Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

«Одна из многих»

Совсем стемнело, когда мы въехали в горящую деревню. На улице небольшими темными кучками сбились женщины. Они стояли молча, провожая нас взглядами, от которых голова невольно склонялась ниже. Слезы бежали по их щекам. Казалось, каждая слеза, выкатившись из глаз, сушила их.

— Тетеньки, тут у меня раненые, нет ли у вас молока? — обратилась я к женщинам.

Женщины захлопотали, откуда-то сразу появились кринки с молоком.

— Ох, родненькие, — запричитала старая бабка, — пораненные, а сестричка-то молоденькая. Дай вам бог живыми-то уйти.

— Идете... уходите все... А вернетесь ли? — тихо спросила седая женщина.

— Вернемся, бабушка, обязательно и скоро вернемся, — уверенно отвечали ей.

— Не горюйте, мамаши! — задорно крикнул один из раненых. — Мы вернемся и ваши кринки привезем.

Машины тронулись. Одна женщина оторвалась от толпы, бросилась к машине и сунула мне в руку что-то холодное: это был пучок моркови. Я раздала ее самым слабым.

Молоко решили пить по очереди, по три глотка. Бойцы настояли, чтобы первой пила я. Стараясь казаться равнодушной, взяла кувшин и поймала себя на том, что невольно сделала очень большой глоток. Стало стыдно, и два остальных были совсем маленькие.

...В хмурой, холодной ночи, в непроглядной тьме особенно выделялись зарева пожаров.

У деревни Козки в ночь с седьмого на восьмое августа разгорелся один из самых ожесточенных боев этих дней. Бились за каждый дом, за каждый сарай, за каждый шаг.

Нашу колонну вытянули по дороге, оставив в ней только тяжелораненых, ездовых и шоферов. Все способные драться были сняты с машин и поставлены в цепь. Я отправилась к деревне. Оттуда на двуколках подвозила раненых к обозу и размещала [44] на машинах. За ночь сделала несколько таких рейсов. У меня болели руки, плечи; казалось, во всем теле не было ни одной косточки, которая бы не ныла. К рассвету дошла до состояния полнейшего отупения. Как меня не убили, сама не знаю. Ведь ходила там, где, казалось, головы нельзя было поднять. А скажи мне кто-нибудь, что вокруг стрельба, я, наверное, очень удивилась бы: ничего не слышала и не видела, кроме раненых. Лейтенант Дутин оказался отличным помощником. Как бы я справилась без него?

Наконец немцев выбили из села, обоз медленно продвигался вперед. Проехали еще через одну горящую деревню. Дома горят по обеим сторонам дороги, пламя бьется на ветру, пытаясь лизнуть проходящие мимо машины. Откуда-то стреляли; снаряды нередко рвались совсем рядом, осыпая осколками проходящий обоз. Одним таким осколком был убит на моей машине раненый.

Так среди пожарищ и обстрела прошла эта ночь.

На рассвете все еще с боем подошли к реке Остер. За рекой Московское шоссе — конец бездорожью. Усталость словно рукой сняло. Скорее, скорее через речку, к манящей ленте шоссе, извивающейся на другом берегу и уходящей в лес! Еще десяток километров — и мы у своих!

Моста не было, и пехота легко перешла неглубокую реку вброд, а обоз вновь сгрудился у берега. Рассветало. Опять стали суровыми разгладившиеся было лица, нарастала тревога: вот-вот прилетят самолеты противника. И действительно, не успели саперы наспех навести плавучий мост, как появилось несколько «мессеров». Переправа продолжалась под непрекращающимся обстрелом. Машины с ранеными пропускали через мост в первую очередь. Чтобы не занимать места в машине, устроилась было на подножке. Но только переехала на противоположный берег реки, как прямо над ухом услышала громкий, повелительный голос:

— Куда это медицина убегает? Немедленно слезай! Не видишь разве, что делается?

