Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Совершеннолетие

Нашу бригаду вывели из боев. Скрытые от противника небольшой высотой, стояли в капонирах под брезентами танки.

Низкой, тяжелой крышей навис над машинами набухший от дождя брезент; ветер отрывал от земли его края, и грязные мокрые полотнища с силой били по лицу, по рукам, сметая приготовленные для ремонта детали. Брезент снимался только при сложном ремонте, чаще его поднимали над танком на своеобразном деревянном каркасе. Как-никак, а все же крыша.

Редко увидишь танкистов на поверхности земли: они зарылись в железных внутренностях своих машин, освещая тяжелый сумрак маленькой переносной лампочкой. Только для завтрака или обеда выбирались они на белый свет, а свет-то совсем не белый, а серый, подернутый пеленой мелкого холодного дождя.

Мария Борисовна в первый же день прибытия на новое место заявила мне:

— Иди в свой батальон. У танкистов сейчас очень ответственная работа, надо им помочь. Комиссар Репин говорил, что среди них есть раненые. На медпункт они не идут: боятся — отправят в госпиталь. Вот ты на месте и помоги им, да смотри, если что серьезное, веди без разговоров сюда, к нам. Да что тебе говорить, — засмеялась она, — ты вот и сама на перевязку не ходишь! Рука болит?

— Болит, — призналась я.

— Значит, лечить надо. Как же ты будешь требовать от раненых, чтобы они лечились, если сама не выполняешь того, что необходимо?

— А как же вы здесь?.. — Я все еще не решалась уходить.

Мария Борисовна рассмеялась.

— А как же ты там? — кивнула она в серую от дождя степь, откуда доносилась глухая артиллерийская канонада. — Уж я как-нибудь без тебя обойдусь.

— Ну, положим, не будь вас, мне там тоже было бы плохо, — не сдавалась я.

Мария Борисовна слегка подтолкнула меня к выходу:

— Иди же, иди, да, смотри, на перевязку приходи!

«Наверно, доктор посылает меня просто отдохнуть! — подумала я, старательно обходя лужи и выбирая более твердую почву по дороге в батальон. — До чего ж у нас народ хороший в бригаде: и Мария Борисовна, и санитар Панков, и комбриг, и Толок, и комиссар Репин, и Двинский — да всех не перечтешь. Как это просто и хорошо звучит: «Наш батальон». Что такое «батальон»? Название войсковой единицы. И в то же время что-то [144] очень родное, близкое, вроде «родной дом». И пусть в доме ты провел детство, вырос, а «наш батальон» всего и существует-то несколько месяцев, я могу крепко поспорить, что роднее, ближе и дороже. Я за «наш батальон». И тот, кто был в бою и видел мужество, подвиг, ясность и чистоту души, которая проявляется у людей в минуты смертельной опасности, видел чуткость друг к другу, самопожертвование, если он видел все это, он согласится со мною. Увлекшись спором с воображаемым собеседником, я уже не следила за дорогой и... провалилась в старый полузасыпанный окоп. Выбравшись, с сожалением оглядела грязные полы шинели, с таким трудом приведенной в порядок накануне, промокшие сапоги, до блеска начищенные утром, и рассмеялась: до чего интересно устроен человек! Вот вчера в бою даже и не обратила бы внимания на лишний комок грязи на шинели и тем более на сапогах, а сегодня — только вышли из боя, и снова на цыпочках обхожу каждую лужицу.

Уже около расположения батальона пробежал Толок. Вид у него был озабоченный, на плече, как у землекопа, две лопаты.

— Тороплюсь! — крикнул он на бегу. — Старый капонир расширять будем. Московские артисты приехали.

— Артисты? Здесь, в Крыму?!

— Ну да, настоящие. Да не задерживай ты меня, еще столько работы!.. Да и побриться надо успеть. Беги лучше в батальон, там брезенты сшивают для крыши — поможешь.

Действительно приехали артисты, и вечером состоялся концерт, и даже не один, а четыре подряд — капонир, хотя и расширенный, не мог за один раз вместить весь личный состав.

Сцену сделали совсем как настоящую, особенно рампу из десятка электрических лампочек, подключенных к аккумуляторам. Народу набилось так много, что стояли прижавшись друг к другу, и так тесно, что невозможно было аплодировать. Свое одобрение артистам публика выражала главным образом дружным топотом и криками «браво». По брезентовой крыше выбивал барабанную дробь дождь. Грязные потоки воды проникали между брезентом и земляным бруствером, смачивая разрыхленную множеством ног землю — пол. Уже ко второму концерту земляные ступеньки, ведущие в капонир, оползли, зрителям приходилось просто прыгать вниз, а по окончании концерта выбираться, подтягиваясь на руках. Но никто не обращал внимания на эти неудобства.

Артистов было немного — пять или шесть человек, и пели они не очень хорошо, простуженными голосами, но мне казалось, что лучшего концерта я никогда не слышала. Ведь они приехали прямо из Москвы! [145]

На пароходе, который привез пополнение, медикаменты, продовольствие, прибыли московские артисты на наш «остров». Уже несколько дней переезжали они из части в часть. Не жалуясь на усталость, не требуя передышки, давали артисты один концерт за другим. Как бы ни было холодно, артисты выступали все равно без пальто. Очень штатскими и домашними казались эти люди в пиджаках и галстуках «бабочкой», и особенно трогательной казалась лакированная туфелька, выглядывавшая из-под длинного платья певицы, испачканного глиной. Рассказывали, что в соседней части во время концерта немцы начали обстрел, но певица все же допела песенку до конца.

Действительно, на фронте каждая специальность — героическая!

Не удивительно, что в эту ночь почти никто не спал, только и слышались разговоры о концерте, о Москве.

