Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

По мастерским Москвы

Пятиэтажные корпуса воспитательного дома выходили на набережную Москвы-реки и Солянку. Я с трудом нашел контору. За столами сидели немолодые чиновники. Одному из них я передал свидетельство объездного. Он оглядел меня и спросил:

— Что ты умеешь делать?

Я молчал, не зная как ответить.

— Ты к какому труду приучен? Что в деревне делал?

— Нянчил Грушку. В подпасках ходил, в трактире работал.

— В трактире? — переспросил чиновник. — Кем же?

— Кем придется. Половым, баранки выпекал...

— Да ты, видать, тертый...

Инспектор предложил выбрать ремесло. Одну за другой он перечислял мастерские. На заводы воспитательный дом не посылал, а распределял по мелким хозяевам, державшим в Москве множество кустарных заведений. Заманчивой показалась работа в сапожной мастерской.

— Дяденька, — попросил я, — отведи меня к сапожнику.

— Ну что ж, живи сапожником.

Записав мою фамилию в толстую книгу, он оделся, и мы вышли из конторы. Я очень хотел есть. В окнах съестных лавок была выставлена снедь. У меня текли слюнки изо рта. Мороз пробирал сквозь одежонку, пальцы без варежек деревенели.. Над Москвой густели сумерки. Был пятый час дня, когда, пробираясь меж сугробов, вошли в Девкин переулок на Разгуляе. Здесь находилось сапожное заведение господина Воронина.. [12]

По тем временам Воронин считался хозяином довольно большой мастерской. На него работало пятеро взрослых мастеров и четверо учеников. Помещение грязное, с закопченными окнами и паутиной на потолке.

Сам Воронин, мужчина лет пятидесяти пяти, полный, с черными, торчащими вверх волосами, давно уже не занимался ремеслом, но сапожное дело знал и выжимал из рабочих все, что можно.

— Попал ты, брат, черту в руки, — такими словами встретил меня мастер Жилин и, кивнув в сторону хозяйских покоев, добавил:

— У него вся наука в шпандыре.

Этой науки я хлебнул вдоволь с первых же дней. В мастерской я оказался на побегушках. Начиналось с раннего утра: «Ленька, раздувай самовар», «Ленька, беги за хлебом», подай то, принеси это. Так проходил весь день. Редко поручали мне ссучить дратву или положить заплату на сапог. Все, что я ни делал, хозяйке было не по нутру: и идешь не прытко, и исполняешь без усердия. Каждое замечание она сопровождала оплеухой или подзатыльником, ни в чем не уступала Ракчее.

Хозяин — крикливый, злой. Ему доставляло удовольствие обижать людей. Мастеровых он открыто презирал, а себя считал вершителем большой политики. Целые дни он проводил в трактирах. Когда началась война, шлялся по улицам с демонстрациями верноподданных, таскал портреты царя и принимал участие в разгроме немецких лавок. Рабочие мастерской издевались над политиканом, называя его дармоедом и черной сотней. Увидит Жилин его в окошко и скажет:

— Идет наш вернопроданный...

Василий Иванович Жилин считался первым сапожником заведения, а жил хуже некуда. Другие мастера и ученики имели семьи. Хоть плохой, да свой угол. У Жилина не было никого и ничего. Бездомный, он ночевал тут же, в мастерской, и кормился у хозяев. По условиям воспитательного дома я был отдан Ворониным «на все готовое».

— Ложись, напарник, вместе теплее, — пригласил вечером Василий Иванович, расстелив на полу шубу.

Так мы и зажили вдвоем: стареющий мастеровой и одиннадцатилетний мальчишка, связанные близостью бедняков, единственным родственным чувством, какое я знал в детстве. Вместе питались. Хозяйка кормила картошкой, [13] кашей, студнем, сваренным из отбросов бойни (на копейку фунт!) и мелкой, досуха прожаренной рыбешкой.

Мое жалованье хозяин вносил в кассу воспитательного дома и кормил бесплатно, а с Жилина за еду удерживал.

