военное министерство просто не хотело знать правды.

Ллойд Джордж на минутку остановился и затем продолжал:

— Помню еще такой эпизод. В начале 1917 г. мы отправили в Петроград специальную миссию во главе с лордом Мильнером — одним из наших лучших людей — для того, чтобы на месте выяснить: что же такое происходит в России?.. До нас доходило много тревожных слухов, имелся ряд угрожающих симптомов, но толком мы ничего не знали... Вот и решили послать Мильнера. Мильнер был умный человек, но до мозга костей бюрократ. Народ, массы для него не существовали. Он их не видел, не понимал... Мильнер прибыл в Петроград 29 января 1917, пробыл там недели три, виделся с представителями правительственных кругов и петроградского высшего общества, вернулся в Англию 2 марта и уверенно заявил: «Все обстоит благополучно, никакой революции не будет до окончания войны!» А ровно через 13 дней разразилась революция!.. Вот вам цена официальных обследований, — Ллойд Джордж вдруг сделал хитрое лицо, и глаза его сверкнули. — Признаюсь, я не очень поверил Мильнеру, — усмехнулся он, — чутье мне говорило, что в Петрограде назревает буря... С Мильнером в качестве одного из секретарей ездил мой земляк Дэвис — ныне лорд Дэвис — молодой валиец, смышленый, [164] живой, наблюдательный. Когда он вернулся в Лондон, я вызвал его и спросил, что он думает о положении в России. Дэвис дал оценку, прямо противоположную мильнеровской. Дэвис встретил в Петрограде своего дальнего родственника, постоянно там живущего. Этот родственник не имел отношения к высшему обществу, но зато он знал русский народ. Он повел Дэвиса на базары, на фабрики, познакомил со студентами, с интеллигенцией... И Дэвис мне прямо заявил: «Со дня на день ждите в России революции». Так оно и вышло...

От воспоминаний о прошлом Ллойд Джордж перешел к родственной теме — он сообщил, что пишет сейчас свои мемуары о войне, первый том которых выйдет в 1933 г. В его распоряжении имеется огромное количество материалов, в том числе весьма сенсационных.

— Когда книга появится, — с довольным смехом прибавил Ллойд Джордж, — подымется вой... не только в Англии, но и в других странах. Что же, я к этому готов! Мне не впервой выходить на бой с врагами.

В мемуарах Ллойд Джордж был намерен особый раздел посвятить России. Однако ему не хватало некоторых важных данных относительно войны на Восточном фронте, и он сказал, что был бы очень благодарен мне, если бы я помог ему получить эти данные.

Я обещал Ллойд Джорджу свое содействие и сдержал свое слово. В связи с просьбой либерального лидера я не раз обращался в НКИД и получал оттуда материалы, нужные ему. Старик был очень-доволен. Осенью 1933 г. он преподнес мне первый том своих мемуаров с авторской надписью, которая гласила: «Мистеру Майскому с благодарностью за ценную информацию о положении русской армии во время кампаний 1914-15 и 1916 гг. Д. Ллойд Джордж. 10 сентября 1933 г.»

Слушать Ллойд Джорджа было очень интересно, но у меня имелись и свои собственные вопросы. Главным из них были предстоящие переговоры о новом торговом соглашении. Мы много говорили об этом. Моей целью, говорил я Ллойд Джорджу, является всячески способствовать улучшению отношений между СССР и Англией сейчас конкретно в области торговли. Советская сторона очень хочет такого улучшения и готова пойти навстречу своему партнеру для достижения этой цели. Ну, а как насчет английской стороны? Хочет ли она того же? Способна ли она подойти к проблеме англо-советских отношений трезво и хладнокровно, в духе здравого смысла, а не свирепой политической ненависти? Способна ли она по достоинству оценить тот факт, что СССР существует уже 15 лет и превратился в постоянный фактор мировой политики и экономики? Способна ли она сделать отсюда все необходимые практические выводы? Мне важно было бы знать мнение Ллойд Джорджа по данному поводу. Ллойд Джордж [165] ответил:

— Я думаю, что правящие классы нашей страны в целом сейчас еще не вполне осмыслили значение того факта, что Советская Россия в течение 15 лет существует и успешно развивается, однако они довольно быстро подвигаются в этом направлении. Наши купцы и промышленники, например, уже вполне подготовлены к политике здравого смысла в «русском вопросе»: они просто хотят торговать с вами. Наши банкиры еще сохраняют свою прежнюю враждебность к вам (даже такой умный банкир, как либерал Мак-Кенна), но кое-какие сдвиги заметны и здесь. В консервативной партии раскол: «твердолобые» по-прежнему хотели бы поджечь Россию со всех четырех сторон, но зато все растущее большинство этой партии хочет выгодных торговых отношений с СССР. Нынешнее правительство, несмотря на засилье консерваторов, все-таки отличается от того, которое в 1927 г. порвало с вами отношения: в нем нет таких бешеных советоедов, какими были Джикс (Джойнсон Хикс) или лорд Биркенхед. Единственным подобием этих «твердолобых» героев в кабинете Макдональда является лорд Хейлшем, но, во-первых, он далеко не так влиятелен, как Джикс или Биркенхед, а, во-вторых, он занимает безвредный для вас пост военного министра. Среди консерваторов вообще наибольшего внимания заслуживают две фигуры: Болдуин и Невиль Чемберлен. Болдуин, несомненно, человек здравого рассудка, и, конечно, будет стоять за укрепление отношений с Россией, но беда в том, что по натуре Болдуин очень ленив и не обладает большой энергией. Ему в конце концов все безразлично, лишь бы он мог сидеть у камина в халате и курить свою трубку. Чемберлен — человек гораздо более волевой, но и гораздо более реакционный...

Ллойд Джордж на мгновение задумался, как бы мысленно еще раз взвешивая все плюсы и минусы министра финансов, и затем продолжал:

— Кругозор его ограничен... По своей психологии Чемберлен — это... это... — Ллойд Джордж сделал вид, будто бы не может сразу найти подходящее сравнение, и затем вдруг выпалил, расхохотавшись, — это же провинциальный фабрикант железных кроватей!.. Но все-таки я надеюсь, что и у Чемберлена хватит практического смысла не ссориться с Россией, а торговать с ней... Макдональд? — тут Ллойд Джордж пожал плечами ж сделал такое движение руками, которое означало: ни рыба ни мясо… Далее он заметил, что о либералах и лейбористах беспокоиться не приходится: все они являются сторонниками сближений между Англией и СССР,

—  В конечном счете, — суммировал Ллойд Джордж, — я полагаю, что если правящие классы нашей страны еще не вполне готовы для политики здравого смысла в «русском вопросе», то во всяком случае время, когда они поймут неизбежность такой политики, не за горами.

Затем Ллойд Джордж стал расспрашивать меня о состоянии [166] переговоров по заключению нового торгового соглашения. Я рассказал ему о беседах с Саймоном, Чемберленом и Ренсименом на эту тему. Когда Ллойд Джордж услышал, что английское правительство собирается исключить из нового соглашения принцип наибольшего благоприятствования, он воскликнул:

— Но ведь на таких условиях совершенно невозможно торговать!

Я подтвердил, что это действительно так.

— Узнаю Беннета! — продолжал Ллойд Джордж. — Английская делегация, отправляясь в Оттаву, не собиралась денонсировать англо-советское торговое соглашение. Но там она встретилась с канадским премьером Беннетом. Беннет чрезвычайно сильный, ловкий и бесцеремонный человек. Он сейчас самый опасный человек в империи. Беннет куда более волевая фигура, чем Болдуин или даже Чемберлен, И вот он запугал английскую делегацию. Но я все-таки рассчитываю, что вы слышали от Чемберлена не последнее слово. Требуйте наибольшего благоприятствования! Не уступайте! Надеюсь, что в конце концов вам удастся договориться о каком-либо приемлемом компромиссе. Держите меня в курсе переговоров. В случае надобности можно будет этот вопрос поднять в парламенте... Еще одно замечание: в ходе переговоров старайтесь иметь как можно меньше дел с Саймоном. Саймон не человек, а законник-крючкотвор. К тому же он крайне ненадежен: сегодня говорит одно, а завтра совсем другое. Лучше уж ориентируйтесь на министра торговли Ренсимена. Он, правда, совсем не гений, но более, практичен: не станет жертвовать торговлей из-за юридических мудрствований.

Я поблагодарил Ллойд Джорджа за его советы и обещал держать с ним постоянный контакт.

В связи с вопросом о торговых переговорах Ллойд Джордж опять пустился в воспоминания:

— Я знал Красина — это был очень умный, образованный и честный человек. Он был муж здравою смысла, и я всегда верил его слову. Очень жаль, что Красин умер так преждевременно. С Чичериным я познакомился в Генуе, где он показал себя хорошим дипломатом. Положение Чичерина было нелегкое; ему одному приходилось выступать против всех нас. Но он справлялся со своей трудной задачей прекрасно: всегда умел ударить в слабое место противника и крепко защитить свое слабое место. Кстати, как поживает Чичерин? Что он делает сейчас?

Я рассказал Ллойд Джорджу о болезни Чичерина. Ллойд Джордж выразил сожаление и затем сказал:

— У вас теперь комиссаром по иностранным делам Литвинов — это хороший выбор. Литвинов очень умный человек и к тому же не фантаст. Стоит ногами на твердой земле.

Когда я поднялся и стал прощаться с хозяином, Ллойд Джордж [167] воскликнул:

— Мы должны с вами опять встретиться. Помните, вы всегда можете рассчитывать на меня.

Действительно, в ходе последовавших затем торговых переговоров либеральный лидер оказал нам весьма существенную помощь.

Так началось мое знакомство с Ллойд Джорджем. Оно продолжалось в течение всех 11 лет моей работы на посту советского посла в Англии.

Больше всего меня поражали в личности Ллойд Джорджа две черты.

Во-первых, его изумительная, какая-то почти сверхчеловеческая живость. Все его восприятия, реакции, чувства, мысли, даже жесты и движения были воистину молниеносны, точно в его мозгу помещался конденсатор высочайшего интеллектуального напряжения, который при малейшем раздражении извне рассыпал вокруг тысячи блистательных искр.

Во-вторых, в Ллойд Джордже меня всегда изумлял уровень его мышления. Собеседника он понимал сразу, отвечал мгновенно и притом ярко, остро, законченно. Чем ординарнее человек, тем меньше он способен подняться до понимания вещей основных, первостепенных, которые в конечном счете решают все. Ординарный человек слишком часто из-за деревьев не видит леса. Не таков был Ллойд Джордж. Конечно, классовая ограниченность ставила определенные рамки его проницательности (до конца жизни он так и не смог, например, понять, что человечество вступило в эпоху социализма), однако в отпущенных ему положением и историей пределах Ллойд Джордж в своих суждениях о людях, событиях, явлениях всегда умел отметать все временное, случайное, неважное и видеть главное и основное. Оттого на всех таких суждениях Ллойд Джорджа лежала печать необыкновенной простоты — той простоты, которая дается лишь большим умом и большим знанием.

Однако были у Ллойд Джорджа и крупные недостатки, которые подчас вытекали как раз из его достоинств. Конечно, гибкость — большое достоинство для политики. Но у Ллойд Джорджа гибкость нередко переходила в недостаток устойчивости. Так было в прошлом, особенно в первые годы после войны 1914-1918 гг. Так было и в период моей работы в Англии. В позиции и настроениях Ллойд Джорджа за эти 11 лет бывали значительные колебания, и в связи с этим в наших отношениях наблюдались то приливы, то отливы.

Приведу один характерный пример. Летом 1936 г. Риббентроп, тогда еще советник Гитлера по внешнеполитическим делам (послом в Англии он стал лишь в конце того же года), пригласил Ллойд Джорджа посетить Германию и ознакомиться с теми мерами, которые Гитлер принял для борьбы с безработицей. Это был ловкий ход, ибо Ллойд Джордж считал себя «отцом борьбы с безработицей в Англии» (ведь он провел в 1911 г. закон о страховании [168] от безработицы) и потому мог легче всего принять приглашение Риббентропа именно под этим предлогом. Так оно и вышло в действительности.

В сентябре 1936 г. Ллойд Джордж в сопровождении небольшой группы спутников, среди которых находились его старший сын Гвилим и его дочь Меган, провел в Германии около десяти дней. Разумеется, нацисты постарались заработать на визите Ллойд Джорджа возможно больше политического капитала. Поэтому, когда либеральный лидер оказался на их территории, они превратили визит в помпезную политическую сенсацию. Ллойд Джорджа возили по различным городам страны, показывали ему десятки заводов, фабрик, сельскохозяйственных лагерей, демонстрировали пред ним формирования «новой», гитлеровской армии и — самое главное — устроили для него две пышные встречи с «фюрером».

Во время этих встреч речь шла уже не о борьбе с безработицей, а о коренных проблемах международной политики. Гитлер в беседах с Ллойд Джорджем изображал себя чуть ли не пацифистом, клялся, будто он не имеет никаких завоевательных планов и будто единственной его целью является восстановление равноправия Германии с другими великими державами да обеспечение ее безопасности от нападения со стороны «большевистской России»{51}.

Трудно поверить, но это «голубиное воркование» Гитлера произвело на Ллойд Джорджа большое впечатление. Вернувшись домой, он выступил с интервью и статьями в английской прессе, которые нельзя было истолковать иначе, как апологию гитлеризма. Так, например, 17 сентября 1936 г. в бивербруковском «Дейли экспресс» Ллойд Джордж писал: «Те, кто воображает, что Германия вернулась к своему старому империализму, не имеют никакого представления о характере происшедшей перемены. Мысль о Германии как об угрозе для Европы, с мощной армией, готовой перешагнуть через границы других государств, чужда ее новой программе... Немцы будут стоять насмерть против всякого вторжения в их собственную страну, но сами они не имеют желания вторгаться в какую-либо другую страну».

Вот до какой степени Ллойд Джордж был ослеплен лицемерием Гитлера!

Поворот в настроениях либерального лидера меня сильно обеспокоил. Политически было бы очень невыгодно, если бы столь крупная фигура перешла в лагерь «умиротворителей» Гитлера. Поэтому, выждав некоторое время, я как ни в чем не бывало поехал навестить Ллойд Джорджа в его поместье. Конечно, разговор наш сразу же перешел на политические темы, и в ходе ее я со всей необходимой тактичностью, но все-таки с полной определенностью [169] выразил свое удивление по поводу последних выступлений хозяина. Ллойд Джордж вскипел и начал доказывать, что «антигитлеровская пропаганда» сильно преувеличивает агрессивность «фюрера». Он-де совсем не дурак и прекрасно понимает, что захватить Европу ему не под силу, а потому и не стремится к этому. Все, чего добивается Гитлер, это признания равноправия Германии с другими великими державами, против чего едва ли можно возражать.

Я не согласился с Ллойд Джорджем и возразил, что агрессивность — это сущность Гитлера и вообще германского нацизма.

— Где доказательства? — вызывающе воскликнул Ллойд Джордж.

— Могу привести два, — ответил я. — Первое — посмотрите, что делается сейчас в Испании.

Когда Ллойд Джордж путешествовал по Германии, война в Испании только начиналась и нацистская интервенция на стороне Франко была еще невелика и к тому же хорошо завуалирована. Но к моменту нашего разговора германская интервенция приняла уже столь явные формы, что мировая печать то и дело сообщала о прибытии к Франко огромных транспортов немецкого вооружения и о высадке в Кадисе и других франкистских портах тысяч нацистских «волонтеров». Не удивительно, что мое упоминание об Испании вызвало у Ллойд Джорджа известное беспокойство. Однако он стал доказывать, что это «мелочь, которую не стоит принимать слишком трагически», и что «фюрер» достаточно умен, чтобы не завязнуть в ней слишком глубоко.

— Поживем — увидим, — возразил я и затем продолжал: — А теперь второе доказательство органической агрессивности Гитлера: вы знакомы с его книгой «Моя борьба» — этой библией германского нацизма?

— Знаком, — ответил Ллойд Джордж.

— Так вот, в этой книге Гитлер черным по белому пишет, что его целями являются разгром и покорение Франции и захват так называемого жизненного пространства на востоке, т. е. в Польше, в Прибалтике, в СССР, особенно на Украине. Как видите, Гитлер даже не скрывает своей агрессивности.

— Ничего подобного там нет! — запальчиво воскликнул Ллойд Джордж. — Вы лишний раз доказываете, как несправедлива к Гитлеру враждебная ему пропаганда.

— Как ничего подобного нет? — возмутился я. — Там все это есть и в очень определенных выражениях.

Ллойд Джордж вскочил с места и, подбежав к книжному шкафу, вытащил оттуда книгу Гитлера в переводе на английский язык,

— Вот, вот, смотрите! — совал он мне в руки книгу. — Тут ничего такого нет!

Я взял книгу и стал ее перелистывать... Что за черт! В том месте, где говорилось об агрессивных планах Гитлера против Франции и Востока, хорошо знакомых мне страниц не оказалось.

— Это фальсифицированное издание! — воскликнул я. — Нацисты изъяли из него наиболее одиозные места, чтобы не пугать англичан.

— Не может быть! — изумился Ллойд Джордж.

— Как не может быть? Я читал «Мою борьбу» в подлиннике. Я пришлю вам точный перевод недостающих в английском издании страниц. Вы сами убедитесь.

