Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

И радость, и горе

В конце января 1944 года мы пригласили в детскую консультацию матерей с малышами, родившимися в январе 1943 года. Таких ребят на нашем участке немного — всего пятеро.

Чисто умытые, принаряженные малыши жмурятся от яркого света: ради праздника нарушен режим экономии.

Слева Славик и Валерка, похожие друг на друга как веснушка на веснушку. Природе словно не хватило для них сил и красок: у близнецов большие головы и тонкие [53] выгнутые кренделем ножки, водянисто-голубые глаза на умеют улыбаться. Так и хочется вынести ребят на свежий воздух, досыта накормить, купить им веселых игрушек. Рядом с ними единственная среди именинников девочка. Рыжие, вьющиеся в мелкое колечко волосы. Ямочки на тугих щеках. Прижимая к нарядному платью куклу, Леночка из-под темных ресниц поглядывает на сидящих рядом мальчишек.

Безучастно смотрит бледный, большеглазый Марат, Он недавно болел и еще не окреп.

С края, подпрыгивая на табуретке, что-то бубнит Петька, внук бабушки Ули.

А вот лежат рядком дети рождения конца 1943 года. Медицинские сестры Тося и Соня не спускают с них глаз.

В дверях — улыбающиеся, взволнованные, немного торжественные мамы. По случаю такого праздника их раньше отпустили с работы.

— Посмотри на моего Петьку. Правда, вылитая мать? — В голосе бабушки Ули нескрываемая гордость. Она хочет сказать еще что-то, но не успевает — Петька падает на пол. Озорника поднимают. Дарят ему красную дудочку.

К белому столу, за которым обычно распеленывают ребят, подходит заведующая детской консультацией Наталья Федоровна Миловидова. Ее обычно бледное лицо раскраснелось. Туго накрахмаленный халат торжественно шуршит.

— Мы поздравляем всех матерей и бабушек с днем рождения годовалых. Тяжкий выдался год для нашей Родины, а для кормящих матерей особенно. И все же они отлично справились со всеми сложностями, выходили наших дорогих именинников, — Наталья Федоровна окидывает ласковым взглядом притихших женщин. — Мы желаем нашим маленьким пациентам быть всегда здоровыми, крепкими, а их родным — поскорей увидеть салют Победы!

— Ду-ду-ду... — заглушая слова доктора, дудит Петька. Бабушка Уля отбирает у озорника игрушку.

— Хочу поздравить и от всего сердца поблагодарить еще одного человека. — Наталья Федоровна ищет кого-то взглядом. — Это молодой отец — Николай Петрович Павлов. Он один, и притом отлично, ухаживает за своей дочерью Еленой. За год ребенок ни разу не болел, [54] хорошо развивается. Николай Петрович, прошу вас подойти.

Из дальнего конца приемной выходит молодой человек в синем шевиотовом костюме и белой рубашке.

— От всего сердца поздравляю вас, Николай Петрович!

Наталья Федоровна протягивает ему Почетную грамоту. Надпись «лучшей маме» зачеркнута. Сверху красным карандашом тщательно выведено: «Лучшему папе». Павлов от смущения снимает и снова надевает очки. Потом осторожно, словно хрупкую драгоценность, принимает Почетную грамоту.

— Спасибо вам, доктор, спасибо вам, медсестры, за дочку, за нас обоих. — Он поворачивается лицом к нам и снова снимает очки.

* * *

Николай быстро шагал по улицам, засыпанным снегом. «Сегодня нам с тобой, доченька, выдался славный денек. Грамотой нас наградили». Он коснулся губами Еленкиной холодной щеки, припавшей к его плечу, улыбнулся: «Заснула...»

Мимо спешили с работы люди — он не замечал их. Не слышал, как просигналил водитель военной машины. Но отчетливо слышал, как тихо посапывает дочь.

Дома бережно раскутал девочку, уложил в кроватку, взял стул, сел рядом.

На фронт Николая не взяли из-за плохого зрения. Он владел самой мирной профессией — строителя, и теперь его бригада возводила спеццех автозавода. И хотя кроме Николая и старого мастера Алексеича в бригаде работали только женщины, они вот-вот должны были досрочно сдать под монтаж этот сложный объект.

Николай осторожно коснулся ладонью дочкиных волос. Они пахли молоком, чистотой. Стиснув руками пылающее лицо, стал думать о другой Еленке — своей жене, давшей жизнь этой.

Николай влюбился в Еленку еще мальчишкой. Только он один знал, какая красавица эта ершистая, угловатая девчонка. Когда она бежала рядом и ветер трепал ее рыжие волосы, ему казалось — возле летит костер. Потом из гнетущей полутьмы воспоминаний медленно всплыл больничный коридор. Роды были трудными. [55]

Сказались тяжелая работа, лишения военных лет. Вторые сутки от роженицы не отходили врач и акушерка.

Николай ждал в длинном гулком коридоре. Сорок шагов туда, сорок обратно. Под потолком вспыхнули тусклые синие лампочки — скорбный свет войны.

Ждать дольше невозможно. Осторожно приоткрыл дверь палаты. Еленка лежала с закрытыми глазами. Под белым пикейным одеялом поднимался и опускался ее большой живот.

Увидев Николая, акушерка молча кивнула ему на табуретку.

