Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть вторая

Снова в путь

День двадцать четвертой годовщины Великой Октябрьской социалистической революции я встретила в госпитале в городе Инзе Куйбышевской области.

Не было бы войны, собрались бы мы сейчас на школьном дворе, счастливые, веселые, поздравляя друг друга с праздником. В этот день девушки всегда вплетали в косы широкие красные лепты. Теперь наш класс — десятый, и мы шли бы на демонстрацию первыми или правофланговыми. На Садовом кольце море людей, и наша колонна, которая казалась такой внушительной на школьном дворе, растворится в общем людском потоке, шумящем, поющем, смеющемся, шелестящем шелком знамен.

Впереди нас спецшкола с оркестром. Сзади завод «Каучук», много баянистов; мы все танцуем, весело играем в очень длинный ручеек; кто-нибудь из мальчиков обязательно купит «уйди-уйди» или дразнит девчат китайским мячиком на резинке.

На Красной площади закончился военный парад. У Мавзолея торжественно выпрямились голубые елочки. Прошли передовые районы Москвы.

Идем и мы, школьники.

«Не задерживайтесь, не задерживайтесь», — торопят руководители колонн. А нам так не хочется уходить с радостно праздничной площади, расстаться с шелестом знамен, под которыми, стоит только чуточку помечтать, и немедленно почувствуешь себя в строю бойцов! Хочется крикнуть что-то особенное, что переполняет сердце, и не можем подобрать слов, а когда кажется, что нашлись слова, колонна уже прошла, и мы спускаемся на набережную.

Что-то сейчас в Москве, которой угрожает враг?..

В палату без стука вбежал один из ходячих больных:

— Скорее! В Москве парад... Как всегда, на Красной площади... Войска идут, артиллерия, танки... По радио все, все слышно!..

В столовой собрались почти все раненые. Даже тяжелобольные [95] потребовали, чтобы их перенесли к репродуктору. Выздоравливающие с санитарами и сестрами помогли им в этом. Некоторых перенесли с койками.

Жадно ловим каждый шорох — дыхание Красной площади.

Исхудавший, казавшийся подростком раненый — только морщины да седина выдавали его возраст, — тихо покачивая скованную гипсом руку, неотрывно смотрел в одну и ту же точку; другой, в наспех накинутом халате, вытянул больную ногу, уперся подбородком о костыль и весь ушел в свои мысли; молоденькая светловолосая сестра присела на краешек койки к больному с высоко забинтованной шеей; придерживаясь за ребро кровати, тот все пытался приподняться, а она успокаивающе поглаживала по серому одеялу и слушала, слушала... Слушала и я. Там, в родной Москве, суровым шагом прошли перед Мавзолеем боевые дивизии. Может быть, прошли и мои товарищи, славная наша дивизия?

Необычные звуки наполнили столовую бывшей железнодорожной больницы на маленькой станции. Чеканный шаг бойцов, грохот танков, решительная поступь тех, кто прямо с Красной площади пройдет по посуровевшим улицам Москвы и совсем неподалеку от столицы, в пригородах ее, вступит в бой с врагом. Казалось, после всего слышанного по радио, продуманного, прочувствованного сегодня, в этот суровый и празднично-боевой день немыслимо больше оставаться на тихой больничной койке.

Раненые, даже те, которые едва держались на ногах, осаждали дежурного врача: «Выписывайте, нам надо на фронт». Однако ни категорические требования, ни мольбы, ни угрозы куда-то жаловаться не помогали.

— Фронту нужны здоровые, крепкие люди. Вы еще не поправились. Придет ваше время — не задержим, выпишем, — терпеливо и невозмутимо повторял врач. И против этой «убийственной» справедливости «медицины» очень трудно было что-либо возразить. Ничего не поделаешь, что верно то верно: на фронт надо ехать здоровым. Значит, надо ждать, когда придет время.

Мое время пришло в морозный декабрьский день.

