Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Комиссар

Командиры, окружавшие комиссара, немало посмеялись над моим странным видом. Но когда комиссар протянул мое руку, а я ему, свою, кто-то тихо охнул. Ободранные, покрытые коростой из грязи и крови, руки мои были страшны. Видимо, я их поранила, когда открывала борт машины. Никто не сказал больше ни слова, с меня сразу сняли шинель, принялись ее чистить, позвали сестру Аннушку из стрелкового полка, стоявшего по соседству.

Маленькая, хрупкая Аннушка, чем-то напоминавшая Шуру, быстро и ловко обмыла мои руки и густо смазала их йодом, будто коричневые перчатки надела. Я умылась. Комиссар протянул мне чистый носовой платок. Мне жалко было его пачкать, и я вытерла руки бинтом. Этот платок, заботливо обвязанный по краям светло-зеленой шелковой ниткой, я храню я сейчас как память о тех днях.

Через каких-нибудь полчаса я была уже основательно отчищена, карманы шинели наполнены сахаром, — артиллеристы подобрали несколько мешков сахару и питались в основном им.

По приглашению комиссара все уселись в кружок, адъютант разложил угощение: все тот же неизменный сахар, флягу со спиртом, буханку хлеба и баночку рыбных консервов.

Каждый получил по кусочку хлеба с консервами; из фляги пили вкруговую — по глотку. Когда я отказалась пить, пошутили: [37] «Какой же ты солдат, если не пьешь?» — но не настаивали. Затем командиры, измученные длительным переходом, прилегли отдохнуть.

Комиссар не спал. Он долго расспрашивал меня обо мне самой и о моей семье, а затем рассказал о своей жизни.

Комиссару Хромченко, несмотря на седину, можно было дать лет сорок пять, в действительности же он оказался старше на десять лет. Для меня идеалом бойца-комиссара, перед которым я преклоняюсь с детства, всегда был Фурманов. Всякий раз на Новодевичьем кладбище я подхожу к могиле со скромной плитой, на которой высечена мраморная книга, заложенная шашкой. Комиссар Хромченко так напоминал мне Фурманова, что порой казалось, будто со мной разговаривает сам комиссар легендарной Чапаевской дивизии.

Солнце поднялось в зенит. Стало жарко. Комиссар сбросил шинель, и я увидела на его груди большой, времен гражданской войны, потускневший, с потрескавшейся эмалью орден Красного Знамени. Я всегда гордилась тем, что таким орденом награждена моя бабушка.

Когда я увидела на груди Хромченко знакомый с детства орден, комиссар сразу показался мне родным и близким. Затаив дыхание слушала я его слова.

— Теперь ты не девочка, а боец Красной Армии, — говорил он. — Ты комсомолка и, по твоим рассказам, сегодня ночью до конца поняла, как дорог тебе твой комсомольский билет. А станешь старше, заслужишь и высокое право быть членом партии. Ведь Родина для тебя не просто слово? В ней все самое святое и дорогое человеку, ведь так?

Боясь перебить его, молча кивнула. Комиссар продолжал:

— За все, что дала вам, молодежи, Родина и партия, вы можете расплатиться только преданностью и честным трудом, ну, а если понадобится, то и жизнью. Вот ты гордишься своей бабушкой, тем, что она в подполье, в рядах партии, боролась за власть Советов. Постарайся же прожить так, чтобы и тобой, когда ты будешь бабушкой, — он улыбнулся, — тоже гордились внуки.

Я была очень взволнована.

— Товарищ комиссар, мы уже приняли присягу, но клянусь еще раз вам, комиссару и коммунисту, а значит, и партии — я буду честным бойцом, не уроню чести комсомолки и воина Красной Армии. Если надо, отдам жизнь...

— Запомни, — сказал на прощание комиссар, — мы победим! Сколько бы людей ни пригнало сюда гитлеровское командование, мы все равно выставим больше. Сколько бы техники ни [38] выставили фашисты, все равно мы дадим больше. С каждым днем наши заводы будут давать фронту все больше самолетов, танков, артиллерии. Но главное — это наш народ, единство народа и партии, единство тыла и фронта. Мы воюем за правое дело, и мы непобедимы!..

Этот разговор в лесу, в тяжелые дни отступления, эти слова комиссара, клятва, данная мною, всю войну и после нее хранились и хранятся в моей памяти. Часто, когда мне бывало трудно на войне, я вспоминала ясный августовский полдень, рощицу, заставленную пушками и зарядными ящиками, несмолкаемую орудийную канонаду, вдохновенное лицо седого воина, суровое и в то же время доброе, с умными глазами, и себя как-то со стороны, взволнованную, торжественно счастливую, с прижатыми к груди руками без кожи, в коричневых перчатках из йода. На всю жизнь запомнила я этот день и комиссара Хромченко. Для всего, что я передумала, для всех моих мыслей и чувств он нашел самые простые и самые нужные слова. Главное — быть твердым морально, это и есть то, что называют силой воли. Много трудностей помогло преодолеть мне в дальнейшем это чувство ясности и твердости в понимании своего долга, с такой простотой внушенное мне комиссаром.

Комиссар, тоже взволнованный разговором, протянул мне руку, и я, вчерашняя школьница, и пожилой, серьезный человек, комиссар, заключили союз вечной дружбы. Я была несказанно горда.

Армии предстояло пробиваться из окружения, которое стремился замкнуть противник. Артиллерийский полк был одним из ее арьергардов. Немцы находились сзади нас всего в нескольких километрах.

— Наш полк отойдет последним, — объяснил мне комиссар. — Могу отправить тебя в передовые части, и там с ранеными ты в первую очередь доберешься до своего медсанбата. Но если не боишься, оставайся с нами. Тем более, что у нас не осталось ни одного медработника.