Не очень загруженная работой, я целые дни проводила около танков и с радостью бралась за любое дело, помогая товарищам в сложной работе по ремонту. Постигая трудности нелегкого мастерства, преклоняясь перед мужеством и умением танкистов, я все с большим уважением смотрела на них. И все сильнее хотела оказаться в их рядах, но, пробуя свои мускулы, лишь тяжело вздыхала: маловато для танкиста.

Мне казалось, что танкистам физически тяжелее всех на войне. Танкист все делает своими руками: готовит к бою танк, чистит его, укладывает снаряды, заправляет, устраняет неисправности. В бою, а бой — это не час и не два, а может быть, и сутки и несколько суток, экипаж живет единой, полной невероятного напряжения жизнью. В ушах, кажется, навсегда останется грохот боя, в котором сливаются и глухие выстрелы своей пушки, и тяжелые удары вражеских снарядов, и мелкая дробь пулеметных очередей. Глаза ломит от пороховых газов, от того, что надо видеть и знать все, что происходит там, за броней, а видеть можно только через маленькое стекло перископа.

Даже в перерывах между атаками, в минуты, когда несколько спадает напряжение боя, танкисты не могут расправить усталые плечи. Они приводят в порядок свои машины, исправляют повреждения, заправляют баки горючим, принимают новый запас снарядов. А когда все готово и, кажется, можно бы и отдохнуть — снова бой.

Вот и сейчас уже несколько дней прошло, как стоят наши танки в шести — восьми километрах от переднего края, а у танкистов все не хватает времени не только для отдыха, но даже для занятий.

Комиссар Репин вместе с комбатом изобретает всевозможные [146] варианты занятий с экипажем, без отрыва их от горячей работы.

— Извлечь уроки из прошедших боев — значит подготовиться к будущим, — любил говорить Репин и целыми днями пропадал возле танков.

Репин знал всех и все о каждом: как кто ведет себя в бою, у кого кто остался дома, многим семьям бойцов писал письма.

Комиссара Репина любили в батальоне. Его прихода ждали с нетерпением: с ним всегда была свежая газета, последняя сводка Совинформбюро и простые и ясные ответы на вопросы: о положении на фронте, о делах союзников, о том, что происходит на нашем Дальнем Востоке.

В непрерывной работе и дружеских, задушевных беседах прошло десять дней. Наконец получена задача, проведены совещания с командирами, на их картах четкими красными и синими линиями и условными значками нанесена новая обстановка. На рассвете бой.

Ночью комиссар Репин провел партийное собрание. Повестка дня короткая:

1. Прием в ряды партии.

2. Об авангардной роли коммунистов в предстоящем бою.

Коммунисты собрались в большой землянке, темной и душной. Самодельная лампа из сплюснутой вверху снарядной гильзы, залитая за неимением керосина бензином с солью, то и дело давала короткие вспышки, сопровождавшиеся легким потрескиванием. Тогда из полумрака выплывали лица товарищей, суровые, строгие, сосредоточенные.

Я замерла в темном, самом дальнем углу землянки — на этом собрании будут принимать в партию и меня... Сердце мое и то, казалось, не бьется — ждет. Сегодня, вот через несколько минут, будут читать мое заявление, написанное ночью, перед первым боем на крымской земле. Как всегда в ответственные минуты жизни, я мысленно составляла письмо маме: «Сегодня самый важный и ответственный день в моей жизни: меня принимают в партию», — но дальше мысль оборвалась. Откуда-то выплыла светлая комната — физический кабинет в школе. Комсомольское собрание. Меня принимают в комсомол. Это тоже был торжественный день. Но тогда все произошло очень быстро, мне задали всего один вопрос: «Когда родился Карл Маркс?» Потом поздравляли, дома мама испекла вкусный пирог. А мне было чуть-чуть грустно. Разве в годы гражданской войны так вступали в комсомол? Тогда на собрание человек приезжал на взмыленном коне из самого пекла боя. Опоясанный пулеметными лентами, с перевязанной рукой, он входил в дом, на собрание, [147] и рассказывал свою боевую биографию, а потом ему тоже задавали один вопрос: как он понимает текущий момент для себя — комсомольца? И он отвечал: «Бить проклятых врагов без пощады, бороться за Советскую власть!» И снова на коня или на тачанку, и снова в бой с шашкой в руках. А то — «год рождения Карла Маркса», будто на уроке истории!..

Близкий разрыв тяжелого снаряда, всколыхнув слабый огонек коптилки, вернул меня к действительности. Противник начал очередной обстрел «по площадям». Над землянкой тяжелыми, темными тучами нависла ночь. В десяти — двадцати метрах от нас, выведенные из капониров, стоят готовые к бою танки. Тяжелая, полная бинтов и шин санитарная сумка оттягивает плечи. Рядом сидят товарищи, с которыми я уже была в бою и через несколько часов буду снова. И вот сейчас они будут судить, достойна ли я быть кандидатом в члены партии.

Комиссар назвал мою фамилию. Я встала и вошла в освещенный лампой круг. Комиссар зачитал мое заявление, потом рекомендации: комсомольской организации, свою и комбата.

Рассказала биографию:

— Родилась в 1924 году, в марте, послезавтра будет мне восемнадцать лет, в школе училась в Донбассе и в Москве...

Как ни старалась растянуть биографию, получилось все же коротко. Когда сказала про послезавтра и про восемнадцать лет, комиссар улыбнулся: он знал, что я больше всего боюсь, как бы не придрались: ведь как-никак все же нет официального совершеннолетия.

— Как попала на фронт? — послышался вопрос из глубины землянки.

— По призыву Московского комитета партии, с санитарной дружиной.

— Обязанности члена партии знаешь? — спросил комиссар.

Я ответила.

— В прошлом бою ты действовала хорошо. А как будешь теперь? Мы принимаем тебя в партию. Как, оправдаешь доверие партии? — спросил Толок.