Утро пролетело в хлопотах. Получала документы, очень долго прощалась — надо же было всех обойти, попрощаться, — выслушивала массу наставлений и напутствий. Все, что ждет впереди, казалось простым и ясным. Вот доеду до Горького, куда меня направляют из госпиталя, оттуда сразу же на фронт. Ну, а что такое фронт, было знакомо.

Но, когда захлопнулась госпитальная дверь и я осталась одна посреди заснеженной улицы незнакомого, в сущности, города, [96] незаметно подкралась к сердцу глухая, неясная тоска. Признаться, чуточку, а если уж совсем по-честному, то пожалуй, даже больше, чем чуточку, растерялась. Горький, фронт — все отодвинулось неизмеримо далеко. Реально же существовал незнакомый город, мороз, летнее обмундирование под довольно поношенной солдатской шинельке, пилотка, которая никак не защищала от ветра моментально замерзшие уши, да небольшая ржаная лепешка в вещевом мешке: подарок на дорогу от старенькой нянечки — весь мой провиант, если не считать продаттестата, с которым я не знала, как обращаться.

Где-то в конце кривенькой, сугробистой улочки начинаются новые, неведомые пути-дороги. Как пройти по ним, как проехать, что-то ждет на их ухабах?.. Как ни думай, ни гадай, все равно не угадаешь. Похоже, придется решать задачу со многими неизвестными. Раз так, решать буду, как школьник: действие первое — добраться возможно быстрее до Горького. Перекинув через плечо лямки своего сморщенного в кулачок вещевого мешка, зашагала к железнодорожной станции.

И тоска, и растерянность, и думы-раздумья — все, как шелуха, отлетело напрочь, едва переступила незримую границу, отделявшую тихий, словно бы застывший в зимней спячке, покосившийся от времени городок от деятельной, гомонливой сутолоки вокзала.

Битком набитый людьми стоит у перрона пассажирский поезд. Короткий свисток — это «главный» дает отправление. Ему отвечает пронзительный свисток паровоза. Дядька, коренастый, коротконогий, в стеганке, ошалело натыкаясь на людей, корзинки, ящики, бежит к вагону. Ткнулся в один, в другой, и, наконец, впихивается на переполненную площадку. И словно бы вместе с ним, с запыхавшимся, опоздавшим пассажиром, вздыхает с натугой паровоз — поезд трогается.

На перроне среди корзин, сундучков, перевязанных веревками чемоданов, на длинных, похожих на саваны, сшитых наспех из простыней и скатертей мешках — женщины и дети. Это эвакуированные со своим скарбом ждут пересадки. Длинная, петляющая очередь военных выстроилась к окошку. Над ним — кривыми буквами «Продпункт». Пахнет хлебом и селедкой. Здесь, оказывается, можно предъявить продаттестат, что я и делаю, и мой вещевой мешок уже не напоминает сморщенную оболочку проколотого воздушного шара.

Люди в несвежих белых халатах несут на носилках, ведут под руки раненых — прибыл санитарный поезд. Женщины оставляют свои тюки, корзины, чемоданы, обступают раненых, вопросительно, с тревогой и надеждой, всматриваются в усталые, [97] посеревшие от боли липа. Как знать, может, своего тут встретишь? На войне где-то... Адресами-то растерялись...

С грохотом проносится воинский эшелон. Солдаты в шапках-ушанках, в полушубках и валенках с любопытством выглядывают из дверей теплушек. Вместе с эшелоном возникла, промчалась, стихла песня. Женщины тихо переговариваются:

— Вишь ты, без остановки.

— На Москву пошел...

— Тепло одеты. Воевать сподручней в такой одеже.

Вокзал, с его кажущейся беспорядочностью и суетой, был самой жизнью, со всей суровостью зимы сорок первого года, с волнениями, надеждами, горестями, радостями, присущими жизни как таковой. Здесь не было места душевной растерянности и неясным думам о путях-дорогах. Здесь все было деятельно и конкретно. И, как все, я стала искать возможности быстрейшего отъезда.

