Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть третья

«Курс занятий проходить может»

Прошло два месяца. Из краснодарского госпиталя я добралась местным поездом до станции Тихорецкая. С билетами было трудно, но мне повезло: комендантом станции оказался бывший танкист с протезом вместо левой руки. Поздно ночью он усадил меня в переполненный поезд Тбилиси — Москва. Ночь провела на откидном стульчике в коридоре мягкого вагона. Каждый раз, проходя мимо, проводница ворчала под нос, порицая самоуправство коменданта: «Посадил — ему-то что, а отвечать-то кому?.. Безбилетная ведь... — И вдруг рассердилась: — Куда же ее денешь теперь?.. Раненая... Все равно поедет!» — будто отрезала она и оставила меня в покое.

Поезд шел по Кубани. На станциях женщины и ребята подбегали к вагонам и щедро наделяли раненых румяными пышками, сметаной, свежим маслом, скатанным в шары, ягодами, зеленым луком и огурцами.

Днем проводница пригласила к себе — чайку попить.

— Знаешь, старшина, — обратился ко мне боец, возвращавшийся, как и я, из госпиталя и также приглашенный на чаепитие, — я же плотник и сапер. Нет, ты даже не знаешь, что я могу еще сделать! — возбужденно говорил он, отставляя костыль. — Вот приеду домой, начну работать — все, что надо в хозяйстве, солдаткам бесплатно буду чинить... А как пойдет Советская Армия в наступление, как начнет освобождать земли и села, попрошусь в такую бригаду, что за армией идет и заново все, что фашисты сожгли да попортили, строит. Чуть займут какой город или село, а мы уж тут как тут. Пока другой займут, мы уж этот в порядок приведем. Красиво?

— Красиво! — взволнованно отозвалась я.

Солдат говорил вдохновенно. Мечта захватила его, он готов был немедля выскочить из поезда и прямо тут же, на глухом полустанке, начать строить больницы, школы и уютные дома, разбивать парки, — настолько реальной казалась ему эта мечта. Она-то сбудется... А моя?

Всю дорогу думаю об одном: как остаться в строю танкистов? Госпитальные врачи сказали: если пальцы раненой руки [171] начнут хотя бы чуть-чуть шевелиться, возможно полное выздоровление. А пальцы (правда, не все еще) уже слегка вздрагивали. Я верю: Москва меня вылечит, самый воздух ее поможет исцелиться, — там знаменитые профессора, там около меня будет самая лучшая сестра милосердия — моя мама. Она еще весной вернулась с бабушкой из эвакуации.

Ничто не может сравниться с чувством, которое испытываешь, подъезжая к Москве. После Серпухова, хотя остается еще добрых два часа езды, все пассажиры, особенно москвичи, не отходят от окон. Мелькают дачи с застекленными верандами, платформы пригородных станций, зеленые лужайки, тонкие березы... И ты глаз не можешь оторвать от родного пейзажа.

У самой Москвы двойной путь разбежался в разные стороны. От обилия расходящихся путей рябило в глазах. Все дороги ведут к Москве...

Наконец Москва! Еще в поезде думала: как подготовить маму к тому, что я приехала не совсем здоровой? Да как тут подготовишь, когда рука безжизненно висит на косынке и ее-то в первую очередь и увидит мама.

Чуть дрогнул палец, тронувший кнопку звонка. Он задребезжал нервно, с перебоями, выдавая мое волнение. В ответ залаяла собака, но дверь никто не открывал. Я растерялась. Почему-то такого варианта, что никого не окажется дома, не предвидела. Щелкнул замок на верхней площадке, вышла женщина, стройная, гладко зачесанные, с легкой проседью волосы собраны на затылке в пучок, чуть грустные глаза.

— Вы Ира? Я очень рада. Заходите ко мне, ваших нет дома.

Сказала просто и так хорошо пожала мне руку, что я сразу почувствовала себя так, будто мы давно и хорошо знакомы.

— Вы Раиса Давыдовна?

Она улыбнулась:

— Заходите, заходите.

Мама очень часто писала о Раисе Давыдовне — ее большом друге. С ней вместе мама ходила в госпитали, с ней говорила обо мне, а это основное, что интересовало маму все это время. Позже они даже жили вместе в одной комнате, делили скромный паек зимы сорок второго года, все трудности самых тяжелых лет войны.

Я обняла ее и крепко поцеловала:

— Спасибо за маму!..

Слезы, блеснувшие в ее глазах, сделали меня ее преданнейшим другом.