К Василию Ивановичу я очень привязался. В субботу вечером и в воскресные дни мы оставались одни. Жилин без конца рассказывал о себе, о жизни мастеровых, о Москве. Через короткое время я стал смотреть на мир его глазами. Хотя в Москве я попал в среду разобщенных рабочих-кустарей, по сравнению с головинской жизненной школой это был шаг вперед. Василий Иванович зло ругал хозяев за гнилую пищу, за скаредность, за пренебрежение к человеку труда. Что хозяин злой враг, это я уже к одиннадцати годам усвоил и даже выработал первый наивный прием борьбы — бегство. Месяца через два я сказал Жилину, что сбегу от Ворониных. Он ответил:

— От хозяина не убежишь. Убег ты от Давыдова, попал к Воронину, а дальше куда?.. Опять же к хозяину попадешь, от него податься некуда...

К миру хозяев Жилин питал лютую ненависть. В Девкином переулке — Воронины, близ Немецкого рынка — Чичкин и Бландов с их лавками, по всему Разгуляю — пивовары Корнеев и Горшанов. Пивные их — на каждом углу.

— Хапуги, мильонщики! — ругался Жилин. — Наша с тобой, Алексей, жизнь у них в мошне.

На пивоваров Жилин был особенно зол, так как в начале войны продажу водки запретили, отпускали из-под полы за тройную цену. Василий Иванович нашел выход: засыпал в бутылку с политурой соли, взбалтывал и утешал себя этим страшным зельем.

— Поди жжет, дядя Василий?

— Ну и что? Горе пуще жжет, а терпишь.

И, пьянея, заводил речь о правде, так и не найденной им за всю каторжную жизнь.

Изредка Василий Иванович покупал газету «Московская копейка» и читал ее вслух. Зимой 1915 года он прочитал заметку, что в Москву из Петрограда приехал писатель Максим Горький: [14]

— Это наш, из народа. Правильно пишет, страдает за рабочий люд!

О войне Жилин не любил читать. Все, что печаталось о боях, пропускал. Я как-то рассказал про свою попытку бежать на фронт.

— Дурак ты, Алексей, молод и дурак. Зачем? За кого воевать? Нам с тобой — не за кого! Нас немцам продают... Царица — немка... Над всей Россией красный фонарь повесили!

Я прожил у Ворониных полгода. Мечты о том, чтобы самому тачать сапоги, в скором времени разлетелись в прах. За день я выполнял столько хозяйских поручений, что к ночи валился на пол и через мгновение засыпал. Мне приходилось разносить заказчикам готовые сапоги и штиблеты. Не все, конечно, давали «на чай», но копейка — две, а бывало и гривенник, перепадали. На собранные деньги ходил в кинематограф на Разгуляе. Это было единственное развлечение.

Сапожное заведение время от времени посещал инспектор воспитательного дома. Я жаловался: Воронины шибко бьют. Инспектор выговаривал хозяевам, но после его ухода драли меня пуще прежнего.

— Со света сживу, если жаловаться будешь! — орала хозяйка.

Как же быть? Жаловаться — бьют. Не жаловаться — тоже бьют.

Однажды я увернулся из-под тяжелой руки хозяина и убежал в угол. Рабочие сидели мрачные, боясь вступиться. Жилин тяжело сопел и тоже молчал. В мастерскую вошла Воронина:

— Ленька! Вот тебе три рубля. Беги к Чичкину, купи полфунта сливочного масла, да побыстрее! Сдачу хорошо проверь!..

Я побежал не к Чичкину, а на Солянку, в воспитательный дом, к инспектору.

— Ну что ж, не тебя первого, не тебя последнего, — сказал он спокойно. — У них закваска такая, у Ворониных. А чтобы в другой раз тебе неповадно было бегать, мы, друг милый, на трое суток тебя в карцер посадим, а там посмотрим.

Не зная, что сказать в свое оправдание, я молчал. Потом вспомнил о хозяйской трехрублевке. [15]

— Вот, дяденька, трешница. Хозяйка на масло дала.

— Деньги отдадим хозяйке, — сказал инспектор, — а посидеть тебе придется.

И он отвел меня в карцер. Три дня показались раем: ни криков, ни побоев. Два дня просидел на хлебе и воде, на третий Семеныч, смотритель карцера, накормил щами. Узнав, за что меня посадили, он посочувствовал:

— Жизнь твоя, брат, подневольная: будешь шебаршить, плохо придется. Правда — на стороне хозяев. Ремеслу научишься, в люди выбьешься, тогда и найдешь место в жизни. Терпи и учись, может, на завод попадешь.

— Я, дедушка, хотел учиться сапожному делу, а мне не давали. Хозяйка загоняла, и били много.