— Еленка... Елочка, — еле слышно позвал Николай, но лицо жены осталось безучастным.

— Еленочка, — позвал он снова. И опять она не ответила. Николай вдруг ощутил на губах солоноватый вкус давно позабытых мальчишеских слез.

Подошел доктор, молча склонился над кроватью. Остро запахло камфарой. Еленкины веки вздрогнули, приподнялись. Ее взгляд — удивленный, вопрошающий — скользнул по лицу мужа.

— Еленка, ты видишь меня? — Николай погладил ее горячую руку.

Бледные губы наконец разжались.

— Вижу... как в перевернутый бинокль... Не уходи...

— Я не уйду. У меня круглосуточный пропуск. — И боль, что жила в нем, на миг отодвинула острие от его сердца.

Вдруг тело жены свело судорогой. Ее протяжный крик, крик дикой, ночной птицы, пронзив Николая, ударился о стену палаты. Чьи-то мягкие руки толкнули его в спину, вывели в коридор.

И снова сорок шагов туда и обратно.

Наконец дверь палаты распахнулась. Акушерка держала в руках большой белый сверток.

— Товарищ Павлов, — глухо сказала она, — у вас родилась дочь.

Николай молча шагнул в палату.

В двух шагах от него задыхалась Еленка. Он вдруг ощутил под ногами зияющую пустоту. Шагнул вперед почти ослепший от горя, нашел ее руку. Еленка раскрыла глаза... В них была пустота, зияющая пустота.

— Ты видишь меня?

Еленка молчала. [56]

— У нас с тобой... родилась дочь, — зашептал Николай. — Хочешь, назовем ее как тебя.

В последний раз вспыхнула для него и ожила Еленкина любовь.

— Люби ее... как любил... — Она не договорила.

Оставляя Еленку, краски жизни выцветали на ее лице.

Только через несколько суток Николай пришел в себя. Вспомнил длинный больничный коридор.

— Посмотри, Николай, дочь-то у тебя красавица, — услышал за спиной голос соседки Антонины Петровны.

Николай поморщился, как от острой боли. О чем они все? Дочь? Какая дочь?

На синем одеяле ярким пятном выделялся белый сверток. Девочка, причмокивая, сосала из бутылочки молоко. Ее личико покраснело от напряжения. Николай хотел уйти, но ребенок раскрыл глаза. И хотя они были пока темными, а не прозрачно-зелеными, он сразу узнал их. Казалось, вот-вот в них вспыхнут искорки, сольются вместе, озарят лицо, придав ему то знакомое выражение, которое он так любил.

— Вылитая мать, — протянула Николаю ребенка Антонина Петровна.

Кровь прихлынула к сердцу, зазвенела в ушах, где так недавно раздавался глухой стук лопаты о мерзлую землю. На руки опустился теплый, живой сверток, и Николай вдруг почувствовал, как они наливаются силой и нежностью.

...Рано утром он относил Еленку в ясли. После работы спешил домой. Близоруко вглядываясь в серебряный столбик ртути термометра, готовил ванну. Подложив под голову Еленке свою большую, крепкую ладонь, осторожно купал, стараясь, чтобы ни одна капелька воды не попала дочке в глаза. Его руки, привыкшие к угрюмой шершавости кирпича, делались по-матерински легкими и нежными, когда держали Еленку.

Как-то после смены к нему зашла бригадир седьмого V участка Фетисова. Окинула взглядом чисто прибранную комнату, холостяцкую койку под грубым солдатским одеялом. На столе лежала раскрытая книга. Ольга Николаевна прочла: «Как вырастить здорового ребенка». Бригадир положила на стол гостинцы — бутылки кефира, пряники, полкило яблок. [57]

— Поговорим, Коля. — Она глянула на его раннюю седину, поймала настороженный взгляд покрасневших ет бессонницы глаз. — Фронтовая комсомольская бригада Кати Левушкиной берет шефство над твоей Еленкой. Трудно тебе работать по-фронтовому и управляться с бабьими делами. Ребенок ласки, женских рук требует. Не упорствуй! Отдай Еленку. Шефы не подведут.

Николай вдруг представил себе: чьи-то чужие руки по утрам одевают и кормят Еленку, чьи-то глаза улыбаются ей, губы — касаются ее пухлых ручонок.

— Спасибо. Справлюсь один, — отрубил он. — А сейчас, извини, пора кормить дочку.

Не изменили его решения и наши с ним беседы.

Девочка росла, возвращая ему любовь Еленки.

* * *

Когда однажды Еленка серьезно заболела, ухаживать за ней вызвалась бабушка Уля. Мы опасались, справится ли она. Здоровьем слаба, зрение почти потеряла.

— Еленка и наш Петька в одном месяце и роддоме родились, — сказала бабушка Уля, когда узнала о том, что мы хотим назначить другую сиделку девочке. — У Петьки отца убили, у Еленки матери нет. Она мне как внучка. Кто ж выходит лучше меня!

— Вам, Ульяна Ивановна, самой нужен уход.

— Ты не гляди, что слепая. В обед дочь забежит, накормит. Вечером — опять не одни. Пусть Николай завтра ко мне Еленку приносит!

И вот теперь я зашла проведать девочку, а заодно и ее няньку.