Разговорилась с сержантом-летчиком, и он посвятил меня в тайны железнодорожного движения; надежды сесть в пассажирский поезд чрезвычайно мало, да и ехать очень долго, так как в первую очередь пропускают воинские эшелоны. Сержант ждал эшелона «если не с летчиком, то хоть с чем-нибудь похожим». Мимо нас к коменданту прошли три командира-танкиста, и летчик подтолкнул меня:

— Пойди попросись, тут эшелон с танками пришел; они, наверное, оттуда, может, возьмут.

Я, ожидая возвращения танкистов, даже размечталась: а вдруг они в самом деле возьмут меня, и не только в эшелон, а даже к себе в часть?..

Танкисты вышли. Быстро пошла им наперерез, откозыряла и даже каблуками щелкнула:

— Товарищ майор, разрешите обратиться?

— Пожалуйста.

— Скажите, пожалуйста, если это не военная тайна: вы не из эшелона?

Майор улыбнулся. Это не военная тайна, и они не из эшелона, но, если мне надо ехать, они могут меня взять с собой: отстал их товарищ, и в вагоне есть лишнее место; едут они тоже в Горький.

Через каких-нибудь двадцать минут я оказалась обладательницей нижнего места в купе мягкого вагона в быстро мчавшемся поезде.

В пути наслушалась таких рассказов, былей и небылиц о танках, что не выдержала и рассказала моим попутчикам о своей заветной мечте стать танкистом и тут же попросила их [98] взять меня к себе в часть. Они сами ехали за назначением в управление кадров и заверили, что стоит только мне туда явиться, и все будет в порядке. Танкисты так уверенно об этом говорили, и я так поверила им, что была невероятно обескуражена, когда в управлении мне сказали:

— Медицинским персоналом мы не ведаем; кроме того, вы младший комсостав.

Мне еще под Москвой присвоили звание старшины, и я до сих пор очень гордилась своей «пилой» — четырьмя красными треугольниками на петлицах. Теперь же оказалось, что моих треугольников еще очень мало, чтобы мною, наравне с командирами, занималось управление кадров.

То ли моя горячая просьба убедила майора, к которому я попала на прием, то ли он просто сжалился надо мною, но майор пообещал направить меня в танковую часть при условии, что я принесу направление с пересыльного пункта.

С утра снова началось «хождение по мукам». В канцелярии пересыльного пункта мне сказали, что могут послать в пехоту, в лучшем случае — в артиллерию, но никак не в танковую часть: у танкистов-де есть свои формировочные пункты. На всякий случай посоветовали пойти в военкомат. Может быть, военкомат и направит меня к танкистам.

* * *

Из госпиталя я выписалась шестого декабря, а вот уже и двенадцатое наступило.

Я была в канцелярии пересыльного пункта, когда услышала по радио сообщение Совинформбюро о разгроме немцев под Москвой: «...провалился план немецкого командования окружения и взятия Москвы».

Пулей вылетела на улицу. Не обращая внимания на мороз и ветер, мчалась в военкомат. Не могут, не могут отказать мне в том, чтобы отправить на фронт, пусть даже не в танковую часть! Под Москвой сражается родная моя дивизия, мои товарищи. Они сдержали слово, данное в хмурые, суровые дни октября, и отстояли Москву.

Эти мысли я и выложила удивленному моим вторжением военкому.

Военком не возражал. Он направит меня даже в танковую часть, но при том условии, если оттуда пришлют требование, раз я уж такая необходимая для танковых войск личность.

Я была огорчена и, должно быть, очень жалобно спросила:

— Что же мне теперь делать? Кто ж меня будет требовать? [99]

Военком нахмурился, потом широко улыбнулся и хлопнул себя ладонью по лбу.