Мама была в подшефном госпитале. Но вскоре пришла бабушка. Всплеснув руками, обняла меня, заплакала от радости, [172] но далеко не слезливый характер моей бабуси не позволил ей долго проливать слезы. Она живо принялась командовать мною.

Наполнилась водой ванна. Не успела я и опомниться, как, отмытая от дорожной пыли, напоенная и накормленная, я уже сладко спала на двух бабушкиных перинах.

Проснулась от ощущения таких горячих слез на своем лице, и такие ласковые руки меня обнимали, что не нужно было открывать глаза, чтобы узнать мою маму, обнять ее хотя бы одной рукой и прижаться к ней.

И вот я сижу за столом, держу за руку маму, а она смеется и плачет; я снимаю слезинки губами, целую дорогие глаза; мама снова смеется и опять плачет. После многих месяцев странствий с вещевым мешком за плечами, в брюках и сапогах, по лесам и деревням Смоленщины, по бездорожью керченских равнин, после бессонных ночей и тяжелых боев странно сидеть вот так, дома, в легком платье, в домашних туфлях на небольшом каблуке, и пить чай. Кажется, все прошедшее было сном. Но не сон все пережитое: бои за Родину, мои товарищи, их подвиги. Все это было и еще будет.

Как ни приятно в штатском платье, уходя в город, я всегда надевала форму. Держась здоровой рукой за маму — правая была на косынке, — я ходила по московским улицам и лихим поворотом головы приветствовала командиров. Они отвечали, приложив руку к козырьку, а я очень гордилась этим. Гордилась подвязанной рукой и хромотой своей, гордилась четырьмя красными треугольниками на петлицах и особенно маленькими беленькими эмблемами-танками. Крошечные танки смотрят вверх, задрав пушечки, а нос мой готов задраться еще выше. В красноармейской книжке записано: «Присвоено звание «старшина». И хотя в глубине души и чувствую, что танкист-то я еще не совсем настоящий, с формой не расстаюсь.

Врачебно-контрольная комиссия определила мне вторую группу инвалидности, с переосвидетельствованием через шесть месяцев. Я получила «Свидетельство об освобождении от воинской обязанности» и пенсионную книжку.

С щемящим сердцем входила я к знаменитому профессору-невропатологу. «Вдруг скажет: не поправится рука, так и останется». Птицей окрыленной вылетела из больницы, когда после долгих исследований на мой робкий вопрос: «Что же будет?» — профессор ответил:

— А будет то, дорогой солдатик, что месяца через два-три начнете рукой действовать, а через полгода и думать забудете, где болело, разве в старости заломит к непогоде, — пошутил он на прощанье. [173]

Буду здорова! Снова попаду на фронт, снова буду в рядах сражающихся за Родину! Но два месяца, полгода? Столько времени сидеть сложа руки, получая пенсию за инвалидность!..

Решила пойти в бюро пропусков танкового управления: может быть, кого знакомого встречу, спрошу совета. И действительно, ежедневные прогулки в бюро пропусков оправдались: встреченный мною майор, которого я смутно помнила по Горькому, сообщил, что в Москве работает тот самый бригадный комиссар, который был с нами в Горьком. Я бросилась к телефону. Тщетно пыталась я набрать номер левой рукой, прижимая трубку к уху больным плечом.

Капитан-танкист со значком депутата Верховного Совета СССР на груди увидел мои затруднения, вошел в будку, набрал номер, сам поговорил с секретарем и выяснил, что комиссар будет в Москве только через три-четыре дня. Заметив мое огорчение, он спросил, в чем, собственно, дело. Красный флажок члена правительства располагал к особому доверию, и я рассказала капитану о всех своих горестях и надеждах. Выслушав меня, капитан нашел совершенно точный ответ на вопрос: «Что делать в течение полугода, пока поправится рука?»

— Добивайтесь направления в танковое училище, — сказал он. — Полгода не пропадут даром, а танкистом станете настоящим.

Мысль об училище была неожиданной. Задумываясь о послевоенном будущем, я видела себя слушательницей Академии бронетанковых войск, но настоящее представляла себе обязательно на фронте, в танковых войсках, хотя бы даже санинструктором. Мне казалось, что сейчас я только на фронте смогу стать танкистом.

Капитан предупредил, что мне предстоит преодолеть два препятствия: добиться у высокого начальства направления в училище и научиться писать левой рукой.

С этого дня моя московская жизнь наполнилась новым смыслом.