...Подхожу к двери. В коридор из комнаты доносится негромкое пенье. Узнаю голос бабушки Ули, а что поет — не разберу. Прислушиваюсь. Невероятно! «Добьем-ся мы-ы освобожде-нья свое-ю соб-ствен-ной ру-кой!» Осторожно открываю дверь, вхожу. Откинувшись на спинку ветхого дивана, бабушка Уля укачивает девочку. Медно-красные Еленкины кудри падают на узловатые пальцы ее няньки. И мне кажется — в руках Ульяны Ивановны большой, рыжий подсолнух. «Это есть на-а-ш после-дний и реша-а-ю-щий бо-о-ой», — продолжается песня.

Скрипнула под ногами половица. Ульяна Ивановна быстро обернулась, прислушалась. [58]

— Доктор, ты?

— Здравствуйте, Ульяна Ивановна. — Помочь вам?

— Сама управлюсь, — поджимает губы бабушка Уля и бережно укладывает Еленку на диван. Расправляет каждую складочку одеяла, словно видит его. — Заснула, сердешная, — шепотом сообщает она. И снова охорашивает Еленку.

— Ты покуда отдохни. Горячая картошка под подушкой. Садись поешь.

Мою руки под маленьким цинковым умывальником. Стараясь не разбудить девочку, ставлю ей градусник.

— Сама-то как, — расспрашивает бабушка Уля. — Опять машины не дали? Сколько вызовов нынче?

— Тринадцать.

— Матерь божия! Есть ведь, наверно, и без надобности. Иная чихнет и подавай доктора на дом!

— Нельзя иначе, Ульяна Ивановна. Война. Люди ослабли. Беречь их надо.

Бабушка Уля пристально смотрит на меня голубыми незрячими глазами. Кажется, и вправду, она видит!

В сорок третьем году под Орлом убит старший сын бабушки Ули Петр. Через месяц пришла похоронка на среднего — Константина. Выплакала мать свои глаза по сыновьям. Осенью сорок четвертого окружавшие ее и до этого сумерки сгустились в непроглядную ночь.

И тут в который раз поразила она всех нас силой своего характера. Даже слепая была в курсе всех событий и побед Советской Армии. Хозяйства не оставила, зная каждую пядь своей квартиры.

— Ульяна Ивановна, что это вы «Интернационал» вместо колыбельной на вооружение взяли?

Бабушка Уля улыбается моей непонятливости.

— Так от колыбельной какой прок при такой болезни. Слова-то там какие: «спи» да «усни». А ей бороться против болезни надо. Ей другие песни нужны. Вот я на доброе здоровье Еленке главную песню и пела.

Через день Еленка то ли от остродефицитного сульфидина, то ли от песен бабушки Ули начала поправляться.

* * *

С глазами у бабушки Ули становилось все хуже. Пришлось определить ее в больницу. Пять недель провела она там. И вот — выписалась. После вечернего приема [59] идем ее навестить. Нам сразу показалось, что бабушка Уля куда-то торопится.

— Может быть, мы не ко времени?

— В добрый час пришли, — говорит бабушка Уля. — А я вот к салюту приготовилась. Видите: нарядилась и при ордене «Материнской славы». Я ведь ни одного еще салюта не видела.

— Помните, Ульяна Ивановна, пятое августа сорок третьего года? В тот день был первый салют. Орел освободили и Белгород.

Лицо бабушки Ули, только что свежее и румяное, вдруг блекнет.

«Петр убит под Орлом...» — с ужасом спохватываюсь я.

— Помню, а то как же. — Бабушка Уля дрожащей рукой переставляет на столе чашки. — Видеть не видела, а на всю жизнь запомнила. Вот как получается. Горе у нас на всех одно, а каждую мать по-своему ранит.

— Накапать вам капель?

— Не надо капель. Да ты не горюй. И без капель оклемаюсь.

— Ульяна Ивановна, — меняем мы тему разговора. — Расскажите, как повязку после операции снимали. Волновались, наверно?

— Еще как волновалась. Руки-ноги сомлели. Зажигалки на крыше тушила — так не боялась! Не могу глаз открыть и все тут. Вдруг опять темная ночь! Тут Михаил Григорьевич, доктор, положил мне руку на голову, как малому ребенку, и говорит: «Что ж вы медлите. Посмотрите на белый свет, стосковались о нем поди...» Разлепила я веки — а в глазах все кругом идет. Как бы ледоход на Москве-реке и льдины сшибаются и друг на друга наползают. А потом среди этого мельтешения лучик прорезался, тонюсенький, вроде соломинки. И через этот лучик все в моей душе перевернулось. «Солнце!» — кричу я Михаилу Григорьевичу не своим голосом. А он тут же повязку мне на глаза. Для первого разу, мол, довольно! А я плачу в три ручья и все твержу: «Мне бы только Победу увидеть... Победу!»

За окном раздался первый залп салюта. Погасили свет, раздвинули занавески. Прижав руки к груди, бабушка Уля беззвучно плакала. [60]

Скорей бы ослабели морозы. В Москве с топливом еще очень трудно. Из ста пятидесяти семи домов на нашем участке только в двух паровое отопление! Комнаты отапливаются чаще всего керосинкой, а керосин выдается по талонам. Тетя Дуня и Евгения Павловна Капризина разносят их по квартирам.