— Правду говорят: одна баба семь мудрецов заговорит. Девушка милая, бегите скорее в автобронетанковый центр, он как раз такими, как вы, ведает. Бегите, бегите! — И военком даже легонько подтолкнул меня за плечи к двери. — Там вы обо всем договоритесь.

Дальше все произошло как во сне, быстро и удивительно просто. Часа через два я была уже в распоряжении АБТЦентра{2} и получила назначение в медсанбат танкового соединения.

Вчера еще мне казалось счастьем попасть в танковое соединение хотя бы санинструктором, а сегодня... «Медсанбат? Какая разница — танкового или стрелкового соединения? Все равно медсанбат!» Не об этом мечтала я. Хотелось на передовую, помогать танкистам в их тяжелой боевой работе. Втайне я лелеяла мечту стать там танкистом, а вот, пожалуйста, — медсанбат!

Майор Бошьян, принявший меня, на этот раз был неумолим: приказ есть приказ. Два дня я его убеждала, доказывала, на третий он не выдержал:

— Послушайте, вы что же, хотите в танковую часть или, может, танкистом хотите стать?

— Танкистом, — вырвалось у меня.

Майор даже присвистнул.

— Послушайте, вы это совсем серьезно, без всякой этакой, — он сделал неопределенный жест рукой, — романтики? А?

— Товарищ майор, это очень серьезно, — ответила я тихо, но решительно.

— Знаете что, — сказал после некоторого раздумья майор, — пойдите к нашему генералу, если не боитесь, он и решит. Он хороший, не смотрите, что сердитый на вид.

Как-то в коридоре я видела уже начальника АБТЦентра. Его строгому лицу особенно решительное выражение придавал шрам, пересекавший правую бровь. В АБТЦентре его и боялись и любили.

Когда на робкое «разрешите» я услышала «да», когда вошла в кабинет и закрыла за собой дверь, когда почувствовала, что перешагнула через порог комнаты и увидела перед собой человека, во власти которого моя дальнейшая судьба, сердце у меня замерло, и я осталась стоять тихо-тихо.

Генерал писал. Он поднял голову, удивленно вскинул рассеченную бровь: [100]

— Кто вы и что вам нужно?

Я немного замешкалась. Генерал сделал нетерпеливое движение.

— Я хочу быть танкистом, — выпалила я, — а мне не разрешают, даже санинструктором в танковую часть не посылают, Помогите мне. Прикажите майору Бошьяну направить меня в танковую часть.

Генерал от удивления даже встал.

— Садитесь и расскажите, кто вы, откуда, почему именно танки вас интересуют?

Скороговоркой доложила о себе, о том, что я, комсомолка, по призыву Московского комитета партии ушла добровольно на фронт, воевала в пехоте, о том, как увидела танки, о том, что меня влечет к чудесным машинам, хочу быть в рядах танкистов, хочу стать настоящим бойцом Красной Армии и воевать на самом решающем участке.

— Товарищ старшина, — генерал говорил очень серьезно и обрадовал тем, что называл меня так официально, по званию, а не просто девушкой. — Вы очень молоды. Представляете ли вы себе, как трудно быть не только танкистом, но даже медработником, обслуживающим танкистов? Ведь вы еще школьница!

— Какая же я теперь школьница: я уже четыре месяца на фронте, шестой месяц в армии!

— Вы еще слишком молоды, чтобы решать самостоятельно такой важный вопрос. Я позабочусь, чтобы вас устроили в хорошем госпитале. Когда-нибудь вы скажете мне спасибо.

— Никакого спасибо я вам никогда не скажу, — от отчаяния я совсем осмелела. — За что же спасибо, если вы разбиваете все мои надежды?! Вот что, с этого стула я не сойду, пока вы не разрешите.

У меня дрожали губы, и мой решительный вид, наверное, настолько не соответствовал смешной нашлепке на отмороженном накануне носу, что генерал вдруг рассмеялся.

— Это как же так, вы не уйдете? Все-таки я генерал, а вы пока еще старшина. Я могу приказать вам и наказать вас за непослушание.