Несколько дней спустя я исполнил свое обещание. Ллойд Джордж был ошеломлен и возмущен. Ошеломлен и возмущен (как он объяснил мне при нашем ближайшем свидании) даже не столько содержанием изъятых страниц, сколько тем, что они были скрыты от английского читателя.

Тем временем германская интервенция в Испании выливалась во все более определенные формы...

Все это не могло не оказать влияния на Ллойд Джорджа. В 1937 и следующих годах он уже твердо держал курс против фашистских диктаторов и превратился в горячего сторонника англо-франко-советского фронта как барьера против их агрессивный устремлений.

Чем объяснялась дружественность Ллойд Джорджа к СССР? Прежде всего его положением в английском политическом мире» С 1922 г. (когда распалась последняя коалиция, в которой главенствовал Ллойд Джордж) он не был у власти. Напротив, либеральный лидер постоянно находился в оппозиции к консерваторам, А так как среди буржуазных партий взаимная конкуренция играет очень большую роль, то Ллойд Джордж пользовался каждым удобным случаем, чтобы нанести удар своим политическим противникам. Борьба Советского правительства против британских консерваторов, которая так ярко окрашивала англо-советские отношения в те годы, казалась Ллойд Джорджу таким удобным случаем. И он охотно пользовался им в своих политических целях, тем более что советская позиция на международной арене нередко вызывала в Ллойд Джордже чувство симпатии.

Было и другое, дополнительное соображение, действовавшее в том же направлении. Ллойд Джордж считал себя «отцом» англо-советского сближения: разве не он заключил в 1921 г. первое торговое соглашение с советской страной? Потом к власти пришли консерваторы и все испортили.

Теперь Ллойд Джордж с особым удовольствием атаковал консерваторов за их ошибки в области англо-советских отношений, тем самым постоянно освежая память о мудром шаге, сделанном им в 1921 г.

Каковы бы ни были, однако, мотивы Ллойд Джорджа, его позиция, несомненно, шла нам на пользу. [171]

Леди Астор

Это была богатая, очень богатая американка, вышедшая замуж за небогатого, совсем небогатого, английского аристократа. Классическое сочетание титула и денег. В Лондоне они жили в громадном доме № 4 на Сент-Джемской площади, который всегда был полон людей самого разнообразного вида и звания. Здесь часто устраивались большие завтраки, обеды, балы. А в 20 милях от Лондона у Асторов было имение Кливден, в стиле Версаля, с красивым замком и огромным тенистым парком. В конце 30-х годов, перед Мюнхеном, это поместье приобрело мировую известность совсем особенного свойства: в нем на уикэнд (т. е. с субботы на воскресенье) собиралась так называемая кливденская клика — компания махровых чемберленовцев, несущих такую тяжкую ответственность за развязывание второй мировой войны. Эта известность в конце концов оказалась столь неприятной, что уже во время войны Асторы сочли за благо «отмежеваться» от Кливдена, «подарив его нации». В 1932 г., когда я впервые встретился с Асторами, блеск Кливдена еще ничем не был затуманен.

В доме Асторов господствовали начала матриархата. Хозяйкой, и притом весьма властной хозяйкой, была леди Астор. Невысокая, худенькая, изящная, со слегка взбитыми темными волосами, с маленьким подвижным лицом, быстрыми живыми, чуть лукавыми глазами, леди Астор была прекрасным воплощением вечного беспокойства. В ней точно бес сидел. Она всегда куда-то торопилась, всегда кого-то с кем-то знакомила, всегда кому-то что-то сообщала и притом все это делала с большой ажитацией. Манеры у леди Астор были резкие, чисто американские: говорила она быстро, хохотала громко, фамильярно хлопала собеседника по плечу, хватала гостя за руки и тащила куда хотела.

«Феодальной базой» Асторов был портовый город Плимут. Лорд Астор представлял его в парламенте в 1910-1919 гг. Когда он решил уйти, мандат был передан его жене. С тех пор Пеней Астор неизменно заседала в палате общин от Плимута. Здесь она очень скоро создала себе совсем особое положение. Всегда в красивом черном платье, с чуть заметной белой вставкой на груди, всегда в маленькой черной шляпке и на высоких черных каблуках, леди Астор гордо, почти надменно восседала на угловом месте во втором ряду консервативных скамей. Однако надолго ее спокойствия не хватало. Уже через полчаса после начала заседания леди Астор начинала ерзать на месте, смотреть во все стороны, переговариваться с соседями. Затем она вскакивала со своей скамьи и, отвесив положенный поклон спикеру, торопливо выбегала из зала заседаний и начинала носиться по комнатам и коридорам обширного здания парламента. Потом так же стремительно возвращалась в зал заседаний и ловила первый подходящий случай для того, чтобы вскочить со своего места и открыть беглую бомбардировку по какому-либо оратору длинной очередью сенсационно-крикливых [172] вопросов. Слова леди Астор сыпались как из пулемета, депутаты кругом смеялись и подбадривали Пеней иронически-сочувственными возгласами.

Разыгрывался маленький парламентский фарс. Но это нисколько не смущало леди Астор. Она упорно продолжала выкрикивать что-то свое и затем, выпустив весь накопившийся пар, с покрасневшим лицом садилась на свое место, забавно жестикулируя по адресу оппонентов. А после заседания депутаты в курилке парламента говорили:

— Ну и Пеней! Совсем от рук отбилась!

Общее мнение резюмировало:

— Это наше парламентское enfant terrible!

И так как англичане считают, что без «чудачеств» жизнь была бы очень скучна, то парламент; привык к леди Астор и даже относился к ней с добродушно-иронической терпимостью.

А «чудачеств» у леди Астор было много. Так, она была строгая абстинентка: алкоголь никогда не осквернял ее рта. На званых обедах и банкетах она пила только содовую воду. Леди Астор была также прозелитом распространенной в Америке секты «Христианское знание». Учение этой секты, между прочим, включало отказ от пользования современной медициной: считалось, что бог и природа должны приносить человеку исцеление в болезни. Леди Астор была столь последовательна в проведении данного принципа, что, когда у нее тяжело захворала дочь, она отказалась пригласить врачей. Дочь умерла, но леди Астор оставалась верна своему богу. Леди Астор была также не прочь поиграть в своего рода пуританскую демагогию. Обладая миллионами, она любила перед всеми демонстрировать свою «бережливость». Иногда вечером после званого обеда с гостями она садилась около камина и начинала штопать порванные чулки.

Молясь богу-доллару, леди Астор в начале 30-х годов была готова щегольнуть и своей «близостью» с большевиками. Так, летом 1931 г. она вместе с Бернардом Шоу совершила поездку в Москву и даже виделась со Сталиным. Вернувшись домой, леди Астор рассказывала всем, будто бы «убедила» Сталина в том, что Англия придет к коммунизму скорее, чем Россия. Все эти «чудачества» создавали вокруг имени леди Астор постоянный шум и делали ей рекламу.

Я говорил до сих пор все время о леди Астор. А что же лорд Астор? О, тут все было ясно. Этот большой, красивый, неглупый мужчина с мягкими манерами и благородной внешностью был тенью своей жены. Конечно, лорд Астор занимал разные посты и должности. В период первой мировой войны он был товарищем министра продовольствия и позднее товарищем министра здравоохранения. В дальнейшем он был одним из британских делегатов в Лиге Наций. Он председательствовал в правительственном комитете по туберкулезу и возглавлял старинную гильдию музыкантов. В мое время он был бессменным президентом научно-политического [173] Королевского института по иностранным делам, тесно связанного с Форин оффис. Однако все это было внешнее и неважное. Важно было то, что он являлся мужем леди Астор.

У четы Асторов имелись также дети, среди них был один сын, о котором говорили, что он «чуть ли не коммунист». Леди Астор заботилась о них, помогала им делать карьеру, но в ее доме дети также стушевывались перед всемогущей волей матери.

Асторы сразу же обратили на меня с женой свое внимание. Еще бы! Ведь леди Астор в тот период причисляла себя к числу «друзей Сталина». Асторы пригласили нас к себе на завтрак. Гостей было человек 30. Шум за столом от разговора стоял такой, что трудно было расслышать соседа. Присутствовали видные представители политического, общественного и газетного мира Англии, которые для меня представляли несомненный интерес. Я охотно с ними познакомился бы. Однако в такой обстановке это трудно было сделать. К тому же Пеней со своей лихорадочной нервностью все время мешала мне в моих попытках. Я хотел воспользоваться для своих целей кофе, пить который все перешли в гостиную. Не тут-то было! Едва я начинал с кем-либо из гостей разговор, как внезапно, точно из-под земли, вырастала леди Астор, врывалась в беседу с каким-либо неожиданным вопросом, дергала меня за рукав и тащила к какому-либо другому гостю. Внутренне я сердился, но ничего не мог поделать.

В дальнейшем наши отношения с Асторами пережили различные этапы, но основная линия выглядела в виде затухающей кривой. Примерно до середины 30-х годов мы числились «друзьями», бывали друг у друга, обменивались любезными письмами. Раза два по приглашению леди Астор мы с женой были на уикэнде в Кливдене, тогда еще не имевшем зловещей репутации.

Потом положение изменилось. Чем ближе надвигалась вторая мировая война, тем реакционнее становилось настроение Асторов. С приходом в мае 1937 г. к власти Чемберлена окончательно сложилась «кливденская клика», и салон леди Астор превратился в главный штаб антисоветских интриг и «умиротворения» Гитлера и Муссолини. Наши пути резко разошлись, и встречи прекратились.

Сидней и Беатриса Вебб

Книга С. и Б. Вебб «История рабочего движения в Англии», прочитанная мной в 1901 г, еще 17-летним юношей, произвела на меня огромное впечатление.

С тех пор я всегда помнил о Веббах. Конечно, позднее, став марксистом, я понял все недостатки их фабианского учения, и работа Веббов по истории британского тред-юнионизма предстала передо мной в несколько иной перспективе, чем тогда, когда я читал ее в первый раз. Однако я сохранил к авторам этой работы теплое чувство.

Я внимательно следил за научно-литературной и политической работой Веббов. Я читал их «индустриальную демократию», «Социализм в Англии», «Конституцию социалистического британского содружества наций», «Распад капиталистической цивилизации» и многие другие произведения. Я интересовался их участием в бесчисленных королевских комиссиях по различным экономическим, социальным и политическим вопросам. Я наблюдал за деятельностью Сиднея Вебба в качестве министра торговли в первом лейбористском правительстве (1924 г.) и в качестве министра колоний и доминионов во втором лейбористском правительстве (1929-1931 гг.). Я с удовлетворением услышал, что, когда в результате шахматных ходов своей партии Сидней Вебб в 1929т. стал лордом Пассфильдом, его жена отказалась принять этот титул и осталась по-прежнему Беатрисой Вебб. Я часто пользовался материалами, почерпнутыми из трудов Веббов, критически перерабатывая их, для своих докладов, статей, брошюр, как до революции, так и в годы советской работы.

В 1925-1927 гг., когда я работал в Лондоне в качестве советника полпредства, Веббы держались в стороне от нас, поэтому мне тогда не пришлось лично познакомиться с ними. Однако с начала 30-х годов Веббы уже имели известную связь с советским посольством, а летом 1932 г. они совершили даже продолжительную поездку в Советский Союз и собрали там большой материал о политическом и экономическом развитии нашей страны.

Еще по дороге в Лондон я решил сразу же по прибытии на место нанести визит моим старым духовным друзьям. И я осуществил свое намерение.

Был вечер, когда я подъехал к загородному дому Веббов, расположенному примерно в 40 милях от города. Дом был небольшой, двухэтажный, простой, но очень культурно устроенный. Стоял он в саду с дорожками, полянками, купами деревьев. Входная дверь оказалась незапертой, и я вошел в крохотную стеклянную прихожую. Меня приветствовала высокая, стройная женщина с умным и одухотворенным лицом. В молодости эта женщина, должно быть, была очень красива. Но и сейчас, в старости, она отличалась необычайной обаятельностью, особенно хороши были глаза — большие, лучистые, в глубине которых пряталась чуткая, пытливая мысль. Это была Беатриса Вебб. Из-за спины ее выглядывала другая фигура — фигура мужчины с седой шевелюрой и седой бородой клинышком. Он был плотного сложения и почти на голову ниже женщины. На широком красноватом лице его лежала печать ума а упорства. Это был Сидней Вебб. По внешности супруги представляли полную противоположность друг другу. В дальнейшем я мог убедиться, что и во многих других отношениях они были далеко не одинаковы. Но что здесь доминировала женщина — это бросилось мне в глаза при первом же свидании и подтвердилось при последующем знакомстве. Оказалось, например, — мне это рассказала как-то сама Беатриса, — что метод совместной работы супругов таков [175] общий план труда, к написанию которого супруги приступают, составляет Беатриса (конечно, после предварительного обсуждения с Сиднеем) ; она же пишет некоторые, наиболее важные в принципиальном отношении главы; все остальное делает Сидней. В многочисленных беседах, которые мне за 11 лет работы в Лондоне пришлось вести с Веббами, Беатриса всегда занимала ведущую роль. Вспоминая сейчас все, что я знал и слышал о Беатрисе Вебб, могу сказать с полной определенностью: это была самая выдающаяся женщина, рожденная Англией в XIX столетии.

В тот вечер, когда я впервые переступил порог их дома, Веббы дружески пожали мне руку и провели в небольшую гостиную. Главным украшением этой комнаты были книги. Их было очень много, они теснились с трех сторон по стенам на потемневших от времени полках. С четвертой стороны находился камин. Я и Сидней расположились перед огнем в удобных креслах, а Беатриса уселась на мягкой низенькой приступочке у самого камина, время от времени подбрасывая в огонь короткие деревянные обрубки.

Сначала разговор не выходил из рамок светского обмена мнениями. Веббы спрашивали меня о том, как прошло мое путешествие от Москвы до Лондона, как я устроился на новом месте, каковы мои первые впечатления от английской действительности. Я отвечал общими, ни к чему не обязывающими фразами. Мне, однако, хотелось поскорее пробить тонкий ледок благовоспитанности, замораживавший наш разговор, и по-серьезному побеседовать с ними о различных серьезных вещах, интересовавших меня. Поэтому я задал Веббам вопрос о результатах их летней поездки в СССР.

Оба они сразу встрепенулись, оживились и стали наперебой делиться впечатлениями. Беседа приняла дружеский характер. Видно было, что мой вопрос затронул какие-то весьма чувствительные струны в душе Веббов. Скоро выяснилось,- что это за струны.

Оказалось, что, побывав в СССР, Веббы окончательно решили писать большое и солидное исследование, посвященное истории и современному состоянию Советского Союза. Они вывезли от нас много ценных материалов, обзавелись квалифицированным переводчиком и сейчас занимались классификацией и изучением собранных в СССР документов и печатных произведений. С легкостью, необычной в ее возрасте, Беатриса Вебб (которой было тогда 74 года) вскочила со своей приступочки у камина и повела меня в соседнюю комнату — рабочий кабинет супругов. Сидней следовал за нами. В кабинете стояли два письменных стола с двумя креслами перед ними, а все стены снизу доверху были забиты книгами в красивых переплетах. Ряд полок с одной стороны заполняли толстые черные папки с пестревшими на корешках белыми наклейками. Беатриса подвела меня к этим папкам и с гордостью сказала:

— Вот тут мы группируем все материалы, касающиеся вашей страны.

Маленькая экскурсия в кабинет Веббов сразу создала между [176] нами ту атмосферу дружеской интимности, которой не хватало в начале разговора.

Мы вернулись в гостиную и продолжали беседу о будущем труде Веббов. Беатриса, глядя на меня своими лучистыми глазами, G увлечением набрасывала план подготовляемой работы. Она боялась только, что им не хватит материалов, вывезенных из СССР, и что им потребуются дополнительные справки и документы.

Я охотно предложил свои услуги для получения всего недостающего. Веббы горячо меня благодарили. У них точно гора с плеч свалилась: видимо, они думали просить меня о такой услуге, но не решались заговорить об этом при первом знакомстве.

С тех пор в течение последующих трех лет я систематически добывал для Веббов из Москвы через Наркоминдел горы фактических, статистических, документальных и печатных материалов, которые затем тщательно ими исследовались и перерабатывались. Больше того. Я часто и подолгу беседовал с ними, разъясняя происхождение и смысл различных явлений советской жизни, вызывавших у Веббов вопросы или сомнения. Я читал в рукописи и комментировал некоторые главы их труда, и, когда осенью 1935 г. наконец появилось их двухтомное произведение «Советский коммунизм» в тысячу с лишним страниц, я испытал большое удовлетворение. Не потому, что Веббы на старости лет вдруг стали коммунистами; коммунистами они, конечно, не стали, да и не могли стать. Не потому, что я был согласен с каждым словом, написанным в их книге, — наоборот, с рядом их мыслей и суждений я был не согласен. И все-таки я был доволен, потому что труд Веббов имел три очень важных достоинства.

Во-первых, он давал очень подробную и объективную картину развития СССР.

Во-вторых, несмотря на отдельные критические замечания авторов, он по существу представлял собой умную и доходчивую до Европейской публики защиту советского строя в нашей стране. Больше того, он предрекал распространение «советского коммунизма» за пределами СССР. Вывод, к которому авторы приходили в заключительной части, сводился к тому, что «советский коммунизм», есть новая цивилизация, идущая на смену старой, т. е. капиталистической, цивилизации.

