Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Второе дыхание

В медсанбате произошли большие перемены. Погиб доктор Покровский, не было Шуры... Не вернулась Катюша. После того как я «понюхала пороху», не сиделось мне здесь, и я пошла к командиру медсанбата проситься в полк. В палатке у него [65] был незнакомый военврач — новый начальник санитарной службы дивизии.

Шутя или серьезно, но мне сказали:

— Попроситесь у полковых врачей, если возьмут — отпустим!

Это было принципиальное разрешение, и я бросилась прямо на склад ОВС{1}. Начальником снабжения у нас был пожилой интендант 3-го ранга Марохин — «папаша», как называли его девчата за отцовскую заботу о нас. «Жалею девчоночек», — говорил он, время от времени наделяя нас сахаром. На склад к «папаше» Марохину приезжали из всех полков за медикаментами, вот я и побежала к нему в надежде увидеть какого-нибудь полкового врача.

Представьте мою радость: на складе мирно беседовали и жевали колбасу Марохин и тот самый веселый доктор, которого я встретила под Алтуховкой, доктор «без войска».

— А, знакомая мартышка! — встретил он меня восклицанием.

Такое приветствие несколько озадачило, но я решила не обижаться.

— Скажите, доктор, — спросила я после того, как мы поздоровались и мне был вручен кусок колбасы, — вы обрели свое войско? Скажите: а вам не требуется пополнение?

Доктор сразу понял, в чем дело. Высказав уверенность в том, что я не закричу «мама» при первом выстреле, он тотчас отправился сообщить начсандиву о своем решении взять меня к себе в полк санинструктором.

Через два часа, распростившись со всеми в медсанбате, я уже сидела на мягком душистом сене в двуколке рядом с доктором Буженко. Мы ехали в полк.

* * *

В санитарной роте полка меня встретила Аннушка и тут же познакомила с сестрой Дусей Латышевой, высокой, сухощавой, с подстриженными под мальчика светлыми прямыми волосами. До войны она работала учительницей русского языка в школе в Смоленской области. Когда полк проходил через ее родную деревню, Дуся пришла в штаб и попросила взять ее в армию. Дусл не умела даже бинтовать, поэтому она занималась эвакуацией раненых и больных. И делала это очень точно, [66] всегда знала, сколько есть подвод, машин, когда, сколько и кого она может отправить с ними. Ходила Дуся по-мужски — размашистыми, большими шагами. Рядом с ней я чувствовала себя совсем маленькой.

С первых дней я привязалась к Дусе Латышевой, старалась подражать ее независимой, мужественной походке, решительному тону. Она платила мне самой нежной, почти материнской любовью, хотя была старше меня всего на семь-восемь лет.

Нашей санитарной роте командир полка придал взвод музыкантов. Выбираясь из окружения, они сменили свои трубы на оружие, а затем были «пострижены в монахи», как говорили они сами о себе, то есть переведены к нам; мы же их больше чем в «послушники» не «посвящали». Музыканты старательно выполняли обязанности санитаров, вздыхая порой об утраченных инструментах.

Капельмейстеру команды Пете Стрельцову было двадцать два года. Он только в этом году окончил консерваторию по классу дирижеров. Я очень люблю музыку, настоящую серьезную музыку — камерную, симфоническую, а особенно оперную, — и в Пете Стрельцове я нашла родную душу. Однажды я возила в медсанбат больного; с оказией пристроился и Стрельцов — лечить зубы. На обратном пути мы всю дорогу вспоминали любимые мелодии, даже целые концерты. Не наградил голосом бог ни его, ни меня, но слух и память у Стрельцова были блестящие. Мы пели все, что вспоминалось, не стесняясь друг друга. Попытались даже спеть всю оперу «Евгений Онегин»; он пел все мужские партии, я — все женские, хор изображали оба. В сцене дуэли, ввиду отсутствия мужских голосов, Ленского пела я.

И хотя не было оркестра и пели мы далеко не мелодичными голосами, все-таки это была музыка, Чайковский, и оба мы были по-настоящему этим взволнованы и довольны друг другом.