Холодно. Когда слушаешь больного, жильцы пододвигают закопченную пирамидку, где за слюдяным окошечком живут оранжевые языки огня.

Пять обледенелых ступеней ведут в подвал, к квартире № 12. Обитая ветхой рогожей дверь с характером, но открывается сразу.

— Здравствуйте, доктор, — приветствует Кузьминична. Голова ее замотана красной тряпицей. На костистых плечах — серая ватная стеганка. — К кому пожаловали?

— К Александре Ивановне Афанасьевой. Как у вас тепло, уютно.

— Тепло! — подтверждает Кузьминична. — Дышим в в десять ртов. Обогреваемся. — И смеется.

— А как Александра Ивановна? Сын ее дома?

— — Опохмеляется. Да вы входите, — она распахивает передо мной дощатую дверь.

Мутный серый свет вливается в окна комнатки. За тусклыми стеклами подвала мелькают то валенки, то кирзовые сапоги, то не по-зимнему легкая обувь. Давно пора бы переселить жильцов из подвалов в хорошие квартиры. Помешала война.

— Здравствуйте, Александра Ивановна. — Одним взглядом охватываю фигуру больной, поникшую голову с пучком жиденьких волос. Женщина выглядит значительно старше своих лет. И какая душевная усталость в ее глазах... Как необходимы ей сейчас внимание, ласковое слово. Если можно было бы войти в аптеку, протянуть рецепт: «Пожалуйста, отпустите моей больной хотя бы немного радости!»

— Что у вас болит, Александра Ивановна?

— Второй день не могу глотать, — отвечает женщина. Осматриваю ее горло, такое же бледное, как она сама. «Ангина? Вроде бы нет».

— Ангины нет. У вас анемия — следствие расстройства питания. Но вы, Александра Ивановна, не огорчайтесь. Все это поправимо. Выпишу вам дополнительную карточку на молоко, назначу уколы витаминами. Кроме [61] того, пейте настой хвои, в нем много витамина С, и обыкновенные дрожжи. Завтра утром сдайте кровь на анализ. Послезавтра приду к вам. А главное — не расстраивайтесь! Постарайтесь думать о хорошем. У нас такая радость — освобожден Никополь! Вечером смотрите салют — двадцать залпов из двухсот двадцати четырех орудий. Так что давайте радоваться! Договорились?!

С лица Александры Ивановны сходит выражение печали. Взгляд проясняется.

— Хорошо, доктор. Спасибо.

Но все оказалось гораздо хуже, чем я предполагала. Случилось просто непоправимое: Александра Ивановна — умерла. На следующий день, когда я была на обходе, к ней срочно вызвали Люду Вяткину. Люда определила у больной дифтерию зева. Это было чрезвычайное происшествие даже для военных лет.

Вместо обычного собрания участковых бригад состоялась срочная конференция врачей поликлиники.

Общее горе сплачивает теснее, чем общая радость. За длинным столом — мои товарищи. И как-то само собой получилось, что заместитель главного врача Наум Ильич Усыскин и заведующая терапевтическим отделением Софья Дмитриевна Чудовская, обычно сидящие рядом с главным врачом, сегодня оказались справа и и слева от меня. Напротив — представитель райздравотдела, эпидемиолог со строгим хмурым лицом.

Эпидемиолог задает мне обычные в таких случаях вопросы.

— Внимательно ли вы осмотрели горло больной? Почему не взяли мазка из зева на дифтерию?

Отвечаю кратко, кажется, убедительно, потому что лицо Марии Павловны проясняется. Утверждаю — ангины у больной не было. Клиническая картина и анализ крови подтвердили поставленный диагноз. Но смерть трагически оборвала начатое лечение. Коллеги отводят глаза. Всем как-то неловко, словно это — суд. «А ведь, и вправду, суд, — думаю я. — Нам всем необходимо знать, что это — трагическая случайность или недопустимая врачебная ошибка».

— Попросим доктора Вяткину обрисовать нам клиническую картину, которую она видела через сутки после осмотра больной участковым врачом, — звучит голос представителя райздравотдела. [62]

На Люду больно смотреть. Только мы двое осматривали больную. Я — в начале заболевания. Она — за полчаса до смерти. Я видела бледное горло, она — покрытое грязно-серыми налетами. Умолчать ей об этом невозможно — врачебный долг! Глаза Людмилы заплаканы, в руках комочек носового платка.

Подбадриваю коллегу взглядом. Дескать, мне все равно не поможешь — говори правду!

— В комнате больной слабое освещение, — говорит Люда, пытаясь защитить меня, — из-за этого можно было не разглядеть налеты в горле...

— Значит, налеты все-таки были? И вы не находите в себе гражданского мужества обличить свою коллегу в том, что она их проглядела, что ею допущена ошибка!

Слова падают на меня как глыбы, И все-таки становится легче. По крайней мере, все ясно!

