Кубань. Стреляю сквозь фюзеляж, но "мессера" сбиваю
Перед тем как взяться за новые страницы, мне хотелось бы сделать отступление. Перечитал я написанное, и одолели меня сомнения: а нужны ли кому мои мемуары? Столько лет прошло после войны, люди живут совсем другими заботами, а я им талдычу, как этот взлетел, как тот сел, кто кому в хвост зашел... Вот если, например, остановлю я парня на улице и начну ему втолковывать, как лучит всего от зенитного огня уходить, так он рукой около лба покрутит: "Ты, батя, чего — того? Ты расскажи лучше, где диски с хэви-мэтл достать!" И — до свидания.
Но читаю газеты, слушаю радио и представляю себе другой вариант: а если бы этот парень прошел Афганистан, был "афганцем", как сейчас говорят? Тогда, думаю, ним нашлось бы о чем поговорить, несмотря на разницу в возрасте. Ведь столько лет прошло после той войны, а другие-то продолжаются!
Потому говорить о войне — явлении, для человека противоестественном, — надо! Другое дело, что говорим-то мы часто неискренне, неточно, да и вообще не о том, потому и отскакивают наши слова от молодого человека, как мячик от стенки. В учебниках по русскому языку для младших классов есть такие упражнения: напечатаны предложения, в которые надо вставить пропущенные слова. Вот и "вспоминаем" мы, ветераны, по такому же принципу: "Наш героический — — — полк (вставить номер) громил врага у — — — — — (вставить название места)".
Предвижу ехидное замечание: а сам-то намного ли лучше пишешь? Стараюсь писать лучше. Понимаю, что далеко не всегда получается, но стараюсь. Трудно, ох как трудно выбираться из плена стереотипов. Хочется сказать: не судите слишком строго. Но скажу: судите. Но потом судите себя по такому же счету.
Вот вроде бы и все отступление. А понадобилось оно мне потому, что приступаю я сейчас к очень горьким, но и самым памятным для меня страницам. Кто из нас не бывал на кладбище, не приходил к дорогим могилам? Вспомните эту тишину, могильные плиты, полузасыпанные опавшими листьями. Я скорблю по тем, кто ушел из жизни совсем молодым, но и помню их именно такими: горячими, открытыми, отчаянными. Странное человеческое состояние, когда скорбь смешивается с юношескими воспоминаниями, ласково трогающими сердце. Именно такое состояние овладевает мной, когда я возвращаюсь мыслями к боям в суровом тогда небе Крыма.
Над нашим аэродромом лихо развернулся По-2 и пошел на посадку. Он подрулил прямо к командному пункту, и из кабины вышел генерал. Первым делом он сменил летный шлем на фуражку с широким козырьком и только тогда выслушал доклад командира полка. Потом спросил:
— Чем занимаются сейчас люди?
Командир ответил, что летный состав изучает район предстоящих боевых действий, а техники проверяют готовность машин и оружия. Генерал удовлетворенно кивнул, и они с командиром полка прошли на КП.
Конечно, генералы прибывали к нам нечасто, но переполоха их появление не вызывало по той простой причине, что вся работа нас, авиаторов, прочно связана с техникой. А человек при технике — это не просто солдат в строю. Ему всегда есть что делать, и он знает, что делать. И сколько ни подавай команду "Смирно!", неисправный двигатель от этого не станет исправным, а самолет без летчика в воздух не поднимется. Потому и отношения между командирами и подчиненными в авиации, при соблюдении полной субординации, были более демократичными, чем в наземных войсках. По крайней мере, с моей точки зрения.
Пока командир дивизии генерал Гетьман находился на КП, собрали и построили поэскадрильно весь личный состав. Генерал произнес речь. Тогда так было принято — речи произносить по любому поводу. И воспринималось это как должное. Но даже в речи, произнесенной в те (так и хочется написать в "те еще") времена, Гетьман свел количество обязательных лозунгов и призывов до минимума. Быстро перешел к делу: сказал, что полк будет вводиться в дело поэскадрильно под прикрытием истребителей (теперь в дивизии свой истребительный полк, есть кому прикрывать), что сам он будет находиться на переднем крае с радиостанцией наведения и наблюдать за действиями каждой группы, что зениток у врага очень много и производить противозенитный маневр надо умело. Летчики начали задавать вопросы, генерал отвечал, и завязалась самая обычная беседа.