— Всех ребят бьют, без этого науки не бывает. Ты ведь не с отцом-матерью живешь, а в чужих людях. Нянчиться с тобой некому... Я тоже, брат, из шпитонков, и мне было двенадцать, когда из деревни приехал сюда же, в воспитательный. Тебя как звать?

— Алексеем.

— Так мы с тобой — тезки. Раньше я работал токарем на «Бромлее» — англичанин в Москве завод держит, — и зарабатывал хорошо. А сейчас стар, глаза не видят, ну, и доживаю свой век в казенном доме, вас уму-разуму учу, чтоб толк вышел, чтоб на Хитров рынок не попали.

— Это где Хитров?

— Лучше его не знать. Хитров рынок здесь, близко. Ночлежное место, трущоба. Там безродные, бездомные и пьяненькие — кто от бедности, кто из озорства, а кто от общего неустройства в жизни. Одно слово — яма.

Меня определили учеником токаря в заведение Трофимова. В старой Москве пользовались известностью два токарно-биллиардных заведения — Шульца и Трофимова. Оба помещались на Малой Дмитровке (нынешней улице Чехова) и конкурировали между собой, поставляя в особняки богачей, купеческие клубы и офицерские собрания биллиардные столы, шары и кегли. В 1915 году Трофимов получил «военный заказ» на костяные ручки к офицерским кортикам. Наконец-то стали учить делу! В распоряжении хозяйки, Авдотьи Федоровны, полной, светловолосой женщины, я состоял только по утрам: чистил обувь, бегал по лавкам, помогал кухарке колоть дрова. [16]

Рукам воли Авдотья Федоровна не давала, однако донимала воспитанием благородных манер. Ее десятилетнюю дочку я должен был называть «барышня Ксеня» и обращаться на «вы». Как-то она послала во двор за сыном, я выскочил и крикнул: «Петька, тебя мамка кличет!» — и опять получил выговор: «Подойди степенно к Петеньке, скажи вежливо: вас барыня зовет».

Днем хозяйка не беспокоила, и я мог целиком заняться токарным делом. Обучал старший мастер Иван Игнатьевич Коноплев, серьезный, непьюший человек. Часто я его видел за газетами. Иван Игнатьевич расспросил, откуда я родом. Узнав, что из воспитательного дома, он погладил меня по голове и сказал:

— Да мы, оказывается, братья. Я ведь тоже из шпитонков. Ты из Головина, а я воспитывался почти рядом — в Корытцеве...

В Коноплеве я нашел не только учителя, но и старшего друга. Он учил шлифовать и обтачивать на станке красивые палки с набалдашниками или выгнутые с ручками, курительные трубки. Хозяин получил эти выгодные заказы от фирмы «Мюр и Мерилиз». Через год мне поручили делать костяные ручки к кортикам. А потом Иван Игнатьевич поставил меня на шлифовку биллиардных шаров.

Был у Трофимова один заказ, который мне тоже пришлось выполнять, — костяные жетоны для воспитательного дома. На груди у каждого питомца висел на шнурочке белый жетон с изображением креста на одной стороне и личным номером воспитанника и годом рождения — на другой. Свой жетон № 3356 я носил до 1918 года. Я обтачивал кусочек кости, придавая ему овальную форму, штампом наносил изображения, прижигал их ляписом, чтобы выделялись черным цветом на белом фоне.

Зимой 1916 года хозяин получил, как он говорил, «высочайший заказ из Петрограда». Приезжал высокий офицер с белыми аксельбантами на мундире. Офицер имел надменный вид. Словно нехотя, он медленно ронял слова, закидывая голову назад.

— Министр императорского твсра барон фон Фредерикс, — начал он с плохо скрываемым немецким акцентом, — хотель сделать заказ на нож из слоновой кости [17] для царского твора в фирме «Шульц». Но каспатин Шульц — из немцев. Поэтому министр выразил желание выполнить заказ у вас, каспатин Трофимов, как у истинно русского человека... Этим ножом члены царского дома будут разрезать бумагу...

Хозяин низко поклонился.

— Почту за честь, господин офицер.

Нож делал Иван Игнатьевич. Выполнение заказа давало Трофимову право именоваться «поставщиком императорского двора», а в торгово-промышленном мире Москвы — это марка. Поэтому хозяин присутствовал при работе и непрерывно давал Коноплеву советы.