В зале шум. Теперь каждый хочет высказаться. Софья Дмитриевна Чудовская поворачивает к начальству резко побледневшее лицо:

— Сначала нужно окончательно установить, есть ли тут врачебная ошибка. Врачебная ошибка обычно — следствие слабой подготовки, грубой небрежности, торопливости, равнодушия. Но мы все уверены, что ни одной из этих причин в данном случае не было! — Глаза выступающей мечут молнии. — Судя по всем данным, — продолжает она, — мы сейчас можем говорить только о неясной клинической картине, не позволившей уточнить диагноз в первые часы заболевания. К тому же вот этот документ, — Софья Дмитриевна достает из папки белый квадратик бумаги, — подтверждает, что у больной была тяжелая анемия. Я звонила в судебно-медицинскую экспертизу. В первых посевах дифтерийной палочки нет! Окончательный ответ будет через три недели. И только тогда можно говорить, ошибся врач или нет.

Заведующую терапевтическим отделением поддержали коллеги. Нет, это не было желанием выгородить товарища, укрыть его от ответственности. Мне доверяли, как врачу, коммунисту, товарищу. На конференции много говорилось и о положении участкового врача: на приеме в поликлинике до сорока человек, до двадцати вызовов на дом и еще ночные дежурства в формировании МПВО. [63]

— Какие выводы сделает главный врач? — спросила представитель райздравотдела, убирая в портфель историю болезни умершей.

Мария Павловна поднялась — крупная, решительная, внешне спокойная. Врач-акушер, которому порой надо было спасать сразу две жизни — матери и ребенка, она умела не теряться в самых трудных ситуациях.

— Выводы по поводу диагноза будут сделаны только после заключения судебно-медицинской экспертизы. Что касается коллектива, то мы решили работать с еще большей отдачей сил. Чаще советоваться со старшими товарищами. Кроме того, я постараюсь хоть немного разгрузить участковых врачей.

...Пора на вызовы. Но лестница почему-то сегодня в три раза длиннее, чем обычно, А так надо поскорей дойти до выхода, распахнуть дверь, глотнуть студеного воздуха. Но что это? Возле вешалки — вся наша бригада. Политрук Катя Сахарова подходит ко мне и, улыбаясь, спрашивает: «Порядок в танковых частях?» Тетя Дуня сует мне в руку пряник, Таня Борисова подает пальто, а Ярцева, для которой стихи хуже, чем таблетка от кишечных заболеваний, дарит мне растрепанный томик Пушкина.

Мы выходим из поликлиники все вместе — одна большая семья.

А потом был разговор в кабинете заведующего райздравотделом.

Матово поблескивают телефоны спецслужб МПВО. Стопка папок срочных и сверхсрочных дел. Аркадий Михайлович Кричевский встает, идет навстречу. Молча смотрим друг на друга. Он тоже сдал: ранняя пороша присыпала виски, опустились плечи. И все-таки весь как до предела закрученная пружина.

Аркадий Михайлович пододвигает мне стул, не спуская внимательных глаз, неестественно громко говорит:

— Надо держаться! В ваших руках человеческие жизни. — Помолчал и вдруг, словно зачеркивая только что сказанное, тихо добавил: — К сожалению, мы не боги. — Глаза его помрачнели. — Но если ты сделал все, что мог, и даже невозможное, твоя совесть чиста. Так ведь, коллега?

От этих слов перехватило горло.

— У меня... выболело... сердце, — наконец говорю я.

Булькает вода, выливаясь из графина в стакан. [64]

— Выпейте.

Пью, стараясь, чтобы стакан не дрожал в руке. Аркадий Михайлович ходит по кабинету из угла в угол.

— У вашей больной не было дифтерии! Об этом свидетельствует бледный, совершенно чистый зев.

«Зачем он утешает меня? Ведь окончательных результатов исследований еще нет?»

— Доказательства? — Словно отвечая на мои мысли, он выстраивает логическую цепь симптомов.

— Чертовски хочется курить! Третий день как бросил. А тут такое дело! Кстати, у вашей больной не было больных зубов, начинающегося периостита челюсти или чего-нибудь такого?

— У нее не было ни одного зуба!

Он шарит в ящике письменного стола, находит пустую коробку «Беломора», морщится от досады. Подходит, садится рядом, берет из моих рук пустой стакан. Взгляд его неожиданно теплеет.

— А вы все-таки молодец, — резко меняя тему разговора, говорит он. — О вашей бригаде я рассказал корреспонденту Всесоюзного радио. Они будут делать передачу «Женщины с Абельмановской заставы».

Не успеваю ничего сказать. Раздается резкий телефонный звонок. Аркадий Михайлович снимает трубку. Улыбка сбегает с его губ, лицо заливает землистая бледность.

— Умирает? Вы сделали повторное переливание крови?

Его взгляд блуждает, скользя мимо меня.

— Умирает моя больная. Операция прошла отлично и вдруг... — почти шепотом говорит он и в два шага — к двери.

Во дворе сигналит «скорая», затем все стихает...

* * *

Как всегда, когда мне бывало плохо, я шла на завод. К людям, которых знала давно, которые давно знали меня. Вот и сегодня от районного начальства я отправилась на 1-й ГПЗ.

В главном коридоре гуляют сквозняки. Пустовато. Непривычно гулко. С бетонной стены смотрит на меня седая, суровая женщина. Сколько поколений будут испытывать [65] чувство гордости за свою страну, глядя на плакат «Родина-мать зовет!» Ираклия Тоидзе.