И дальше они писали: «В этом месте мы слышим, как заинтересованный читатель задает вопрос: «Распространится ли эта цивилизация на другие страны»?.. Наш ответ гласит: «Да, распространится». Но как, когда, где, с какими видоизменениями, с помощью насильственных революций или с помощью мирного проникновения, или с помощью сознательного подражания — на все эти вопросы мы не можем ответить». Такой итог, несмотря на все сделанные авторами оговорки, в обстановке 30-х годов являлся большой идеологической победой Советской страны.

В-третьих, наконец, «Советский коммунизм» был произведением Веббов, столпов фабианства, важнейших теоретиков II Интернационала, [177] крупных общественных деятелей и научных работников лейбористской Англии. Это чрезвычайно повышало его авторитет в глазах многочисленных элементов, относившихся в те годы с величайшим недоверием ко всяким положительным оценкам СССР, считая их продуктом «большевистской пропаганды».

В течение полувека работы Веббы оказывали сильное влияние на умы руководящей верхушки британского рабочего движения, а через нее и на все движение в целом. Отсюда это влияние шло дальше и шире в круги европейского и мирового рабочего движения. В течение полувека умственная лаборатория Веббов была источником той идеологической пищи, которая затем по бесчисленным каналам шла в рабочие, мелкобуржуазные и даже буржуазные головы. И вот теперь этот замечательный интеллектуальный инструмент обратился против антисоветских предрассудков и предубеждений, которыми в 30-е годы были заражены широчайшие круги британского и мирового общественного мнения! Ибо труд Веббов был не только издан и много раз переиздан в самой Англии, он появился также в Соединенных Штатах Америки, разошелся по всем углам Британской империи и по всему миру» В частности, это было предметом особого удовлетворения для Веббов — «Советский коммунизм» был опубликован в Москве на русском языке, а в «Известиях» появился большой подвал об этой работе. Не удивительно, что я не жалел тех усилий, которые были затрачены мной на помощь Веббам в подготовке их труда.

Веббы послали экземпляр своего труда Н. К. Крупской, к которой они относились с глубоким уважением и симпатией. Спустя некоторое время я получил от Надежды Константиновны следующее письмо, помеченное 27 ноября 1937 г.:

«Тов. Майский, посылаю привет Веббам. Выступая на предвыборных собраниях, я рассказываю об их труде, об их оценке совершающейся у нас соцстройки. С тов. приветом Н. Крупская».

Впрочем, я далеко забежал вперед. В тот темный ноябрьский вечер, когда я приехал знакомиться с Веббами, их труд был еще только задуман. Поэтому, обменявшись взглядами относительно плана нового исследования, мы перешли к текущим делам. Веббы расспрашивали меня о состоянии англо-советских отношений, а я расспрашивал их о политической обстановке в Англии. В своих оценках они были несколько пессимистичнее Ллойд Джорджа и особенно подчеркивали страх господствующего класса Великобритании перед коммунизмом. Тем не менее Веббы считали, что в предстоящих переговорах о новом торговом соглашении мы можем добиться многого, и давали советы, как легче преодолеть сопротивление консерваторов.

На обратном пути я думал о моих новых и вместе с тем старых знакомых, и я невольно чувствовал, что с ними в дальнейшем у меня могут создаться весьма прочные отношения.

Действительно, несмотря на идеологические разногласия к частые споры, наши отношения постепенно, в течение ряда лет, [178] превратились в то, что заслуживало наименования дружбы (не дипломатической, а простой человеческой дружбы). Мы часто виделись, немало переписывались. Особенно оживленной была корреспонденция между Беатрисой Вебб и моей женой. Нередко письма Беатрисы по существу были адресованы мне, однако, воспитанная в нравах викторианской эпохи, она, видимо, считала не совсем удобным вести переписку со мной непосредственно.

Эта дружба с Веббами явилась большим украшением нашей жизни в Англии. А сверх того она была чрезвычайно полезна для меня как для советского посла.

Хьюлетт Джонсон и Д. Н. Притт

В первую же зиму моей работы в Лондоне я познакомился с двумя замечательными людьми, дружеские чувства к которым у меня сохранились на всю жизнь.

Один из них был доктор Хьюлетт Джонсон, настоятель Кентерберийского собора. Он сразу произвел на меня сильное впечатление. Высокий, стройный, какой-то необычайно легкий, несмотря на свой возраст, с умным, одухотворенным лицом, всегда в черном одеянии английского священника Хьюлетт Джонсон казался не совсем обыкновенным человеком. Да и не только казался — он действительно был не совсем обыкновенным человеком. Во всей фигуре его было что-то возвышенное и благородное.

История жизни Хьюлетта Джонсона была похожа на роман. Он родился в 1874 г. В молодости был инженером. Потом в его духовном мире произошел крутой поворот, и в 1900 г., в возрасте 26 лет, он поступил на теологический факультет Оксфордского университета. Окончив его, Хьюлетт Джонсон стал англиканским священником и, по его же собственному признанию, в течение некоторого времени общался с очень богатыми людьми. Это его не удовлетворило. Хьюлетт Джонсон вступил в лейбористскую партию и стал проповедовать весьма левые доктрины. На первых порах они не отличались особой четкостью и определенностью, однако существо их сводилось к тому, что нынешний мир страдает многими тяжелыми недугами, что он должен быть радикально перестроен и что новый, соответствующий истинному христианству порядок должен обеспечивать существование общества, в котором главную роль играла бы не погоня за прибылью, а забота об общественной пользе.

В 1924 г. Хьюлетт Джонсон стал настоятелем собора в Манчестере, а в 1931 — настоятелем собора в Кентербери. Согласно канонам англиканской церкви, настоятели крупнейших соборов пожизненно назначаются королем по представлению правительства. В 1924 и 1931 гг. в Англии были лейбористские правительства, это облегчило Хьюлетту Джонсону получение высоких церковных назначений. Особенно важно было второе, ибо архиепископ [179] Кентерберийский является главой англиканской церкви, а Кентерберийский собор — самым почитаемым собором в стране. Вот почему настоятель Кентерберийского собора относится к числу самых влиятельных сановников церкви.

И вдруг на этом посту оказался левый лейборист, да не просто левый! Хьюлетт Джонсон был еще горячим поклонником СССР.

Положение создалось крайне сложное. В самом деле, архиепископы Кентерберийские были, как правило, людьми реакционными и не питали к СССР никаких симпатий, а вот их непосредственный подчиненный — настоятель Кентерберийского собора — являлся левым социалистом и почитателем СССР. Общего языка между архиепископом и настоятелем не могло быть. Напротив, между ними шла постоянная — то более открытая, то более скрытая — борьба. Особенной остроты она достигла в 30-х годах, когда архиепископом Кентерберийским был такой махровый консерватор, как доктор Ланг. Но доктор Ланг ничего не мог поделать: пост Хьюлетта Джонсона был пожизненный, и уволить его оказывалось невозможным; в то же время настоятель обнаруживал большое упорство, смириться перед архиепископом не желал и энергично отбивал все козни и интриги, которыми руководство церкви отравляло ему жизнь. Так в постоянной борьбе за свои убеждения Хьюлетт Джонсон провел свыше 30 лет и оставался настоятелем самого важного в Англии собора вплоть до весны 1963 г., когда в возрасте 89 лет он вышел в отставку.

Вполне естественно, что подобный человек сразу же привлек мое внимание. И зимой 1932/33 г. и в последующие годы я не раз виделся с ним: то он бывал у меня в посольстве, то я навещал его в Кентербери, где он знакомил меня со всеми достопримечательностями этого знаменитого места. Когда в 1938 г. Хьюлетт Джонсон женился вторично (первая его жена умерла в 1031 г.), мы стали знакомы домами. Наша дружба все больше укреплялась, ибо во всех бурях и конфликтах, сотрясавших англо-советские отношения в 30-е годы (а их тогда было много), Хьюлетт Джонсон неизменно занимал позицию здравого смысла и нередко выступал против британского правительства. Особенно хорош он был на больших массовых собраниях, где его блестящий ораторский талант и проникновенная искренность слов оказывали сильнейшее влияние на аудиторию. Мне несколько раз пришлось присутствовать на таких митингах, и каждый раз я уходил с них, вспоминая одного из знаменитых вождей чартистов, священника Стефенса.

Да, Хьюлетт Джонсон был умный и верный друг, на которого можно было положиться и в хорошую, и в плохую погоду! Я очень ценил настоятеля Кентерберийского собора и всячески укреплял наши отношения.

Не скрою, меня чрезвычайно занимал вопрос, как Хьюлетт Джонсон сочетает свою христианскую веру (а он, несомненно, был верующим человеком) со своей глубокой симпатией к столь безбожному учению, как современный коммунизм? Я не считал удобным [180] ставить ему этот вопрос прямо, однако в многочисленных беседах, которые мне приходилось вести с ним за время моей работы в Лондоне, я старался осторожно и тактично получить ответ на интересовавший меня вопрос. Помню один разговор, из которого я уяснил очень многое.

Я как-то рассказал Хьюлетту Джонсону, что в детстве, будучи гимназистом, я вечно полемизировал с нашим гимназическим священником отцом Канарским. Мои родители были атеистами и в таком духе воспитали всех своих детей. На уроках «закона божьего» я часто рвался в бой, когда отец Канарский рассказывал нам какую-либо нелепую историю о чудесах или сотворении мира. Однажды на исповеди, когда Канарский спросил, есть ли у меня «сомнения», я ответил, что есть, и привел такой пример: с одной стороны, в «писании» говорится, что «вера без дел мертва есть», с другой стороны, в том же «писании» говорится, что «без веры невозможно угодить богу». Так вот, что лучше: вера без дел или дела без веры? Мой вопрос поставил Канарского в очень затруднительное положение. Он долго жевал какую-то непонятную жвачку, без конца повторял «с одной стороны» и «с другой стороны», но так ничего определенного мне ответить не мог.

Когда я кончил, Хьюлетт Джонсон сказал:

— Ваш православный священник был беспомощный догматик, поэтому он путался в трех соснах. На самом деле для истинного христианина (он подчеркнул эти слова) ответ на заданный вами вопрос очень прост: конечно, самое важное дела. Вера находит свое выражение в делах. Если нет дел, значит, нет веры, а есть только лицемерная болтовня о вере.

— Вы сказали для истинного христианина, — заметил я, — что это значит? Кого вы считаете истинным христианином?

— Истинным христианином, — ответил Хьюлетт Джонсон, — был сам Иисус Христос и его ближайшие соратники... То, что сейчас называется христианской церковью, — это не истинные христиане. Они давно капитулировали пред капиталом и творят его волю... Истинный христианин не может быть врагом коммунизма, — напротив, между истинным христианством и коммунизмом имеется много точек соприкосновения.

И дальше Хьюлетт Джонсон стал подробно обосновывать свое утверждение. Христос был противником деления общества на богатых и бедных; он проповедовал равенство всех и говорил «люби ближнего, как самого себя»; он не признавал расовой дискриминации и верил в потенциальные возможности каждого человека; он стремился к созданию царствия божьего на земле и считал, что это могут сделать только народные массы, — не случайно он сказал: «легче верблюду пройти через игольное ухо, чем богатому войти в царство небесное»... Разве все это не родственно теории и практике современного коммунизма?

Я возразил, что если даже стать на точку зрения Хьюлетта Джонсона (хотя я ее не разделяю), то таких «истинных христиан» [181] в нашем нынешнем мире найдется очень мало. Подавляющее большинство «христиан», с которым нам приходится сталкиваться, очевидно, относится к категории тех, которые капитулировали перед капиталом и которые не скрывают своей сугубой враждебности к коммунизму. Нам, советским коммунистам, приходится иметь дело не с христианами времен Иисуса, а с капиталистической верхушкой XX столетия, прикрывающей христианством свои преступления против масс. Против капиталистической верхушки мы боремся, а трудящихся стремимся просвещать. При таких обстоятельствах совершенно естественно, что советские коммунисты являются антиклерикалами и противниками христианской да и всякой другой религии. Ибо религия только путает умы Трудящихся и отвлекает их от пути, ведущего к коммунизму.

Хьюлетт Джонсон соглашался с моей характеристикой реальных христиан XX в., но затем несколько загадочно сказал:

— Вы напрасно думаете, что истинных христиан так мало: их по крайней мере 170 млн.

— Что вы имеете в виду? — с недоумением спросил я.

— Я имею в виду, — ответил Хьюлетт Джонсон, — Советский Союз... Запад говорит христианские слова, а творит антихристианские дела; Советский Союз говорит антихристианские слова, а творит христианские дела, дела же важнее всего... Недаром апостол Матфей сказал: «По плодам их узнаете их...» Истинные христиане наших дней — это большевики.

Много лет спустя в книге Хьюлетта Джонсона «Христиане и коммунизм», выпущенной в 1957 г., я прочитал:

«Разве мы не видим здесь (в СССР. — И. М. ) диалектического сдвига — рождения новой жизни, опирающейся на более высокую, моральную основу и строящейся на научно планируемом производстве и планируемом распределении? Она отвергает имя христианства лишь потому, что в царской России и других странах, где подавлялось всякое знание и всякое либеральное движение, это имя стало антитезой учения и идеи Христа»{52}.

И дальше:

«Наша родина, Англия, предоставила убежище Марксу и Энгельсу — людям, которые создали научное учение о том, как обуздать собственнический инстинкт, использовав его в интересах величайшего из когда-либо замышлявшихся человечеством предприятий. Ленин, тоже пользовавшийся убежищем в нашей стране, попытался осуществить эту идею на практике, и это ему удалось. Так, под другими именами, под именами социализма и коммунизма, в основе своей проникнутых истинным духом христианской морали, вновь возрождается христианская идея»{53}.

Прочитав только что приведенные строки, я невольно вспомнил свой разговор с Хьюлеттом Джонсоном, происходивший за [182] два десятилетия перед тем. QTBJBT на вопрос о том, как он сочетает христианскую веру с симпатией к коммунизму, был совершенно ясен. В этом ответе, с нашей точки зрения, имелось противоречие, но Хьюлетт Джонсон не замечал или не хотел замечать его.

Как бы то ни было, но практические выводы, которые Хьюлетт Джонсон делал из своей концепции, мы могли только приветствовать. Особенно важное значение имела его книжка «Социалистическая шестая мира», опубликованная им в 30-е годы. Она была посвящена описанию СССР, выдержала свыше 20 изданий и была переведена на 24 языка. Наряду с трудом Веббов «Советский коммунизм» книга Хьюлетта Джонсона явилась в те дни мощным оружием распространения правды о Советском Союзе: первый — главным образом среди западной интеллигенции, вторая — среди широких демократических масс,

С глубоким сожалением в конце 1966 г. я узнал о смерти Хьюлетта Джонсона...

Другой замечательной личностью, с которой я познакомился зимой 1932/33 г., был известный английский юрист, политик и общественный деятель Денис Ноуэлл Притт. По внешности, характеру, темпераменту, взглядам он сильно отличался от Хьюлетта Джонсона. В настоятеле Кейтерберийском доминировала эмоция, в Притте, наоборот, — рассудок.

Притт родился в 1887 г. Он окончил Лондонский университет и затем продолжал и расширял свое образование в Германии, Швейцарии, Испании. В 1909 г., в возрасте 22 лет, Притт вступил на юридическую дорогу и, постепенно продвигаясь здесь по лестнице признания и почета, стал в конце концов одним из лучших адвокатов Великобритании. В 1927 г, ему было присвоено звание «советника короля» — высшая ступень в юридической иерархии Англии. Эти личные успехи, однако, не вскружили Притту голову, не ослепили его. Он рано понял все несовершенства капиталистического общества и постепенно стал двигаться влево. Сделавшись социалистом, он примкнул к лейбористской партии, которую в течение ряда лет с достоинством представлял на скамьях парламента. Притт глубоко сознавал все зло колониализма и не раз выступал и как политик, и как юрист в защиту эксплуатируемых английским капиталом туземных народов. Особенно крупную роль он сыграл в судебном процессе, который британские власти инсценировали в Кении против местных борцов за свободу и независимость во главе с известным африканским лидером Кениата. Притт блестяще защищал их как адвокат. Большой друг Советского Союза, Притт, подобно Хьюлетту Джонсону, оставался верен этой дружбе при всех обстоятельствах, даже в самые трудные моменты англо-советских отношений. Притт сохранил свою симпатию к СССР и после войны, несмотря на все завывания трубадуров «холодной войны». В 1961 г. Московский университет имени Ломоносова присвоил Притту степень почетного доктора права, и я был чрезвычайно рад, что мне пришлось сказать на этой торжественной [183] церемонии несколько теплых слов, вполне заслуженных юбиляром.

В годы моей работы в Лондоне послом Притт оказал немало важных услуг англо-советскому сближению. В памяти у меня осталась его энергичная и полезная деятельность в роли председателя Общества культурной связи между Великобританией и СССР.