Шлифовку мастер поручил мне. Я шлифовал нож порошком из пемзы. Не знаю, как случилось, видимо, в порошке оказался нераздробленный кусочек пемзы и я чуть-чуть поцарапал поверхность. Наждачной шкуркой царапину можно было удалить в несколько секунд, но не успел мастер прикоснуться к ножу, как Трофимов ударом кулака повалил меня на пол. В один миг слетел с него весь барский шик. Иван Игнатьевич вступился:

— Перестаньте бить мальца, Кузьма Константинович! Вы же культурным человеком считаетесь. Царапины уже нет, все в порядке.

Несколько дней я ходил с синяками.

— Изрядно разукрашен, — глядя на мою физиономию, говорил столяр Сергей Максимович Сергеев. — Запомни парень, как на царя работать!..

— Беда какая, нож поцарапали! — подхватил токарь по кости Иван Васильевич Маслов. — Россию до крови исцарапали... В прорубь надо бы вслед за Распутиным всю семейку спустить...

Маслова хозяин очень ценил за высокую квалификацию, а Иван Игнатьевич Коноплев — за ум. Говорили, что водка сломила этого сильного человека. Запойные дни он кончал на Хитровом рынке, оттуда его приводили опухшего, в лохмотьях.

В отличие от мастерской Воронина, в заведении Трофимова рабочих горячо занимали политические вопросы, события войны; много говорили о забастовках на заводах Москвы в январе 1917 года. Пятеро учеников не все понимали, однако и нас заражал всеобщий дух протеста. [18]

К Коноплеву временами заходил молодой высокий парень лет двадцати, Тимофей Карасев, пекарь из булочной Чуева. Вскоре он стал первым другом учеников мастерской и других рабочих-подростков с нашего двора. Он привлекал ребят рассказами о своем участии в кулачных боях, которые на масленицу устраивались на набережной Москвы-реки, близ Брянского вокзала, читал горьковского «Буревестника», пересказывал целые повести. Мы гордились этой дружбой, хвастали Тимофею силой, рассказывая, как ходили стенкой в драку с барчуками из соседнего Олсуфьевского особняка.. Он щупал мускулы и уверял, что скоро драка будет похлеще. От него я впервые услышал слова «революция» и «рабочий класс». Однажды Тимофей пришел в мастерскую и стал читать листовку против царя и капиталистов; в ней было требование свержения самодержавия, окончания войны и передачи власти в руки рабочих и крестьян.

В последние дни февраля 1917 года в Москву почти прекратился подвоз продуктов. Всюду возникали очереди за хлебом. Ропот среди населения возрастал. Целые дни в нашей мастерской не умолкали разговоры о забастовках. Хозяин ходил чернее тучи.

Весть о свержении Николая II была встречена с огромной радостью. Люди поздравляли друг друга с победой революции, целовались, прикалывали к груди красные банты, пели «Отречемся от старого мира».

По Малой Дмитровке от Страстного монастыря двигалась огромная демонстрация с красными знаменами. Впереди шли рабочие и студенты. Над рядами неслась «Марсельеза». Навстречу демонстрации по Долгоруковской улице власти двинули колонну солдат. Московский генерал-губернатор, боясь, как бы народ не освободил политических заключенных из Бутырской тюрьмы, приказал выставить заслон у Садового кольца. У перекрестка Долгоруковской и Садовой рабочие и солдаты встретились. С замирающим сердцем смотрели мы, как от колонны демонстрантов отделился студент с большим красным бантом на груди. Он пошел к солдатам. Стало тихо.

— Товарищи солдаты! — крикнул студент. — Революция свершилась. Кровавый изверг — Николай II свергнут с престола. Лучшие сыны народа боролись за этот светлый час, погибая в царских застенках и на каторге. Неужели [19] вы, товарищи солдаты, можете поднять оружие против своих братьев и сестер, таких же людей из народа, как и вы? Да здравствует революция!

Перекатываясь из конца в конец, гремело «ура». Офицер крикнул:

— На ру-ку!

Ни один солдат не поднял винтовки. Из рабочей колонны раздались голоса:

— Не слушай команды, солдаты! Кого защищаете? Царского опричника?

— Освободим наших братьев из тюрьмы!