К санитарам, музыкантам и всему населению роты я привыкла быстро. Грустно было только расставаться с Аннушкой: она уехала работать в госпиталь, где лежал ее брат.

В ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое августа мы снова тронулись в путь, нас подтягивали к передовым позициям. Скоро в бой!

Шли всю ночь. Саша Буженко предложил мне и Дусе ехать на повозке, но мы отказались.

— Бойцы идут пешком, и мы пойдем!

Может быть, человеку более взрослому, обладающему некоторым жизненным опытом, такое заявление покажется ненужным ребячеством. Но ведь тогда все воспринималось более непосредственно, [67] и нам казалось чуть ли не делом чести разделить с бойцами все трудности похода.

До дневки надо было пройти километров сорок. В полной темноте, на узкой лесной тропинке трудно привыкнуть к команде: «Под ноги!» Мы с Дусей все время прислушивались. Услышав крик: «Под ноги!», настораживались и... обязательно спотыкались. Мне кажется, без этого предостережения мы спотыкались бы значительно реже.

Из снаряжения на мне была только санитарная сумка, но шел дождь, ботинки промокли и увязали в грязи. Вначале устала настолько, что готова была сдаться и попроситься в двуколку. Но когда казалось, что больше не сделать и шагу, уговаривала себя: «Ну, еще немножко, какой же из тебя боец?» Так, видимо, миновал переломный момент. Дальше пошла машинально, не думая о ногах, как будто основательно отдохнула. Должно быть, я обрела то, что спортсмены называют «вторым дыханием».

На коротком привале ко мне подошел Буженко:

— Если хочешь дальше идти пешком, не садись, отдыхай на ногах, прислонясь к дереву или к двуколке... Сядешь, когда я скажу.

Я вспомнила прочитанные книги Фенимора Купера. Индейцы всегда делают большие переходы и длительные привалы. Надо облегчить все тело, чтобы движения были несвязанными, а ноги пусть сами идут, надо стараться ступать легче. Помню, в детстве мы играли в индейцев и разведчиков, я изучала все приемы и правила, ходила «индейским шагом». Я попыталась и теперь воспроизвести этот шаг. Не знаю, насколько он был индейским, но идти стало значительно легче.

В полдень с нашей ротой поравнялся взвод конной разведки. Разведчики сидели на чудесных лошадях. У каждого кавалериста были шашка и карабин, и почти у всех в поводу шла еще одна лошадь. Разведчики предложили мне поехать верхом. Я вспыхнула от радости: «Верхом! На настоящей кавалерийской лошади!»

Дуся попыталась меня отговорить, но я уже бросилась за разрешением к доктору Буженко. Он взял с меня обещание «не джигитовать», пообещал дать хороший нагоняй, если расшибусь; так и сказал: «Убьешься — ко мне не показывайся, не убьешься — поезжай, научишься, может, где и пригодится».

Разведчики подвели красивую гнедую лошадь.

Я взобралась на двуколку, а с нее на лошадь. Сидеть удобно; сомнения, смогу ли я усидеть, сразу рассеялись, я решила, что все очень просто. Увы, слишком рано! Удостоверившись, что [68] я сижу крепко, разведчики поскакали вдоль нашей колонны, и безо всякого моего на то желания следом за ними пошла моя лошадь. Я старалась не показать и виду, как мне трудно держаться в седле. Когда меня окликали, я улыбалась, кивала головой, но не оборачивалась: одна такая попытка чуть было не вывела меня из равновесия. Всеми силами старалась балансировать, напрягала ноги и нечаянно привставала на стременах. Стоять удобно, не болтает во все стороны.

Как чудесно скакать верхом на лошади по полевой дороге. С седла видно далеко-далеко окрест. Я глубоко, жадно вдыхала чудесный запах поля, спелой ржи и земли, омытой недавним дождем. Вот она, моя страна, ее просторы, ее богатства, вон сколько хлеба! Хлеб! Зрелый, налитой, до сих пор он стоял в поле неубранный и ранил сердце. Сколько радостного, веселого труда было вложено в этот урожай! В обычное время ходили бы тут девчата, такие, как я, вязали бы сжатый хлеб в снопы, пели бы песни...