Я чуть замешкалась, подыскивая слова:

— С сорок первого года я запомнила слова комиссара нашего полка: «Чтобы заслужить право быть членом партии, надо быть очень честным и очень чистым, надо показать безупречной работой, что ты достоин быть коммунистом». Я постараюсь быть такой. И еще: я обязательно буду танкистом! Даю вам в этом честное слово!

Потом выступали товарищи. В первый раз слышала я, чтобы умные взрослые люди, боевые танкисты говорили обо мне не [148] как о девочке, а как о бойце, своем товарище. Я еле сдерживала слезы благодарности за то, что меня признали равноправным членом этой дружной боевой семьи.

Приняли меня кандидатом в члены партии единогласно.

— Поздравляю, от души поздравляю! Вот видишь, совершеннолетие твое наступило раньше, чем это отмечено в метрике, — сказал после собрания Репин.

— Раз я теперь совершеннолетняя на два дня раньше срока, так и просить буду сейчас: хочу быть танкистом, ведь я и танк знаю и стрелять умею!

— Ну что ж! — усмехнулся Репин. — Просьба взрослого человека — это не шутка, это уже обдуманное, зрелое решение. — И вдруг совершенно серьезно добавил:

— Я думаю, что командование удовлетворит твою просьбу.

На исходные позиции выходили с рассветом. И опять шел дождь, только на этот раз со снегом. Утро серое, и рябая пелена мокрого снега так обволакивает машины, что из танков буквально ничего не видно. Кряхтя, как живые существа, с трудом поползли они в атаку. То у одного, то у другого отбрасывалась крышка башенного люка, и оттуда выглядывал командир — ориентировался.

Небольшой населенный пункт Карпечь, занятый противником, яростно огрызался огнем противотанковых пушек. Со стороны страшно было смотреть, как часто взметались около наших танков столбики дыма с комьями земли и фонтанами грязной воды — разрывы снарядов. И так много этих разрывов, что, казалось, невозможно уцелеть. Но танки, пренебрегая опасностью, все, как один, невредимы, упорно шли вперед, как бы выражая твердость тех, кто управляет их движением. Один за другим, охватывая противника с флангов, танки с разных сторон ворвались в деревню.

Огонь врага стих. Настало время выходить нам. Мы — это два командира-техника в лоснящихся от масла и газойля комбинезонах и «медицина», представленная мною, Смирновым и Панковым. С нами шел также батальонный начальник связи, высокий девятнадцатилетний лейтенант с девичьими ямочками на бело-розовом лице.

Не доходя Карпечи, мы остановились. Фашистские минометы, методично обстреливающие «площади», неожиданно накрыли своим огнем большую группу бойцов, скопившихся в лощине. Нам пришлось задержаться, чтобы оказать помощь раненым пехотинцам. Те, кто мог уйти, уже ушли: одни — снова в бой, другие — на медпункт; остались только тяжелораненые. Маленький солдатик с добрым, морщинистым лицом лежал ничком [149] и терпеливо ждал своей очереди. Когда я подошла к нему, он посмотрел на меня спокойными, чуть затуманенными глазами и тихо проговорил:

— Сестричка, ты земляка моего перевяжи, вот он тут, рядышком лежит, молодой он еще. А я потерплю, потерплю, я терпеливый...

Решив, что он не очень тяжело ранен, я занялась его земляком, а тот, маленький, лежал тихо-тихо. Когда я уже почти закончила бинтовать «земляка», он попросил пить. Я подошла к нему и испугалась: широко открытые глаза его закатились, обнаружив желтоватые белки.

— Дяденька, что с тобой? Выпей водички!

Усилием воли он приподнял голову, в глазах его стояла та же непонятная мне дымка:

— Ноги у меня, вот...

Хотела приподнять его ноги и подложить под них принесенную Смирновым доску, но солдатик тихо охнул.

— Да не трогай ты, мочи нет!

Все же уложила совершенно раздробленные ноги на доску и стала бинтовать, главное — остановить кровотечение. Молча помогал мне Смирнов, вздрагивали губы у лейтенанта-связиста, поддерживающего солдата.

— Сестричка, как там ноги-то?..

— Ничего, потерпи, дорогой, чуточку. Мы сделаем так, чтобы тебе легче было... Потом в госпитале доктора все поправят.

— Может, и поправлюсь, будут ноги-то, а? — Он помолчал. — Нет, не чую я ног-то. — Он перевел дыхание. — Без ног-то тоже можно! Был у нас один парень, вернулся без ног, жинка пишет, женился.

Говорил он очень медленно и как-то неестественно ровно, голос становился все тише и тише. Мы уже освободили его ноги от одежды и, обложив их большими марлевыми салфетками начали осторожно бинтовать. Раненый несколько раз тяжело вздохнул и затих.

— Дяденька, ты что же молчишь, ты говори, дяденька, голубчик, тебе легче будет!

— Жена вот у меня есть, веселая, хорошая, детишки ждут, поди... Ничего, без ног жить можно. — Солдат шумно глотнул воздух, помолчал, как бы взвешивая сказанное. — Можно, да мне-то не жить. Не порть бинты, сестричка, может, кому пригодятся... Слышь-ка, что говорю!

— Ничего, дяденька, потерпи еще немного, все хорошо будет.

Он дышал тихо-тихо, едва шевеля губами. Смирнов наклонился к нему. [150]

— Скорее войне... конец... жене, земляк, скажи: умер я. Воюйте получше...

Он замолчал, тело его у меня на руках вытянулось, как струна, затем обмякло, только мелко-мелко дрожали перебитые ноги: еще жил какой-то нерв, потом и он умер.

Мы были потрясены этой тихой и мужественной смертью скромного маленького красноармейца. К горлу подступил горький комок. Заплакать бы, да не было слез.