— Приказывайте что хотите, — я решила, что терять мне уже нечего, — а из кабинета я выйду или на гауптвахту или с направлением в танковую часть на любую работу.

Генерал перестал смеяться, посмотрел на часы.

— Мне некогда сейчас разговаривать. Откровенно говоря, мне нравится ваша настойчивость... Я еще подумаю и тогда сообщу вам. А теперь вам все же придется выйти из кабинета.

До позднего вечера бродила я по холодным коридорам старого [101] деревянного дома, где расположился АБТЦентр. Надежда сменялась отчаянием, отчаяние — надеждой.

Уже совсем ночью генерал вызвал к себе офицеров и, должно быть, приказал что-то важное и срочное, потому что все сразу забегали с папками и бумагами. Я окончательно почувствовала себя в этой деловой обстановке лишней и все же не уходила, а стояла недалеко от двери генеральского кабинета и, утратив почти всякую надежду, все же чего-то ждала.

От генерала вышел Бошьян:

— Можете идти. Генерал приказал вам явиться завтра в десять ноль-ноль.

Приказал явиться! Вспомнил! Не забыл среди множества дел.

На следующее утро генерал коротко сказал:

— Вы будете служить в танковых войсках. Надеюсь, меня не подведете.

У меня даже закружилась голова.

— Даю вам честное комсомольское слово, вам не придется раскаиваться в том, что вы взяли на себя заботу о моей дальнейшей военной судьбе.

Мне хотелось так много сказать генералу, но в ту минуту я не нашла слов, ну, ни одного, как ни обидно было потом.

Выбежала на улицу, на мороз, чтобы немного прийти в себя. Когда я вернулась и доложила: «Старшина Левченко прибыла для получения назначения в танковую бригаду», — майор Бошьян нисколько не удивился. Он сказал, что меня скоро куда-нибудь направят, но обязательно в бригаду, где есть врач-женщина, — таков был приказ генерала.

С разрешения Бошьяна я осталась в комнате и, усевшись за крайний столик, взялась за письмо к маме. От письма отвлекло шумное вторжение полковника в шубе на меху. Сам огромный, и шуба огромная, он походил на большого медведя — едва поворачивался между столами, цепляясь за все углы и роняя стулья. У этого шумного человека оказалось совсем круглое лицо добряка с круглыми очками. Полковник возмущался чем-то, довольно «образно» выражая свое недовольство. Но когда майор Бошьян предостерегающе сказал «тсс», показав в мою сторону, он смутился, несколько растерянно произнес не то «гм», не то «кум» и вдруг, рассердившись, набросился на меня:

— А вы чего тут сидите?

Я встала:

— Жду назначения в танковую бригаду, где есть женщина-врач.

— У нас в бригаде женщина-врач, — сказал полковник. [102]

— Может, отправить к вам девушку санинструктором? Она обстрелянная, уже воевала! — вмешался майор Бошьян.

— Конечно, направляй. Возьмем! — сказал полковник. — Дадите ей наш адрес, она и приедет в бригаду. Мы в городе стоим. — Это уже относилось ко мне. — На службу приезжайте второго января, завтра гуляйте. Вам есть где остановиться? Есть? Ну, вот и отдыхайте, а сейчас выйдите, пожалуйста, отсюда. Мне надо поговорить кое о чем.

Шумный полковник был командиром танковой бригады.

Штаб бригады расположился в школе. Когда я пришла, женщина-врач была в командировке, и комиссар бригады временно определил меня в политотдел. В первые дни я регистрировала входящие и исходящие бумаги и ходила на почту. Затем мне поручили проводить занятия с личным составом. Не скрою, я не без гордости прочитала в расписании: «Занятия по санитарной подготовке проводит старшина Левченко».

Я вошла в класс. Вдруг: «Встать! Смирно!» Я даже оглянулась, подумала: «Кто же за мной вошел?» Ко мне повернулся старший сержант с эмблемами танкиста на петлицах и отрапортовал:

— Товарищ старшина, личный состав первой роты собран на занятия.

