Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Белая гостиная

И снова впереди бригады, а следовательно, и всего соединения, шел сильно поредевший теперь батальон гвардии старшего лейтенанта Новожилова. Сам он ранен осколком в голову. Осколок, большой и плоский, острым зазубренным краем торчал из головы, чуть повыше синей бьющейся жилки на правом виске. Евгений долго убеждал меня вытащить этот осколок:

— Я ж чувствую: он еле-еле сидит. Покачай его и вытащи, ну, пожалуйста, он мне очень мешает! — просил он.

Я категорически отказалась:

— Ты с ума сошел! Это же голова, а не рука. А если откроется кровотечение, что, я тебе жгут на горло накладывать буду? Ни за что не стану! Здесь доктор нужен!

Наконец Женя согласился на простую перевязку, но, когда я потуже затянула бинт, Новожилов скрипнул зубами, оттолкнул меня и крикнул своему механику:

— Дай-ка сюда плоскогубцы!

Не успела я и ахнуть, как он, прихватив плоскогубцами конец осколка, вытащил его. Повертев им перед моим носом с торжествующим видом: «Вот, смотри-ка», — Евгений отбросил плоскогубцы с осколком на землю, но вдруг пошатнулся страшно побледнел, глаза у него закатились. Его успели подхватить. У меня на мгновение сердце остановилось от ужаса: вот хлынет из открытой раны кровь и погибнет наш решительный вихрастый комбат, самый молодой командир танкового батальона. Но ничего особенного не произошло. Рана даже почти не кровоточила. Новожилов быстро пришел в себя, ощупал голову и решительно потребовал перевязки. У меня плохо слушались руки, когда я осторожно сооружала на его голове шапку-повязку. Во время перевязки Новожилов держал себя уже совсем молодцом, приложился к поднесенной кем-то фляжке, крякнул вместо закуски и улыбнулся.

— Все в порядке, а говорила: нельзя. Эх ты, бывшая медицина!..

Уже на танке Новожилов, вспомнив о чем-то, быстро вернулся, озабоченно пошарил по земле, нашел свой осколок, аккуратно завернул его в обрывок бинта и спрятал в боковой карман гимнастерки. [344]

Двое суток, почти не прекращая боев, мы двигались вперед — днем и ночью, ночью и днем.

Тяжело танкистам. Это уже не просто усталость — это крайнее напряжение воли, ума, нервов и мускулов, которые, кажется, вот-вот не выдержат больше и треснут. Но вот снова бой — и люди шли и выигрывали его.

Трудно описать дни безостановочного движения и коротких кровопролитных боев, бессонные ночи и ночные бои, озаряемые вспышками выстрелов, подбитые танки, высокие свечи черного дыма над горящими танками.

Как передать тяжелые будни действий танковой части во вражеском тылу? Разве можно рассказать, в какую минуту вздулись вены на руках водителей, в какой день и час охрип радист, повторяя дни и ночи: «Бутылка, Бутылка, я Линкор, как меня слышите? Прием»?

Разве можно сказать, когда налились кровью глаза командиров, глаза, которые не имели права спать, которые должны были видеть и видели сквозь ночь и туман! Трудно вспомнить, в каком месте и в каком бою сброшен с танка вражеской пулей автоматчик. Видит только командир, что редеет его десант. Перестали считать молодые танкисты царапины и вмятины на броне своих машин, задрались тонкие подкрылки над гусеницами, забрызганы грязью и кровью катки. Только на карте у начальника штаба отмечены братские могилы, помечены места, где оставлены сгоревшие в бою танки, да бессонные оперативные работники, скрипя перьями, составляли сухие по форме и, как поэма, яркие по содержанию оперативные сводки по состоянию на такой-то час, где пересчитаны потери свои и противника и победные трофеи бригады.

Мне кажется, что оперативные сводки надо читать перед строем, как реквием погибшим, как лозунг, призывающий к новым боям. Я не берусь описывать боевой путь бригады, цель моя — рассказать о тяжелом, героическом и благородном боевом труде танкистов, о патриотизме простых советских парней в танковых шлемах и засаленных комбинезонах, о самоотверженности и самопожертвовании, о ненависти к захватчиками и о любви советского народа ко всем народам.

К большому селу, или, вернее, к небольшому городку, Бойт мы пришли к вечеру. Комбриг приказал занять круговую оборону и здесь заночевать: и люди и машины нуждались в отдыхе. Танковые батальоны заняли оборону по окраинам. Мы знали: противник близко, — и знали, что он идет сюда.