Панков, записав фамилию умершего, смущенно пробормотал:

— Напишу жене его и детишкам, хороший человек умер...

Собрав всех раненых в одно место, отправила Смирнова в тыл, чтобы привести сюда транспорт для эвакуации, а мы с Панковым и лейтенантом-связистом пошли дальше.

В поле за деревней одиноко стоял танк комбата. Из трансмиссионного отделения торчали сапоги: механик-водитель уточняя повреждения. Судя по глухим ругательствам, раздававшимся из чрева танка, повреждений было много. Комбата, раненного в плечо и в голову, уже забинтовал кто-то из экипажа. Командир батальона сидел в танке, с трудом поддерживая отяжелевшую голову. Идти он не мог, но и от отправки на медпункт отказался. Оставив у себя связиста, комбат послал меня к танкам.

— В батальоне есть раненые, — сказал он. — Противник огневой полосой отсек наши танки от пехоты. Проберись ползком, как сможешь, но проберись. Больше послать мне сейчас некого. Командует там Скоробогатов. Передай приказ: выделить тебе один танк «Т-60», на нем увезешь раненых, сколько поместишь; эвакуировать только в район исходных к Тулумчаку и сейчас же обратно на танке за остальными. Когда отходить будешь, отстреливайся — стрелять из пушки ты умеешь. Хоть в «белый свет», но отстреливайся: так легче уйдешь.

Прижимаясь к земле, пробегая по нескольку метров и снова падая на землю под градом пуль, миновали мы с Панковым, наконец, два километра, отделяющие от танков Скоробогатова.

— Выходи с развернутой пушкой и сразу же открывай огонь, — поучал меня Скоробогатов, страдальчески морщась, когда в танк опускали раненых. — Командованию передай: первый батальон приказ выполнит. Снарядов бы нам побольше. Остальное сама видела, расскажешь.

Танк вышел из балки; прижавшись плечом к пушке, я пристально смотрела в сторону немцев. Вот вспышка, другая, в тот же момент танк вздрогнул от близких разрывов, по броне царапнули осколки. «Как хорошо, что нет никого сверху!» — подумала я, рванув спуск пушки. Я старалась попасть в то место, [151] где видела вспышки. Танк мчался к своим, посылая снаряды в сторону гитлеровцев.

В ушах звенело, пушка больно била в плечо, руки сами рвали спуск. «Скорее, скорее! Ведь в машине раненые».

Наконец мы миновали опасную зону, можно было отпустить рукоятку и снять с плеча упор пушки. Затекли пальцы — даже не заметила, как сильно сжимала рукоятку. У танка комбата остановилась, доложила о положении в батальоне. Хотела забрать и его, но он снова отказался.

— Сдавай раненых и скорее обратно за остальными. Да доложи там комбригу обо всем.

Выслушав меня, комбриг приказал:

— Передайте командиру вашего батальона, что с наступлением темноты он получит и горючее и боеприпасы.

В батальон мы проскочили прежним путем: снова, прижавшись к пушке, стреляла я, каюсь, в «белый свет», но все-таки в сторону врага.

В лощине все окутано дымом. От горького воздуха першило в горле, слезились глаза. Уже несколько часов танки вели бой без поддержки пехоты. Как ни стремились пехотинцы, но не смогли проскочить к нашим машинам.

Панков организовал в лощине настоящий лазарет: раненые у него все перевязаны, уложены поудобнее, и все хлопочет над ними заботливая усатая нянька. Ворчит на непослушных, укоряет слабых, возмущается прогорклым воздухом: «Они ж больные, им разве таким воздухом дышать надо?!»

Вечерело. Скоробогатов приказал ждать темноты, чтобы за один рейс забрать всех: когда стемнеет, можно увезти и на броне, не опасаясь прицельного обстрела.

Совсем неожиданно к нам в балку спустился помощник начальника штаба бригады капитан Иванов. Его появлению предшествовал тяжелый бой, и танкисты обрадовались капитану. На своем мотоцикле он был вездесущ, всегда появлялся неожиданно там, где труднее всего, в тот самый момент, когда это было очень нужно.

Так и сегодня, цепляясь кожаной сумкой, в малом отделении которой аккуратно сложены вафельное полотенце, мыльница, бритва и ножницы, а в большом — карта и бумаги, Иванов выбрался из коляски мотоцикла. И будто не было тяжелого и опасного пути на мотоцикле, как будто приехал не туда, где воют несущие смерть снаряды, а на учения. Он ровным голосом спросил:

— Что нового? Идите, я вам кое-что покажу.

Это «кое-что» было новой задачей, последними данными о [152] противнике... Удивительное чувство облегчения и ясности приносил с собой маленький светловолосый капитан. «С приездом Иванова как будто подкрепление получаешь», — говорили о нем командиры.

На этот раз Иванов действительно привел подкрепление, подняв залегшую морскую пехоту.

Под огнем противника, подхватывая на бегу раненых товарищей, моряки пробежали отделявшие их от нас триста — четыреста метров и окопались впереди, за балкой.

Утром вражеские танки, меченные бело-черными крестами, ворвались в Карпечь. Немцы знали, что танки нашей бригады сосредоточены в лощине правее Карпечи и, видимо, рассчитывали, прорвавшись через пехоту, выйти нам в тыл со стороны городка.

Полные сил, уверенные в своей безопасности, на большой скорости мчались к селу пятнистые грохочущие чудовища. В Карпечи оставались для ремонта наши машины, поврежденные накануне. Они стояли, замаскировавшись среди развалин глинобитных домов.