От резкого окрика и обиды я вздрогнула: «Разве же я убегаю?!»

Огромного роста артиллерийский подполковник, — несмотря на то, что я стояла на подножке, он был выше меня на целую голову, — снова загремел:

— Чего смотришь?

— Я не могу оставить раненых, как же они без меня!..

Подполковник смерил меня насмешливым взглядом:

— Ишь ты какая незаменимая! Будто без тебя уж никого [45] и нет. Для вывоза раненых работают специальные бригады и транспорт, — примирительно добавил он. — А здесь, сама видишь, что делается!

— До свиданья, товарищи, еще встретимся! — простилась я со своими ранеными и спрыгнула на землю.

Снова налетели фашистские самолеты. На мосту, запутавшись в постромках, билась лошадь. Подполковник обернулся и, не найдя никого, снова яростно обрушился на меня:

— Ну, чего ты стоишь? Не видишь, лошадь не может сойти с места, пойди помоги! Ну!

— С лошадьми я обращаться не умею. Где у вас раненые? Я пойду к ним. А вас попрошу не ругаться! — Я говорила тихо, отчеканивая слова, еле сдерживая накипавшее негодование.

Подполковник снова смерил меня взглядом, в котором было недоумение и смертельная усталость.

— Занимайся своим делом! — отрезал он и пошел к мосту.

Противник подтянул артиллерию, и теперь наша переправа находилась под непрерывным огнем.

Вместе с подоспевшим Дутиным мы встречали перешедших вброд раненых у самой воды, порой принимая их у бойцов с рук на руки. Наскоро сделав необходимые перевязки, бросались чуть ли не под колеса переправившихся машин, чтоб остановить их и усадить раненых. При одной такой попытке то ли самой машиной, то ли воздушной волной от разорвавшегося снаряда меня отбросило в сторону, и я даже потеряла сознание. Очнувшись, увидела над собой встревоженное лицо Дутина и поднялась. Голова кружилась, уши как будто заложило ватой. Я не сразу сообразила, что со мной и где я. Наконец отдышалась. Мы ехали на машине по шоссе.

— Надо вернуться!.. Он подумает, что я струсила, убежала.

— Кто? — удивился Дутин.

— Как кто? Подполковник.

— Да это же он сам тебя на руках принес к машине, положил и велел беречь.

Хорошо было сидеть в кузове и стремительно мчаться вперед, к своим. Но ехать пришлось недолго. По обочинам дороги вереницей шли бойцы; одна группа остановила нашу полуторку; на шинелях несли двух тяжелораненых. Оказав им помощь и освободив место в машине, мы с Дутиным снова спрыгнули на дорогу и присоединились к шедшим по обочине бойцам. Двигались очень медленно: давали себя знать многодневная усталость и голод.

Одна за другой по шоссе проносились машины. Проехала было «эмка». Вдруг она остановилась и попятилась. Из нее вышел [46] седой генерал-майор артиллерии и подозвал нас к себе. Это был заместитель командующего армией. За те несколько дней, что мы находились при санитарном отделе армии, мне не раз случалось видеть этого генерала. Он даже раза два-три разговаривал с нами. Первый раз остановил Катюшу и меня вопросом:

— Скажите, девушки, неужели для вас не могли придумать лучшей формы?

Мы опешили и обиделись. Синие комбинезоны, белые косынки и повязки с красным крестом казались нам прекраснейшим костюмом, который мы согласились бы променять только на костюм бойца Красной Армии.

И так горячо защищали мы свое обмундирование, что генералу пришлось уступить: да, действительно лучшего не придумаешь...

Через несколько дней, при новой встрече, он так тепло и по-дружески разговаривал с нами, что всякая обида за комбинезоны прошла. Генерал был удивительно симпатичный: среднего роста, кругленький, седой, но с молодым румянцем. Лицо милое, и такая добродушная улыбка и смешинки-морщинки у глаз, что, казалось, он никогда ни на кого не сможет рассердиться.