Спускаюсь по железной лестнице, одним взглядом окидываю свой цех, вслушиваюсь в ритм его сердца. Гул, звон, скрежет. Еще яростнее, чем прежде, высекают рыжие искры шлифовальные диски. Еще быстрее из-под резцов вьется синяя и золотая стружка. Поблескивая, одна за другой выстраиваются готовые детали.

Двадцать минут обеденного перерыва. Работницы берут меня в окружение — знакомые, незнакомые.

— Сколько лет, сколько зим! — приветствует мастер Иван Фомич, — Легка на помине. Как кто заболеет, сразу о тебе вспоминаем. Ты как, насовсем пришла? — И, запихнув понюшку табака в ноздрю, Фомич яростно чихает. — Тише вы, воробушки. Расчирикались, — осаживает он девушек.

— Хороши воробушки, — смеется рыжеволосая. — Катя, вон, Барышникова, участвовала в работе сессии Верховного Совета, Катя Носова — одна из лучших стахановок цеха, у Раи Бараковской бригада имени «Молодой гвардии».

— Вы не забывайте нас! — просит Катюша Носова. — Зашли бы в общежитие, почитали стихи про любовь!

— Обязательно приду, — отвечаю бодро. — А вы не забыли наш донорский пункт?

— Да что вы! — хором отвечают девушки. Наши портреты на заводской Доске почета.

— Вернутся с победой женихи, и мы всех, в ком течет наша подшипниковская кровь, пригласим на свадьбу, — смеется одна.

— А может, за кого и замуж выйдем! — подхватывает другая.

— В Доме культуры свадьбу сыграем. Объявление напишем до самого потолка: «Сто свадеб заводских доноров!» А ниже: «Дождались! Ур-ра!»

Взрыв смеха. Обеденный перерыв окончен, и девушки спешат к станкам.

...В застекленной конторке мастера цеха под зеленым колпаком — яркая лампочка. На столе — чертежи, аккуратно разложенный мерительный инструмент.

— Наконец-то! — Калганов и Захряпин крепко пожимают мне руку. [66]

— Выкладывай свое ЧП, хотя мы с Калгановым в курсе, — без предисловий начинает Захряпин.

— В курсе?!

— А то как же! Мы за тебя перед партией поручились, значит, если что — в ответе. Было это или не было?

— Было, Михаил Степанович. Не успела я своей больной помочь. Назавтра умерла.

— Выкладывай... — Захряпин расстегивает ворот черной сатиновой косоворотки.

— Одинокая она была, хотя и жила в семье. Равнодушная к жизни. А тут непосильная работа, пьянки сына, плохое питание. Малокровие.

Калганыч скатывает и раскатывает трубочку чертежа. Хмуря брови, отбрасывает ее.

— Отчего она умерла? Не от равнодушия ведь. Вроде, такой болезни нет.

— Судебные медики выдали сыну справку, что от дифтерии зева. Но не было у нее дифтерии! При дифтерии такого бледного горла не бывает.

Захряпин достает из кармана старенького пиджака кумачовый кисет. Бережно высыпает на сухую, темную ладонь зеленоватые, пахучие крошки махорки. Лепит закрутку.

— Ежели человек помер, так ему все равно от чего. А вот живым не все равно! — Он чиркает спичкой, раскуривает закрутку, глубоко затягивается. — Есть тут твоя вина или нет?

— Если умерла, значит, моя вина есть.

— А ты обожди брать на себя вину. Вперед батьки не лезь в пекло.

Махорочный дым щиплет глаза, жжет горло. Кашляю.

— Табачок, и вправду, с перчиком. Такой мы в гражданскую с Калганычем куривали. — Захряпин ладонью отгоняет от моего лица синее облачко дыма. — Посоветовались мы тут с Алексей Петровичем и рассудили: если виновата — значит, виновата. Но чужой вины на себя не бери. А в обиду мы тебя не дадим. Главный врач поликлиники нам так и сказала: «Не виновата она».

— Вы были у Марии Павловны?

— А то как же! И в райздраве с начальством беседовали. Хвалили там твою бригаду. [67]

Закрываю лицо ладонями. Опозорила я своих партийных наставников.

— А ты лица не закрывай, — сурово говорит Захряпин. — Тебе какой завод партийный билет выдал? Первый подшипниковый. Детище первой пятилетки. Кузница рабочих кадров. Так что смотри людям в глаза прямо. Ответственности не бойся. Но и свое доброе имя всякой сволочи марать не давай. — Михаил Степанович встает и шагает по конторке. Затем останавливается передо мной: — А анонимку порвем ко всем чертям. На любимую мозоль пьянчушке наступила — больничного листа не выдала? Так ведь? — Рука Захряпина сгибает в подкову подвернувшуюся железяку.

— Какую анонимку?

— Вот эту, — Михаил Степанович протягивает клочок бумаги. Печатными буквами нацарапано: «Ваши врачи коммунисты гробят людей. На Нижегородской улице померла женщина. Доброжелатель».

— Видали такого «доброжелателя»! — Кулак Захряпина опускается на стол, согнутая железяка, подпрыгнув, летит на пол. Вздрагивает и звенит мерительный инструмент. Глядя на меня из-под бровей, Захряпин неожиданно успокаивается.

— Держись, как подобает коммунисту. Поняла?