Вокруг валяются катки, бессильно распластались по земле гусеницы, над открытыми трансмиссионными люками висят на тросах стрел двигатели, коробки перемены передач. Если немцы и знали о том, что в Карпечи расположился наш СПАМ{3}, то вряд ли ожидали, что им могут оказать сопротивление раненые танки, с вывороченными внутренностями. Однако они просчитались: Карпечь встретила врага огнем танковых орудий. Немцы остановились и вынуждены были принять бой. Но противник не отказался от своего намерения овладеть Карпечью. Уж очень неравны были силы: наши танки, удерживающие окраину села, не имели возможности двигаться и вряд ли казались серьезным препятствием — скорее, досадной задержкой, не более.

Однако вскоре все изменилось. Орудия советских танков стреляли в упор. Замаскированные, они вели огонь как бы из засады, и не так просто было их обнаружить и поразить. Пехотинцы выползали из развалин и бросали под гусеницы атакующих вражеских танков гранаты. Горели уцелевшие ранее постройки, горели танки, от частой орудийной стрельбы сотрясались земля и воздух, опрокидывая навзничь стены домов. И без того узкие улочки заваливались грудами щебня и больших валунов, из которых, собственно, и состояли стены домов. Немцы заметались в поисках выхода из чадящих и неприступных развалин.

Скоробогатов несколько минут прислушивается к грохоту [153] неожиданно возникшего боя, потом подозвал к себе лейтенанта, командира взвода «КВ».

— Пойдешь со взводом в Карпечь. Они хотели зайти в тыл нам, теперь мы зайдем им в тыл. Надо помочь нашим ребятам. И ты иди с ними, — сказал он мне. — Здесь тебе делать нечего, а там, наверное, раненых до черта. Видишь, что делается, — кивнул он в сторону затянутой дымом Карпечи.

Я побежала к тайку командира взвода.

— Ты куда собралась? — удивился лейтенант, увидев, что я вскарабкалась на его танк и уселась возле башни.

— С вами, там бой, раненые...

— А-а, тогда залазь в танк. Тут тебя любая пуля слизнет, и опомниться не успеешь.

— Так там же я ничего не увижу.

— Когда тебе надо будет смотреть, я скажу. Сейчас пока что надо видеть только нам.

Забралась в танк и примостилась на полу на ящиках со снарядами. Танк заревел и тронулся.

После войны меня, как, наверное, и всех, бывших на фронте, часто спрашивали: «Страшно ли было в бою?» Право же, на этот вопрос ответить чрезвычайно затруднительно. Дело в том, что в бою, когда ты идешь выполнять поставленную задачу, как-то не бывает страшно. И не потому, что я или кто другой такие бесстрашные люди. Просто потому, что некогда бояться. Бой — это выполнение задания, это кусочек очень трудной жизни и работы. Вот именно: работы. Конечно, весьма особой и в необычных для человека условиях. Но ведь не боится же рабочий у станка, что отскочит сейчас стружка и выбьет ему глаз! Ему доверили этот участок работы, и он думает лишь о том, чтобы выполнить свое задание как можно лучше. Не боятся сплавщики, балансируя на бревнах в ревущих водоворотах вешних вод; не думают об опасности строители, бросаясь с мешками песка наперерез воде, прорвавшей плотину; летчик, испытывающий новый самолет, радуется сложному виражу, на который оказалась способной его машина, и не думает о том, что она может развалиться. Так и на фронте. Труженики войны в бою выполняют самое ответственное и почетное задание — защищают Родину. Не говоря уже о превалирующем над всем чувстве долга, — им просто некогда бояться.

Но ехать в бой бездеятельным пассажиром — действительно неприятно. Тебя болтает из стороны в сторону и, как ты ни стараешься удержаться, ударяет обо все самое твердое и острое. На тебе с десяток синяков, на лбу растет здоровенная шишка. В ушах шумит от выстрелов пушки, — она над твоей головой. [154]

Танкисты работают, заняты делом. У них перископы, смотровые щели. А ты ничего не делаешь, ничего не видишь и с нетерпением ждешь той минуты, когда, наконец, тебе скажут, что наступил момент и твоей полезной деятельности.

«Хоть бы поскорее мне дело нашлось!» — с тоской подумала я, забыв о том, что моя работа начинается вместе с болью а страданиями других и лучше бы мне вовек оставаться безработной.

Неожиданный грохот сзади, танк рванулся вперед, будто вырываясь из чьих-то цепких рук, схвативших его, и остановился, обессилев. Забился в конвульсиях двигатель и заглох, оборвавшись на какой-то высокой ноте. Стало так тихо, что я испугалась: «Уж не оглохла ли?» Из-за моторной перегородки повалил едкий, удушливый дым.

— Всем вон из машины! — резко, так, что я невольно вздрогнула, прозвучал голос лейтенанта. — Пулеметы не оставлять. Запасной дайте сестре.

Мне сунули в руки пулемет. Кто-то подхватил меня за ремень и, подняв с пола танка, подтолкнул к люку.

Кое-как выбрались. Уже вываливаясь из люка, почувствовала, как ноги лизнул огонь. Танк горел.

Один за другим выскакивали из машины танкисты. Дольше всех не выходил механик-водитель.

— Конец!.. Ему не выйти. Башня развернута так, что свой люк он нипочем не откроет, — тихо сказал лейтенант.

Но водитель вдруг показался из люка башни, кулем вывалился наружу и покатился по земле, сбивая огонь, охвативший его комбинезон. Двое танкистов, навалившись на него, своими телами загасили огонь.

— Какого дьявола ты там сидел? — спросили сержанта товарищи, помогая ему встать на ноги.

Тот виновато моргнул обгорелыми ресницами:

— Пулемет хотел снять, а патрон, как на грех, заело.

— Э, на кой он теперь, пулемет-то?!

— Нет, пулемет как раз очень нужен, — сказал лейтенант. — Смотрите.

Мы находились на холме, почти около самой Карпечи. Два танка нашего взвода уже вошли в село. Их появление, видимо, решило исход боя: немецкие танки, как тараканы, то там, то здесь, пятясь, выползали из-за развалин.