Генерал тогда долго и подробно расспрашивал нас о доме, о том, как учились, какие книги любили.

— Да... — задумчиво протянул он. — Сколько было вот таких отчаянных девчат в гражданскую, были и москвички! Искал я их потом в Москве, да ни одной не нашел: то ли погибли, то ли в другом месте поселились или фамилии поменяли... Вы были на Финском фронте? — вдруг спросил он.

Я смутилась и извиняющимся голосом тихо сказала:

— Я еще тогда маленькая была.

Он усмехнулся:

— А теперь большая стала?..

Последний раз мы встретили генерала артиллерии накануне отъезда в дивизию. На этот раз мы сами остановили его, торжествующе потрясая бумажками — направлениями на передовую. Генерал пожал нам по очереди руки и очень серьезно, даже чуть-чуть официально пожелал боевых успехов.

Бойцы и командиры рассказывали почти легенды о храбрости и твердости духа артиллерийского генерала, который выводил нашу армию. Он появлялся всегда в самых трудных местах, то здесь, то там, и всюду находил порядок. Тем, что наши части с боями, организованно выходили из окружения, мы во многом обязаны этому генералу. Были и у нас неувязки, бывали иногда и моменты растерянности, но все же армия, сплоченная, с жестокими [47] боями и относительно небольшими потерями с честью вышла из окружения и уже через какие-нибудь три недели была готова к новым боям за Родину.

Очень мне хотелось посмотреть хоть издали на этого общего любимца и героя, и сейчас, когда из машины вышел генерал артиллерии, меня как-то сразу осенило: «Да это же он и есть!» Только теперь не осталось в его облике и следов былого добродушия — передо мной стоял строгий, даже суровый военачальник.

— Вы сестра? — спросил он, не узнав в измученной, грязной сестре в длиннополой, измазанной шинели чистенькую, веселую дружинницу.

— Да.

— Так вот! Если хоть один раненый останется здесь, на шоссе, пощады не ждите, — сказал он жестко и твердо.

— Что мы можем вдвоем сделать? Я могу вытащить на плечах раненого да он, — я указала на Дутина, — еще одного...

Генерал усаживался в машину, но при этих словах резко выпрямился.

— А кто вам сказал, что вы одни должны всех раненых спасать? По шоссе идут сестры, санитары и врачи. Армия большая, бои жестокие, но всем дан тот же приказ: ни один раненый не должен остаться без помощи. Потом, кто вас просит носить раненых на руках? Останавливайте машины, вон их сколько по шоссе несется.

— Вот именно, несутся! — в отчаянии воскликнула я. — Теперь вырвались на шоссе, разве их остановишь? Кто меня послушается?

Генерал осмотрел меня снизу вверх, от грязных ботинок до тяжелой каски, и в глазах его мелькнула знакомая смешинка, лицо разгладилось.

— Девчонка, совсем девчонка! — пробормотал он. — Ты вот как делай: собери несколько человек в одно место, выходи на дорогу и голосуй, да не рукой, а наганом: если не остановятся, стреляй в воздух. Понятно?

Я обрадованно кивнула: «И как это мне не пришло в голову!» Генерал уже сел в «эмку», потом выглянул и громко сказал:

— А раненых чтоб всех собрала! — и уехал.

Совет генерала помог: собрав несколько человек, мы выходили на дорогу и задерживали машину. Так мы шли и собирали раненых целый день. В голове мутилось от усталости и голода. Иногда я ложилась на землю и минут десять — пятнадцать лежала в полубессознательном состоянии; тогда меня отхаживал [48] Дутин и мои же раненые. Потом снова бинтовала, ругалась с шоферами, разговаривала с ранеными, и все это казалось тяжелым, кошмарным оном.