И вот — первый боевой вылет. В конце октября 1943 года наш гвардейский полк начал боевые действия с аэродрома у хутора Ханькова. Первую шестерку штурмовиков повел старший лейтенант Тамерлан Каримович Ишмухамедов, летчик опытный. Я летел с ним воздушным стрелком.
Не могу не сказать — сразу же! — несколько слов об Ишмухамедове. Кстати, спроси тогда на аэродроме: "Где Ишмухамедов?", многие могли и удивиться: мол, а кто такой? Вот Тамерлана знали все! Как можно было не знать Тамерлана?
Разные, очень разные люди они были с Вадимом Фадеевым. А все-таки чем-то напоминали друг друга. Два качества, общих для них, были, можно сказать, на поверхности: смелость и любовь к шутке, чувство юмора. Хотя шутили они очень по-разному. Фадеев шутку обожал легкую, искрометную, рождалась она почти всегда экспромтом. Для Тимерлана шутка была чуть ли не священнодействием. Например, он обожал с совершенно непроницаемым лицом, неимоверно педалируя татарский акцент, демонстрировать, как читает лекцию какой-нибудь "литературовед в штатским":
— Совсем-совсем недавно, всего сто лет назад, от руки фашистских наймитов пал замечательный стахановец Александр Семенович Пушкин...
Задача перед нашей группой была такая: нанести бомбовый удар по артиллерийским позициям противника на Керченском полуострове, откуда немцы вели огонь по косе Чушка. Когда мы прошли над аэродромом, где базировались наши истребители, в воздух поднялись четыре ЛаГГ-3 и пристроились к нам.
Впереди — Керченский пролив, за ним — гора Митридат. Над Керчью идет воздушный бой. Ввязываться в него нам ни к чему, поэтому берем немного севернее и, маневрируя, снижаемся, уходим от разрывов вражеских снарядов то вправо, то влево. Странное ощущение: мне кажется, что зенитки бьют именно по нашему самолету, а на другие машины и внимания не обращают.
Гораздо позже я, смущаясь, рассказал об этом своем ощущении товарищам, ожидая, что вызову взрыв смеха. Ничего подобного! Никто даже не удивился. Лишь кто-то из летчиков пожал плечами: "Подумаешь, открыл Америку! Каждому под огнем кажется, что стреляют по нему одному. Никуда от этого не денешься, привыкать надо!"
От разрывов зенитных снарядов мы тогда ушли. Летчики пустили эрэсы, а затем дружно спикировали и сбросили бомбы на артиллерийские позиции, не прекращая стрелять из пушек и пулеметов. Когда выходили из пике, дал несколько очередей по фашистам и я. Очередей не прицельных, прицелиться просто не успел, но не выстрелить по фашистам в первом вылете я просто не мог.
Один знакомый журналист рассказывал мне, что, встречаясь с ветеранами войны, он обязательно в конце беседы каждому задавал вопрос: "Скажите, а вы убивали на войне? И если да, что при этом испытывали?" Большинство ветеранов, говорил журналист, уходило от ответа, переводило разговор на другое.
Уйти от разговора с журналистом можно, конечно. Но ведь вопрос-то все равно остается. И ответ на него, по-моему, предельно прост: если солдат воюет, то его цель — убить противника.
Да, убить. Безо всякой мушкетерской галантности: "Извольте, сударь, стать в позицию..." Да, выстрелить в спину, а иногда и ударить ножом. Проткнуть штыком. Убить, уничтожить! И убить как можно больше, самому оставаясь живым.
Трудно, мучительно трудно писать такие слова. Но это — слова правды, не более того. И поэтому говорю, не опуская глаза долу: да, я стрелял и убивал фашистов. И не одного, не двух, а гораздо больше. Убивал и не испытывал при этом никаких мук совести. Потому что знал: чем больше я убью фашистов, тем больше вероятность, что мой отец, мои близкие и друзья, я сам останемся живы. Это необычайно жестокий, но вполне реальный закон войны.