Как на службу, каждодневно ходила я в Главное автобронетанковое управление, добиваясь приема у различных начальников. Принимали меня хорошо, внимательно выслушивали, но... каждый разговор заканчивался одним и тем же: «Девушек в танковое училище не берут, служба танкиста — сугубо мужское дело». Утешало одно обстоятельство: никто все же не отказывал категорически, каждый направлял к вышестоящему начальнику, и я шла дальше.

Однажды комиссар одного из управлений, явно тронутый моей настойчивостью, сказал: [174]

— Попытайтесь добиться приема у генерал-лейтенанта Федоренко: только он и может разрешить вам.

Легко сказать! Попасть к командующему всеми бронетанковыми войсками, к заместителю Народного Комиссара Обороны Советского Союза!..

По вечерам часами сидела с карандашом и бумагой, старательно выводя пока еще кривые буквы: училась писать левой рукой. Прошло больше месяца; я уже довольно четко и быстро писала под мамину диктовку.

Продвигаясь от начальника к начальнику, я приобрела немало сочувствовавших мне и, наконец, добилась приема у генерала Федоренко. Адъютант открыл передо мною массивную дверь, и я как можно «построевее» вошла в огромный зал-кабинет. Посредине длинный стол и множество стульев по сторонам, на всю стену, наполовину задернутая темной портьерой, большая карта СССР с нанесенной на ней красными флажками линией фронта. За массивным письменным столом, покрытым зеленым сукном, седой внушительного вида генерал.

Запинаясь, доложила, что прибыла по личному вопросу.

Генерал привстал, протянул мне через стол руку и предложил сесть.

— Да вы же совсем девочка, — сказал он не то разочарованно, не то удивленно. — Чем могу быть полезен?

— Я прошу направить меня в танковое училище! — решительно выпалила я.

— Что? В танковое училище? — Глаза у генерала стали совсем круглыми. — Да вы подумали об этом, девушка? Танкистом быть — не женское дело... Девчонки в танкисты идут! Этого еще не хватало!

— Но я уже немного знаю танки и даже чуть-чуть воевала танкистом, я очень хочу... Я должна быть настоящим танкистом! — настаивала я.

Посмотрев на меня как-то сбоку, генерал рассердился:

— Детский сад разводить прикажете, нянчиться с вами?!

Я молчала и терпеливо ждала — одним из дружеских напутствий перед посещением генерала было: «Будет отказывать — молчи и не обижайся ни на что, потерпи и снова за свое».

— Да вы знаете, что такое танк? Там руки нужны, руки, понимаете, руки! — Он выразительно завертел поднятыми вверх кистями рук. — Что же, вы зубами за снаряды да за рычаги возьметесь? Ну, отвечайте! Ведь рука на повязке. Пальцем, наверно, шевельнуть не можете!

— Врачи говорят: через полгода я поправлюсь, а пока прошу разрешить только учиться. [175]

— Учиться! Что же, вы думаете, это за школьной скамьей сидеть? Быть курсантом танкового училища! Это же не только овладение теорией, но и большое физическое напряжение, тяжелый, упорный труд. Да и заслужить надо право на этот труд.

— Я старалась, очень старалась заслужить. — Тут у меня дрогнул голос.

Генерал с минуту помолчал.

— Почему ты хочешь быть обязательно танкистом? — удивительно добрым голосом спросил он, переходя с официального тона на «ты».

— Я люблю танки.

— Очень?

Я прижала к груди здоровой рукой больную.

— О, очень! Танкисту повинуется огромная умная машина, с которой ничто не может сравниться. Направьте меня в училище, даю вам честное слово, я приложу все силы, чтобы быть достойной такого доверия... и я буду самым настоящим танкистом!

Я смотрела генералу прямо в глаза и почувствовала, что все будет хорошо: глаза у него лучились, на губах появилась довольная, чуть лукавая улыбка. Он сам до фанатизма был влюблен в танки, и моя слепка напыщенная, но от всего сердца идущая речь пришлась ему по душе.

— Это-то хорошо, очень хорошо! Только сколько тебе лет? Вот видишь, восемнадцать, да еще инвалид.

Заметив мой протестующий жест при слове «инвалид», он поспешно поправился:

— Ну, больная, что ли, сейчас. Нет, и не проси, — он замахал рукой, — рад бы, да не могу. Все. Иди. Прощай!

Нервное напряжение, в котором я находилась полтора месяца, бесконечное хождение по управлениям, бессонная ночь перед встречей с заместителем наркома обороны — и вот безвозвратная гибель надежд... Я не выдержала и громко всхлипнула. Генерал Федоренко, собиравший бумаги, поднялся из-за стола и подошел ко мне.