И все же самочувствие было уже совсем другое, чем вчера. Поддерживало сознание, что и моей маленькой работой кто-то руководит, направляет, помогает. И еще: очень хорошо было чувствовать себя «одной из многих», знать, что неподалеку другая девушка так же вот собирает раненых, так же останавливает попутные машины и, пожимая руки бойцам, желает им счастливого пути. Да и неверно, что я не встречаю никого. А врач в Раковке, а комиссар, а сестра Аннушка, а вся наша группа медсанбата?

К рассвету следующего дня машины стали попадаться реже. В кузове одной из остановленных мною машин, неудобно закинув голову в окровавленных бинтах, лежал какой-то командир. Я склонилась над ним и впилась зубами в свой сжатый кулак, чтобы не закричать. Это был подполковник с переправы.

Переборов охватившее меня волнение и слабость, положила к себе на колени тяжелую, забинтованную голову подполковника и стала осторожно менять промокшую повязку. Он открыл глаза и узнал меня.

— Ты? Я рад, что жива!.. — говорил он прерывисто. — Не сердись!.. Я так устал... устал тогда...

Он помолчал, затем губы его что-то прошептали. Склонилась еще ниже.

— Спасибо, спасибо!.. — больше я ничего не разобрала.

Сопровождавшие подполковника саперы рассказали, что вечером подошли немецкие танки. Подполковник, развернув переправившиеся на восточный берег пушки, огнем своих орудий прикрыл переправу. Он был несколько раз ранен, но все покрикивал на саперов, чтобы они пошевеливались. Когда он уже совсем свалился, саперы остановили полуторку, уложили подполковника и поехали догонять своих. Я вспомнила первое столкновение с этим полным жизни человеком; тогда он яростно набросился на меня, незаслуженно изругал, потом, когда меня оглушило, на руках отнес в машину. А теперь лежит такой беспомощный... да еще извиняется передо мной и благодарит...

Машина с подполковником и другими ранеными поехала дальше, а мы снова пошли, теперь уже через лес. Шли молча. Молодой солдат нарушил тишину.

— Что-то мы, братцы, грустно идем! Разрешите, товарищ лейтенант, — обратился он к Дутину, — я стихи почитаю.

— Читай!

Солдат стал нараспев читать сказки Пушкина. Читал он [49] очень хорошо. Так шли по лесной дороге с оружием в руках, каждую минуту готовые встретить врага, и вслушивались в чарующую музыку пушкинских стихов, а молодой звонкий голос, казалось, не говорил, а пел:

Ветер по морю гуляет
И кораблик подгоняет:
Он бежит себе в волнах
На поднятых парусах...

Из-за поворота лесной дороги прямо на нас выскочил верховой; конь взвился на дыбы. Всадника стащили с коня, немного помяв при этом. И только когда поставили на ноги, увидели: свой, да еще лейтенант! А он спокойно отряхнулся, оглядел всю нашу группу и вдруг взъелся:

— Что это вы своих не признаете? А ну, марш вперед! Тут всего семь километров до своих, до Красной Армии, а они копаются!

Все повеселели. Дутин, единственный среди нас командир, подал команду, и мы пошли. Впереди послышался клекот и чавканье. Мы бросились за деревья, приготовили винтовки и гранаты, притаились. Медленно выдвигаясь из чащи леса, шел на нас танк, шел осторожно, то и дело поворачивая свою башню вправо-влево, как бы обнюхивая путь. Танк приблизился. С криком «наши!» бойцы высыпали на дорогу. Танк стал как вкопанный, повел своей пушкой-хоботом, потом открылся люк, и из башни показались танкисты. Их сняли на руках. Это был один из тех танков, которые послала на помощь нашей армии Родина!

Впереди еще бой, может быть, и не один. Многим из нас, возможно, не суждено было дойти до своих. Но как не радоваться, не почувствовать нового прилива бодрости и сил, когда Родина знает о нас, помнит о нас и реальная помощь — вот она, перед нами! Можно потрогать, ощутить приятный холодок шершавой могучей брони.