Это общество, возникшее в 1924 г., сразу после установления дипломатических отношений между СССР и Англией, ставило своей задачей взаимное ознакомление и сближение обеих стран в разнообразных областях культуры и объединяло в своих рядах крупных представителей английской интеллигенции, таких, как например, писатель Герберт Уэллс, философ Бертран Рассел, экономист Кейнс, архитектор Уильяме Эллис, Беатриса Вебб, лейбористский лидер Ласки, редактор известного научного журнала «Природа» Ричард Грегори, художник Уильяме Ротенштейн, специалист по вопросам разоружения Ноэль Бекер и многие другие, Общество систематически устраивало лекции и доклады о различных сторонах советской жизни (науке, образовании, экономике, здравоохранении, искусстве, театре, архитектуре, радио, национальных культурах и т. д.). Оно организовывало многочисленные выставки, иллюстрирующие прогрессивное развитие Советского Союза. Оно демонстрировало советские фильмы и публиковало специальный орган, посвященный популяризации советской страны. Оно ежегодно направляло в СССР сформированные им туристские группы и осенью по возвращении туристов домой устраивало большой обед под девизом: «Мы были в России», на котором участники поездок делились своими впечатлениями. Оно принимало всех посещавших Англию советских писателей, артистов, ученых и т. д. и раз в год организовывало большой «прием в саду», на который собирались его члены, приводя с собой многочисленных гостей. При обществе имелась довольно большая библиотека по вопросам, касающимся Советского Союза и англо-советских отношении. В обществе работали также секции — по образованию, литературе, экономике и т. д., — в которых более углубленно изучались соответственные предметы.

Когда я приехал в Англию, душой общества была его председательница Мансел-Мулин, женщина лет 60, очень живая и энергичная. В молодости Мансел-Мулин участвовала в суфражистском движении и тогда била окна магазинов во имя женского избирательного права. Позднее, когда мечта ее юности оказалась реализованной, Мансел-Мулин почувствовала известную пустоту в жизни, особенно после того, как ее муж, военный врач, вышел в отставку и поселился на покое в Лондоне. В середине 20-х годов Мансел-Мулин сблизилась с Обществом культурной связи и вся загорелась стремлением содействовать дружбе между английским и советским народами. В 1931 г. Мансел-Мулин была избрана председателем общества и оставалась на этом посту до 1936 г., когда возраст и здоровье заставили ее отказаться от любимой работы. [184] Меня всегда трогала та страсть, которую Мансел-Мулиз вкладывала в дела общества. Однажды в частной беседе она сказала:

— Величайшим счастьем моей жизни было бы пострадать за Советский Союз.

Это не была рисовка. Мансел-Мулин действительно так чувствовала. И, может быть, главным разочарованием ее было то, что на этот раз ей не пришлось попасть в тюрьму, как попала она туда в дни молодости, когда боролась за женское избирательное право.

После ухода Мансел-Мулин председателем Общества культурной связи стал Д. Н. Притт и оставался на этом посту очень долгое время. Мне приходилось часто сталкиваться с Приттом по делам общества, и всегда меня поражали его хладнокровие, деловитость, уменье обращаться с людьми и наличие широкого политического горизонта. В качестве председателя общества он внес большой вклад в укрепление англо-советских отношений. Серьезную помощь ему тут оказывала его жена Мэри Притт.

Но Притт памятен мне не только как председатель Общества культурной связи. Нередко он выступал в защиту англо-советского сотрудничества и как политик — в парламенте и вне парламента. Особенно показателен такой эпизод. В 1939 г. между СССР, Англией и Францией шли переговоры о заключении пакта взаимопомощи против гитлеровской агрессии. Переговоры эти были сорваны правительствами Чемберлена и Даладье, делавшими ставку на развязывание войны между СССР и Германией, после чего у Советского правительства не оставалось иного выхода, как подписать пакт о ненападении с Германией. Разумеется, британское правительство, чтобы обелить себя, развернуло бешеную кампанию клеветы против СССР, возлагая на него ответственность за крах переговоров и обвиняя его в том, что именно его действия развязали вторую мировую войну. Вокруг советского посольства внезапно образовалась пустота. Сотни наших обычных «друзей» сразу отшатнулись от нас и избегали каких-либо встреч и контактов с нами. Страницы газет оказались закрытыми для наших материалов. Появилась даже угроза разрыва англо-советских отношений. В это трудное время только подлинные друзья, друзья без кавычек, остались нам верны. Среди них были Притт и Хьюлетт Джонсон. В частности, Притт оказал нам тогда большую услугу. Он очень быстро написал и опубликовал в издательстве «Пингвин» маленькую книжку под заглавием «Луч света на Москву», в которой честно и правдиво рассказал историю тройных переговоров и наглядно показал, что вина за срыв переговоров лежит не на Советском Союзе, а на Англии и Франции.

В годы войны и позднее Притт опубликовал еще целый ряд очень ценных произведений, таких, например, как «Должна ли война распространиться?», «Выбирайте свое будущее», «Падение французской республики», «СССР — наш союзник» и др. Все они [185] разоблачали преступные махинации империалистов в ходе войны, а также правдиво изображали роль Советского Союза в происходящих событиях. Все они были очень полезны. Однако я с особенной теплотой вспоминаю книжку «Луч света на Москву». В обстановке конца 1939 г. она была остро необходима, так как смело рассказывала политическую правду.

Англо-русский парламентский комитет

Примерно через месяц после моего приезда в Лондон я устроил в посольстве обед для членов Англо-русского парламентского комитета. Он имел важное значение и невольно вызвал в моей памяти цепь событий и образов прошлого, тогда еще только 15-летнего прошлого...

Рождение комитета было связано с бурной эпохой 1919-1920 гг. Российская контрреволюция и иностранная интервенция пытались задушить еще слабую в то время Российскую Социалистическую Федеративную Советскую Республику. Правительства Англии и Франции пытались огнем и мечом уничтожить власть пролетариата, только что родившуюся на одной шестой мира. Советская республика героически сопротивлялась. Широкие массы английских рабочих сочувствовали борьбе своих российских товарищей и решительно выступали против интервенции британского правительства. Лозунг: «Руки прочь от Советской России!» — громко звучал на всех рабочих собраниях, на всех заводах и фабриках Англии. Давая организационное выражение этой бурной кампании, ряд передовых лидеров британского рабочего движения (А. Персель, С. Кремп, Том Манн, Джон Бромлей, Уильям Галлах и др.) в начале 1919 г. образовали комитет «Руки прочь от Советской России!», который стал главным центром борьбы против интервенции английского империализма в российские дела. Секретарем его был лейборист В. П. Коатс.

То была славная страница в истории британского пролетариата, но в мои задачи не входит подробное ее описание. Скажу только, что в течение 1919-1921 гг. комитет развил бурную деятельность и сыграл очень большую роль во всех выступлениях английских рабочих, направленных против поддержки Англией российской контрреволюции. Кульминационным пунктом его деятельности были драматические события июля — августа 1920 г. В апреле 1920 г. Пилсудский начал свое наступление на Украину, и вскоре польские войска заняли Киев. Однако мощным контрударом Красная Армия выбила их из украинской столицы и затем погнала на запад. В середине июля Красная Армия подошла к Варшаве. В Лондоне и Париже поднялось страшное волнение. Ллойд Джордж и Клемансо ни за что не хотели допустить занятия большевиками польской столицы. Франция спешно отправила в Польшу военную миссию во главе с Вейганом, а [186] Англия стала угрожать отправкой в польские воды своего флота, если Советское правительство не приостановит наступления на Варшаву.

В то время между Лондоном и Москвой происходили переговоры, которые в конце концов привели к подписанию 16 марта 1921 г. первого торгового соглашения между обеими странами. С мая 1920 г. Л. Б. Красин находился в Англии и вел эти переговоры с Ллойд Джорджем, бывшим тогда премьер-министром, и Робертом Хорном, занимавшим тогда пост министра торговли. В начале июля Красин на короткое время уехал в Москву для консультации со своим правительством. 1 августа Красин вернулся в Лондон и 4 августа был принят Ллойд Джорджем. Британский премьер отказался обсуждать вопросы, связанные с торговыми переговорами, о чем собирался беседовать Красин, и взволнованно воскликнул:

— Ваши войска идут к Варшаве — это единственное, что в данный момент интересует Англию!

В ходе дальнейшего разговора Ллойд Джордж поставил ультиматум: либо Красная Армия прекращает наступление, либо британский флот через три дня выступает против РСФСР.

Буря протестов пронеслась по всей Англии. Комитет «Руки прочь от Советской России!» пустил в ход все имевшиеся в его распоряжении средства. 13 августа в Лондоне состоялась экстренная конференция представителей всех отраслей рабочего движения, которая постановила: создать Совет действия и объявить всеобщую стачку в случае начала военных операций против Советского государства. Этот акт имел решающее значение: британское правительство поняло, что война против Советской России невозможна, и дало отбой. Антисоветский пароксизм в Англии сразу кончился, торговые переговоры возобновились и, как уже упоминалось, счастливо завершились полгода спустя.

Героический период в истории комитета закончился, но боры ба, упорная, длительная борьба, осталась — борьба за развертывание англо-советской торговли, за установление дипломатических отношений между обеими странами (ведь торговое соглашение 1921 г. признавало Советское правительство только де-факто).

Когда 2 февраля 1924 г. лейбористское правительство Макдональда признало СССР де-юре, комитет не прекратил своего существования. Он только слегка реорганизовался. Вместо названия «Руки прочь от Советской России!» он получил теперь новое имя, более соответствовавшее изменившейся обстановке, а именно <blockquote>- blockquote>«Англо-русский парламентский комитет». Далее, в комитет, состоявший ранее главным образом из лидеров тред-юнионов, теперь были включены и лейбористские парламентарии. В дальнейшем комитет всегда стремился поддерживать в своей среде известное равновесие между представителями профсоюзной и политической отраслей рабочего движения. Что же касается работы комитета, то тут по-прежнему в порядке дня стояла систематическая [187] борьба за улучшение отношений между Англией и СССР. Ибо господствующий класс Великобритании никак не хотел примириться с существованием социалистического государства на нашей планете и все еще не терял надежды, что так или иначе его удастся задушить. Отсюда вытекали острые конфликты между Лондоном и Москвой в 1926 г. в связи с 7-месячной забастовкой английских горняков, которым помогали советские профсоюзы, а также в связи с революцией в Китае, где советские военные и политические эксперты оказывали помощь китайским демократическим силам. Антисоветский накал среди правящих кругов Лондона был тогда так велик, что в мае 1927 г. британское правительство разорвало дипломатические отношения с СССР.

Англо-русский парламентский комитет вел упорную борьбу против «твердолобого» правительства Болдуина, стоявшего у власти в 1924-1929 гг., борьбу в парламенте и вне парламента, на массовых митингах и в печати. А когда, несмотря на это, разрыв между Англией и СССР стал совершившимся фактом, комитет не сложил оружия, а поставил своей задачей борьбу за восстановление дипломатических отношений между обеими странами. Нельзя сомневаться, что усилия комитета сыграли существенную роль в победе лейбористов на выборах 1929 г. и в последовавшей затем в конце 1929 г. ликвидации разрыва, осуществленной вторым правительством Макдональда...

Да, все это невольно приходило мне на память, когда я смотрел на лица моих гостей, членов Англо-русского парламентского комитета, собравшихся за обеденным столом в нашем посольстве. Здесь присутствовали: А. Персель, который в течение многих лет оставался бессменным председателем комитета, В. П. Коатс, также бессменный секретарь комитета, далее ряд видных профсоюзных и политических деятелей рабочего движения — Р. Уоллхед, Дж. Хикс, Нил Маклин, Свелс и др. На обеде присутствовал также В. Ситрин, генеральный секретарь Конгресса тред-юнионов, тогда еще входивший в состав комитета. Несколько позднее Ситрин ушел из комитета, находя его линию слишком левой, но в конце 1932 г. он еще не решался на такой шаг. Когда все было съедено и подали кофе, по английскому обычаю начались тосты и речи.

Я сказал приветственное слово гостям, в котором, выражая удовольствие по случаю возобновления знакомства с моими старыми друзьями по 1925-1927 гг. (когда я работал в посольстве в качестве советника), я благодарил комитет за всю проделанную им работу и выражал надежду на ее дальнейшее расширение и укрепление. Затем я подробно охарактеризовал политическую ситуацию, как она нам рисовалась в тот момент, и подчеркнул особую важность предстоящих торговых переговоров между СССР и Англией. В заключение я выразил уверенность, что Англо-русский парламентский комитет и вообще все рабочее движение Англии окажут самую энергичную поддержку удовлетворительному разрешению вопроса о новом торговом соглашении. [188]

Персель отвечал от имени комитета. В краткой речи он заверил меня, что члены комитета, прошедшие уже не через одну бурю в англо-советских отношениях, приложат все усилия к тому, чтобы новое торговое соглашение как можно скорее увидело свет. Персель подчеркивал также важность сближения между нашими странами как одной из основных гарантий сохранения мира.

Потом выступали другие ораторы. Среди них оказался и Ситрин, который произнес витиеватый спич, построенный по рецепту: с одной стороны, нельзя не сознаться, с другой стороны, нельзя не признаться. Уже тогда было видно, что отставка Ситрина не за горами. Гости встретили его выступление вежливый молчанием.

Разошлись члены комитета далеко за полночь. В тот вечер я никак не думал, что всего лишь через четыре месяца мне так остро понадобится их помощь и при таких драматических обстоятельствах. Впрочем, об этом в свое время.

Дипломатический корпус

Я говорил до сих пор о моих встречах и знакомствах с англичанами. Однако параллельно с этим я устанавливал связи и контакты с дипломатическим корпусом, который в Лондоне всегда отличался необыкновенной пестротой и многочисленностью. Владения Англии в начале 30-х годов раскинулись по всем морям и океанам, и это, естественно, создавало у нее сложный переплет отношений со странами и народами во всех концах земли, а ее экономические, финансовые, стратегические и культурные интересы далеко выходили за пределы Британской империи. Лондон в описываемый период по традиции и в силу реального соотношения сил еще продолжал, хотя и с трудом, играть роль центра мировой политики и экономики.

Не удивительно поэтому, что все государства, существовавшие тогда на нашей планете, имели свои дипломатические представительства в Англии.

Осенью 1932 г., когда я приехал в Лондон, я нашел там 51 дипломатическое представительство. В этих представительствах согласно дипломатическому листу Форин оффис насчитывалось свыше 300 членов. Вместе с их семьями получалось около тысячи человек — шумная и большая дипломатическая колония! А к иностранным дипломатам из чужих стран прибавлялось еще весьма крупное число тех, кого по справедливости можно было бы назвать «имперскими дипломатами», — «высокие комиссары» Канады, Австралии, Новой Зеландии, Южной Африки плюс представители крупнейших колоний Великобритании.

При таких условиях вполне естественно, что установление отношений с дипломатическим корпусом также явилось одной из важнейших задач первых месяцев моего пребывания в Лондоне. Оно до известной степени облегчалось тем, что в то время Советский [189] Союз поддерживал дипломатические отношения только с 20 из 51 государства, которые имели свои представительства в Англии, Это были Англия, Франция, Германия, Италия, Япония, Турция, Персия, Афганистан, Китай, Австрия, Дания, Норвегия, Швеция, Финляндия, Эстония, Латвия, Литва, Польша, Болгария и Греция. Остальные три десятка, в том числе Соединенные Штаты Америки, делали вид, что не замечают существования Советской страны на нашей планете.

Первое, что мне бросилось при этом в глаза, было отсутствие в Лондоне тесной корпоративной жизни дипломатического корпуса, какую я наблюдал во время моей предшествующей работы в Токио и Хельсинки.

В Токио, например, в конце 20-х годов дипломатический корпус являл собой совершенно особую сферу, резко отграниченную от окружающей японской среды. Контакты между дипломатическим корпусом и местными жителями были ограничены и непрочны: отчасти тут мешала разница языков, культур, общего уклада жизни, а отчасти — чисто полицейские рогатки, которые ставило японское правительство.

Как во всяком замкнутом мирке, в дипломатической колонии Токио можно было найти все: дружбу, вражду, ссоры, сплетни, соперничество дам, соревнование мужей, любовные эскапады, поиски женихов, свадьбы и разводы...

Доктор Зольф, в прошлом морской министр кайзера Вильгельма, а в 20-е годы германский посол и дуайен дипломатического корпуса в Токио, любил, иронически прищурившись, спрашивать:

— Ну, что слышно нового в notre village diplomatique?{54}

И, говоря так, Зольф был не далек от истины.

В Лондоне картина была совсем иная. Когда вскоре после вручения, верительных грамот я вновь, уже «официально», посетил нашего дуайена де Флерио, он мне сказал:

— Дипломатический корпус здесь очень разрознен. Нет никакой корпоративной жизни. Встречаются дипломаты между собой редко, да и то большей частью у англичан: на приемах, обедах и так далее, устраиваемых либо британским правительством, либо представителями британской знати, британских деловых кругов. Я вот состою дуайеном уже несколько лет, однако есть главы миссий, которые никогда не были у меня и у которых я никогда не был. Кажется, я не всех даже знаю в лицо.