— Что же ты? Что ты, а? Эх, а еще танкистом собираешься быть! — Он погладил меня по голове, а я, уткнувшись носом в его китель, плакала уже навзрыд.

— Я так мечтала, так старалась!.. Я уже писать левой рукой научилась... учиться смогу, поправлюсь пока что... а вы вот...

Генерал молча гладил меня по голове.

— Послушай, значит, ты хочешь быть только танкистом и никем другим?

Я даже реветь перестала: [176]

— Что же, все, что я говорила, это так просто, зря? Да?

— Давай договоримся так: ты мне принесешь из военкомата справку о том, что годна к строевой службе, тогда я направлю тебя в училище. Договорились?

Он быстро написал что-то на уголке моего заявления и отдал мне.

— Достанешь справку, приходи. Эх, ты! — сказал он, указывая на смоченный моими слезами китель. — Мне на совещание сейчас, как же я со слезами-то?

— То ж не простые слезы, солдатские.

— Ну, иди, иди, солдатик! — чуть-чуть насмешливо, но в то же время и ласково простился со мной генерал.

В военкомате я долго потрясала перед врачом своим заявлением с ничего, собственно, не означавшей резолюцией генерала Федоренко: «Пропустить через врачебную комиссию». Сначала врач, ссылаясь на заключение ВТЭКа, отказал наотрез. Но я долго и терпеливо упрашивала доктора, показывала справку знаменитого профессора, снова уговаривала, доказывала, умоляла. Наконец я была вознаграждена.

— Ладно уж, воюйте на здоровье, — сказал доктор, что-то быстро набросав на печатном бланке.

«Годна к строевой службе через два месяца», — прочитала я и так и ахнула.

— Доктор, как же так, через два месяца? Мне же сейчас надо учиться!..

Но доктор был неумолим и ничего не хотел больше слушать:

— Идите, идите, и так незаконное дело делаю.

— Доктор, дорогой, — я старалась говорить очень ласково, — так вы же можете даже незаконное дело сделать законным, припишите внизу: «Учиться может» — вот и все, и будет законно: не в строй посылаете, а на учебу.

Доктор хитро сощурил глаза, потом рассмеялся и, взяв у меня бумажку, быстро дописал: «Курс занятий проходить может».

— Возьмите, — сказал он. — Если военком поставит печать, это будет самая безумная справка, когда-либо выданная медкомиссией.

Военком, сердитый майор, удивленно вертел в руках необыкновенный документ, но собственноручная подпись генерала Федоренко внушила ему доверие, и он поставил печать.

— Только уж учитесь хорошенько, — напутствовал на прощанье майор.

Мама никак не могла смириться с мыслью о скорой разлуке. Утешало единственно то, что я буду учиться где-то в тылу, — как я предполагала, в Челябинске, — то есть в полной безопасности [177] по крайней мере, восемь — десять месяцев. А потом, может, и война кончится...

Терпеливо помогая мне учиться писать левой рукой, мама нет-нет да и смахнет набежавшую слезу:

— Хоть бы здорова была, а то ведь вот...

Мама страшится произнести слово «калека» и, поглаживая мои скрюченные, как обезьянья лапка, пальцы с желтой кожей, тихо приговаривает:

— Рука вот болит же и ходишь — хромаешь. Отдохнула бы, подлечилась, тогда уж...

По правде говоря, расставаться с мамой и мне не хочется. Мама давно уже для меня не просто мама, а подруга, друг, товарищ. Всегда больно переживаю разлуку с ней, и очень много довелось нам прощаться — не повезешь же ее с собой на войну. Даже став совсем взрослой, всегда очень страдаю в разлуке с мамой. Без нее как бы не до конца заполнена жизнь.

Наконец получила от мамы санкцию ехать в училище, и совсем неожиданно для нас обеих.

Как-то ночью сквозь сон донесся чей-то шепот, и, почувствовав, что меня дергают за ноги, я открыла глаза. Перед диваном, на котором я спала, стоит на (коленях мама и, пытаясь на меня, сонную, надеть сапоги, тревожно шепчет:

— Ира, Ира, вставай скорее!.. Езжай в Челябинск, езжай в Челябинск.

— Мамочка, что случилось? — испугалась я.

Мама бросила на пол сапоги и как-то жалобно посмотрела на меня:

— Тревога. Вставай, пожалуйста.