Вдруг произошло нечто странное: моя лошадь поскакала как-то не галопом и не рысью; мои спутники оказались позади, лошадь летела птицей. Я хотела ее остановить, — она взвилась на задних ногах, я чуть не вылетела из седла. До меня донесся испуганный крик:

— Понесла! Понесла!

Лошадь влетела в деревню. Поперек улицы стояла телега; я сжалась в комок: вот сейчас... Однако лошадь просто и легко перескочила через телегу и понеслась дальше. Из домов выскочили люди, следом за мной бежали мальчишки, впереди мальчишек, отчаянно визжа, бежала большая свинья. Она сидела под телегой и от испуга кинулась не наутек, а вдогонку.

«Если она не остановится в деревне, то в поле ее и подавно не удержишь», — подумала я и резко натянула повод. На полном ходу взвилась моя лошадка, что-то резко рвануло назад. «Только бы не через голову!» Я судорожно схватилась за гриву, удержалась. Лошадь стояла на задних ногах. В это мгновение под ноги ей подкатилась маленькая собачонка, лошадь шарахнулась и бросилась прямо, не сворачивая, на дом...

В ужасе закрыв глаза, выпустила гриву. Толчок... и я лечу вперед из седла, ударилась обо что-то твердое, налетела на что-то живое, теплое, мягкое, перевернулась и шлепнулась. Секунду не открывала глаза, открыла — темно, ко мне тянется чья-то теплая мордочка. «М-м-му», — обиженно протянул теленок в ткнулся в мою щеку мокрыми мягкими губами.

Все как во сне: только что неслась на сумасшедшей лошади, теперь с теленком целуюсь. Встала на ноги, огляделась: я в сенях [69] хаты, влетела в телячью загородку. Прямо передо мной крыльцо, на крыльце передними ногами стояла моя лошадь, учащенно дыша и удивленно как-то поглядывая на дверь в избу, из которой испуганно высунулась бабка.

Я ощупала себя: где-то что-то болело. Кряхтя, вылезла от гостеприимного теленка и вышла на крыльцо. Около дома взволнованно бегала свинья, — она никак не могла успокоиться. Мою лошадь осматривали колхозники, раздавались нелестные замечания по моему адресу.

— Понимаете, вдруг понесла... Ума не приложу, чем объяснить, — с видом знатока развела я руками.

Мужики хмуро смотрели на меня.

— Не большого ума дело: руки надо приложить — и всё тут. Руки бы тому ломать, кто лошадей портит!

Я возмутилась:

— Чем же она испорчена?

— А вот смотри, барышня, как подседлана; не умеешь — не берись! — И, подняв седло, они показали кровавую ссадину на спине лошади.

Подъехали доктор Буженко и разведчики. Мы выпили большой кувшин молока, вынесенный нам хозяйкой хаты, и медленно тронулись в путь.

Уже за деревней разразились таким смехом, что спугнули с дороги птиц, и они взволнованно закружились над нами. Особенно веселили воспоминания о нервной свинье, которая до самого нашего отъезда все бегала около дома и оскорбленно хрюкала.

К утру следующего дня наш полк прошел вперед, а санитарная рота остановилась на опушке леса. Мимо медпункта весь день двигались войска. Не спеша, деловито проходила пехота других частей дивизии. Подпрыгивали на кочках орудия артиллерии. К вечеру дальний гул моторов возвестил о приближении танков, нагнавших пехоту и обоз. Позвякивание котелков я мерный цокот копыт сменились могучим ревом моторов, лязгом и грохотом гусениц. Пехота почтительно расступилась. Лошади испуганно косились на непонятные железные чудовища с таким неприятным для них, лошадей, дыханием. Промчались танки, и снова заскрипели телеги — потянулся бесконечный обоз.

Чем ближе к вечеру, тем реже проходила пехота и тем оживленнее передвигался обоз. Тихо переругиваясь, ездовые единодушно пропускали тех, кто вез боеприпасы, а те, надвинув пилотки на глаза, даже не оглянувшись на посторонившихся, лихо проносились мимо: их груз сейчас — самое главное.