Танкисты возились у своих машин. Заместитель командира по технической части раздобыл где-то немного горючего и старался [345] по справедливости распределить его между танками. Бодрствовали и автоматчики. Быстро отрыв щели, они тоже суетились около танков. Обычно ревнивые, когда речь шла об их машинах, танкисты на этот раз охотно допускали своих «пассажиров» к заправке и ремонту, а те беспрекословно выполняли черную работу: очищали танк от грязи, таскали горючее и масло. Командир автоматчиков даже вступился было за них.

— Пойди отдохни, — поймал он за рукав одного солдата, согнувшегося под тяжестью двух ведер.

Солдат удивленно вскинул на него глаза:

— Что вы, товарищ майор! Я потерплю еще малость. Я ж живой человек, а она, машина, сама для себя ничего не сделает, за ней уход нужен.

Слово «машина» солдат произнес с уважением, чуть-чуть снисходительно и нежно, как сказала бы женщина о своем очень умном, большом и неуклюжем муже: «Он очень умный, профессор, мой муж, но, что поделаешь, голодный будет, если меня нет дома, сам себе супа не разогреет».

Из дома, занятого под штаб, вышел Оленев. Чисто выбритый, он выглядел бы совсем отдохнувшим, если бы не покрасневшие от бессонницы глаза.

— Побрей своих штабных, — сказал он Луговому, — а я поеду в батальон.

«Побриться — это хорошо», — и сейчас же замелькали бритвы безопасные и опасные, с сияющими лезвиями. Казалось, что вместе с мыльной пеной не только очищалось лицо от колючей щетины, но и снималась усталость. Каждое движение блестящего лезвия как будто придавало новые силы. Однако «помолодеть» успели далеко не все: к городу подошли немцы.

Снова непрерывные атаки то с одной, то с другой стороны. Не успевал отбиться Ракитный, как вступал в бой Новожилов; слева, со стороны шоссе, отстреливались минометчики. Комбриг буквально загонял офицеров штаба; чуть раздавался далекий выстрел, мы должны были лететь туда — на машине, мотоцикле, просто бегом. Мы вскарабкивались на танк командира батальона и сидели там до тех пор, пока немцы не уходили в ночную степь, потом снова мчались в штаб и снова на выстрел.

Противник вел огонь интенсивный, частый и беспорядочный. Мы отвечали ему выстрелами редкими, но точными. Снарядов в танках оставалось мало, и танкисты стреляли только наверняка, заметив в темноте еще более черный, чем ночь, силуэт вражеского танка. Пехота нас пока не атаковала.

Это обстоятельство казалось странным и настораживало: [346] если пускают вперед то там, то здесь по два-три танка, значит, изучают, ищут слабое место. Постреляв по окраинам, где, как он предполагал, заняли оборону основные силы бригады, пощупав нас и встретив отпор, противник внезапно замолчал.

— Успокоились. Теперь можно и поспать. Немцы не большие мастера на ночные атаки. А утром разберемся, — сказал Новожилов и, заметив, что у меня зуб на зуб не попадает, участливо спросил: — Все еще трясет? Эк она к тебе прицепилась. Поезжай-ка в штаб. Они небось где-нибудь в доме устроились, хоть согреешься.

Еще в Болгарии у меня появились все признаки тропической малярии, а в последние дни боев малярия разыгралась в полную силу и трепала немилосердно: по два приступа в сутки. Я уже проглотила всю хину, что была в запасах у врачей и маляриков, оглохла и как-то отупела — то ли от лошадиной дозы принятого хинина, то ли от бессонной работы.

— Какой там согреешься! Разве она, окаянная, теперь отпустит? Привыкла уж, чего там! — отмахнулась я и все же пожаловалась: — Зубы вот только противно щелкают — не удержишь никак.

— Отощала ты очень. Смотри, как глаза-то ввалились. Не человек, а былинка с глазищами, — посочувствовал Женя и, видимо решив, что жалостные слова сейчас ни к чему, подчеркнуто бодро добавил: — Ничего, держись. У меня башка тоже не дай бог как трещит, хоть и осколок не в ней, а в кармане. Держись, духом держись. Вон наш Кузьмич всегда говорит: у кого воля сильная, того никакие немощи не свалят. Впрочем, малярия тебе даже идет. Этакая томная бледность, поволока в глазах, — пошутил он, видимо, тоже для поднятия моего «духа».

С помощью Жени взобралась на мотоцикл.

— Ну, я поехала. Есть что в штаб передать?

— Что ж особенного передавать? Все сама видела. Постой! У меня два порошка хины остались, возьми и выпей обязательно с водкой. Авось поможет.

— С водкой — это мужское лекарство. Женщинам, говорят, не помогает, — рассмеялась я.