Через час-полтора мы вышли из леса к селу. Здесь собрался большой обоз. Один из шоферов бросился ко мне чуть ли не с объятиями:

— Сестрица, идем ко мне скорее, ты же мне раненых насажала, они ждут тебя!..

Дутин пошел искать начальство, чтобы договориться об эвакуации, а я старалась по мере возможности облегчить страдания раненых. С тоской смотрела я на измученных людей с потрескавшимися от жажды губами. «Как утолить их жажду? Чем накормить?» Выручил меня усатый пожилой солдат, легко [50] раненный; он все время ухаживал за товарищами. Осмотревшись кругом, солдат невесело усмехнулся:

— Да, доченька, трудно будет с таким войском. А ну, айда-те за водой! — скомандовал он шоферам.

Те атаковали колодец, оттеснили ездовых, набиравших воду для лошадей, и с триумфом вернулись к своим машинам. Напоили вдоволь раненых, некоторых умыли, а тяжелым положили на головы мокрые тряпочки. Раненые приободрились и... попросили есть.

Я принялась рыскать по обозу в поисках съестного. Пробираясь обратно к себе, столкнулась лицом к лицу с Катюшей и другими сестрами. Девочки, исхудавшие, измученные, обрадовались несказанно. Мы расцеловались, но не успели перекинуться и словом, как машины, которые они сопровождали, тронулись в путь. Запомнились только красивые темные глаза Кати: они, казалось, стали еще больше и еще красивее. Исчезло из них милое Катюшино кокетство. Они не вспыхивали озорными искорками, а излучали теплый, мягкий свет, который, наверно, успокаивающе действовал на раненых. Взгляд ее был серьезным, строгим, глубоким. Так смотрят обычно люди, только что стоявшие лицом к лицу со смертью и победившие в себе страх перед ней.

Вскоре двинулась в путь и наша колонна. Мы ехали по тихому лесу, который сейчас носил странное название «полосы прорыва». Откуда-то сзади, справа и слева доносилась канонада, иногда она чудилась и впереди, но в это мы не верили: наши части не могли допустить, чтобы сомкнулось кольцо.

После полудня мы выехали к реке Десне. За Десной были наши!

На мосту начальник переправы указывал частям их направление. На каждую нашу машину он дал по пятнадцати литров горючего.

До госпиталя было далеко, но в двадцати километрах мы наткнулись на специальный сортировочный эвакоотряд, высланный для встречи и приемки раненых. На большом колхозном дворе стояли сотни носилок; тяжелораненых уносили в дом, где им делали неотложные операции. Дежурный фельдшер, к которому я обратилась с просьбой послать санитаров и принять раненых, окинул меня строгим взглядом:

— Стыдитесь, сестра, нельзя до такой степени опускаться. Вы только посмотрите, какая вы грязная!

— Товарищ старший военфельдшер, прошу вас принять у меня раненых! — Я старалась говорить спокойно. [51]

— И кто только доверил столько людей такой грязной девчонке! — с раздражением проговорил он.

Тут я не стерпела:

— Я сама собрала их там, за Десной... Слушайте, снимайте скорое людей с машин! Доктор! — бросилась я к проходившей мимо женщине-врачу. — Доктор, у меня на машинах раненые... У них повязки стали как гипс... твердые... и кровь запеклась... Доктор! Я ведь ничего, ничего не могу больше сделать!.. — в каком-то исступлении выкрикивала я.

Доктор уже держала меня за руки и гладила по голове:

— Успокойся! Смотри, твоих раненых уже снимают с машин.

— Спасибо, доктор, вы знаете, они так устали и измучились! Вы знаете, они же голодные и хотят пить, пить и есть, и не жаловались, понимаете, доктор?.. Они знали, что у меня ничего нет... Они так держались!..

У врача было очень доброе исхудавшее лицо и усталые серые глаза.

— Ты оттуда, девочка? — тихо, почти шепотом, спросила она.

— Да.

— Посиди здесь. Сейчас мы разгрузим, и ты пойдешь отдыхать.