За лесом то и дело вспыхивали осветительные ракеты, кое-где [70] слышались редкие очереди пулеметов. Стало тихо-тихо. Ничто больше не нарушало тишины.

Готовясь к предстоящему бою, отряд санитарной роты, в который вошли доктор Приоров, Дьяков, Стрельцов, санитары, выдвигался ближе к передовым позициям.

Все волновались, больше всех Петя Стрельцов и я. Мы довольно бестолково суетились около груженых двуколок. Не меньше десяти раз перебрала я свою санитарную сумку: не забыла ли чего. И так надоела бесконечными вопросами Дьякову о том, как надо работать в непосредственной близости к передовой, что он, наконец, обозлился.

— Был у меня такой случай в жизни, ухаживал я за одной девушкой. Так это же было одно мученье!

Мы недоуменно молчали, ожидая, чем кончится такое неожиданное вступление.

— А знаете почему? Приглашаешь ее, бывало, в театр, так она с утра всех домочадцев перетормошит. И то наденет и это, и причесывается так и этак. К вечеру вконец измучается, придет в театр, и ей уже не до спектакля: устала, совсем из сил выбилась.

— Ну и что же? — не ожидая подвоха, спросил Петя Стрельцов.

— Вот что. Вы уже битых три часа вместе с Ириной дурью мучаетесь. А мы не в театр, в бой идем. Там вся собранность, все силы потребуются.

Потихонечку дернула Петю за рукав. Притихшие, мы отошли в сторонку и терпеливо высидели на одном месте бесконечно долгий час, оставшийся до выхода.

Провожая нас, Дуся пожала мне руку и, как всегда, сдержанно сказала:

— Не осрамись и зря не лезь.

Переехали через большое поле, благополучно добрались до рощи, вскрыли ящики с бинтами, пакетами, ватой, поставили козлы, достали биксы со стерильным материалом, стерилизаторы с прокипяченным уже инструментом — словом, приготовились. Вот-вот полк пойдет в (наступление; еще немного, и мы будем там, куда я стремилась, — в бою.

Не успела подумать об этом, как где-то неподалеку началось то, что называется артподготовкой. Тридцатого августа 1941 года, в три часа ночи, дивизия снова вступила в бой.

Как только немцы открыли ответный огонь и вражеские мины стали падать вокруг, мы забрались в заранее отрытые, правда неглубокие, щели.

Совсем рядом, за рощицей, множество голосов закричало [71] «ура». Открылась ружейная и пулеметная стрельба, пули долетали до нас.

Доктор Приоров, старый терапевт из той же Воронежской больницы, что и доктор Покровский, сидя в щели, громко возмущался:

— Спасу нет! (Это была его любимая поговорка.) Мы чуть ли не впереди пехоты оказались!..

Дьяков не выдержал:

— Послушайте, доктор, пехота пошла и очень скоро продвинется настолько, что мы отстанем от нее больше чем на два километра. Ведь вы сами говорили, что и медсанбат надо приблизить к полю боя!

— Да, конечно, но как окажешь помощь, когда забираешься в щель...

То и дело из соседних кустов, из-за рощицы слышался крик: «Санитары!» На крик бросались Дьяков, Стрельцов и я. Обычно так кричали раненые, которые, зная, что в рощице есть медпункт, добирались к нам сами и, почти дойдя до цели, но ослабев, звали на помощь.

Удивительно, откуда только берутся силы. Я не очень уж сильна физически, но когда, бросившись на такой крик, увидела молоденького бойца, раненного в грудь (он лежал ничком, царапая землю ослабевшими пальцами), легко подхватила его на руки и так, на руках, принесла на полянку. Мне было не очень тяжело — это я помню отчетливо, как помню сначала испуг, а потом удивление в глазах обессилевшего бойца.

Обстрел продолжался, но теперь, когда мы не сидели без дела в окопе, а ходили по земной поверхности, он не казался таким страшным. Нам просто некогда было бояться.

Мы слышали шум боя, да и раненые все время держали нас в курсе происходящего.

— Хоть бы одним глазком взглянуть, как это там идет настоящая война. Просидишь вот так на полянке и не увидишь, — пожаловалась я.

— Вот глупая, так это самая война и есть, — ответил Дьяков.