Офицер снова выкрикнул команду. Раздался выстрел. Офицер покачнулся и упал. Строй рассыпался. Рабочие демонстранты стали брататься с солдатами. А потом все двинулись к Бутырской тюрьме, чтобы освободить политических заключенных.

Не раз ходили мы и на Воскресенскую площадь — ныне площадь Революции — к Городской думе. Со всех концов города сюда свозили арестованных жандармских офицеров и чинов сыскной полиции.

В вихревые дни февраля мы, подростки, прошли большую школу, быстро схватывали все новое, что несла революция.

Пять дней мастерская не работала. На шестой Трофимов открыл заведение, заявив, что сочувствует новой власти, назвал себя кадетом.

Тимофей Карасев снова зачастил в мастерскую. Его избрали в правление профсоюза пекарей. Он приносил новые газеты — «Известия Московского Совета рабочих и солдатских депутатов» и «Социал-демократ».

— «Копейке» и «Русскому слову» не верьте, — говорил Карасев. — Они только засоряют мозги рабочему классу.

— Гражданин, это вы засоряете людям мозги, — прерывал его Трофимов.

— Бросьте, господин Трофимов. Были вы хозяином, им и остались. Прибыль заведения идет по-прежнему в ваш карман, а рабочие — голодают!

Трофимов злобно посмотрел на Карасева:

— Вы большевик?

Я впервые услышал это незнакомое слово.

Вскоре Карасев принес первый номер «Правды». [20]

— Вот наша, рабочая газета, — радостно сказал Иван Игнатьевич. — Два года не выходила.

Он, как знамя, поднял небольшой листок:

— Поглядите, товарищи! «Взошла заря новой жизни» — такими словами начинается газета. — Вот Манифест Российской социал-демократической рабочей партии ко всем гражданам России.

На второй странице я увидел стихи и стал читать:

— «Вставай, проклятьем заклейменный...»

— Ты, Леня, вырежь эту песню и затверди ее наизусть, — посоветовал Коноплев. — Это наш пролетарский гимн «Интернационал».

Я сделал вырезку и приклеил ее на стенке, у своего рабочего места.

В апреле Иван Игнатьевич сообщил о возвращении в Петроград из эмиграции Владимира Ильича Ленина. В мастерскую зашел Карасев. Сергей Максимович Сергеев сказал ему:

— Тимоша, слыхал?.. Ленин приехал.

— Знаю!.. Теперь дело пойдет по-иному.

Наступило лето. Я часто ходил с Иваном Игнатьевичем в трактир. Мы пили чай «вприкуску», брали один за другим четыре — пять чайников. В трактире возникали горячие споры. Кто сочувствовал эсерам, кто меньшевикам, а рабочий люд — большевикам. С каждым днем влияние большевиков росло.

В Москву из Питера прибыл Керенский. Стоя в машине, он разъезжал по улицам города. Рабочие говорили о Керенском с ненавистью. Было ясно, что Временное правительство рабочие не поддержат...

В летние месяцы 1917 года развернулась подготовка к выборам в Московскую Городскую думу. Всюду шли митинги, созываемые разными партиями. Стены домов пестрели воззваниями, приглашающими голосовать за кандидатов эсеров, меньшевиков, кадетов и других партий. Список большевиков шел под № 5. По улицам разъезжали грузовые и легковые машины. С них разбрасывали листовки. Я собирал листовки большевиков и вывешивал у своего рабочего места. Скоро вся стена была заклеена призывами голосовать за список № 5.

Наступил август семнадцатого года. В мастерской заказов стало меньше. В офицерских кортиках уже никто [21] не нуждался. Не было спроса и на палки с набалдашниками. Хозяин заикнулся, что в заведении слишком много рабочих.

Мастеровые нервничали. Как-то пришел в мастерскую Тимофей Карасев. В углу, у окна, он долго беседовал с Иваном Игнатьевичем. Потом Иван Игнатьевич негромко объявил:

— Товарищи, поговорить надо...

Коноплев повернулся ко мне:

— Леня! Стань-ка у входа. Кто подойдет, погромче кашляй... Говори, Тимофей!

— Сегодня и завтра, — сообщил Карасев, — в нашем районе избираются делегаты в Московский Совет. Вы знаете, что буржуи наступают на рабочий класс. Мы должны потребовать от Московского Совета вооружить рабочих и создать Красную гвардию.