Я, наверно, заснула, потому что почувствовала, что меня кто-то поднял на руки. Хотела привстать, хотела сказать, что мне надо ехать искать своих, но чья-то ласковая рука, совсем по-маминому, провела по моему лицу, и... дальше, конечно, был сон, но какой! Голова моя лежала на коленях у мамы...

Проснулась я поздно вечером. Лежала на чем-то мягком в большой избе. Несколько человек сидели за столом. Слабый свет «летучей мыши» освещал склоненные над столом фигуры. От запаха хлеба и еще чего-то очень вкусного закружилась голова. Я сделала над собой усилие и села.

— А, проснулась! — прогремел густой бас, и меня моментально обступили врачи, сестры, стали расспрашивать: кто я, откуда, очень ли было страшно.

Я отвечала невпопад, глаза и мысли были прикованы к хлебу и тарелкам.

«Наверно, там горячий суп», — подумала я и невольно облизнула пересохшие губы.

— Дайте же ей поесть! — Девушка, немногим постарше меня, с двумя кубиками на петличках, бросилась к столу, схватила котелок, большую краюху теплого хлеба и принесла мне.

Я с наслаждением понюхала суп, хлеб и отодвинула: [52]

— Нет, я сначала немного умоюсь, а то опять скажут, что я неряха.

Девчата наперебой стали уговаривать: никто меня не хотел обидеть, встретивший нас фельдшер не знал, что я оттуда. К стыду моему, умылась не очень тщательно: хотелось скорее взяться за еду. Мне казалось, что с этим котелком я справлюсь в два счета, и с тревогой думала: «А вдруг больше ничего не дадут?» Каково же было мое удивление и как мне стало обидно, когда, проглотив несколько ложек супу, почувствовала, что больше есть не в состоянии! Глазами, казалось, съела бы все, что стояло на столе, а на деле и ложки не могла больше проглотить. С сожалением отодвинула котелок.

Пришла женщина-врач, обняла меня, посмеялась над моей недоуменной растерянностью и объяснила, что так бывает всегда, когда человек долго не ел.

Доктор заявила, что ночью она меня никуда не отпустит: «Как можно пускать девочку одну в прифронтовой полосе?» Очевидно, она забыла, что еще совсем недавно я была даже за прифронтовой полосой.

Я снова улеглась, прислушиваясь к удивительному покою и тишине, которая окружала меня впервые после восьми дней сплошного грохота.

Утром доктор принесла мне справку о том, что от меня принято передовым эвакоотрядом сто шестьдесят восемь раненых, из них тринадцать командиров, вывезенных из района окружения Н-ской армии. Так и было написано: «Из района окружения».

От имени начальника отряда она сказала, что я могу ехать в деревню Алтуховку, а от себя протянула мне... конфетку. Чудесную подушечку: розовенькую с серебряными полосками.

Попутная машина довезла меня до деревни Алтуховки. В лесу около деревни расположился сборный пункт нашей дивизии. Сюда стекались все, кто выходил из-за Десны. В поисках своего медсанбата я натолкнулась на санитарную двуколку. Рядом с нею увидела Аннушку, ту, что давала мне бинты под Раковкой и лечила мои руки.

Аннушка работала в одном из полков нашей дивизии и вместе с ним выходила из окружения. Полк шел головным, ломая сопротивление врага, и маленькая, хрупкая Аннушка вместе с военврачом 3-го ранга Буженко неизменно следовала за полком на своей двуколке.