Де Флерио говорил правду. Корпоративной жизни у лондонского дипломатического корпуса не было. Для этого отсутствовали все необходимые предпосылки. Язык здесь не стоял препятствием для контакта между дипломатами и местной средой — обычно все лондонские дипломаты прекрасно говорили по-английски, а если кто-либо приезжал сюда без знания языка, то быстро им овладевал. Полицейских рогаток не существовало никаких: встречайся, [190] с кем хочешь, и говори, о чем хочешь. Богатых, хлебосольных хозяев, устраивающих приемы, — хлебосольных, конечно, по-английски — было здесь хоть отбавляй. В Лондоне имелось немало людей, которые могли созвать к себе на вечер и действительно созывали по тысяче человек сразу. Для иностранных дипломатов в Англии трудность состояла не в том, что «светских приглашений» было слишком мало, а в том, что их было слишком много. Сплошь да рядом несколько приглашений сталкивались в один день, и между ними приходилось делать выбор. И, наконец, дипломатический корпус в Лондоне (за вычетом советских дипломатов) смотрел на страну своего пребывания снизу вверх. Это относилось решительно ко всем иностранным представителям капиталистического мира, не исключая и американцев. Да, как это, может быть, ни покажется на первый взгляд странным, дипломаты Соединенных Штатов в Англии тогда испытывали своего рода «комплекс неполноценности» по отношению к своим хозяевам.

Возвращаюсь, однако, к лондонскому дипломатическому корпусу и моему знакомству с ним.

Традиционный дипломатический обычай, кодифицированный Венским конгрессом 1815 г., предусматривает, что после вручения своих верительных грамот новый посол делает визиты вежливости другим послам, уже ранее аккредитованным при главе данной страны, после чего эти послы наносят ему ответный визит. Напротив, посланники, находившиеся в данной столице и обычно представлявшие страны второго и третьего ранга, первые делают визит вновь назначенному послу, после чего этот посол уже наносит им ответный визит. Тем самым венский протокол подчеркивал разницу в статусе посла и посланника, которая в наши дни потеряла почти всякую реальность, ибо после второй мировой войны почти все страны возвели своих дипломатических представителей в ранг послов.

Когда я приступил к знакомству с дипломатическим корпусом, я прежде всего поставил себе вопрос: почему я должен считать себя связанным венским протоколом? Почему мне не внести в традиционный ритуал некоторые демократические нововведения, вытекающие из духа нашей эпохи и характера государства, которое я представляю? И я их внес без всяких угрызений совести, заботясь лишь о том, чтобы эти нововведения не создали каких-либо нежелательных осложнений для меня как посла, т. е. в конечном счете для политики Советского Союза.

Я рассуждал так: если в какой-либо город приезжает человек, то, желая познакомиться с интересующими его местными жителями, он первый делает им визит, а не ждет, пока они к нему приедут. Это вполне естественно и нормально с точки зрения простых общечеловеческих обычаев, Нет никаких разумных оснований допускать какое-либо исключение для лиц дипломатического звания. Поэтому я посетил сначала всех послов, а затем и всех посланников [191] тех стран, которые поддерживали дипломатические отношения с СССР. Это оказалось очень удачным шагом. Во-первых, я быстро и без задержек познакомился с интересовавшими меня главами миссий, что облегчило установление нужных мне контактов. Во-вторых, я сразу создал около себя атмосферу оживленных толков, притом не враждебного, а скорее благожелательного характера: мое поведение было необычно, но оно многим (особенно посланникам) понравилось. Люди есть люди, посланнику малой державы невольно льстило, когда посол великой державы, да еще такой, как СССР, первый делал ему визит. Реальное соотношение сил между представляемыми нами государствами исключало всякую мысль о возможности чего-либо вроде заискивания с моей стороны; оставалось поэтому лишь единственно возможное объяснение моего поведения, которое тогдашний норвежский посланник в Лондоне Фогт в разговоре с одним журналистом сформулировал так: «Новый большевистский посол не гордец и не делает разницы между представителями великих и малых держав».

Именно такой эффект мне и был нужен. Он облегчал создание трещин в окружавшей посольство стене враждебности и вместе с тем укреплял престиж СССР как носителя передовых идей человечества во всех делах — больших и малых.

M. M. Литвинов одобрил мое поведение, когда я информировал его о своих действиях.

Трагедия германского посла фон Хеша

Я уже говорил, что одновременно со мной верительные грамоты королю вручил новый германский посол Леопольд фон Хеш. Он был моим коллегой в течение последующих трех с половиной лет, вплоть до своей неожиданной смерти, и в памяти моей он остался как одна из наиболее интересных и вместе с тем одна из наиболее трагических фигур лондонского дипломатического корпуса тех дней.

Хеш, которому в момент его назначения послом в Англии было около 50 лет, принадлежал к числу лучших представителей германской дипломатии догитлеровской эпохи. Буржуазный демократ по своим взглядам, он был хорошо образован, имел прекрасные манеры, в совершенстве владел английским и французским языками и отличался исключительной памятью: прочитав раз страницу, он мог затем повторить ее от слова и до слова. Культурные интересы Хеша были весьма разнообразны: он любил литературу, понимал толк в искусстве, питал большое пристрастие к музыке. У Хеша было много друзей среди виднейших представителей германской интеллигенции, и не меньшее количество друзей он сумел завоевать в кругах английской интеллигенции.

Хеш был высок и строен, его красивое лицо было полно мысли [192] и внимания, в блестящих глазах искрился огонек веселого сарказма. Хеш был увлекательный собеседник — живой, остроумный, обаятельный. Одевался он прекрасно, и платье умел носить, как бог. Газеты утверждали, что Хеш имеет сто костюмов с таким же количеством соответствующих им шляп и ботинок и что гардероб посла занимает две большие комнаты, над которыми безраздельно царствует его верный слуга — лакей Губерт. Так ли это было, не берусь судить, но во всяком случае Хеш являлся законодателем мод среди мужских представителей лондонского дипломатического корпуса. В довершение всего Хеш был холостяк — это делало его еще более «интересным» и «интригующим» в глазах английского общества, особенно его женской половины, которая на британских островах (да и не только там) играет крупную роль в дипломатии и в политике.

Положение Хеша как посла с самого начала оказалось исключительно трудным. Он был назначен в Лондон в октябре 1932 г. последним предгитлеровским правительством Германии и приехал сюда из Парижа, где много лет с большим искусством и достоинством представлял веймарскую систему. Спустя три месяца после вручения Хешем своих верительных грамот к власти пришел Гитлер. Хеш остался германским послом и при Гитлере. Он как-то объяснил мне, что его побудили к этому патриотические соображения: он-де хотел служить интересам своего отечества независимо от того, каково стоящее в данный момент у власти правительство. Возможно, что эти соображения играли известную роль, но думаю все-таки, что дело было не так просто и благородно. Несомненно, большое значение имели иные расчеты — забота о карьере. Весьма вероятно также, что на первых порах Хеш, как и многие другие в то время, не верил в долговечность Гитлера и рассуждал так: перебьюсь год-два, а там «наци» выдохнутся, и все постепенно вернется к старому.

Как бы то ни было, но Хеш сохранил свой лондонский пост, и тут-то началась его трагедия. Хеш никогда не был, да и по самому существу своему и не мог быть наци, а служить ему приходилось гитлеровскому правительству. Наци Хешу явно не доверяли, однако до поры до времени они считали неудобным заменить его кем-либо из «своих», опасаясь враждебной реакции со стороны Англии. Вместо этого наци решили использовать Хеша в своих интересах, использовать его связи, авторитет и влияние в политических кругах Великобритании, которые действительно были велики. Но так как они сомневались в «благонадежности» Хеша, то поспешили отозвать из своего лондонского посольства большую часть старого, «веймарского» штата и вместо него отправили туда собственных, нацистских секретарей и советников, которые стали комиссарами при после. Внутренняя жизнь в посольстве превратилась для Хеша в настоящий ад. Он пытался спасти свое положение путем различных компромиссов, но это ему плохо удавалось. Ситуация все больше обострялась. Пока наци не чувствовали [193] себя достаточно прочно в седле, неустойчивое равновесие в положении Хеша сохранялось. Однако по мере укрепления Гитлера акции Хеша падали все ниже, а звезда Риббентропа всходила все ярче. Чувствовалось, что долго так продолжаться не может. И вот «счастливый случай» пришел на помощь наци: в апреле 1936 г. Хеш «скоропостижно скончался» в собственной ванне при каких-то весьма таинственных обстоятельствах. Так как смерть произошла в здании посольства, которое пользовалось экстерриториальностью, то английские власти не могли ни выяснить обстановки смерти, ни произвести вскрытие тела. А затем останки Хеша — также в экстерриториальном порядке — были отправлены в Германию... В Лондоне тогда ходили упорные слухи, что Хеш стад жертвой наци и что его гибель была нужна для расчистки дороги Риббентропу. Действительно, несколько месяцев спустя Риббентроп занял место Хеша.

Мои личные отношения с Хешем все время были хорошие. Хотя по воспитанию, вкусам, опыту, умонастроению Хеш чувствовал себя ближе к «западному» направлению германской дипломатии, он ясно сознавал огромную важность для его страны добрых отношений с Советским Союзом. В этом духе он не раз высказывался в наших беседах и одновременно выражал желание работать в Лондоне в контакте со мной. Я мог только приветствовать намерение Хеша. Потом пришел Гитлер, и положение круто изменилось. Политические отношения между СССР и Германией из дружественных превратились в напряженно-подозрительные и в дальнейшем — во враждебные. Но наши личные отношения с Хешем остались прежними, и в тех редких случаях, когда нам приходилось сталкиваться в обстановке, исключавшей присутствие нацистских комиссаров (на обедах в английских домах и т. п.), германский посол всячески старался подчеркнуть, что, несмотря на свою службу Гитлеру, в глубине души он продолжает оставаться самим собой. Помню, как-то в конце 1935 г., незадолго до своей смерти, Хеш бросил в разговоре со мной: «Какая грязная вещь политика! В этом я особенно убедился в последние месяцы». Хеш не захотел уточнять своего восклицания, но по смыслу разговора было ясно, что он имел при этом в виду гитлеровскую политику вообще и нацистские интриги против него лично в частности. Слова Хеша были проникнуты тяжелыми предчувствиями. Спустя несколько месяцев Хеша не стало.

В дни молодости, еще в царские времена, когда я работал в земстве, мне иногда по делам службы приходилось попадать в старинные поместья, в прошлом роскошные и блестящие, а теперь находившиеся в состоянии развала и запустения... Вы въезжаете во двор. Ворота покосились и плохо закрываются. Резные украшения на них облезли и наполовину обвалились. Большой сад со следами искусно распланированных аллей зарос бурьяном и крапивой. Старик инвалид с одним глазом и трясущейся рукой встречает вас и приглашает к хозяину. Дряхлая собака с поседевшей мордой, устало тявкнув раз или два для проформы, вновь успокаивается и сворачивается клубочком на солнце. Вы входите в дом — половицы крыльца скрипят и шатаются. Внутри тишина и прохлада. Древняя мебель полиняла и выцвела, кожа потерлась, ножки обились, стекла в шкафах треснули. К вам выходит хозяин — он в просторном халате, лысый, с трубкой в зубах. Подают чай. На столе старинная посуда из дорогого фарфора, но носик у чайника отбит, блюдце склеено и амуры на вазе для печенья потеряли все свои краски. За чаем нынешний владелец имения долго и нудно рассказывает, что его отец и дед жили очень хорошо, что ему досталась в наследство только куча долгов, что сейчас именно заложено и перезаложено, что денег ни на что не хватает и что не сегодня-завтра поместье будет продано с молотка. Вы уезжаете из поместья с мыслью: «Все в прошлом...»

Вот такое же впечатление произвело на меня австрийское посольство, когда я в первый раз попал в его стены.

Было ясное осеннее утро. Я приехал с визитом к австрийскому посланнику барону Георгу фон Франкенштейну. Дом посольства был большой, шикарный дом английского стиля в наиболее фешенебельной части Лондона, но от времени и недостаточного ремонта он как-то обшарпался, потемнел и облупился. Широкая блестящая лестница, устланная поношенными коврами, была украшена монументальными портретами Марии-Терезии, Иосифа, Леопольда и Франца-Иосифа. Старые императоры смотрели строго и торжественно из-под толстого слоя пыли, осевшего на полотнах. В красивой приемной стояла старинная мебель, висели картины, пестрели изящные безделушки. Все было дорогое, со вкусом подобранное, но на всем лежала тяжелая рука времени, на всем был какой-то неуловимый налет запустения и упадка. Казалось, паутина висит в углах. Конечно, паутины не было, но ее невольно искал глаз.

Пока я сидел в приемной, по коридору прошмыгнули две монашки в широких ярко-белых накрахмаленных чепчиках. «Зачем они здесь?» — невольно мелькнуло у меня в голове, и тут же сам собой сформулировался ответ: «Чтобы напоминать о бренности всего земного!»

Франкенштейн принял меня у себя в кабинете. Вся комната была завешана и заставлена разными диковинками Азии: картинками, статуэтками, лакированными коробочками, вазами, изображениями Будды и т. д. А прямо против письменного стола возвышался уродливый восточный идол с загадочной улыбкой на устах. И тут все говорило о прошлом, не о настоящем.

Хозяин любезно пожал мне руку и усадил в кресло около себя. Он был высок, худощав, с впалыми щеками и костлявыми руками. [195] Лицо было узкое, продолговатое, нос длинный, тонкий, с горбинкой. Под большим лбом, переходящим в лысину, глубоко сидели трагические глаза. Слегка волнистые седоватые волосы, откинутые назад, пышно прикрывали виски и легкой перемычкой бежали по темени. На взгляд Франкенштейну было лет за 50. Во всем облике его было что-то средневековое: не то монах иезуитского ордена, не то странствующий рыцарь феодальной эпохи. Глядя на Франкенштейна, я еще раз подумал, что монашки здесь очень к месту.

Наш разговор вначале носил чисто протокольный характер, Потом я осторожно стал его переводить на биографию хозяина. Франкенштейн очень живо реагировал на это, и спустя четверть часа я знал, что он рьяный католик и старый холостяк, что род его насчитывает свыше тысячи лет и дал немецкому народу много видных прелатов и государственных людей, что отец его был австро-венгерский дипломат и что сам Франкенштейн побывал в качестве дипломатического работника в Петербурге, Риме, Токио и Лондоне. Одно время он был секретарем министра иностранных дел барона Эренталя и по окончании войны 1914-1918 гг. состоял членом австрийской делегации, подписавшей Сен-Жерменский договор с Антантой.

Я поинтересовался, давно ли Франкенштейн находился в Лондоне. Выяснилось, что он работает в Лондоне уже не первый раз. В 1913 г. он был назначен сюда в качестве коммерческого советника австро-венгерского посольства и оставался здесь вплоть до начала первой мировой войны. В 1920 г. Франкенштейн был назначен в Лондон посланником послевоенной Австрийской республики и вот с тех пор остается в Англии в качестве дипломатического представителя своей страны.

В этот момент в дальнем углу кабинета неожиданно открылась незаметная на первый взгляд дверь, и оттуда осторожно выглянула миловидная женская физиономия, однако, увидев чужого человека, тотчас же скрылась. Франкенштейн, конечно, заметил, что произошло, но лицо его осталось по-прежнему бесстрастным и невозмутимым. Он помолчал немного и вдруг, точно осененный какими-то дальними видениями, заговорил прочувствованно, полузакрыв глаза:

— Какая жизнь, здесь была, когда я первый раз попал в Лондон перед войной! Какие блестящие балы давались вот в этом самом здании, где мы с вами сейчас находимся! Какие веселые карнавалы устраивались! Какие люди сюда собирались! Сколько могущества, славы, богатства видели эти стены!.. Все прошло, как сон!

Франкенштейн глубоко вздохнул и, точно выходя из транса, вернулся на землю.

— Я нашел наше посольство после окончания войны, — продолжал посланник, — в большом запустении... Страшно вспомнить! Вот уже 12 лет, как я прилагаю все усилия к тому, чтобы его восстановить, возродить, но это теперь так трудно. Государство наше стало маленьким и бедным. Денег [196] нет. На ремонт не хватает. Все постепенно разрушается, а я ничего не могу сделать. Это бессилие горше всего...

Я не прерывал скорбных излияний Франкенштейна, а они текли, как тихий ручей.

— В сущности, это здание для нас сейчас велико... Оно было впору для обширной империи, существовавшей до 1914 г. Но для государства с семью миллионами жителей такое посольство роскошь... Мне не хочется, однако, отказываться от старого дома, с которым связано столько дорогих воспоминаний — государственных и личных...

Да, Франкенштейн был весь в прошлом. В своих воспоминаниях «Facts and features of my life», опубликованных в Лондоне в 1939 г., он сам, между прочим, пишет:

«Казалось, экзамен (для поступления на дипломатическую службу, который он выдержал в 1903 г. — И. М. ) открывал передо мной дорогу в будущее. Даже если бы Австрия оказалась вовлеченной в войну, все-таки, — думалось мне, — монархия, существующая тысячу лет и пережившая много трудных военных кампаний, уцелеет как политическое выражение национального бытия. Я мог поэтому надеяться в дальнейшем служить своей стране в качестве посланника, может быть даже посла, а затем, подобно моему отцу, выйти в отставку и провести вечер моей жизни на положении тайного советника и члена верхней палаты парламента, дыша приятной и интересной атмосферой искусства и политики в имперской столице. Увы! Человек предполагает, а бог располагает! Как все иначе вышло!»