— Ну? — искренне удивился Новожилов. — Организмы, значит, разные. Ну тогда с водой. Может, все-таки попробуешь? А?.. Знаю, знаю — не пьешь. Так это ж как лекарство.

Ночь озарилась множеством вспышек орудийных выстрелов. Над нами тяжело прошелестели снаряды, и сейчас же где-то в городе вспыхнули пожары. Немцы обрушили огонь артиллерии и минометов на город. Я помчалась в штаб.

Теперь противник вел уже не беспорядочный, а расчетливый [347] методический обстрел городка квадрат за квадратом. «Огонь психический и подлый», — как назвал его Луговой. Отблеск пожарищ создавал невыгодные для нас условия: скрывающийся в темноте враг видел нас как на ладони.

Оленев организовал команды из нестроевых солдат, включил туда добровольцев-горожан и занялся тушением пожаров, переходя из квадрата в квадрат, уверенный, что сюда огонь противника до определенного момента не вернется и можно работать относительно спокойно. Обжигая руки, лицо, получая удары от падающих балок, а нередко и очень серьезные ранения, солдаты и жители города ликвидировали пожары.

Только вернулась от Новожилова, как Луговой послал меня проверить, как заняла оборону прорвавшаяся в Бойт механизированная бригада. Проводила один из ее батальонов к Ракитному и, наконец, приехала в штаб с докладом.

— Вот теперь хорошо! — выслушав меня, сказал Луговой. — Теперь еще бы с десяток танков, прикрыться ими с севера — и все ладно. А то там ведь на участке в два с лишним километра один только мотострелковый батальон и есть. Много ли у него солдат! Одно название, что батальон, — покачал он головой.

В большой комнате тепло и дымно. Луговой указал мне на свободное мягкое кресло.

— Ты спала сегодня?

— Немного спала.

Он покосился на меня недоверчиво.

— Честное слово, спала. А сейчас все равно не засну: опять трясет.

— Тогда садись сюда, да смотри не спи! Через каждые десять минут ходи на радиостанцию, тормоши, запрашивай батальон. Там народ такой, сама знаешь, не всегда сами догадаются доложить, что и как. Через два часа тебя сменят. Если что случится или тебе станет уж очень плохо — буди меня. Ясно?

«Чего уж тут неясного?..» С удовольствием погрузилась в кресло, мягкое сиденье и спинка были теплые, удобные, сами так и обнимали тело. Но ни тепло, ни относительный покой не могли остановить мелкой дрожи очередного приступа. Луговой мог спать спокойно: проклятая малярия не даст уснуть, она и мертвого поднимет.

Штаб разместился в обширном городском доме местного помещика. Во дворе стояли радиостанции и штабные машины. Под окнами притихли два танка: комбрига и Лугового.

Наступила ничем не нарушаемая тишина. Время от времени я выходила к рациям, а вернувшись, не сразу могла согреться.

С любопытством осматривала непривычную обстановку. [348]

Должно быть, это была одна из парадных гостиных дома: вся белая, с золотым багетом и золоченой люстрой, похожей на раскрытый опрокинутый цветок. Глубокие кресла с золочеными ножками и белыми атласными подушками; круглые столики на витых ножках, в глубине комнаты оскалился бело-черными клавишами большой белоснежный рояль, а в углу лебедем выгнулась арфа. Ничего не скажешь, красивая комната.

Какой разительный контраст представляли эта золотисто-белая комната богатого дома и наши измятые, забрызганные грязью шинели, тяжелые сапоги, оставившие следы на зеркальном паркете, и усталые лица спящих танкистов!..

Когда-то, кажется, что очень давно, во времена далекие и непонятные, собирались в белой гостиной нарядные гости. Слушали музыку, наверное хвастались друг перед другом своей изысканной чувствительностью и особенно тонким восприятием прекрасного. Любого из нас и на порог не пустил бы хозяин дома. Но мы пришли без приглашения. Пришли солдаты и офицеры армии Страны Советов. Мы не имели ни родового герба, ни утонченных, с его точки зрения, натур, — и помещик молчаливо потеснился. И это совсем не потому, что идет война, что мы — реальная сила, с которой ему не справиться и которой опасно возражать. Помещик скрылся где-то в задних комнатах потому, что понял: идет по Венгрии армия, уничтожающая немецких фашистов и венгерских салашистов, а за ней идет другая, пока еще не оформившаяся, но грозная сила — сила народного гнева. Он не мог не понимать, что народ Венгрии не простит ему процветания при фашистском режиме, который он поддерживал. Он знает, какой «дурной» пример показывает его работникам эта большевистская армия. В России давно нет помещиков, но она не стала от этого слабей. Можно было кричать о ее слабости тогда, когда войска немецко-фашистских захватчиков были на Волге, под Сталинградом. Но что скажешь теперь, когда русские пришли в Венгрию, бьют немцев и идут все дальше и дальше и, по всему видно, не остановятся — дойдут до Берлина, доберутся и до Гитлера? Где ему понять наш истинный высокий гуманизм и самое правдивое понимание прекрасного? Разве может быть что-нибудь гуманнее и прекраснее самого жестокого и кровопролитного боя, множества боев, ведущихся и здесь, на полях, и в городах Венгрии с единой целью — уничтожить фашизм, освободить от него народы Европы!