Возможно, кто-то, читая эти воспоминания, представит меня человеком грубым, прямолинейным, лишенным душевной тонкости. Такому читателю я откровенно скажу: а кого вы пытаетесь обмануть, обманывая самого себя? Ведь опубликованы цифры погибших и с немецкой стороны. Большую часть из этих миллионов убили наши солдаты. Из пушек, пулеметов, винтовок. Вы считаете, что я должен был отправляться в полет с плакатом "Давайте мириться!", а пулемет мне был дан для отпугивания ворон? Не надо лицемерить! У меня дети, внуки, я не хочу, чтобы они воевали. Поэтому откровенен. Я убивал. Не хочу, чтобы эта доля выпала моим близким. Но и не хочу, чтобы они стали мишенью. Неужели и это — такая откровенность, которая может кого-то шокировать?
Наш первый боевой вылет оказался на редкость удачным: на аэродром вернулись все. На некоторых машинах оказались пробоины, но техники вместе с ремонтниками их быстро залатали. Впечатлений было много, много говорили, рассказывали, даже делились опытом, которым, как нам казалось, мы обзавелись во время этого вылета.
Ночь на 1 ноября 1943 года выдалась холодной, штормовой. И именно в эту ночь десант 318-й Новороссийской дивизии и два батальона морской пехоты погрузились на суда, чтобы высадиться у рыбачьего поселка Эльтиген, южнее Керчи. Для многих это название — Эльтиген — звучало странно и непривычно, но прошли десятилетия, и не думаю, что тот, кто был там во время войны, забудет этот маленький поселок, это слово, хотя исчезло оно и из справочников, и из энциклопедий. Невелик был поселок, незаметен...
В ту ночь шли к нему больше ста судов, форсировавших Керченский пролив в самой широкой его части — шестнадцать километров, как-никак.
Артиллерию буксировали на плотах, но внезапный шторм заставил рубить тросы и жертвовать пушками. Сорванные с якорей вражеские мины каждую минуту грозили нашим судам гибелью. Трудно высадиться десанту под огнем противника, в сто раз труднее в такой шторм. Многие мотоботы и катера выбрасывало на берег, другие теряли управление и тонули. Много было погибших, часть десанта вернулась на базу. 2500 десантников все же оказались на крымской земле, но командование к утру так и не имело точных сведений об их положении.
О том, что утром и днем 1 ноября фашисты пытаются сбросить наш десант в море, сообщили летчики. Им же было приказано оказать десанту помощь, нашему полку — в том числе. На Эльтиген шестерку Ил-2 повел Тамерлан Ишмухамедов.
Перелетели Керченский пролив. Облачность низкая, штормит. Сразу же открываем огонь по атакующей пехоте противника. Видно, как от Керчи к вражеским частям движутся подкрепления. Тамерлан ведет группу к колонне танков, командует:
— Бомбы сбрасывать на танки, потом штурмовать пехоту!
После бомбометания вижу три горящих танка. Теперь опять снижаемся — расстреливаем пехоту. Еще заход! Тамерлан ведет самолет так низко, что я хорошо вижу морских пехотинцев, которые, на бегу срывая бушлаты, идут в атаку. После третьего захода Тамерлан командует: "Хватит! Сбор над проливом!" Точно, самое время нам "поднимать паруса". С запада идут немецкие истребители, за ними — бомбардировщики, а с Кубани летят наши. Над Эльтигеном кружатся самолеты, как стаи ворон.
Вот и Таманский полуостров, можно перевести дыхание. Садимся на свой аэродром. Техники первым делом вытаскивают из кабины раненого стрелка Александра Калтыгина, на руках уносят в санчасть. Вечером мы все там. Полковой врач считает, что ногу Калтыгину необходимо ампутировать. Калтыгин умоляет этого не делать. Командир полка, бывший здесь же, помолчав минуту, отдал приказ: отправить Калтыгина в армейский госпиталь в Краснодар. Через четыре месяца вернется Калтыгин к нам, вернется с плохо сгибающейся ногой, но убедивший врачей в госпитале: воздушным стрелком он летать сможет, вон даже летчики без обеих ступней летают...
Пока эльтигенский десант оттягивал на себя основные силы, успел высадиться и закрепиться второй, который начал успешно продвигаться в направлении Керчи. Наша 4-я воздушная армия поддерживала войска на обоих плацдармах.
День второго ноября был уже на исходе, но на старте стояла шестерка наших "илов" в боевой готовности. Быть еще одному вылету сегодня или не быть — кто знает. Но по себе сужу, хоть и не летал и тот день, что у каждого в душе теплилась надежда: "А может, все на сегодня? Хотя бы на сегодня?" Но тут с КП выбежал начальник оперативного отдела капитан Персианов с громким криком: "Взлет! Эльтиген!" Надежда погасла. Самолеты начали взлет.