Здесь весь Франкенштейн: аристократ, монархист, католик, корнями своими ушедший в социально-политические пласты далекого прошлого. История жестоко расправилась со всем тем миром, в котором вырос и в котором собирался умереть Франкенштейн. Великой империи, которой он хотел служить, не стало. Старинная австрийская аристократия, которая его породила, распалась и рассыпалась. Тысячелетняя монархия, на жизнеспособность которой он так рассчитывал, рухнула. Осталась одна католическая религия, и Франкенштейн судорожно ухватился за этот последний якорь спасения. Добрый католик с молодости, он стал особенно набожным после первой мировой войны. И чем больше сгущались тучи на европейском горизонте, чем труднее делалось положение Австрии, тем сильнее он впадал в состояние, близкое к религиозному мистицизму. Помню, однажды, незадолго до второй мировой войны, мне пришлось выступать вместе с ним и другими послами на одном собрании, посвященном столь прозаическому вопросу, как вопрос о расширении изучения иностранных языков. Речь Франкенштейна была похожа на молитву и на исступленный призыв к богу. Даже англичане, которые, вообще говоря, не прочь апеллировать к небу в публичных выступлениях, были шокированы слишком «папистским» тоном австрийского посланника. [197]

Но в этом в сущности не было ничего удивительного. Приехав в Лондон в 1920 г., Франкенштейн оказался у разбитого корыта. Ему приходилось представлять здесь не великую державу, с мнением которой считаются в европейском концерте, а маленькое, слабое государство, неуверенно балансирующее на краю пропасти. В 20-е годы Франкенштейн должен был вымаливать у победителей денежные субсидии для предупреждения финансового банкротства Австрии. В 30-е годы положение еще более ухудшилось: с приходом Гитлера к власти Франкенштейну пришлось обивать пороги английских министров в страхе за самое существование Австрии. Несмотря на это, Австрия все-таки погибла.

Надо отдать справедливость Франкенштейну, с чисто дипломатической точки зрения он был очень хороший посланник. Располагая совершенно ничтожными политическими ресурсами, Франкенштейн очень ловко и искусно вел свою игру. Он умел использовать в австрийских интересах всякую, даже самую маленькую возможность. Особенно это относилось к искусству. Будучи сам любителем музыки, Франкенштейн превратил свое посольство в центр музыкальной и артистической жизни, где встречались английские и австрийские певцы, композиторы, актеры, режиссеры, художники и другие служители искусства. Устраиваемые Франкенштейном музыкальные вечера, фестивали, выставки и т. п. были очень популярны и славились высоким качеством. Все это создавало около австрийского посольства особый ореол. О нем много говорили, его выделяли из скучной вереницы дипломатических представительств второстепенных стран и ставили вровень с посольствами великих держав. Так с помощью муз Франкенштейн до известной степени компенсировал недостаток политического влияния послевоенной Австрии. Не будь этого, его посольство просто превратилось бы в маленькую захудалую канцелярию по австрийским делам.

Впрочем, Франкенштейн не ограничивался только сферой искусства. Он усердно старался также укрепить, поскольку это было вообще возможно, политический престиж Австрии и ее лондонского посольства. Это в значительной степени облегчалось тем обстоятельством, что, будучи монархистом, аристократом, католиком, Франкенштейн являлся «своим» человеком для английского двора и для правоконсервативных кругов. И Георг V, и Георг VI всегда относились лично к Франкенштейну очень хорошо, приглашая его во дворец, и разными иными способами демонстрировали свое благоволение. Он был желанным гостем и в домах таких махровых английских консерваторов, как лорд Лондондерри, лорд Ридесдель, лорд и леди Астор и др. Франкенштейн сумел хорошо использовать все эти связи политически, добывая займы и субсидии для своей страны, организуя визиты руководителей Австрии в Лондон и т. п. В мое время в Англию приезжал Дольфус, канцлер-карлик (его убили нацисты [197] в 1934 г.). Позднее британскую столицу посетил преемник Дольфуса на посту канцлера Шушниг. Сам Франкенштейн до конца остался антинацистом. Корни этих настроений австрийского посланника приходилось искать, конечно, не в его склонности к демократии (каковой у него как раз не было), а в его приверженности к аристократизму, католицизму, австрийскому национализму. Известную роль, вероятно, играло и его англофильство — в Лондоне он провел свыше 20 лет. Как бы там ни было, но сразу же после оккупации Австрии германскими войсками в марте 1938 г. Франкенштейн вышел в отставку и отказался служить Гитлеру.

Что было дальше делать? Франкенштейн недолго раздумывал над своим будущим. Английские друзья очень скоро предоставили ему выгодный «бизнес» в Сити, а 25 июня 1938 г. английский король пожаловал ему английское дворянство. Из барона Георга фон Франкенштейна он превратился в сэра Джорджа Франкенштейна. Около того же времени этот старый, казалось, закоренелый холостяк вдруг женился на молодой англичанке с внешностью красавицы из трагической сказки: бледное, как маска, лицо, черные, как вороново крыло, волосы, ярко-пунцовые губы и горящие огнем глубоко сидящие глаза.

Старый австрийский аристократ с тысячелетней традицией власти и господства кончился. Начался средний преуспевающий английский бизнесмен, слегка позолоченный дворянской короной...

Жена посла может во многом способствовать успеху его работы. Этого часто не понимают люди, мало знакомые с конкретными функциями посольства, но тем не менее это несомненно так.

Работа посла имеет две стороны. Во-первых, он поддерживает официальные отношения между правительством, его пославшим, и правительством, при котором он аккредитован, т. е. вручает и получает ноты, письма, меморандумы и другие документы, делает устные заявления, а также ведет переговоры по текущим вопросам. Во-вторых, посол в стране своего аккредитования завязывает и укрепляет связи с государственными людьми, с различными общественными и политическими кругами, партиями, группами, отдельными видными лицами, ибо без таких связей он не будет в состоянии ни ориентироваться как следует в окружающей обстановке, ни воздействовать в желательном ему духе на взгляды и настроения как правящих слоев, так и широких массе этой страны. Вторая функция посла в современных условиях очень важна и подчас по своему значению превосходит первую функцию, особенно в странах с широко развитой общественной жизнью вроде Англии или США.

Женя посла имеет мало отношения к первой функции посла, [199] т. е. поддержанию официальных отношений между двумя правительствами. Но зато она имеет большое и притом совершенно деловое отношение ко второй его функции, т. е. к завязыванию и укреплению связей. Ибо как на практике осуществляется эта вторая функция? Она осуществляется главным образом путем постоянных встреч с интересными для посла людьми — либо в посольстве, либо вне посольства. Часто посла приглашают к себе на завтраки, обеды, чаи, вечера и т. п. местные жители или члены аккредитованного в данной стране дипломатического корпуса — обычно в таких случаях приглашение посылается пойлу и его жене. Часто посол сам приглашает к себе местных людей, и членов аккредитованного в данной стране дипломатического корпуса на приемы, обеды, завтраки, чаи т. п. — обычно в таких случаях приглашения посылаются мужьям вместе с женами. Естественно, что гостей принимает посол вместе со своей женой. И, как везде и всегда, от личности хозяйки зависит тут очень многое.

Дипломатическая практика знает различные формы приемов. В мое время в Лондоне советское посольство имело три основных концентрических круга связей. Первый, самый внешний, к концу 30-х годов насчитывал до тысячи человек: это были люди, которые когда-либо по какому-либо случаю приходили в контакт с советским посольством и обнаружили при этом дружественное или хотя бы нейтральное отношение к СССР. Постоянных связей с ними посольство не поддерживало и приглашало к себе лишь по каким-либо особым случаям, например на ежегодный прием 7 ноября, где собиралось 700-800 и больше гостей. С точки зрения дипломатической «полезности» этот первый круг связей имел наименьшее значение. Он придавал лишь блеск и реноме нашим большим приемам, ибо англичане считают, что прием удался, если на нем была толкучка и такая теснота, что трудно было протиснуться к хозяевам. В других отношениях первый круг мало что давал.

Второй круг связей посольства насчитывал человек 200. Это были люди, которые по тем или иным соображениям более серьезно интересовались СССР и с которыми посольство поддерживало более регулярные отношения: часто приглашало их целиком или группами на свои малые приемы, обеды, завтраки, чаи, музыкальные вечера или кинопросмотры. Среди людей второго круга было много видных фигур из мира политики, экономики, рабочего движения, литературы, искусства, науки, и с точки зрения дипломатической «полезности» они представляли серьезную ценность. Некоторые из них (например, Веббы, Бернард Шоу и др.) были вдобавок просто приятны и интересны как личности.

Наконец, третий и самый узкий круг связей посольства насчитывал всего человек 50. Это были люди, которые поддерживали с посольством постоянные и дружественные связи (какими бы мотивами они ни вызывались) и которые были частыми гостями [200] в наших стенах. Среди них имелись министры и другие высокопоставленные лица, крупные политики и деловые люди, редакторы больших газет и видные журналисты, знаменитые писатели и ученые. С точки зрения дипломатической «полезности» люди третьего круга имели наибольшее значение, и я, естественно, старался сохранять с ними наилучшие отношения, приглашая их на совсем маленькие неофициальные обеды или завтраки, где присутствовали лишь пять, семь или десять человек и где за столом можно было спокойно поговорить, поспорить, посмеяться... Обязательно посмеяться, ибо англичане — люди с юмором и любят шутку, иронию, остроумный афоризм.

Мой долгий дипломатический опыт убедил меня, что наибольшую деловую ценность для посла представляют именно малые приемы, особенно только что упомянутые неофициальные встречи за столом с самым ограниченным числом участников. И вот тут-то как раз роль жены посла чрезвычайно возрастает.

Есть еще одна сфера, где умная и политически грамотная жена может оказать серьезные услуги послу в его работе, — это поддержание контактов с женами министров, дипломатов, политиков, общественных деятелей. Такие контакты (в странах вроде Англии, США, Франции) сильно облегчают ему возможность находиться в курсе всех событий, волнующих правящие круги.

Мне думается поэтому, что при подборе работников для дипломатической работы за рубежом, особенно на роли послов и советников, нашему Министерству иностранных дел следует интересоваться не только их собственными качествами, но также и качествами их жен. Было бы совсем неплохо женам будущих послов а советников проходить специальную подготовку, включающую широкое знакомство с литературой, искусством и другими отраслями культуры. Это много способствовало бы успешной работе советской дипломатии.

Мне хочется в данной связи сказать сердечное слово благодарности моей собственной жене, которая всегда была моим добрым другом и помощником в дипломатической работе, нередко в чрезвычайно трудной обстановке.

Общий дипломатический этикет предусматривает, что, после того как посол сделал визиты министрам и послам, жена посла делает свои визиты женам министров и послов. Моя жена решила следовать этому правилу. Однако ввиду ледяной атмосферы, окружавшей в 30-е годы советское посольство, мы с женой пришли к выводу, что по части министерских жен ей пока лучше ограничиться сферой министерства иностранных дел. Ибо существовала опасность, что жены министров других ведомств, менее связанные правилами дипломатического этикета, под каким-либо предлогом не захотят ее принять. Мы решили не рисковать какими-либо нежелательными инцидентами. В результате моя жена сделала визиты только леди Саймон и леди Ванситарт (женам министра иностранных дел и его постоянного заместителя). [201]

Что касается жен послов и посланников, то здесь, как нам тогда казалось, не приходилось ожидать каких-либо неприятных сюрпризов, ибо обмен протокольными визитами между главами миссий и их женами был слишком прочно установившейся традицией. Поэтому моя жена сделала визиты женам послов и посланников всех тех стран, которые поддерживали с СССР дипломатические отношения, игнорируя, подобно мне, требования венского ритуала. В общем все обошлось благополучно. Однако — и это было характерно для политической атмосферы 30-х годов — даже и тут произошли два инцидента антисоветского характера, о которых я расскажу ниже.

Визит к леди Саймон мы сделали вместе. Она приняла нас у себя на квартире. Саймоны жили неподалеку от советского посольства. Мы приехали в «чайное время» (около 5 часов дня), и леди Саймон сразу же стала угощать нас чаем с сандвичами. Потом появился сэр Джон Саймон, но спустя четверть часа уехал, сославшись на какие-то срочные дела. Леди Саймон — маленькая, немолодая,- болезненная женщина с рыжими волосами — старалась казаться приветливой и интеллигентной. Она вытащила произведения Толстого ж Чехова на английском языке и всячески старалась показать, что знает и ценит русскую литературу. Потом она рассказывала о своей общественной деятельности, причем особенно распространялась о своей работе по борьбе с проституцией и международной торговлей женщинами. Весь разговор носил какой-то натянутый, искусственный характер, и от него у нас с женой осталось неприятное впечатление. Жена министра иностранных дел не сочла нужным сделать ответный визит моей жене и ограничилась присылкой своей визитной карточки. С чисто протокольной точки зрения это было допустимо, но явно означало желание показать, что температура наших отношений близка к нулю. Знакомство моей жены с леди Саймон, как и следовало ожидать, в дальнейшем не поддерживалось, ибо для этого отсутствовали все политические и личные предпосылки.

Совсем иначе вышло с леди Ванситарт. Жена сделала ей визит одна. Леди Ванситарт приняла ее просто, тепло, даже задушевно. Гостья и хозяйка сразу понравились друг другу. Они долго сидели в библиотеке Ванситартов и беседовали об искусстве, литературе, поэзии. Потом леди Ванситарт сделала ответный визит моей жене, и к концу визита я зашел в салон, где они сидели, чтобы познакомиться с супругой постоянного товарища министра. Леди Ванситарт при этом сказала, что она не любит светской жизни и мало общается с дипломатическим корпусом, давая понять, что ее визит к нам является редким исключением. Тогда мы с женой не поверили ей и сочли ее намек за простую любезность, но позднее убедились, что она была вполне искренна: ее действительно чрезвычайно редко можно было увидеть на английских приемах и почти никогда в посольствах и миссиях.

В дальнейшем отношения между моей женой и леди Ванситарт [202] укрепились, что, естественно, благоприятно отражалось и в моих отношениях с Ванситартом.

Обмен визитами между моей женой и женами послов и посланников в общем прошел гладко, по протоколу. Мы завели при этом такой порядок: когда иностранные дипломатические дамы делали моей жене ответный визит, я обычно заходил в салон, где жена принимала гостей, но не в самом начале, и таким путем знакомился с «лучшими половинами» моих дипломатических коллег.

Теперь несколько слов о двух эпизодах антисоветского характера, которыми сопровождалась «визитная кампания» моей жены.

Первый эпизод был просто забавен, но хорошо иллюстрировал дух тогдашнего времени. Свой первый визит жена, как полагается, сделала супруге дуайена мадам де Флерио. Мадам приняла мою жену в окружении большого количества молодых людей — секретарей французского посольства. Несмотря на многолетнее пребывание в Лондоне, она очень плохо объяснялась по-английски, и один из секретарей был ее переводчиком. Все разговоры носили настолько протокольный характер, что моя жена внутренне не могла не улыбаться.

Спустя несколько дней мадам де Флерио сделала ответный визит моей жене. Она приехала с взрослой дочерью, которая играла роль переводчицы, и между прочим вручила жене пачку своих визитных карточек, с которыми моя жена должна была делать визиты другим женам дипломатов. Строго по этикету полагается, чтобы жена дуайена лично представляла вновь приехавшую жену посла женам уже находящихся на месте послов. Так мадам де Флерио и поступала, когда речь шла о женах американского, японского или итальянского послов. Но причинять себе столько беспокойства из-за жены советского посла? Нет, это было уже слишком... И мадам де Флерио ограничилась передачей моей жене своих визитных карточек. При каждом визите моя жена наряду с своей карточкой должна была оставлять также карточку жены дуайена в знак того, что последняя как бы невидимо присутствует вместе с ней. Такая форма представления тоже имеется в дипломатическом этикете, но применение ее означает ледяную холодность отношений между представляющей и представляемой. Мадам де Флерио не могла удержаться от соблазна сделать этот булавочный укол по адресу моей жены, а по существу по адресу Советского государства.

Жена принимала мадам де Флерио с дочерью внизу, в так называемой серой гостиной посольства, имевшей довольно оригинальную дверь: она была сделана так, что, когда закрывалась, то ее трудно было отличить от стены. Создавалось впечатление, что пред вами сплошная стена. Во время визита из окна потянуло ветром, и дверь внезапно захлопнулась. На лице мадам де Флерио вдруг появилось выражение испуга.

— Это что же? — с ажитацией воскликнула гостья. — Секретная дверь? [203]

Дочка боязливо придвинулась к матери. Моя жена весело рассмеялась и ответила:

— Да, да, страшно секретная дверь!

С этими словами она встала и нажала на скрытую в двери ручку. Дверь открылась, и гостьи вздохнули с облегчением. Однако через две минуты они поспешили откланяться.

В те дни антисоветская агитация представляла советские посольства как ширму для махинаций ГПУ, и в ярких красках расписывала высосанные из пальца секретные комнаты, подвалы с решетками и всякие другие «ужасы», якобы существующие в каждом представительстве СССР за границей. Бедные француженки, видимо, до такой степени были напичканы всей этой белибердой, что пришли в совершенную панику от случайно захлопнувшейся двери.

Другой эпизод был более серьезен, но тоже хорошо отражал господствующую тогда атмосферу.

Дания принадлежала к числу государств, с которыми у Советского Союза существовали дипломатические отношения.

В Лондоне Дания была представлена графом Алефельдом Лаурвигом, которому я своевременно сделал протокольный визит. Он принял меня любезно, мы с четверть часа поболтали «о том, о сем, а больше ни о чем» и распрощались. Затем посланник сделал мне ответный визит. Никаких интересных разговоров при этом не было, но все в наших официальных отношениях с ним шло нормально.