* * *

Свершилось! Московское небо снова расцвечено звездами победных салютов. После изнурительных боев, прорвав мощную оборону врага, наши войска вышли на Государственную границу СССР. Радостно сознавать, что в состав атакующих дивизий вошел и 436-й стрелковый полк, где начинали свой ратный путь многие подшипниковцы и автозаводцы.

Наша бригада тоже в наступлении. Наводим чистоту и порядок во дворах и квартирах, а их ни мало ни много, а шестьсот двадцать девять. И в каждой квартире живет не менее трех семей.

Ответа из судебно-медицинской экспертизы все еще нет, хотя прошли все сроки. Но после разговора с Калгановым, Захряпиным и особенно в райздравотделе мне чуточку легче.

С тех пор как случилось несчастье, дом, где жила Александра Ивановна, обхожу стороной, но сегодня вызов [68] по соседству. Стараюсь не смотреть в ту сторону, а взгляд так и тянет к хмурому покосившемуся домику. На ступеньках, ведущих в подвал, поблескивают лужи. Может быть, все-таки зайти в двенадцатую квартиру?

Но тут из двери, обитой ветхой рогожей, выходит Кузьминична. В ее руке тусклым серебром отсвечивает жестяное ведро.

— Здравствуйте, Анна Кузьминична! — окликаю я ее и пытаюсь улыбнуться. Но не получается.

Кузьминична ставит ведро в рыхлый снег, смотрит из-под руки:

— Ты что же, дочка, дорогу к нам забыла? Или обидел кто? — Кузьминична подходит ближе, вглядывается в лицо. — Милая, да ты совсем хворая! Одни глазищи, да и те замученные! Бомбежек теперь нет, салюты один за другим, а ты квелая какая-то. Зайди, мигом молочка вскипячу. Побогаче теперь живем. Мите четырнадцать, рабочую карточку на заводе получил.

— Спасибо. Тороплюсь я. Вызовы.

— Ну, тогда бывай. Заходи, как рядом будешь.

Уже вслед мне долетают слова:

— А ты зуб-то видела?

Столбенею.

— Какой зуб?

— Как какой? Разве не знаешь? — Кузьминична стоит посреди двора — коренастая, к любой тяжелой работе гораздая. Ветер надувает парусом концы ее черного платка.

Подбегаю.

— О чем вы говорите?

— В тот самый день, что вызывали тебя, зуб у Александры Ивановны разболелся. Спасу нет. Уговаривала в поликлинику пойти — не захотела.

Кровь приливает к моим щекам, стучится в виски. Распахиваю пальто.

— Дальше? — еле слышно прошу я.

— Взяла покойница веревочку, привязала к зубу и вырвала. Да ты что, родимая? — Кузьминична всплескивает руками. — Ивановна, значит, тебе ничего не сказала? Через этот самый зуб и померла. Да ты сбегай к Игорю. Он дома, опохмеляется. Зуб-то у них в стеклянной вазочке на столе. На поминках показывал. [69]

Распахиваю рывком входную дверь, пробегаю мимо жильцов. Лиц на различаю, только бледные пятна. Вот и знакомая комната. За столом перед пустой четвертинкой водки мой «доброжелатель». Из-под редких бровей посверкивают глаза злого хорька. Вздрагивают словно приклеенные к верхней губе темные усики.

— Пришла! — цедит он сквозь зубы. — Давно пора на мировую, а то и под суд за смерть мамаши попасть можно. — Задевает стопку, рукавом рубахи стирает подтеки с клеенки. — Видишь, из-за тебя и водка в рот не идет...

Что-то темное, мохнатое обжигает мне лицо, слепит, душит.

— Где зуб Александры Ивановны? — тихо спрашиваю я, пытаясь успокоиться.

Он поднимает голову, смотрит мутно. Потом встряхивает стеклянную вазочку. На пол летят хлебные карточки, катушки ниток. На самом дне — кривой желтый клык с изъеденным краем.

Зуб! Скорее к эксперту!

...Эксперт — — высокий, хмурый старик. Цепкий, строгий взгляд. От всей фигуры его веет холодом смерти, как от белого халата — формалином. Называю район, номер поликлиники, фамилию свою и умершей. Доктор медленно стягивает с рук желтые резиновые перчатки, аккуратно кладет их на цинковый стол, так же аккуратно засыпает тальком, деловито расправляя каждую складочку.

— И все-таки зачем вы пожаловали? — Голос у него скрипучий, как плохо, пригнанная дверь.

Разворачиваю обрывок газеты.

— Что это?

— Правый верхний клык умершей. Вот причина ее смерти! Больная сама вырвала себе зуб. Отсюда сепсис.

Старик невозмутим.

— Почему не привезли раньше? У вас было достаточно времени.

— Я узнала об этом час назад.

— Пойдемте.

...Анатомичка. Вспомнились слова отца: «Успехи врача освещает солнце. Горе его скрывает земля».

Эксперт раскрывает пухлую, прошнурованную книгу. Пальцем с длинным, узким ногтем шарит по строчкам. [70]

Мучительно долго тянутся минуты.

— Есть, — обрадованно звучит голос.

В сухой как пергамент руке стеклянная банка с притертой пробкой. Сквозь прозрачную жидкость различаю контуры человеческой челюсти. Эксперт достает ее. Утвердив на носу очки, подносит к глазам. Рассматривает так и эдак. Тычет пинцетом в лунку.