Последним должен был взлетать младший лейтенант Мансур Зиянбаев, парень скромный, молодой, всего-то 23-го года рождения. Это был его второй боевой вылет. Стрелком к нему из госпиталя пришел сержант, пехотинец, не помню его фамилию. Так этот сержант вдруг буквально кулем вываливается из самолета, начинает кататься по земле, вопит:
— Не полечу!
Истерика, самая настоящая истерика! Зиянбаев, и так растерянный, сидит в кабине, побледнел только.
Хорошо, что рядом оказался командир полка. Перед носом сержанта он потряс кулаком: "Вон отсюда!", а увидев меня, только и крикнул: "Парашют!" Ничего ему добавлять не потребовалось, и так ясно. Схватил я парашют, бегом к самолету Зиянбаева.
— Все в порядке, Мансур! Пошли на взлет! — как можно спокойнее постарался сказать я. Но насколько убедительно удалось мне продемонстрировать это спокойствие — не знаю.
Самолет взлетел, и мы начали догонять группу. Догнали только над аэродромом, где базировались истребители, и Мансур занял место замыкающего.
У Эльтигена — взрывы снарядов, бомб. В воздухе — истребители, идет воздушный бой. Мы с ходу сбрасываем бомбы, снижаемся и, стреляя из пушек и пулеметов, проходим вдоль плацдарма. Устремляются на нас было "мессершмитты", но истребители прикрытия на месте, и мы благополучно выходим из боя.
Если бы благополучно... Самолет Зиянбаева, как это часто бывает в группе с замыкающим, отстал. Теперь мы для немцев — подарок, жди атаки.
Но и ждать не пришлось. Вот уже атакуют два "мессершмитта". Открываю огонь; но это их не останавливает. К тому же в наш самолет попала очередь из крупнокалиберного пулемета, особенного вреда не причинила, но переговорное устройство отказало. Летчик не слышит, что я сообщаю об атаках истребителей и, соответственно, не может правильно маневрировать. Да и прикрывает нас лишь один ЛаГГ-3, хотя и делает это мастерски, надо отдать ему должное.
Немцы свое преимущество чувствовали прекрасно и, видимо, решили с нами разделаться. Они парой пошли в атаку, а Зиянбаев почему-то стал уходить по прямой на максимальной скорости. Как раз именно это "мессам" и требовалось!
Теперь, как говорится, терять нечего! Беру на прицел ведущего и, когда тот приближается к нам метров на двести, жму на гашетку. Хоть шансов и мало было, но, видимо, попал, потому что "мессер" тут же взмыл вверх, а "лагг", идущий мне на помощь, лихо и точно сбил его. Красивая работа!
Но слишком я увлекся первым "мессером". Увлекся и упустил его ведомого. У того оказалось достаточно времени, чтобы подобраться к нам снизу и оказаться в "мертвом пространстве".
Что значит, "мертвое пространство"? А это значит то, хуже чего для "илов" не бывает. У "ила" была броневая защита, о чем я уже писал. Значит, чтобы поразить его, немцам нужно было подобраться как можно ближе. Да еще так, чтобы обезопасить себя от наших пулеметов. А в безопасности они были именно в "мертвом пространстве", то есть там, куда я не мог "дотянуться" из пулемета, потому что турельная установка, где он был установлен, ограничивала угол стрельбы. Будь у нас в исправности переговорное устройство, я бы мог, передавая сообщения летчику, обеспечить нужный угол обстрела, тогда бы тот делал нужные мне эволюции самолета. А так... А так, видимо, все! Если "мессер" в "мертвом пространстве", мы беззащитны! Ну что же, богу молиться?
Опасность чем страшна? Неожиданностью! Но в то же время на что человека подвигает? Тоже на неожиданное решение! Вот и решился я на немыслимое: стрелять в фашиста вслепую, да еще как — через фюзеляж, простреливая собственный самолет, понимаете ли!
Читал я о чем-то подобном в газете, но, честно сказать, не очень верил в это. Да и знал ведь, что при такой стрельбе перебить тяги рулей — проще простого, и тогда самолету все равно хана. Но раздумывать времени не было. Прошил я очередью фюзеляж собственного самолета!