Часам к двум дня, несмотря на то, что бой не затих, поток раненых прекратился. Приоров решил послать в батальон меня и двух музыкантов узнать, в чем дело.

За рощей раскинулось большое поле с редким кустарником. Его пересекал большак, уходивший влево, в лес. Несколько разбитых двуколок, одна грузовая машина уткнулись в землю... Мы спустились в придорожную канаву, перебежали дорогу, и [72] здесь смерть, не убранная венками, не в гробу и даже не у нас на носилках, ничем не прикрытая смерть предстала перед нами.

Оглянулась на санитаров — искала у них поддержки. Музыкант Миша стиснул зубы и так поджал губы, что их почти не видно, — не рот, а глубокая морщина. Я нерешительно шагнула через труп гитлеровца, и, осторожно ступая, мы пошли дальше.

Лесок небольшой, скорее перелесок. В лесочке кипела жизнь, стояли пушки и повозки, но медпункта здесь не оказалось. Никто нас не задерживал, и мы совсем незаметно для себя попали в цепь. Километрах в двух впереди село; цепь залегла на ровном месте, легли на землю и мы. Подполз фельдшер батальона, сообщил, что немного левее того перелеска, где стоят пушки, они организовали сборный пункт, так как пехота ушла далеко вперед. Фельдшер просил взять раненых оттуда и дать ему одного санитара: его помощники либо ранены, либо убиты. Я не знала, могу ли я распоряжаться санитарами, и потому предложила им решать вопрос на добровольных началах. Вызвался Миша. Со мной остался один санитар.

Загремела артиллерия, поднялась пехота, немного пригнувшись, стреляя на ходу, побежали бойцы. За ними фельдшер и Миша. Мы тоже побежали.

Совсем близко свистели пули, не знаю, наши или немецкие. Я остановилась около раненого, наскоро забинтовала ему плечо, показала рукой на рощу, где по словам фельдшера батальона, находился сборный пункт. Минометный огонь противника усилился, бинтовать приходилось почти лежа. Но вот мы наткнулись на тяжело раненного сержанта, перевязали ему голову, руку, бок, и санитар на плащ-палатке понес его. Через несколько шагов я услышала слабый крик: «Сестричка!» — и в воронке от снаряда на еще теплой земле нашла бойца, у которого были перебиты обе ноги.

Из двух индивидуальных пакетов, в середину которых закатала клеенку от упаковки, чтобы было туже, сделала большой тампон. Солдат только охнул, когда я перебросила бинт через живот и изо всей силы затянула его.

— Ох, сестричка, да как дышать-то теперь?

— Ничего, ничего, потерпи, родной, нельзя иначе.

Я подсунула под него шинель. Боец большого роста, дотащу ли?

Схватила обеими руками за ворот шинели, потянула — ни с места. Хотела встать, боец прикрикнул:

— Ложись, убьют!

Лежать — значит ползти, а как ползти, если я двумя руками тяну шинель с раненым? Думать, скорее думать, иначе боец [73] истечет кровью! Отползла немного, на расстояние своего роста, потянула на себя — идет. Раненый помогал мне, отталкиваясь локтями от земли. Земля еще не просохла от дождей, шинель набухла от воды и приставшей грязи. Хотелось вцепиться зубами в грубый ворот неподатливой шинели. Искусала в кровь губы: «Дотащить! Во что бы то ни стало дотащить!»

Раненый ослаб, его больные ноги при резких рывках ударялись о землю, но вдруг я увидела на его лице улыбку, губы раненого что-то прошептали. Он смотрел мимо меня, и не успела я оглянуться, чьи-то сильные руки цепко схватили за шинель, и через несколько минут мы были уже в лесу: на помощь нам выбежали артиллеристы. Теперь, когда мы находились в безопасности, я почувствовала, как во мне все дрожало мелкой дрожью, руки стали какие-то не свои и страшно ломило в суставах. Раненого поили водкой, он улыбался. Хотелось смеяться, но почему-то текли слезы, счастливые слезы: я так боялась не дотащить!