— Пулеметом их, пожалуй, не достанешь, — прикинув на глаз расстояние, сказал сержант.

— Не туда смотрите. Вперед смотрите.

Мы обернулись — и ахнули. Прямо на нас бежали немцы. Их [155] было человек тридцать. Должно быть, пехота сначала отстала и теперь спешила на помощь своим танкам. Но и это было бы еще ничего. Более страшная картина развернулась перед нами. Не более чем в полутора километрах от нас, в том месте, где только что проходила извилистая линия окопов и траншей, — наш передний край, где было тихое и на вид безжизненное поле, сейчас все ожило и зашевелилось. Две волны катились к подножию холма. Одна — наша отступающая пехота, вторая — наступающий противник.

— Что это? — воскликнул сержант. — Да что же это такое?

— Без паники! — отрезал лейтенант. — Не видишь, немец контратаковал и прорвался. Те еще далеко, а эти, — он кивнул в сторону карабкающихся на холм немцев, — этих надо встретить. У нас два пулемета. Один бери ты, другой — сестра, и бегите вон в ту воронку. Стрелять, не дожидаясь команды, но патроны жалеть. Подпустите поближе. А с теми дальними я сейчас сам поговорю.

Мы с сержантом схватили пулеметы и на полном бегу плюхнулись в жидкую грязь, заполнившую воронку. Не очень умело, а от волнения и спешки совсем неловко приладила к пулемету паучьи лапки-сошки. Немцы взбирались на холм спокойно, уверенные в безопасности: горящий танк для них не помеха. Нас разделяло не более двухсот — трехсот метров.

— Стрелять? — спросила сержанта.

— Нет, подожди еще чуточку. Ты не волнуйся, ты, как Анка чапаевская, подпусти ближе.

Как Анка!

На какое-то мгновение перед глазами всплыли темный зал кинотеатра и два кадра, сменяющие друг друга на экране: молчаливые цепи белых и напряженное лицо пулеметчицы. Замерли люди, заполнявшие зал, и вдруг в тишину ворвался детский голос, полный страстного призыва и нетерпения: «Да стреляй же, стреляй!..»

Это кричала моя маленькая сестренка — пятилетняя Танюшка. Будто послушавшись ее, забился в руках пулеметчицы старенький «максим». Зал ответил единым вздохом облегчения...

Голосок моей сестренки так явственно прозвучал в ушах, что я вздрогнула и нажала спуск. Я не слышала, стрелял ли рядом сержант, видела только, что немцы стали как-то странно спотыкаться и падать. Напрягшись всем телом, судорожно нажимала на спусковой крючок. Направляла пулемет на тех, кто продолжал бежать вперед, а в ушах звенел детский голос: «Бей, бей их до последнего!»

Мне казалось, что сзади, за моей спиной, на руках у мамы [156] сидит моя Танюшка, и стоит мне только отойти хоть на шаг назад, ее убьют, и она будет лежать с открытыми, полными ужаса глазами, как те дети, что я видела в керченском рву. Нет, никакая сила не могла заставить меня убрать палец со спускового крючка! А пулемет бился у меня в руках, вырывался, будто стремился вслед за своими пулями.

Большинство немцев осталось лежать на скатах холма. Уцелевшие бросились наутек.

— Не уйдут! — крикнул сержант. — А ну, подбавь жару, сестричка!..

«Не уйдут! Не уйдут! — бьется мысль. — Сзади мама и Танюшка и много мам и детей». «Не уйдут! Не уйдут!» — поддакнул пулемет.

Завертелся на месте и упал последний солдат. Все было кончено. Замолкли наши пулеметы. У меня вдруг странно ослабли руки, и голова сама собой бессильно склонилась на землю. Зачерпнула воды со дна воронки и, не обращая внимания на то, что это, скорее, не вода, а жидкая грязь, провела мокрой ладонью по своему пылающему лицу.

— Сестра, перевяжи мне руки, — попросил сержант.

Еще не совсем опомнившись, глянула на сержанта — и мне стало стыдно за свою минутную слабость. Волдыри от недавних ожогов на его руках полопались, обнажив кровоточащее мясо. Кожа висела лохмотьями.

— Как же вы стреляли? Это ведь мучительно больно.

— Знаешь, когда я стрелял, мне казалось, что за моей спиной стоит женщина с ребенком на руках — это Родина. А когда Родину защищаешь, до боли ли тут!

Я промолчала. Меня поразила эта общность мыслей и чувств. Я ведь тоже стреляла, думая о мамах и детях. А разве это не самое светлое, за чью свободу и жизнь идут на смерть солдаты, защищая Родину?

— Где наши-то? — первым забеспокоился сержант.

Мы подхватили свои пулеметы и побежали к догорающему танку.

За танком танкисты и несколько пехотинцев разворачивали в сторону противника брошенные им во вчерашнем бою семидесятипятимиллиметровые орудия.

— Задание выполнено, — доложил сержант командиру взвода.

— Видел, — кивнул лейтенант. — Патроны еще есть?

— Есть по одному диску.

— Это хорошо.

— А зачем это? — спросила я, указывая на пушки.

— Воевать будем, — невесело усмехнулся лейтенант и неожиданно [157] взъярился:

— Хотел бы я знать, какого черта молчит наша артиллерия! Ведь бегут же, бегут!

Две извилистые волны из сплошной массы людей — одна откатывающаяся, другая надвигающаяся — приближались.

— Пушки исправны, только приделы сняты. Снарядов сколько угодно. Будем стрелять. Ложись! — вдруг крикнул он.

Мы растянулись на земле. Вокруг засвистели, зашлепали пули.

— Вот гад, — отплевываясь, сказал лейтенант, — все время мешает! Пулеметчик засел где-то в старом окопе и постреливает, — пояснил он.