Зиянбаев, конечно, решил, что это "мессер" нас прострелил, и моментально скользнул влево. Вот в это-то время и напоролся "мессер" на мою совершенно слепую очередь. Очередь была длиннющая — от отчаянья, пулемет захлебнулся, отказал. А немец? А немец... Перевернувшись на спину, он устремился к земле. Готов!
Возле нас появился ЛаГГ-3, но дело было уже сделано. Вот, кажется, и все.
Что я перечувствовал в те секунды? Многое, наверное. Но главным было, прошу мне поверить, чувство удовлетворения. Удовлетворения тем, что я сумел не растеряться в критической ситуации. Да, не страх, не радость, а именно удовлетворение. Такое чувство бывает, когда какую-то работу, какое-то дело сделаешь не просто хорошо, а с блеском, с шиком. Наверное, это свойственно многим, и не имеет значения, какой работой человек занимается: военной ли, гражданской ли.
Но удовлетворение удовлетворением, а что все-таки с тягами рулей, не повредил ли я их? Ведь при пилотировании они могут легко оборваться, и самолет свалится на землю. Полез смотреть тросы, к счастью, они оказались в порядке, и я вернулся в кабину. Но беспокойство меня не оставляло: почему-то "лагг" следовал за нами буквально по пятам, и летчик подавал мне рукой какие-то знаки. Что-то я не так сделал?..
Сели благополучно, Зиянбаев зарулил на стоянку, я обратил внимание на то, что "лагг", нас сопровождавший, успел приземлиться раньше нас и почему-то на нашем аэродроме. Вылезли мы с Мансуром из машины, посмотрели на развороченный фюзеляж, потом друг на друга, вздохнули: "Что, пойдем докладывать?" — и побрели на КП.
У входа стояли командир полка и... Владимир Истрашкин. Так вот кто прикрывал нас! И как он только узнал меня в самолете? Но субординация есть субординация — и прежде всего докладываем (не слишком внятно, правда) о "мертвом пространстве", сбитом "мессершмитте", поврежденной машине... Но оценка командира была однозначной:
— Молодец! — Он хлопнул меня по плечу. — А машину исправим, не волнуйся!
Вот тут и Истрашкин подал голос:
— А я смотрю: вроде бы в воздухе знакомая личность!
— Вы знакомы? — повернулся к нему командир.
— Еще с Дальнего Востока. Это наш бывший оружейник. Лихо срубил "месса"!
Вот тут-то и обнялись мы наконец с Истрашкиным. Подошли еще ребята, начались взаимные расспросы. Но уже поступали сумерки, и Истрашкину нужно было возвращаться на свой аэродром.
Из нашей шестерки "илов" домой вернулись только три, остальные были повреждены, сели на других аэродромах. В руку был ранен воздушный стрелок Николай Храмов.
А стрелка, закатившего истерику перед вылетом, под трибунал не отдали, командир полка рассудил по-иному.
До того как попасть в авиацию, воздушный стрелок воевал пехотинцем, был тяжело ранен, какой с него спрос? Откуда пришел, пусть туда и возвращается. Отправили его в пехоту.
Предчувствую, что любой, читающий эти строки, здесь споткнется, возьмет его недоумение: а не превысил ли командир полка свою власть, ведь солдат проявил откровенную трусость, а как в таких случаях поступать — все четко определено и записано. Армия же, да еще война! Какой же это пример для подчиненных?
Все правильно: да, струсил солдат, да, командир превысил власть, и не пример это для подчиненных. Но был командир прав. Прав той правотой, объяснить которую мне сейчас очень трудно. Снова Симонова процитировать: "С наше покочуйте, с наше поночуйте, с наше повоюйте хоть бы год"? Да вроде бы бестактно как-то! Так своим каким-то высшим знанием можно все объяснить. Только разве это объяснение?
Война — явление ненормальное. И сотни, тысячи мужиков, собранных вместе для того, чтобы убивать, — разве это нормально?
И, конечно, особенно когда ситуация складывается экстремальная, в действие могут вступать законы, которые не предусмотришь никакими уставами и положениями. Для того чтобы почувствовать, что ситуация именно такова и решение должно быть нестандартным, командир должен обладать особым талантом и интуицией.