Я почувствовала, что краснею, но постаралась придать голосу солидность и сказала:

— Вольно. Садитесь, товарищи.

* * *

Однажды капитан Иванов из штаба бригады, заглянув в дверь политотдела, крикнул:

— А ну, москвичка, собирайся! В Москву едем, иди отпрашивайся, если хочешь дома побывать...

В ватных брюках, меховой душегрейке и огромных валенках, в которые влезла вместе с сапогами, в сорокоградусный мороз отправилась я в Москву. Со мной вместе в кузове крытой полуторки — воентехник и два солдата; в кабине с шофером — капитан Иванов.

Совсем замерзшие въехали мы в Москву — строгую, суровую, неприступную, пережившую налеты вражеской авиации, прекрасную нашу Москву, только недавно отогнавшую врага от своих стен. С волнением смотрела я на родные улицы с противотанковыми надолбами и «ежами» из рельсов на перекрестках; с домами, раскрашенными серо-зелено-черными полосами — камуфляж-маскировка; с окнами, перечерченными бумажными крестами, часто без стекол и забитыми фанерой; с непривычными [103] для Москвы торчащими из форточек трубами печек-времянок.

Проехали мимо разрушенного дома — дрогнуло сердце: может быть, и наш дом... Наконец Арбат, Гоголевский бульвар и площадь, но я ничего не вижу, кроме изогнутой арки станции метро «Дворец Советов», потому что могу увидеть только то, что остается позади машины!

Полуторка остановилась. Я стремглав бросилась к выходу и чуть не полетела на землю: затекшие ноги в огромных валенках были непослушны. Выбравшись из валенок, вбежала во двор, весь в снежных сугробах, и, перескакивая через две-три ступеньки лестницы, в одно мгновение оказалась у своей двери — «квартира № 13», «чертова дюжина». Нет, никакие поверья не заставят меня думать, что наша квартира несчастливая, здесь всем нам было так хорошо!.. Звонок не работал, на стук залаяла собака. «Рекс! Значит, кто-то есть дома!» Однако, кроме Рекса, радостно повизгивавшего за дверью, никто не откликнулся. Открылась дверь соседней квартиры, и пожилая женщина сказала, что ключ от нашей квартиры у нее; она заботится о Рексе.

Лохматый, когда-то белый, а сейчас неопределенно грязного цвета, Рекс чуть не сбил меня с ног и не успокоился, пока не лизнул в нос. В квартире холоднее, чем на улице. Картина самая безотрадная: пустые кровати, голые столы; только книги напоминают о былом уюте нашего жилища.

На пианино пачка писем; среди них письма и от тети из Свердловска, куда она перебралась со своим сынишкой и нашей Танюшкой, и от мамы и бабушки из Ташкента, и большой конверт с краевыми печатями на мамино имя. В конверте печатное сообщение: «Ваша дочь, Левченко Ирина Николаевна, в списках убитых, пропавших без вести и умерших от ран не числится».

За дни, проведенные в Москве, разыскала кое-кого из школьных подруг. Большинство из них работало на заводах и в госпиталях. Школа была закрыта, только вечерами там занимались какие-то военные курсы. Дедушка-сторож охотно открыл мне двери. Гулко раздавались шаги в пустых, некогда шумных коридорах. Заглянула в учительскую — те же столы, тот же телефон с облупившейся эмалью и — непривычная тишина. С грустью смотрела я через стеклянные двери на пыльные парты в классах. Какими счастливыми, безмятежными казались сейчас ушедшие дни школьных лет с их маленькими горестями и большими надеждами! В просторном физкультурном зале особенно остро защемило сердце: поняла — кончилось детство. Кончилось-то [104] оно, собственно, еще в тот ясный июньский день 1941 года, но сегодня, спустя полгода, я еще раз прощалась с ним в пустом, холодном здании школы.

Дальше