Все стало ясно. Я рассмеялась — мама обиделась. Чтобы ее утешить, поскорее оделась, и мы вышли во двор. Где-то в вышине гудят самолеты, небо рассекают лучи прожекторов. Кажется, огромные сверкающие стальные мечи режут темноту на ломти, и не сносить тому головы, кто попадет под этот всевидящий слепящий луч.

Мама умоляет меня и Раису Давыдовну пойти в метро.

— Пожалуйста, ну меняло пожалейте, чтобы я не волновалась, пожалуйста! — твердит она.

Вид у мамы очень трогательный и смешной: через руку перекинуто одеяло, с обоих плеч спускаются почти до земли тяжелые противогазы.

— Возьмите хоть один, — просит мама.

Мы категорически отказались.

— Положите их в подъезде, никто не возьмет, — советует Раиса Давыдовна. [178]

— Как же так? Инструктор говорил — надо брать обязательно, — запротестовала мама.

Так мама и плелась за нами через площадь, путаясь ногами в противогазах и сползающем одеяле и доказывая, главным образом себе, что инструктора ни в коем случае нельзя ослушаться.

Утром много смеялись, вспоминая прошедшую ночь.

Мама все возмущалась: какие мы бессовестные, заставили «старую мать» и противогазы и одеяло нести, и не помогли ничуточки, да еще посмеивались. Мы отшучивались: говорили сразу — не бери.

— Да, мама, — вспомнила я, — ты меня ночью уговаривала ехать в Челябинск. Значит, решено, еду в училище?

— Нехорошо ловить на слове — то ж тревога, мало ли что скажешь, — попыталась отговориться мама, потом вздохнула и сказала: — Поезжай, раз решила. Учись. Ты себе сама дорогу в жизни выбираешь, не пеняй потом ни на кого, если будет трудно. А будет трудно — сумей преодолеть. — И совсем тихо добавила: — А танки тоже пробивают, и еще горят они... Насмотрелась на танкистов в госпитале...

Мама сжала мою голову ладонями и поцеловала в оба глаза.

Кстати, за все прошедшие месяцы войны мама ни разу не пряталась в убежище или в метро. Всегда во время тревоги дежурила во дворе с группой самозащиты. В ту ночь маму привела в ужас мысль, что меня могут убить на ее глазах, вот она и всполошила весь дом.

...Наконец я снова в том же кресле в кабинете перед огромным зеленым столом. На меня смотрят уже знакомые, добрые, серьезные глаза; такие глаза все видят и все понимают.

— Говоришь, все продумала и твердо решила?

— Твердо, товарищ генерал-лейтенант, на всю жизнь.

— Что же, если так, будь по-твоему. — Он встал и быстрыми, но тяжелыми шагами подошел к карте.

В эту минуту я увидела не сурового генерала, командующего всеми танковыми войсками, а усталого, пожилого человека с тяжелой одышкой и по-отечески строгими глазами. Мне стало совестно, что я отнимаю у него столько времени.

— Что задумалась? Иди-ка сюда! — окликнул меня генерал. — Ты на какие танки-то хочешь?

— На тяжелые.

— Эко загнула. Там силищу надо иметь во какую! — показал он, широко разведя руками. — На «тридцатьчетверку»! — категорически решил он. — По совести говоря, я ее сам больше всех других люблю. [179]

Генерал указал мне на карте несколько городов, в которых были танковые училища, и я без колебаний выбрала Сталинград.

— Значит, Сталинградское училище? Так и запишем, — сказал он, делая пометки на моих бумагах. — А теперь давай поговорим. У нас нет нужды брать в танковые войска женщин. Для тебя делаем исключение. Я надеюсь, что и в училище ты проявишь всю свою настойчивость, будешь примером и в учебе и в быту. Ты понимаешь, о чем я говорю?

Я молча кивнула.

А он продолжал:

— В училище много и тяжело работают. Тебе будет трудно, очень трудно, особенно в Сталинградском: училище молодое, только в войну сформировалось. Там будет не легче, чем на войне. А тебе, как девушке, придется тяжелее всех. Смотри же: решила стать танкистом — держись до конца молодцом. Через год, а может и раньше, станешь командиром, сама будешь воспитывать людей... Учись, хорошенько учись — рад буду узнать об этом. Теперь поздравляю, товарищ курсант. Окончишь, приедешь — доложишь, — закончил он официально.

Но тут же снова исчез генерал, остался простой, добрый человек, когда, пожимая мне на прощанье руку, он ласково сказал:

— Прощай, дочка. — И добавил: — В Сталинград-то Волгой поедешь — немцы близко...

Дальше