Я почувствовала прилив такой глубокой нежности к своей Родине и такой гордости и искренне пожалела, что не с кем сейчас поделиться обуревающими чувствами. Белая гостиная была полна богатырского храпа. [349]

Спал, положив голову на руки, облокотившись на стол, комбриг; уютно устроился, составив подряд несколько стульев так, что получилась удобная лежанка, Луговой. Спали, откинувшись в кресле, спали на полу, кто-то даже устроился на рояле.

На столе посреди комнаты маленький бурый язычок пламени лизал пузатое стекло керосиновой лампы. Фитиль коптил, черные кусочки копоти кружились в сизом табачном дыму и садились на лица спящих людей, с которых даже сон не согнал озабоченного, строгого выражения.

Вскоре проснулся Луговой и послал меня отдыхать. Но поспать в тепле пришлось не больше сорока минут: немцы снова начали атаковать город.

Первым принял бой Ракитный. После получасовой ожесточенной перестрелки немцы откатились и вновь атаковали — теперь уже с севера. В город проскочил вражеский танк. Беспорядочно стреляя, мчался он по темным улицам и чуть было не влетел во двор дома, где расположился наш штаб. Фашиста встретили танки командования, и он остался догорать почти у ворот. Растеряйся командиры танков — не видать бы нам больше своих радиостанций. Обстановка обострялась все больше. Теперь немцы атаковали со всех сторон и кое-где даже вклинились в нашу оборону. Кольцо сужалось.

Обстановка осложнялась. Приехал командир механизированной бригады. В ответ на молчаливые вопросительные взгляды, обращенные к нему, только развел руками: «Ничего не поделаешь! Батальоны дерутся. Надо ждать».

Но ждать тоже нельзя. Оба комбрига понимали: еще полчаса такого боя, и первым не выдержит наш мотострелковый батальон, что обороняется с севера. Послать ему на помощь некого. Значит, надо отводить его, а за ним и другие, значит, надо сужать оборону и обороняться в черте города. Но не будет ли это ловушкой, не сожмут ли нас немцы в смертельном кольце в незнакомом затихшем городке? Прорваться в каком-то одном направлении мы не имеем возможности. Для этого надо собрать все силы в единый ударный кулак, чего нельзя было сделать без отвода батальонов, а им вряд ли удастся выйти из боя так, чтобы хоть на время оторваться от противника. Дать приказ батальонам прорваться самостоятельно? Но это значит поставить их под удар, отдать на съедение противнику. Из того самого мотострелкового батальона, который внушал наибольшие опасения, приехал офицер связи капитан Невский: немцы уже несколько потеснили нашу пехоту и зацепились за домики на окраине. Оставался единственный и последний выход: стянуть все силы к центру городка. [350]

Это был действительно последний и крайний выход. Комбриги медлили...

Вдруг под окнами на улице раздалось урчание танка, а во дворе — несколько торопливых винтовочных выстрелов. Захлопали двери, послышались возбужденные голоса, кто-то бежал по коридору...

В белой гостиной все вскочили на ноги, руки легли на кобуры: «Неужели немцы? Неужели прорвались?..»

От резко распахнувшейся двери в лампе метнулся огонек. На пороге под дулами наших пистолетов стоял белокурый юноша в окровавленной нижней рубашке, с рукой на перевязи; кровь тонкой струйкой стекала по щеке из-под повязки на его голове.

В комнате воцарилось молчание. Молчал и вошедший, обескураженный непонятной встречей.

— Я пришел с полком к вам на помощь, — сказал он просто.

— Как пришел? — прямо-таки невпопад спросил Луговой.

— Прорвался. Удалось прорваться, — почему-то виновато улыбнулся юноша.

Это был начальник штаба самоходного полка, принявший командование им после гибели командира. Он привел восемнадцать самоходных орудий.

Приход самоходок сразу изменил обстановку. Мы уверенно продержались до рассвета. Наступающее утро разогнало все темные силы: и ночь и немцев.

Дальше