Вот если бы сбили, предположим, наш самолет в этом вылете, погибли бы мы с Зиянбаевым, вряд ли бы командир поступил так мягко по отношению к струсившему стрелку. Тогда на стрелке этом была бы наша кровь, а такое прощать нельзя. Это уже высший закон. А так... Да, раздавил страх человека, подмял его, лишил способности действовать самостоятельно. Но не убил же! Может воевать солдат, лишь выполняя команды командиров? Может! Пусть и воюет в пехоте: когда скажут — ляжет, когда скажут — встанет, скажут "Стреляй!" — будет стрелять. Может, еще и домой вернется? Зачем же его под расстрел?
Теперь же, забегая вперед, расскажу еще об одном случае. Тоже о трусости и тоже о решении командира, которое для мягкости назову "нестандартным".
Во время боевого вылета летчик, шедший замыкающим, вдруг повернул назад, а бомбы сбросил в лиман. На аэродроме заявил, что вышла из строя маслосистема, вот и пришлось возвратиться. Инженер полка проверил мотор самым тщательным образом, гонял его на всех режимах. Доложил он об этом командиру и напомнил, что за этим летчиком такие штучки водятся: любит на неисправность техники ссылаться, техника-то ни возразить, ни оправдаться не может.
Должен сказать, что у летчика этого было прозвище, которое даже для мужского общества, где соленое словцо было не в диковинку, звучало уж больно хлестко — "прохвост". И что самое удивительное: он на него не обижался. Помнил я его еще по 446-му истребительному, где он умудрился не сделать ни одного боевого вылета, вечно околачивался в резерве. Правда, это было тогда не слишком трудно: самолетов не хватало. Попав в 43-й гвардейский, научился неплохо пилотировать Ил-2, но, оказавшись на фронте, стал ссылаться то на болезни, то на неисправность техники. Но летчики гибли, приходилось вводить в боевые расчеты новых людей. Дошла очередь и до "прохвоста". И вот — пожалуйста!
Выслушав инженера, командир все-таки решил сам еще раз опробовать якобы неисправную машину в воздухе. Когда посадил ее, долго молчал, обводя взглядом лица летчиков, напряженно ждавших его решения, а потом, повернувшись к "прохвосту", резко бросил:
— В трибунал! В штрафбат! Такого позора я вообще но помню!
И тут вдруг встревает стрелок Саша Паршиков:
— Товарищ командир! Разрешите, прежде чем в трибунал его отправлять, девушек полка позвать: пусть посмотрят на труса!
Тут я должен заметить, что с начала войны девушек у нас становилось все больше. Ничего удивительного: солдат отправляли на передовую, а девушек к нам — укладчицами парашютов, а то и бомбы подвешивать. Конечно, не женское это дело — стокилограммовые бомбы поднимать, мы старались при случае обязательно помочь, жалко же!
Но ведь и молоды мы тогда были, мальчишки да и только. Не поверите; танцы по вечерам устраивали, влюблялись отчаянно. Некоторые и женились. Очень крепкие семьи, доложу я вам, у них потом получились.
Это все я рассказываю к тому, что в такой обстановке предстать перед нашими девушками в качестве всеми презираемого труса было страшнейшим позором. Нестрашней, чем трибунал. "Прохвост" даже на колени бухнулся:
— Товарищ командир! Товарищи! Прошу, поверьте мне последний раз! Я выполню любой приказ. Клянусь!
И снова надолго замолчал командир полка. Потом сказал:
— Хорошо. Но полетишь на одноместном. А замыкающим будет... Вот Атлеснов будет замыкающим.
Обращаясь уже к Атлеснову, командир продолжил:
— Если этот... на цель не пойдет, приказываю расстрелять его из пушек. Спишем как боевую потерю. Так хоть его родителям будет легче: погиб, мол, в бою!
Группа вылетела на задание. И струсивший отбомбился и отстрелялся как положено. Дальше воевал тоже неплохо. Потом попал в госпиталь, и я потерял его из виду.
Такой вот приказ отдал командир: расстрелять — и все тут. А если бы его выполнили, тогда что? Хотя мне думается, что командир был уверен, что выполнение приказа не потребуется. Но чтобы летчик сумел преодолеть психологический барьер, хоть раз вылетел на боевое задание, остался цел, а потому обрел уверенность, что раз сегодня не сбили, то не собьют и завтра, и послезавтра, такой приказ командиру необходимо было отдать! Только как он решился на это? Озарение какое нашло? Ведь был командир не намного нас старше, лет на десять всего!