Когда моя жена стала делать свои визиты, очередь в конце концов дошла и до графини Алефельд. Моя секретарша позвонила в датское посольство и спросила, когда графиня могла бы принять жену советского посла. В ответ ей сообщили, что графиня больна и, к сожалению, не может сейчас принять мадам Майскую. Так как все люди смертны и подвержены недугам, то жена приняла это известие как должное и даже пожалела датскую посланницу. В тот момент мы еще не знали, кто такая графиня Алефельд. Спустя несколько дней жена прочитала в газетах, что датская посланница присутствовала на одном английском приеме. Мы решили, что, очевидно, она выздоровела, и моя секретарша вторично позвонила в датское посольство, справляясь, когда моя жена смогла бы нанести визит графине. Ей ответили, что графиня завтра уезжает на несколько недель в Данию и по возвращении сообщит, когда сможет принять мою жену. Такое неудачное совпадение нам показалось несколько странным, но формально придраться было не к чему. Прошло месяца полтора. Из газет мы знали, что графиня Алефельд ездила на родину, но уже давно вернулась в Лондон, однако обещанного сообщения от нее так-таки не поступало. Вся история начинала принимать какой-то загадочный характер, и я решил навести справки. Что же оказалось?

Оказалось, что жена датского посланника не датчанка, а русская, и не просто русская, а бывшая фрейлина императрицы Марии [204] Федоровны (жены Александра III и матери Николая II). Ларчик, таким образом, просто открывался: графиня Алефельд была махровой белогвардейкой и просто не желала обмениваться визитами с женой советского посла.

— Ну, если так, — решили мы с женой, — так мы тебя проучим!

Жена, разумеется, больше не пыталась возобновить разговор о визите, и так как графиня Алефельд с своей стороны тоже не проявляла никакой инициативы, то в конце концов вышло так, что официально мы с ней остались незнакомы. Когда у нас в посольстве бывали какие-либо большие приемы, на которые приглашались все дипломаты с женами, мы регулярно посылали приглашения только графу Алефельду, с которым я был официально знаком, но без графини Алефельд, с которой моя жена была официально незнакома. С точки зрения нормального дипломатического этикета такое поведение было, конечно, издевательством над Алефельдами, но почтенная графиня пожинала то, что посеяла.

История эта стала достоянием дипломатического корпуса и английских политических кругов (сознаюсь, мы кое-что сделали для ее популяризации), везде вызывая смех по адресу графской четы.

Эта протокольная война между советским посольством и датской миссией в Лондоне шла год за годом, в течение шести лет, вплоть до отъезда Алефельдов на родину. Когда в 1938 г. на смену Алефельду приехал новый датский посланник граф Ревентлов, я при первом же свидании с ним откровенно рассказал ему о причинах этой «войны» и выразил надежду, что отныне отношения между советским посольством и датской миссией будут вполне-нормальны. Ревентлов заверил меня, что все будет в порядке. Он сдержал свое слово, и с тех пор между советскими и датскими дипломатами в Лондоне не только восстановился мир, но и начали постепенно складываться хорошие отношения.

Отдельно хотелось бы сказать о дипломатах — членах «Комитета по невмешательству в дела Испании», существовавшего в Лондоне в 1936-1939 гг., в период национально-революционной войны в Испании.

Начну с лорда Плимута. Это был аристократ, род которого получил баронское звание еще в начале XVI в. Он являлся пятнадцатым по счету бароном в своем роду и был женат на дочери одиннадцатого по счету в своем роду графа Вемисс.

Окончив аристократическую школу в Итоне и затем Кембриджский университет, Плимут, убежденный консерватор и один из крупнейших помещиков страны (он владел 12 тыс. га земли), избрал политическую карьеру: был членом лондонского муниципалитета, депутатом парламента, товарищем министра в нескольких ведомствах и, наконец, в 1936 г. стал заместителем министра иностранных дел. [205] Высокий, плечистый, лет 50, с большой головой, покрытой редкими блекло-желтыми волосами, со спокойно-респектабельным выражением лица, Плимут как бы воплощал в себе образ, обычно связываемый с понятием «лорд». Он обладал прекрасными манерами и изысканно-дипломатическим складом речи. Все его движения, жесты, повадки были исполнены благообразной торжественности. Вдобавок к этому Плимут отличался большой выдержкой: за все два с половиной года работы комитета я не помню ни одного случая, когда бы он вышел из себя и наговорил каких-либо резкостей (хотя поводов для того было достаточно).

Однако в этом большом, импозантном и холеном теле жил небольшой, медлительный и робкий ум. Природа и воспитание сделали Плимута почти идеальным олицетворением английской политической посредственности, которая питается традициями прошлого и заповедями стертого пятака.

В качестве председателя комитета Плимут представлял собой совершенно беспомощную и часто комическую фигуру. Правда, он умел, сделав серьезно-бесстрастную мину, суммировать в гладких фразах итоги прений (сказывался продолжительный парламентский опыт) и был бы, несомненно, хорошим руководителем какой-либо солидной и спокойной комиссии по рассмотрению вопроса об открытии нового университета или по размежеванию границ между двумя провинциями. Однако Комитет по невмешательству в испанские дела меньше всего напоминал такую комиссию. Это была не тихая заводь, а стремительно мчащийся по камням поток. На каждом шагу таились опасности. Неожиданные ходы и контрходы членов комитета то и дело создавали критические ситуации. Даже в Лиге Наций — этом первенце новой, демократической дипломатии — не было ничего подобного.

Председателю комитета чуть не на каждом заседании приходилось сталкиваться с взрывами политических мин, с настоящими дипломатическими бурями. От него требовались быстрота, сообразительность и гибкость мысли, умение вовремя предложить приемлемый для сторон компромисс. А у Плимута ничего этого не было. Не удивительно, что он часто попадал в чрезвычайно тяжелое положение, и тогда... Впрочем, я лучше нарисую типичную картинку.

В порядке дня стоит какой-либо острый вопрос. Разгорается жаркая дискуссия. Мнения советского и фашистских представителей прямо противоположны. Представители так называемых демократических держав колеблются. Как председателю Плимуту надо занять какую-то позицию и повести за собой большинство членов комитета. Но Плимут не знает, на что решиться. На его лице изображается мучительное недоумение. Он обращается к стоим советникам — Фрэнсису Хеммингу, сидящему слева, и Робертсу, сидящему справа. Между ними начинается какая-то торопливая консультация шепотом. Рекомендации советников оказываются разными, нередко даже противоположными, ибо Хемминг [206] сочувствовал испанской демократии, а Роберте был сторонником Франко. Растерянность на лице Плимута возрастает, он то краснеет, то бледнеет и наконец, приняв сурово-бесстрастный вид, торжественно изрекает:

— Заседание откладывается!

Таков был обычный прием Плимута во всех затруднительных случаях. Надо ли удивляться, что комитет и подкомитет на протяжении всего времени своего существования очень напоминали судно без капитана.

Иного типа человеком был представитель Франции Шарль Корбен. Этот католик по убеждениям, юрист по образованию и профессиональный дипломат по опыту работы к своим 60 годам прошел разностороннюю дипломатическую практику в Париже, Мадриде, Риме, Брюсселе и с 1933 г. занимал высокий пост французского посла в Лондоне. Ходили слухи, что в прошлом он пережил тяжелую личную драму и после того навсегда остался холостяком. Но знаю, насколько это было верно, но не подлежал сомнению факт, что в Лондоне с ним не было жены. На приемах во французском посольстве в качестве хозяйки всегда выступала жена первого секретаря.

По внешности Корбен мало походил на типичного француза. Шатен с проседью, с гладко выбритым лицом и спокойными серо-стальными глазами, он скорее напоминал потомка викингов. Движения у Корбена были неторопливые, уверенные, голос глуховато-ровный, с покашливаниями, эмоции крепко заперты в дипломатическом футляре. Никогда, даже в моменты наибольшего раздражения, он не повышал тона и не забывал правил хорошего поведения. Выступал Корбен в комитете обычно по-французски, хотя вполне свободно владел английским языком. Всегда блокировался с Плимутом, но его линия была более ясной и последовательной, чем линия председателя. Корбен считал, что война в Испании является досадным осложнением для Франции, и если ее нельзя сразу ликвидировать, то необходимо по крайней мере всячески приглушать и любыми мерами способствовать скорейшему окончанию боевых действий. Приведет ли это к победе демократии, или к победе фашизма, или к какому-либо компромиссу между ними, имело для Корбена второстепенное значение — он заботился лишь о том, чтобы события в Испании перестали путать дипломатические карты Парижа.

Французский посол принадлежал к той многочисленной в 30-е годы школе западных дипломатов, которые, отказавшись от концепций большой дальновидной (хотя бы и буржуазной) политики, всецело погрязли в тине мелкой повседневной политической возни. Такую линию Корбен вел все время, из заседания в заседание, при обсуждении каждого конкретного вопроса, встававшего перед комитетом или подкомитетом. Сейчас, в свете исторической перспективы, становится особенно ясным, что Корбен как представитель Франции несет никак не меньшую ответственность, чем Плимут, [207] за ту близорукую, позорную линию поведения, которую проводили тогда «демократические» державы в отношении Испанской республики.

Судьба жестоко покарала Корбена за его политические грехи: когда в 1940 г. «200 семей» предали Францию и топот германских батальонов раздался на улицах Парижа, Корбен перестал быть французским послом в Англии. Он не вернулся на родину, оккупированную врагом, а уехал куда-то в изгнание. Я видел Корбена перед его отъездом из Лондона. Это был совсем сломленный человек, сразу как-то состарившийся, поблекший и поникший.

Очень колоритна была фигура представителя Бельгии барона Картье де Маршъена. Это был типичный дипломат «старой школы». Ему было далеко за 60, и голову его венчала густая шапка седых волос. Красочнее всего Картье выглядел на больших официальных приемах. В полной парадной форме, с лентой через плечо, с пышными седыми усами и моноклем, он, казалось, сошел с картины XIX в., изображающей иностранного посла.

Картье был женат на богатой американке, женщине грубой и вульгарной, которая в разговорах с дипломатическими дамами без всякого стеснения заявляла:

— Я бы ни за что не вышла замуж за моего Картье, если бы он не был бароном.

Картье слыл добродушным и любезным человеком. Он всегда был готов помочь нуждающемуся (независимо от того, выступал ли в роли нуждающегося отдельный человек или целая страна), но только если это не представляло для него никакой трудности. Зато, когда возникали какие-либо преграды, Картье даже не пытался их преодолеть, а лишь безнадежно разводил руками, точно хотел сказать:

— Я бы и рад что-нибудь сделать, но, вы сами видите, это невозможно.

Картье не отличался большим умом. Конечно, хорошие манеры и долгая дипломатическая тренировка позволяли ему в обычной обстановке до известной степени скрывать это. Однако, когда бельгийскому послу приходилось сталкиваться с действительно серьезными проблемами, сразу же выявлялось его истинное лицо.

Так было и в Комитете по невмешательству. Надо прямо сказать, комитет Картье очень не нравился. Не потому, что барон сочувствовал испанской демократии, — совсем нет! Бельгийский посол куда больше симпатизировал Франко. Комитет не нравился Картье по совершенно другим соображениям: участие в этом органе так не походило на любезные его сердцу методы старой дипломатии, ведь здесь так часто требовалось занять вполне определенную позицию в спорном вопросе, да еще при дневном свете, перед лицом мирового общественного мнения! Вся натура, все воспитание Картье протестовали против этого. Но волею обстоятельств Картье все-таки приходилось сидеть за столом комитета и даже состоять в подкомитете при председателе. [208]

Впрочем, он очень скоро нашел весьма простой выход из затруднительного положения: какие бы ни шли на заседании дебаты, Картье молча рисовал в своем блокноте каких-то чертиков. Обычно за этим занятием он быстро засыпал. Барон склонял голову на руку и начинал с присвистом посапывать носом. Когда же дело доходило до голосования, Робертс, сидевший рядом с Картье, осторожно трогал его за рукав. Бельгийский посол просыпался, смущенно дергал головой, точно не понимая, где он находится, и, нескладно размахивая ладонями, восклицал:

— Прошу повторить еще раз! Я должен прочистить свою голову! Я не могу так быстро решить!..

Кончалось дело тем, что Картье всегда голосовал вместе с Плимутом и Корбеном.

По-своему любопытен был и представитель Швеции барон Эрик Пальмшерна. Невысокого роста, брюнет, с живыми движениями и черными, слегка вьющимися волосами, в которых кое-где поблескивали серебряные нити, он скорее походил на француза или итальянца, чем на скандинава. Лицо у Пальмшерна было приятное, вдумчивое, но слишком нервное, а в глазах бегал какой-то странный огонек.

В молодости шведский посланник служил во флоте и примыкал к социал-демократической партии. С годами он стал политически «линять» и в дни моего знакомства с ним в Лондоне считал себя человеком, сочувствующим «всему прогрессивному». Но социализм казался ему теперь слишком узким и догматичным, не охватывающим всей сложности и разнообразия жизни.

Как-то он пригласил меня к себе на завтрак. Мы сидели за столом рядом и вели неторопливую беседу на разные темы. Вдруг Пальмшерна искоса поглядел на меня и спросил:

— Вы, конечно, атеист?

— Да, атеист, — ответил я, — всегда таким был.

— Я тоже был атеистом, — признался Пальмшерна, — однако жизненный опыт заставил меня пересмотреть взгляды моей молодости.

Я тогда не придал этому разговору большого значения, но невольно вспомнил его, когда в конце 1937 г. в мои руки попала английская газета с объявлением о выходе книги шведского посланника. Заглавие книги было странное и интригующее — «Горизонты бессмертия». Я купил книгу и прочитал ее. Что же оказалось? То было собрание подробных записей спиритических бесед Пальмшерна с «информаторами из потустороннего мира»! Не скрою, меня это потрясло и заставило как-то совсем по-новому посмотреть на моего шведского коллегу. Подумалось даже: «Вот оно, гиппократово лицо{55} буржуазного общества...»

За столом Комитета по невмешательству Пальмшерна был моим соседом, и во время заседаний мы нередко обменивались с ним [209] мнениями и замечаниями. Его настроения имели в то время либерально-антифашистскую направленность. Особенно возмущал шведского посланника Риббентроп. Чем дальше разворачивалась бесславная эпопея комитета, тем сильнее становилось негодование Пальмшерна.

— Я никогда не думал, — не раз говорил он мне, — что дипломатия может пасть так низко. Ведь то, что здесь делается, это сплошной фарс, надувательство, лицемерие. Меня тошнит, когда я слышу речи не только Риббентропа и Гранди, но и Плимута, и Корбена... Какой ужас! Какое безобразие!..

Однако, когда в ответ на эти ламентации я приглашал Пальмшерна помочь мне в борьбе против агрессоров, он пугался и отступал. Правда, за кулисами шведский посланник старался оказать мне посильную поддержку, и не только чисто моральную: иногда он содействовал моей работе полезной информацией. Но открыто выступить на моей стороне Пальмшерна не решался. Отчасти в том повинна была общая позиция шведского правительства в испанском вопросе, не желавшего вступать в конфликт с Германией. Отчасти же тут играли роль и собственные взгляды Пальмшерна: несмотря на свое возмущение поведением четырех западных держав, он все-таки никак не мог «приять» испанских демократов. Они казались ему «слишком красными». В результате Пальмшерна все время колебался, путался, бросался из стороны в сторону, не умея занять в комитете твердой и последовательной позиции.

В 1938 г. Пальмшерна вышел в отставку, но не вернулся в Швецию, а остался в Англии, возглавив какую-то шведско-британскую торговую компанию. В дипломатических кругах Лондона с улыбкой рассказывали об обстоятельствах, сопровождавших отставку шведского посланника. В 1937 г. Пальмшерна достиг предельного возраста для дипломатических работников Швеции — 60 лет. Из этого общего правила для послов и посланников нередко делались исключения, и Пальмшерна, конечно, имел бы все шансы остаться представителем своей страны в Англии еще на несколько лет. Но... как раз в 1937 г. вышла его книжка «Горизонты бессмертия», и шведское министерство иностранных дел испугалось. Испугалось не того, что принадлежность его посланника к спиритам может уронить престиж Швеции в глазах мирового общественного мнения, — нет! Такие опасения были ему чужды. Поводом для беспокойства в шведском министерстве иностранных дел послужило нечто иное. Там подумали: а что если «потусторонние информаторы» беседуют с Пальмшерна и на дипломатические темы? Что если они дают ему указания по различным политическим вопросам? Что если эти указания потустороннего происхождения разойдутся с инструкциями шведского правительства по тем же вопросам? Кому тогда Пальмшерна отдаст предпочтение?..

Чтобы избежать риска, в Стокгольме решили соблюсти общее правило и, всячески позолотив пилюлю, дали посланнику в Лондоне отставку в 60 лет. [210]

Совсем другого склада был представитель Чехословакии Ян Масарик. Он долго жил в США, и это наложило отпечаток не только на его английский язык, который звучал американскими интонациями, но и на весь склад его характера. Конечно, он считал себя добрым чехословацким патриотом, однако в сознании его всегда шла борьба между двумя тенденциями: разумом он понимал, особенно в годы второй мировой войны, что будущее Чехословакии лежит на востоке, на путях тесной дружбы с СССР, но сердцем и чисто бытовыми навыками тяготел к западу — к США, Англии, Франции. Как-то Масарик сказал мне:

— Нет, я не социалист! Социализм отпугивает меня... но я и против всякой реакции. Меня скорее всего можно определить как европейского радикала, который верит в науку и прогресс человечества, хочет им содействовать, но по-своему... В индивидуалистическом порядке... Может быть, немного анархично...