Артиллеристы уложили раненого на двуколку. «Тяжелый ты, дядя», — сказали ему. Он улыбнулся в ответ. О нем я уже не беспокоилась теперь: скоро будет у настоящей медицины, там все сделают. На медпункте Саша Буженко, осмотрев солдата, сказал, что я удачно наложила повязку — будет жить!

Когда бойца увозили, он спросил наши имена и пообещал, что жена и трое детей его и вся родня до третьего колена будут помнить всех нас; звал после войны к себе в гости.

...Часто наблюдали мы любопытную картину. Приедет с полкового медицинского пункта ездовой на санитарной двуколке с впряженной в нее Машкой, Ураганом или даже Цветиком. Приедет этакий дядя в больших солдатских ботинках, в обмотках, в штанах с пузырями на коленях, в пилотке, нахлобученной на уши; слезет, не торопясь, с брички, вытащит кисет, газетку, сложенную аккуратными дольками, и окажет:

— Давайте раненых! Начальник приказал которых потяжельше. — Заскорузлыми пальцами больших рабочих рук, с которых не сошли еще следы мозолей, скрутит папироску, лизнет газетку, прикусит зубами бумагу, чтобы размягчить и лучше приклеить, деловито закурит. Затянувшись жадно несколько раз, сплюнет и похвалит:

— Хорошая махорка, крепкая! — А иной раз добавит:

— Как закуришь, враз злость добавляется.

Потом грубовато-ласково, по-хозяйски осмотрит, как лежат раненые, заботливо подложит соломки под головы, оправит, прикроет ветками для маскировки. А маскировка чудная, лошадь в плетеном из веток плаще-попоне, даже на голве у нее веночек с вплетенными длинными ветками; лошадь уже привыкла [74] к своему карнавальному наряду. С последней затяжкой ездовой трогает. Тут-то и начинается.

Медленно едет двуколка вдоль леса. Дорога проходит в густом высоком кустарнике, и экипаж с ранеными в безопасности. Но вот кончаются спасительные кусты, и повозка останавливается, солдат осматривается и оценивает небеса. Он видит, что «юнкерс», вышедший на свободную охоту и кружащийся над нами, идет в его сторону, слева направо. Двуколка стоит неподвижно; ветер колышет кусты, и ветки на телеге, и зеленый плащ из веток на крупе лошади. Вражеский летчик ничего не видит — летит дальше. Вот он скрывается за лесом. Но солдат терпеливо ждет, он знает педантичность немецкого летчика, знает, что через несколько минут стремительно вылетит «юнкерс» из-за лесочка (за ветром его не сразу услышишь) и будет поливать свинцовым пулеметным огнем белый свет. Солдат знает: распалившемуся фашисту на небольшой высоте и большой скорости нельзя развернуться, и когда с грохотом и свистом над телегой проносится «юнкерс», ездовой взмахивает кнутом и громко понукает. Обиженная неожиданным обжигающим ударом, лошадь сразу «берет темпу». Немцу лишь остается в бессильной злобе смотреть, как переезжают только что простреленное им поле двуколки. Пока он взовьется вверх, пока снизится и пойдет на бреющем в направлении несущихся по полю двуколок, они скроются в лесу. Прославленному асу, которого русский солдат на кобыле объехал, остается лишь ударить из пулеметов по пустому месту. Порой нервы и самолюбие не единожды обманутого фашиста не выдерживали, и он бросал по всей опушке леса бомбы. Такие «безумные» бомбежки, как их называет Дьяков, приносили нам немало хлопот.

Раненые еще до отправки знали о неприятном поле, о самоотверженности и смелости ездовых и верили в благополучный исход опасного переезда. Сами ездовые, в основном колхозники, уже немолодые, как будто и не понимали того, что совершают подвиг. Несмотря на то что они уже не один раз провели подобные рейсы, несмотря на то что одна повозка была разбита вдребезги прямым попаданием бомбы, ездовые все так же заботливо осматривали уложенных на телегу раненых и так же с честью выходили из неравного поединка.

В деловитом спокойствии ездовых чувствовался хозяин. Только истинный хозяин рощиц и полей, по которым он ездит, может обладать такой спокойной, уверенной силой. [75]

Дальше