— Давайте я его найду и успокою, — сказал сержант.

Лейтенант взглянул на его забинтованные руки и покачал головой:

— Нет, ты не годишься. И послать некого. Люди и так едва с пушками справляются. А впрочем... — Он посмотрел на меня.

— Разрешите мне?.. — неуверенно сказала я, боясь, что он меня не пошлет.

Но лейтенант согласился:

— Иди, сестра. Видишь бугорок? Он где-то там. Ложись на землю и ползи. Все время ползи. Лучше сделай крюк, но зайди с тыла. Встретишься нос с носом — несдобровать тебе. Наган где у тебя? Вытащи из кобуры и сунь за пазуху: скорее достанешь. На, возьми еще это. — Он протянул мне финский нож.

— Финкой не умею, — пришлось признаться мне.

— Тогда возьми еще и мой пистолет. Перезаряжать тебе некогда будет.

Медленно ползла я по клейкой грязи. И только удалившись метров на двести, поняла всю сложность моего задания. Как найдешь на этой ровным ровном раскинувшейся земле одинокого пулеметчика, да еще надо зайти ему с тыла?

Передвигаясь ползком, я, конечно, потеряла из виду тот бугорок, на который указывал мне сверху лейтенант. Где же искать? Но найти обязательно нужно! Поползла дальше наугад.

Пулемет застучал так неожиданно близко, что я невольно прижалась к земле, но тут же подняла голову. Пулеметчик стрелял трассирующими пулями. Это было совсем рядом, буквально в двух шагах впереди меня, и — я чуть не закричала от радости — пулеметчик, несомненно, не видел меня: я все-таки зашла ему с тыла.

«Не торопиться и не волноваться!» — предупредила сама себя. Поползла осторожно и все же чуть было не скатилась в окоп, в котором на корточках сидел немец, сжимая рукоятки пулемета. Выхватила наган. Одно неловкое движение, и большой [158] ком земли, скатившись в окоп, ударил пулеметчика по спине. Он обернулся, и я выстрелила...

Я нажимала спусковой крючок нагана, пока не раздался сухой, беспомощный щелчок: кончились патроны. Только тогда увидела, что немец, неловко уткнувшись в колени, не двигался. Секунду, а может быть вечность, смотрела я вниз, недоуменно переводя взгляд с убитого на пулемет, все еще не осознав, что же, собственно, произошло, так все это было быстро и внезапно. И вдруг такая бурная радость охватила меня, что, забыв обо всем, я вскочила на ноги, подхватила за какую-то дужку пулемет и побежала к товарищам, размахивая от восторга пустым наганом. За мной, подпрыгивая, катился на колесиках вражеский пулемет.

На холме пушки уже были развернуты так, как надо. Лейтенант навел все четыре орудия примерно по углу наклона ствола и заряжал последние. Пехотинцы ушли. Около орудий оставались только танкисты.

— Вот. Пулемет. Смотрите... — подкатила я свой трофей к ногам лейтенанта.

— Хорошо. Оставь его. На веревку, держи крепко.

В руках у меня оказался конец какого-то шнура, привязанного к ушке. У других орудий стояли танкисты с такими же веревками в руках.

— Как подам команду «огонь», тяните с силой, рывком тяните, да рот пошире открывайте, а то оглохнете, — сказал нам лейтенант и рубанул рукой воздух: — Огонь!

Я рванула за шнур. Оглушительно грохнуло. Жаркий воздух, дым и копоть вырвались из орудий. И четыре дымка разрывов наших снарядов поднялись в гуще надвигающихся немцев.

— Заряжай! — крикнул лейтенант и, подбежав к моему орудию, зарядил его.

Танкисты справились со своими пушками сами.

— Огонь!

Четвертый залп нашей батареи слился с гулом множества орудий справа, слева, сзади и даже впереди нас. Перед наступающими немцами поднялась стена разрывов: заговорила артиллерия.

— Опомнились!.. — устало усмехнулся лейтенант.

Артиллерия твердо вступила в свои права.

Мы видели, как наша пехота остановилась, колыхнулась солдатская масса, будто спружинила, потом по чьей-то, неслышной нам команде побежала сначала медленно, потом все быстрее на дрогнувших немцев. Мне показалось, что я физически ощутила — как и те солдаты, что находились в цепи, — и трудную остановку [159] на бегу, и крутой поворот, и первый, самый трудный, шаг назад — вернее, вперед, на врага.

— Теперь пошли в Карпечь, — сказал лейтенант. — Взвод-то наш в селе.

Мы медленно спустились с холма. Вокруг было безлюдно. В долине затихал бой.

Только к вечеру добралась я до командного пункта бригады.

— Где ты была? Мы тебя искали, искали... — кинулась ко мне Мария Борисовна.

— Там, около Карпечи.

— Раненые есть?

— Немного. Кое-кто из ремонтников легко ранен, так они в госпиталь не хотят. Есть обожженный танкист, он тоже говорит: «В бригаде вылечусь». Я его на наш медпункт отправила.

— Ну и денек сегодня был!.. Артиллерия, как назло, снялась с места — меняла позиции, а он в это время возьми да и пойди в контратаку. Спасибо, нашлась одна батарея на месте. Открыли огонь самостоятельно. Молодец командир батареи! Что значит артиллерист! Завтра обязательно разыщу и представлю к Герою.

Я оглянулась. Говорил незнакомый полковник-артиллерист.

— За это стоит, — поддержал комбриг. — Какой прорыв ликвидировали!

— И вовсе это не артиллерист был... — не выдержала я и осеклась. (Все-таки нехорошо вмешиваться в разговор старших).

— То есть как это не артиллерист, когда полевые орудия вели огонь? — удивился полковник.

— Ну и что ж, что полевые, — а стрелял танкист, наш командир взвода, — повернулась я к комбригу. — Да вы его знаете. Маленький такой, худенький. Лейтенант Исаков.