Это внутреннее раздвоение разъедало Масарика в Лондоне, разъездало позднее на родине, и мне кажется, что именно оно лежало в основе его преждевременной смерти{56}.

Участие в Комитете по невмешательству было для Масарика тяжелым и мучительным испытанием. В душе он сочувствовал испанским демократам и под сурдинку оказывал мне всяческое содействие в борьбе против фашистов. Особенно ценна была его информация о планах и намерениях фашистских представителей, а иногда — также англичан и французов. Масарик был чрезвычайно осведомленный дипломат и имел хорошие связи в самых разнообразных кругах. Однако и он, подобно Пальмшерна, не решался выступить открыто на моей стороне. Поэтому на заседаниях комитета и подкомитета Масарик обычно угрюмо молчал, а когда это было невозможно, ограничивался немногими и, как правило, туманными замечаниями.

Плимут, Корбен, Картье, Пальмшерна, Масарик представляли за столом подкомитета лагерь так называемых демократических держав и, при всех своих различиях, проводили в основном одну и ту же политическую линию, живым олицетворением которой являлся председатель комитета.

Но за тем же столом сидели и представители фашистского лагеря. Их было трое — лондонские послы Италии, Германии и Португалии. О последнем — графе Монтейро — много говорить не приходится. В нем не было ничего характерного. Он представлялся мне каким-то слишком уж «обтекаемым» — и по внешности, и по своему внутреннему существу — и играл совершенно ничтожную роль в комитете в качестве довеска к двум «большим фашистам» — Дино Гранди и Иоахиму Риббентропу. Но зато об этих «больших» следует сказать несколько подробнее. [211]

Сначала о Гранди. Если шведский посланник Пальмшерна по внешности походил на итальянца, то итальянский посол Гранди по внешности скорее напоминал русского или поляка. Это был человек крепкого сложения, темный шатен, с зачесанными назад волосами и тщательно подстриженной клинообразной бородой. Под густыми бровями сидели необыкновенно яркие глаза, выражение которых как-то странно сочетало искорки веселого смеха с невозмутимостью циника. Усы подчеркивали большой упрямый рот. Общее впечатление было: хитрый человек, с которым надо быть начеку.

Гранди являлся одной из основных фигур итальянского фашизма и вместе с Муссолини стоял у его колыбели. В 1922 г, он участвовал в «походе на Рим», а когда Муссолини превратился в диктатора, занимал ряд ответственных постов в фашистской администрации, вплоть до министра иностранных дел. Облеченный высокими полномочиями, Гранди совершил весьма успешную для Италии поездку в СПЖ и с не меньшим успехом выступал от имени своего правительства в Лиге Наций,

В начале 30-х годов имя 37-летнего Гранди. было очень известно. Многие рассматривали его как вероятного «наследника» Муссолини. И вдруг преуспевающего «государственного деятеля» подстерегла «рука судьбы».

Известно, что Муссолини относился крайне подозрительно к каждому крупному человеку из своего окружения. В Гранди он почувствовал соперника и нанес ему решительный удар, пока тот не стал еще слишком опасен для него: в середине 1932 г. Гранди лишился своего министерского поста и был назначен итальянским послом в Лондон. Это было равносильно «почетной ссылке». Гранди думал, что опала скоро будет снята и он снова вернется в Италию. Однако Гранди ошибся: ему пришлось прожить в Англии целых семь лет.

Мои отношения с Гранди носили сложный и противоречивый характер. Как человек он был несомненно интересен, остроумен, красноречив. Беседы с Гранди я всегда считал полезными, ибо он являлся одним из наиболее осведомленных иностранных послов в Лондоне и от него нередко можно было узнать самые свежие политические и дипломатические новости. К тому же Гранди в отличие от многих других дипломатов был откровенен, почти демонстративно откровенен с коллегами!

В первые три года моей работы в Лондоне мы часто встречались и имели немало любопытных дискуссий. Этому способствовали существовавшие в то время отношения между СССР и Италией: выражаясь дипломатическим языком, они были «дружественными». Однако в 1935 г. положение стало резко меняться: пропасть между СССР и Италией стала увеличиваться. Сначала из-за нападения Италии на Эфиопию, потом из-за итальянской агрессии в Испании. Это отразилось и на моих личных отношениях с Гранди.

Зимой 1935/36 г., в пору итало-эфиопской войны, прямого разрыва [212] между нами еще не произошло. Зато с началом войны в Испании мы оказались в противоположных лагерях и за столом Комитета по невмешательству повседневным явлением стали самые ожесточенные схватки между нами. Гранди защищал здесь политику своего правительства не только по обязанности, а с подлинным увлечением, руководствуясь при этом не столько общеполитическими, сколько чисто личными целями. Ему явно льстило то, что после долгого замалчивания его имя вновь замелькало в газетах, зазвучало по радио. Он опять оказался в центре мирового внимания! Комитет давал Гранди трибуну для частых и эффектных выступлений. И так как Риббентроп (другой фашистский кит) далеко уступал Гранди в уме, красноречии, хитрости, ловкости, то в конечном счете создавалось впечатление, что именно посол Италии, а не посол Германии, является лидером фашистского лагеря в комитете. Это еще больше стимулировало энергию и изобретательность Гранди.

Комитет оказался для Гранди настоящей находкой. Его престиж в Италии стал быстро подниматься. В 1937 г. Муссолини счел необходимым пожаловать своему послу в Лондоне титул графа, а в 1939 г. Гранди был наконец отозван из Англии и назначен министром юстиции. Затем он стал членом Большого фашистского совета. Потом — уже в 1943 г. — он принял активное участие в свержении Муссолини. Гранди, видимо, понимал, что «классический фашизм», главой которого был павший диктатор, больше невозможен, и пытался заменить его несколько смягченной формой «неофашизма», надеясь играть при этом ведущую роль в партии и стране. Но расчеты Гранди опять не оправдались. Итальянский народ не хотел больше слышать о фашизме — старом или новом, безразлично. В результате мой «лондонский коллега» и идейный противник в числе многих других совсем исчез с политического горизонта.

Риббентроп во многих отношениях был полной противоположностью Гранди. Сидя в течение целого года наискосок от германского посла за столом Комитета по невмешательству, я имел возможность близко изучить его. И должен прямо сказать: это был грубый, тупой маньяк с кругозором и повадками прусского фельдфебеля. Для меня всегда оставалось загадкой, как Гитлер мог сделать такого дуболома своим главным советником по внешнеполитическим делам, а может быть, лучшего советника он и не заслуживал? Ведь внешняя политика «третьего рейха», в формирования которой «фюрер» несомненно играл основную роль, совсем не блистала высоким искусством. Там, где достаточно было бронированного кулака, она оказывалась успешной. Но там, где такой «аргумент» являлся неубедительным, она неизменно терпела поражения. Иначе как объяснить то, что гитлеровская дипломатия не сумела предотвратить создание американо-советско-английской коалиции? Как объяснить, что одновременно с Германией не произошло нападения Японии на СССР, о чем так мечтали в Берлине? [213]

Бывший коммивояжер по продаже шампанских вин, Иоахим Риббентроп шагнул на пост германского посла в Лондоне через труп фон Хеша (см. выше) и обнаружил здесь такое отсутствие понимания Англии и англичан, такую вопиющую бестактность, такое нелепое представление о своей собственной персоне, что скоро стал посмешищем в британской столице. Конечно, с Риббентропом встречались, его приглашали на приемы и ходили на приемы к нему. Определенные круги даже подобострастно заискивали перед ним (ведь он представлял могущественную державу!). Однако те самые люди, которые только что обедали или пили чай в германском посольстве, выйдя на улицу, разражались злыми насмешками по адресу хозяина и рассказывали друг другу анекдоты о его тупости и самонадеянности.

Злоключения Риббентропа начались буквально с первого дня его появления в Англии. Есть твердо установленное дипломатическое правило, что посол до вручения своих верительных грамот главе государства, при котором он аккредитован, еще не посол и, в частности, не может выступать с речами или интервью политического характера. Однако Риббентроп, выйдя из поезда, который доставил его из Дувра в Лондон, тут же на вокзале устроил пресс-конференцию, во время которой порицал Англию за недооценку «красной опасности» и призывал ее объединиться с Германией для борьбы с коммунизмом. В стране, которая канонизирует традиции и перешедшие от предков обычаи, поведение Риббентропа шокировало даже «твердолобых» консерваторов.

За первым «шоком» последовали другие. На придворном приеме Риббентроп вместо обычного рукопожатия приветствовал английского короля фашистским салютом. Это вызвало в монархических кругах настоящее землетрясение.

Столь же нелепо повел он себя, делая после вручения верительных грамот предписанные дипломатическим этикетом визиты вежливости иностранным послам и британским сановникам. Риббентроп везде становился в заученную позу и произносил одну и ту же пространно-яростную речь о необходимости борьбы с коммунизмом, что вызывало иронические пожимания плечами даже у тех, кто симпатизировал гитлеровской Германии.

Только приехав с визитом ко мне (избежать этого ему не удалось), он допустил исключение. В течение четверти часа, проведенных в советском посольстве, новый германский посол говорил на столь «беспартийную» тему, как лондонские туманы.

Когда в свое время я нанес Риббентропу ответный визит вежливости, произошло вот что. На крыльце немецкого посольства меня встретил здоровенный плечистый парень с нагло-надменной физиономией. Он был в штатском, но выправка, манеры, ухватки не оставляли сомнения в его гестаповском происхождении. Парень стукнул каблуками, стал во фронт и затем с низким поклоном открыл наружную дверь в посольство. В вестибюле меня встретили еще четыре парня того же гестаповского типа; они тоже стукнули [214] каблуками, тоже стали во фронт и затем помогли мне раздеться. В приемной, где я провел несколько минут, пока Риббентропу докладывали о моем прибытии, меня занимал шестой по счету парень той же категории, но чуть-чуть интеллигентнее. На лестнице, которая вела на второй этаж, где помещался кабинет посла, стояли еще три бравых гестаповца — внизу, наверху и посредине, и, когда я проходил мимо них, каждый вытягивался и громко щелкал каблуками...

Итак, девять архангелов Гиммлера салютовали советскому послу, когда он в порядке дипломатического этикета посетил германского посла! Затем в течение 15 минут Риббентроп горячо доказывал мне, что англичане не умеют управлять своей изумительно богатой империей. А после того как мы распрощались и я проследовал из кабинета германского посла к оставленной у подъезда машине, парад гестаповцев повторился еще раз. Бывший коммивояжер явно хотел произвести на меня «впечатление». Надо было отличаться поистине чудовищной глупостью и феноменальным непониманием советской психологии, чтобы рассчитывать «поразить» посла СССР таким фарсом.

Вернувшись домой, я пригласила себе нескольких английских журналистов и подробно описал им ритуал моей встречи в германском посольстве. Журналисты громко хохотали и обещали широко огласить эту «сенсацию» в политических кругах столицы. Они сдержали свое слово. В течение нескольких дней в парламенте и на Флит-стрит{57} только и было разговоров, что о приеме Майского Риббентропом. Германскому послу эта история принесла не лавры, а крапиву.

В высшей степени странно вел себя Риббентроп и в Комитете по невмешательству. Являясь на заседания, он ни с кем не здоровался, а с надменно-бесстрастной миной на лице, как бы не замечая окружающих, молча направлялся к своему месту за столом и, усевшись в кресло, тотчас же устремлял пристальный взор к потолку. Даже когда Риббентропу приходилось выступать, он оставался в этой неизменной позе, упорно глядя на потолок. Ни председателя, ни других членов комитета для германского посла не существовало. Все это было так вызывающе нагло, что даже Плимут не скрывал своего раздражения, а Гранди посматривал на своего единомышленника с ехидной улыбкой.

Члены комитета возмущались поведением Риббентропа, но никто не решался дать ему надлежащий урок. Тогда я решил проявить инициативу. На одном из заседаний, где мне пришлось выступать непосредственно после Риббентропа, я начал свою речь так:

— Если бы господин германский посол искал вдохновение не на потолке, а попытался посмотреть на реальные события, творящиеся в жизни, то... [215]

И дальше я перешел к изложению своих соображений.

Этого было достаточно. Едва прозвучали мои слова о «вдохновении» и «потолке», как германский посол очнулся. Точно кто-то огрел его плеткой по спине. Он поерзал на своем кресле, отвел взгляд от потолка и осторожно стал оглядывать всех сидевших за столом... В дальнейшем Риббентроп уже не пытался изображать из себя каменного истукана, который не имеет ничего общего с окружающими.

Все выступления Риббентропа в комитете были на редкость грубы, прямолинейны, неискусны. Только что итальянский посол в пространной речи сплетет хитроумную сеть из полуправды-полулжи, из подтасовок и умолчаний; только что на лице Плимута появится задумчиво-растерянное выражение, что всегда означало его полусогласие с выслушанными аргументами; только что Корбен и Картье (если последний не спал) начнут многозначительно крякать в знак того, что к соображениям Гранди следует отнестись серьезно... И вдруг Риббентроп с маху, с плеча бросает тяжелый камень на стол комитета! Сеть, сотканная Гранди, сразу рвется, и весь эффект от его тщательно подготовленной концепции мгновенно испаряется. На лице Риббентропа — глубокое удовлетворение. На лице Гранди — едва скрываемое бешенство.

Эти ухватки Риббентропа вызывали немало насмешек среди членов комитета, и кто-то из комитетских остроумцев переименовал германского посла из Риббентропа в Бриккендропа, что означало в переводе: «бросатель кирпичей». Меткое прозвище крепко приклеилось к представителю гитлеровской Германии...

Ограниченность и грубость Риббентропа часто ставила его в смешное положение. Помню такой случай. Во время одной из острых схваток с Риббентропом я сказал:

— Великий германский поэт Генрих Гейне говорит...

Не успел я закончить фразу, как Риббентроп злобно зарычал — не воскликнул, а именно зарычал:

— Это не германский поэт!

Сидящие за зеленым столом сразу насторожились. Я остановился на мгновение и затем, глядя в упор на Риббентропа, продолжал:

— Ах так?.. Вы отказываетесь от Генриха Гейне? Очень хорошо! Тогда Советский Союз охотно его усыновит.

За столом раздался громкий смех. Риббентроп покраснел и по привычке устремил свой взор в потолок.

Чтобы закончить характеристику персонажей, игравших видную роль в жизни комитета, я должен упомянуть еще об одной фигуре — о нашем генеральном секретаре Фрэнсисе Хемминге. Это был человек лет 45, грузный, невозмутимо-спокойный, остро-наблюдательный. Он все видел и слышал, что творилось за зеленым столом, все помнил, обо всем мог представить исчерпывающую информацию. Как профессиональный чиновник (Хемминг в течение 20 лет выполнял функции секретаря при многих министрах [216] и во многих учреждениях и организациях), он не принадлежал ни к каким партиям и не любил высказывать открыто своих политических убеждений. В Хемминге этот принцип беспартийности заходил так далеко, что он даже в мыслях не позволял себе каких-либо определенных суждений по тому или иному политическому вопросу.

Я упоминал, что Хемминг сочувствовал испанским демократам, но это было сочувствие вообще, без ясных линий. Мозг Хемминга был так тренирован, что он с величайшей легкостью улавливал самые противоположные взгляды и умел находить для них чрезвычайно «обтекаемые» формулировки; в результате пропасть между ними как-то затушевывалась, сглаживалась.

Хемминг был особенно великолепен, когда приходилось составлять официальное коммюнике о только что закончившемся заседании комитета или подкомитета. Он с полуслова ловил пожелания каждого участника заседания, сразу же облекал их в приемлемую для большинства словесную форму, в случае каких-либо возражений мгновенно вносил изменения, что-то прибавлял, что-то убавлял и в конце концов клал на стол удовлетворяющий всех документ.

Хемминг был также превосходным организатором всей канцелярской части комитета. Если, скажем, заседание комитета или подкомитета кончилось в 6 часов вечера, то уже к 9 часам все его участники получали у себя в посольстве присланные с курьером ротаторные копии стенографических протоколов. Мне всегда это казалось почти чудом.

А вот другой пример. Когда комитет решил приступить к выработке первого плана контроля испанских границ, Хемминг в течение недели представил на его рассмотрение не только схему такого плана, но и целую книгу сложнейших расчетов финансового, административного и технического характера. В организационной области Хемминг был настоящий маг и волшебник, и я не раз публично воздавал должное его изумительным деловым способностям.

И еще один любопытный штрих. Этот идеальный секретарь и администратор, как и многие англичане, имел свое приватное «hobby» (чудачество), которое никак не относилось к его служебным обязанностям. Хемминг был страстным исследователем-энтомологом. В тот самый 1936 г., когда он стал секретарем Комитета по невмешательству, его избрали также секретарем Международной комиссии по зоологической номенклатуре. А в 1938 г., когда Комитет по невмешательству был поглощен созданием второго плана контроля, Хемминг параллельно выполнял функции генерального секретаря Международной конференции по защите флоры и фауны Африки.

Особое пристрастие Хемминг питал к южноамериканским насекомым, и опубликованный им по этому предмету большой научный труд высоко расценивался специалистами-энтомологами. [217]

Дальше