— Дайте клык.

Зуб входит в лунку, как ключ в замок.

— Вы правы, коллега. Сепсис действительно шел отсюда. А дифтерии не было.

...Зал анатомички плывет перед глазами. В ноздри ударяет острый запах нашатырного спирта, чьи-то руки растирают мне виски.

* * *

В декабре 1944 года нам о своей работе пришлось отчитываться в Моссовете.

Помню, мама разволновалась.

— Надень черное платье. Гладко причешись и сними сережки. Надо быть посолидней.

Но я надела светлое платье, лучшие сережки, сделала пышную прическу.

— Вот вы какая! Совсем не такой представлял по рассказам, — сказал, здороваясь, присутствовавший здесь же заведующий Московским городским отделом здравоохранения Петр Тимофеевич Приданников. Поздоровался он и с моими спутницами. Увидев растерянность на их лицах, приветливо улыбнулся:

— Не робейте, товарищи!

Просторный кабинет постепенно наполнялся.

Наконец все в сборе. Меня попросили рассказать о своем участке.

— Особенно интересно, — сказал Петр Тимофеевич, — как вам удалось добиться снижения заболеваемости?

Встаю. Знаю, что в эту минуту тревожно смотрит на меня тетя Дуня — вдруг растеряюсь. Вспомнился последний, написанный крупными буквами отчет тети Дуни: «Выдавала в домоуправлении продовольственные карточки. Помогала одинокой матери Селизовой. Навещала в детдоме Гену Гребешкова. Взяла его обратно. Водила на обследование ослепшую Клавдию Сергеевну Чекрыжеву. Отвезла ее в больницу на операцию». Рядом с тетей Дуней [71] статная, всегда спокойная Евгения Павловна Капризина и требовательная, колкая на язык «гроза управдомов» Анна Николаевна Ярцева. Только за предоктябрьскую вахту, на которую мы вышли по призыву автозаводцев, Анна Николаевна приняла с отметкой «хорошо» ремонт шестнадцати квартир семей воинов. А вот склонились друг к другу закадычные подруги: Татьяна Николаевна Борисова и Анна Митрофановна Иванова. Только в 1944 году через райком партии и отдел гособеспечения райисполкома они оказали помощь семистам шестидесяти семьям фронтовиков! Маленькая, сухонькая, седая Анна Михайловна Ермилова почти утонула в роскошном кресле. У нее своя «узкая специальность»: опекать слепых. Словно только что сошла с известного плаката «Родина-мать зовет!» Пелагея Ивановна Окрестина. Черный платок на плечах подчеркивает выбеленные горем виски. А рядом по-хозяйски уверенно расположилась Гликерия Титовна Евсеева, дворник 163-го домоуправления.

Какая тишина в кабинете! На меня смотрят так, будто сию минуту я поделюсь какой-то заветной тайной. Но тайны нет. Как коротко объяснить этим занятым людям, почему заболеваемость на нашем участке снизилась в 1944 году против прошлого года в полтора раза, почему, несмотря на тяжелые условия военного времени, сроки выздоровления наших больных по целому ряду заболеваний меньше, чем на других участках города.

— Лишения войны, — начинаю я, — лавиной обрушили на наши участки болезни. Стало ясно, что одними лекарствами тут не поможешь, что нужны новые, соответствующие экстремальным условиям формы работы. По примеру ленинградских комсомольско-молодежных бригад организовали свою лечебно-профилактическую бригаду. Работали по суточному графику с контролем исполнения каждый вторник. Постарались, чтобы в каждом доме, в каждой семье у нас были свои глаза и добрые руки. В результате больные стали обращаться к врачу в первый день заболевания, а те, кто нуждались в постельном режиме, получили образцовый уход. Для этого на семинарах и практических занятиях были обучены медицинскому уходу за больными десятки наших добровольных помощниц.

Я вдруг остановилась. В горле пересохло. Казалось, [72] босая иду по раскаленному песку. Но десятки глаз поддержали, помогли справиться с волнением.

— Комплексный метод лечения, при котором болезнь рассматривается в связи со всеми органами и системами организма, помог нам поднять эффективность специализированного лечения. Но все же этого было бы мало, чтобы надежно и быстро потушить пожар. Самое трудное заключалось в том, чтобы люди, измученные тревогой за Родину и своих близких, вымотанные непосильным трудом, ослабевшие от скудного питания, поверили в нас. Мы помогали людям всеми средствами, какие только возможны в лихие дни. Ни в одном справочнике нет рецептов, по которым составляли свои лекарства эти женщины и другие наши помощницы. Где они сами порой черпали силы, чтобы помогать другим, не знаю...

В зале тишина.

— Источник сил у всех нас один — советский патриотизм, — задумчиво произнесла Мария Васильевна Сарычева, бывшая в то время одним из заместителей председателя Моссовета. Она встала. — Прежде чем приступить к вопросам, хочу объявить, товарищи, — уже торжественно продолжила Мария Васильевна, — что за образцовое медико-санитарное обслуживание населения участка и помощь семьям фронтовиков бригаде объявляется благодарность от Московского городского отдела здравоохранения.

Дальше