— Исаков?

— Ну да, Исаков.

— Как же ваш лейтенант один из четырех орудий стрелял? — все еще не верил полковник-артиллерист, — А танк его где же?

— Танк его сгорел. Он немецкие пушки... ну те, что они вчера бросили, развернул и стрелял. Не один, конечно. Там экипаж был, танкисты и... и я тоже за веревочку дергала.

— А ну, расскажи, расскажи! — заинтересовался комбриг.

Волнуясь, только сейчас со всей полнотой осознав значимость подвига, совершенного спокойным, даже чуть равнодушным на первый взгляд лейтенантом, рассказала о том, чему свидетельницей и участницей довелось мне быть на холме около Карпечи. [160]

— Вот это лейтенант! — воскликнул полковник. — Ай да молодец! Артиллерист, право слово, артиллерист! — В устах полковника это прозвучало как высшая похвала.

Комбриг понимающе улыбнулся, но спорить не стал. Что и говорить, известно соперничество артиллеристов и танкистов. У тех и у других орудия, по способ ведения огня различный. Артиллеристы частенько снисходительно относятся к танкистам, стреляющим, по их мнению, с ходу «в белый свет». Ну, наши ребята тоже не уступают: «Вы, дескать, только из кустов стреляете по «площадям». Настоящего немца в глаза не видели».

Комбриг вызвал связного:

— Найдите лейтенанта Исакова и приведите его ко мне. А вы, — он обернулся к начальнику штаба, — сегодня же оформите представление к награде.

— К Герою, — вмешался артиллерийский полковник.

— Да, конечно, к Герою.

— Мария Борисовна, — шепнула я доктору, — куда мне пулемет деть?

— Какой пулемет?

— Да тот, что стоит у входа. Я с ним целый день таскалась. Никто не хочет брать. Все говорят: «Твой трофей, ты его и сдай куда надо». Тяжелый он, хоть и на колесиках. А бросать как-то неудобно было.

— Откуда он у тебя?

— Да так, лейтенант приказал отобрать его у одного немца.

— Знаешь что, отвезем его на наш медпункт, для самообороны, а то я просила хоть какой-нибудь, так и не дали до сих пор, — решила Мария Борисовна. — Только ты не говори о нем комбригу, а то отберет еще.

— Я и не говорю.

— Вот и хорошо. Пойдем сейчас же и отвезем. У меня тут санитарная машина неподалеку.

Хотя, как выразился Репин, совершеннолетие мое уже наступило, я все же с нетерпением ждала дня своего рождения, когда, наконец, мыв исполнится восемнадцать лет, а вот в самый-то день своего совершеннолетия и забыла о нем!

Утром был ранен Скоробогатов. Из танка я вытащила его с помощью водителя, а дальше пришлось передвигаться ползком. Скоробогатов был ранен в плечо, но потерял много крови и полз с трудом, обхватив меня за шею здоровой рукой и отталкиваясь от земли ногами. Мы еще не миновали опасного участка, когда Скоробогатов решительно запротестовал: «Чтобы какие-то паршивые фашисты заставили меня, Скоробогатова, [161] танкиста, кланяться их мерзким пулям? Да ни за что!» Оя вдруг поднялся и пошел во весь рост. Он был очень бледен, но шел твердо.

— Товарищ лейтенант, облокотитесь на мое плечо, — просила я. — Для чего же тогда я иду с вами?

Он строго оглядывал меня сверху вниз (он был выше меня на целую голову) и молча шел дальше. И все же силы оставили его. Следя за каждым его движением, я успела подхватить лейтенанта в ту минуту, когда у него подкосились ноги. Он повис на мне всей своей тяжестью, и я с трудом дотащила его до стоявшего уже неподалеку штабного автобуса капитана Иванова, и тот распорядился на командирской «эмке» отправить Скоробогатова в госпиталь.

Сам Иванов, у которого открылась старая рана, сидел в автобусе в одном сапоге и, вытянув на скамейке больную ногу, работал. Ему было очень больно, но все так же чисто выбрито его лицо, все также аккуратно подшит новый подворотничок. И говорил он, как всегда, спокойно, и только, может быть, чуть-чуть более длинными казались паузы между фразами.

— Товарищ капитан, нельзя же так! — взмолилась я. — Вам же в госпиталь надо.

— Ты собирайся, иди на КП, тебя комиссар спрашивал, — ответил он, пропустив мои слова мимо ушей.

Сразу попасть на КП помешали вражеские самолеты. Они совсем обнаглели: бомбили без передышки, один за другим входили в пике, видно было, как отрывались и летели черные визжащие бомбы. Захлебывались зенитки, все небо было в белых облачках разрывов.

Сидя в щели, я смотрела в серое небо и со злостью считала: «Один, два, три... шесть... десять... пятнадцать... Пятнадцать!.. Пятнадцать!.. Что такое пятнадцать? Да! Сегодня же пятнадцатое! Сегодня мне восемнадцать лет!»

Я выскочила из щели и побежала к командному пункту.

— Ложись! — крикнул комбриг.

Я бросилась на землю и быстро поползла.

— Сумасшедшая! Кто же бегает под бомбами? — Командир бригады сердился. — Посажу на гауптвахту!

— Товарищ подполковник, ведь мне сегодня восемнадцать лет, я совершеннолетняя теперь.

Некоторое время комбриг соображал, что я ему такое сказала, затем протянул руку:

— Поздравляю, от души поздравляю! Вот и выросла...

В качестве именинного подарка комбриг насыпал мне целый карман конфет и орехов и угостил двумя большими красными яблоками. [162]

— Это тебе как новорожденной, — пошутил он, — а как взрослой сообщаю: за доставленного пленного, давшего цепные показания, командующий армией объявил тебе благодарность.

Дальше