— Ты знаешь, я никогда не видела такого неутомимого человека, как наш доктор, — с гордостью рассказывала Аннушка. — Все-то он успевает: и оперирует, и следит за эвакуацией, и даже [53] солдат в атаку водил. Вчера ночью, — продолжала она, — мы делали ампутацию ноги одному командиру. Это был единственный шанс на спасение: ведь он совсем умирал! — У Аннушки дрогнули губы. — Это было очень страшно. Подумай только: в лесу, ночью, при свете костра и «летучей мыши»! А кругом тихо-тихо, только откуда-то доносится стрельба. Услышишь шаги за спиной — страх берет. Вдруг немцы?! А доктор? Он совсем бесстрашный, услышит шорох — и будто мысли читает, улыбнется одними глазами и тихо скажет: «Не оборачивайся, занимайся своим делом». Или прикрикнет еще: «Операционная сестра во время операции должна видеть только больного и инструменты!» Но больше он молчал. А как кончилась операция, вытер пот с лица и стал подшучивать и над раненым и над моими страхами.

— Так он же герой, ваш доктор, и ты тоже! — с восхищением смотрела я на маленькую Аннушку. — Это подвиг, о нем все газеты должны писать!

— Что ты! — улыбнулась Аннушка. — Это наша работа. Да если о всех, кто честно выполняет свою работу на войне, писать, то никаких газет не хватит.

— Аннушка, с кем это ты? Что это у тебя за солдатик?

— Вот и доктор, — сказала мне Аннушка.

Я оглянулась, предполагая увидеть почтенного врача, похожего на доктора Покровского. Но к нам, помахивая фуражкой, подходил молодой улыбающийся военврач 3-го ранга. Он шел по тропинке легкой походкой человека, совершающего прогулку, и я могла рассмотреть доктора: высокий, чистый лоб, ворох крупных каштановых кудрей, блестящие живые серые глаза, еле сдерживаемая усмешка в уголках рта.

— Солдатик-то девушкой оказался! — развел руками доктор. — А я смотрю, кто это около Анюты увивается. Вот уж, думаю, распеку! — Он сделал свирепую гримасу.

Мы расхохотались.

— Это та самая девушка, помните, я вам говорила, — сказала Аннушка, — что с артиллерийским полком оставалась.

— А, помню, помню!.. Чудо-юдо, дева-богатырь, она же похититель бинтов! Цела, значит. Ну, как дела? Есть хочешь? — Врач уселся на траве, сорвал травинку и прикусил ее ровными белыми зубами, продолжая балагурить: — Садись, рассказывай: чей ты родом, откуда ты?

Аннушка весело смеялась. Ветерок развевал ее тоненькие льняные косички с бинтами вместо ленточек.

Почему-то мне стало удивительно легко. Я почувствовала, как сами собой раздвигаются в улыбке губы, и, опустившись [54] на траву, рассказала веселому доктору и Аннушке о себе, о том, что разыскиваю свой медсанбат, который находится где-то неподалеку.

В свою очередь, доктор сказал, что он начальник санитарной службы полка, что зовут его Сашей, как и просит величать, что Аннушка — сестра из его санроты и что как я есть войско, разыскивающее свое начальство, так и он начальник, ищущий свое войско.

— Оставайся у нас! — предложил он мне.

Работать в полку! Да это же была моя мечта! Но я числилась в медсанбате и без разрешения не могла распоряжаться собой, о чем и сказала доктору. Тот почесал затылок.

— А может быть, поможем ей найти медсанбат? — спросил он лукаво. Поймав мой воспросительный взгляд, он снова засмеялся: — Идти тебе, красна девица, не за тридевять земель, а за те вот деревья и стоит под теми деревьями машина, и сидит на той машине не кто другой, как ваш Дутин.

Я так и подскочила:

— Где?

— Аннушка, смотри, какая черная неблагодарность! Мы ее приютили, обогрели, а она бежит... — с грустью произнес доктор.

Я простилась с ним. Аннушка пошла меня проводить.

— Если надумаешь в полк, приходи к нам. Наш полк самый лучший, и рота наша лучшая из всех. Видишь, какой у нас начальник. Может быть, сначала странным кажется, что он шутит; он постоянно такой, и с ним никогда не страшно. Ты приходи к нам в полк, мы будем дружить с тобой. Ладно?