— Станут они ее создавать! — усмехнулся Сергей Максимович. — В Московском Совете — меньшевики и эсеры. Им Красная гвардия нужна как щуке зонтик!

Рабочие заведения Трофимова решили поддержать большевиков на выборах в Московский Совет.

В первой половине октября Иван Игнатьевич предупредил, что в Москве готовится демонстрация рабочей молодежи против войны.

В день демонстрации ослепительно сияло солнце. Мы шли по Тверской улице на Красную площадь и несли алые знамена с лозунгами: «Трепещите, тираны! Юный пролетариат восстал против войны!».

На тротуарах стояла чисто одетая публика.

— Покажите мне большевиков, — просила барынька в большой шляпе.

— Вся демонстрация, мадам, — ответил ей насмешливо мужчина в рабочем, картузе.

В последние дни октября буржуазные газеты писали, что в Питере началась гражданская война. На улицах Москвы часто возникала стрельба. Юнкера, и офицеры провоцировали вооруженные столкновения с рабочими. Пользуясь бездействием властей, подняли голову жулики и грабители. На Малой Дмитровке, близ нашего дома, рано утром появилось обращение Военно-революционного комитета к рабочим Москвы. Вершковыми буквами было напечатано: «Не допускайте насилия, погромов и грабежей! Задерживайте всех погромщиков! Охраняйте [22] сами революционный порядок!» Домовой охраной у нас руководил мастер Сергей Максимович. Я тоже дежурил. Обязанности были простые — в дом никого из посторонних не пускать.

Работы стало мало. Днем ученики сидели во дворе и рассказывали обо всем, что удалось увидеть в городе. Карасев теперь бывал редко. Мы завидовали ему и гордились. Помню дни революционных боев. Гулко ухала артиллерия. Стреляли у Страстного монастыря, на Малой Бронной, у Никитских ворот. Неподалеку от мастерской, в доме № 6 по Малой Дмитровке, засели юнкера и офицеры, а красногвардейцы из Дегтярного переулка выбивали их.

Прибежал мой дружок Толя Старостин, ученик парикмахера.

— Видал, сам видал, — восторженно кричал он, — как Тимофей стрелял в офицеров!

К вечеру небо обагрилось заревом пожарищ. О том, что творилось в городе, толком никто не знал. Ребята решили двинуть на Тверской бульвар. У Никитских ворот горели два дома, подожженные юнкерами.

В мастерской не работали. Все сгрудились вокруг Ивана Игнатьевича, возвратившегося из районного Совета.

— Рабочая революция победила, — радостно сообщил он. — Петроградский гарнизон и пролетариат Питера свергнул правительство Керенского. Вся власть перешла в руки Советов. Образовано новое правительство. Председателем Совета Народных Комиссаров избран Ленин.

Радость — неописуемая.

В Москве продолжались бои. В каждом районе действовали отряды Красной гвардии. Через несколько дней Кремль — цитадель контрреволюции — был взят. Власть перешла в руки Советов.

Московский Совет и Военно-революционный комитет объявили гражданские похороны героев революции. Стоял облачный, чуть морозный день. Колонны рабочих и солдат тянулись со всех концов города к Красной площади. Колонна Бутырско-Сущевского района двигалась по Малой Дмитровке, к ней присоединились рабочие типографии Кушнарева и нашей мастерской. Гробы с погибшими везли на артиллерийских лафетах. Над улицей плыла песня «Вы жертвою пали в борьбе роковой». [23]

Красные знамена, обрамленные черным крепом, реяли над толпой. Лес штыков Красной гвардии придавал демонстрации суровость.

Около стен Кремля, между Спасскими и Никольскими воротами, виднелись только что вырытые братские могилы. Процессия остановилась.

И вдруг из сотен грудей одним порывом вырвалась песня:

Слезами залит мир безбрежный,
Вся наша жизнь — тяжелый труд,
Но день настанет неизбежный,
Неумолимый грозный суд...

15 ноября Трофимов объявил, что закрывает заведение. Я собрал свои пожитки. Каждый уходил домой. Куда же было идти мне? Опять в воспитательный дом.

На прощание Иван Игнатьевич сказал:

— Советская власть даст тебе работу и эксплуатировать никому не позволит. Учиться еще будешь, Алеша. У тебя, дорогой мой парнишка, все впереди. [24]

Дальше