Значительно позже я узнала, что командир, оперированный ночью в лесу, был братом Аннушки. Поразительно самообладание молодой девушки, которая помогала ампутировать ногу собственному брату. Доктор всегда говорил о ней почтительно и, хотя о себе рассказывал неохотно, однажды признался, что, оперируя, он волновался, как никогда.

— Чувствовал такое напряжение во всем теле, и так сами по себе стиснулись челюсти, что я зажал в зубах палочку, чтобы не поломать их; а посмотрю на нее, на Аннушку, стоит бледная, губы чуть-чуть вздрагивают, а сама улыбается больному; посмотрит тревожно мне в глаза и снова улыбнется ему.

В лесу около деревни Усохи собирались наши дивизионные тылы. Во всем здесь чувствовался порядок. И хотя на месте, предназначенном для артиллерийского полка, находилось пока всего несколько орудий, участок назывался «расположением артполка».

Через лес протекал небольшой ключевой ручей. Умывшись [55] свежей, прозрачной, пахнувшей хвоей и еще чем-то очень приятным водой, я медленно побрела к лужайке. Наступал вечер. Воздух наполнен ароматом трав и полевых цветов, и так тихо-тихо, никаких признаков войны! Не слышно даже дальних выстрелов. Казалось, все живое замерло в сладкой дреме: и березовые рощи и поле, покрытое высокой некошеной травой с цветиками в ней, все залитое розовато-голубым отсветом ясного заката. Даже мошкара как-то особенно лениво кружила над головой. Хорошо жить! Жить полной жизнью, наслаждаться покоем после тяжелой работы!

Лежа на траве, я смотрела, как наступает закат; в последних, золотисто-красных лучах солнца на западе небо было совсем бирюзовое, а на востоке уже начинало темнеть, становилось серо-голубым.

Прекрасна моя Родина! Сколько спокойной красоты в ее просторах, дорогих и бесконечно близких русскому человеку!

В лесу, в поле, у ручья, в самом отдаленном уголке твоем, Россия, каждый твой воин чувствует себя в родном доме!

И мы действительно дома — на своей земле. Неужели нам придется еще отступать и в этом лесу будет хозяйничать враг?.. Все равно хозяином этой земли, лесов и полей всегда будет только советский народ. Все равно мы победим. Ведь еще Маяковский писал:

...если
в Россиях
увязнет коготок,
всей
буржуазной птичке
пропасть.

А гитлеровская Германия увязла уже всей своей когтистой лапой.

В памяти проходили события последних дней. Мы были окружены, но не были разбиты; мы шли с тяжелыми боями, но вышли с честью, организованно и на протяжении всего тяжелого пути особо заботились о вывозе раненых. Я оторвалась от своего медсанбата, но всюду меня дружески, тепло поддерживали, учили, помогали...

Даже в этих условиях командование сумело организовать всю массу людей и техники. В отдельных случаях кое у кого нервы не выдерживали, — казалось, вот-вот наступит момент губительной растерянности, но всегда находилась светлая голова, чтобы вовремя отдать четкий приказ, и твердая рука, чтобы его выполнить. Я чувствовала себя маленьким винтиком в огромном механизме, знала свое место, понимала, что должна выполнять [56] свой долг. В те тяжелые дни бойцам особенно дороги были сестры; к нам тянулись искалеченные люди, и хотя мы могли сделать немногим больше любого солдата, вера в «сестричек» у раненных была глубока. Чистая повязка, несколько ободряющих слов придавали больному, измученному человеку бодрость, душевный покой. Он полностью вверял «сестричке» свою судьбу. Радостно было это доверие, и страшило сознание ответственности за жизнь людей. Пришлось многое решать самостоятельно, а ведь это же и было то, о чем я мечтала: работа в полку, на передовой. Теперь уж я знала, как стреляют, знала, что такое война, я находилась в непосредственной к ней близости и решила, что в полк я выпрошусь обязательно.

Дальше