— Я останусь с вами.

Он посмотрел мне в глаза очень строго и очень внимательно:

— Хорошо, оставайся. А сейчас беги к машинам, организуй походный медпункт.

У машин, к великой радости, я увидела тех самых раненых, с которыми была ночью. Они наперебой рассказывали мне о событиях той страшной ночи, о том, как их в поле тоже подобрали артиллеристы. Комиссар распорядился эвакуировать всех с проходящими мимо частями. Пытаясь перекричать шум, я старалась вклинить машину с ранеными в общую колонну, В это [39] время меня окликнула Аннушка, уходившая со своим полком, и протянула мне сумку, доверху набитую бинтами.

— Возьми, тебе здесь пригодится. — Потом порылась у себя в двуколке и достала еще узелок, тоже с бинтами: это был ее НЗ — неприкосновенный запас, — она и его отдала мне. Сказала просто: — Тебе тут нужнее будет.

Среди артиллеристов было много раненых, но из боязни, что их отправят в тыл, никто не шел к «медицине». Поэтому вся организация походного медпункта заключалась в том, что я добросовестно обошла расчеты и сменила набухшие кровью повязки.

Все попытки уговорить раненых артиллеристов перейти в обоз и получить возможность эвакуироваться в первую очередь были тщетны. Согласились лишь немногие, да и то только те, кто не мог даже сидеть.

Пожаловалась комиссару:

— Никто ее хочет уходить от орудий. Это же непорядок. Раненым нужен покой.

— Ты не возмущайся, а гордись их мужеством, — отрезал Хромченко. — Нет выше долга для советского человека, как служение Родине до конца, до последней капли крови. Перед этим отступают даже физические страдания. Учись думать о людях и оценивать их поступки шире, по существу, а не с больнично-медицинской точки зрения.

Вскоре движение снова застопорилось. Рощицу, в которой мы стояли, противник начал обстреливать из орудий и минометов. Впереди послышались взрывы: немецкий снаряд попал в машину с боеприпасами, она загорелась, в огне стали рваться снаряды. Объехать горящую машину негде — другой дороги нет, кругом лес. А немцы приближаются.

Я видела, как отделились от колонны полка две машины с орудиями. Около них выстроились бойцы с лейтенантами во главе. Подошел комиссар, поговорил сначала с командирами, потом с бойцами. Все стояли «смирно». Лейтенанты вытянулись с особой лихостью. Я не слышала слов, видела только их фигуры и спину комиссара. Его широкие плечи расправились: как и бойцы, он тоже стоял «смирно». Совершенно отчетливо я ощущала: там происходит что-то очень важное. Но вот плечи у комиссара чуть-чуть опустились, он сделал несколько быстрых шагов вперед и обнял по очереди лейтенантов и солдат.

В суровом молчании, как-то особенно торжественно и чинно рассаживались артиллеристы в машинах. Затем грузовики развернулись и ушли в сторону, противоположную движению колонны. [40]

Недоумевая, смотрела я им вслед.

— Куда они поехали? — спросила я у комиссара.

— Смотри, девочка, и запомни навсегда этих людей! Они пошли отвлечь на себя противника, они пошли закрыть собой образовавшуюся брешь!

— Так ведь им нужна будет сестра, у них обязательно будут раненые!..

— Занимайся своим делом, а им... — Он помолчал. — Им, пожалуй, сестра не поможет...

Накладывая шину на руку очередного раненого, я думала о людях, ушедших в заслон: один из лейтенантов был командиром бойца, нашедшего меня в поле. Значит, и тот был с ними...

Колонна двигалась медленно. На привале ко мне в машину подсел молоденький лейтенант, один из тех, кто очищал и отмывал меня в то утро. Запомнился он по озорному мальчишескому блеску глаз и какой-то особенной аккуратности, подтянутости; есть такие люди: настолько чистые, что, кажется, насквозь светятся. Мы поговорили о Москве, о наших школах. Лейтенант рассказал о своем отце, московском профессоре. Отец готовил сына для научной деятельности, а сын мечтал о подвигах и решил стать военным. Чтобы не очень расстраивать отца, поступил в артиллерийское училище: «Все же как-никак математика — наиболее точная наука». Тепло, и словно стесняясь этой теплоты, лейтенант говорил о доме, о матери, об отце. Потом, так же как появился, исчез. На одной из непродолжительных остановок он снова подошел ко мне:

— Вот что... Я остаюсь.

Я поняла: остается так же, как те лейтенанты.

— До свиданья, может быть, еще увидимся. — Я и сама не верила в то, что говорила.

— Чего уж там, ты все знаешь... Прощай!

Колонна тронулась, и я не видела, как уходила в обратную сторону машина с лейтенантом. Я так волновалсь, что даже не спросила его фамилии.

Дорогой московский профессор! Ваш сын не стал научным работником... Он мечтал о подвигах, и он совершил подвиг, о котором мечтал, — единственный подвиг в своей жизни!

Колонна снова остановилась: противник оседлал дорогу. Пехота вступила с ним в бой. Все орудия выдвинулись ближе к пехоте, а обоз стал сворачивать с дороги в молодую березовую рощу.

Больше я не видела комиссара Хромченко, но навсегда осталась память о нем, о силе, которую черпали у него бойцы и командиры. [41]

Через много лет я с болью читала в «Повести о настоящем человеке» о смерти настоящего человека, комиссара Воробьева, и в мыслях моих вставал образ комиссара Хромченко.

* * *

У меня образовалась уже своя «колонна» из трех машин, заполненных до предела. При этом надо было не только оказывать первую помощь раненым, но и кормить, поить их. Один из шоферов побежал на поиски и вскоре принес в каске немного мутной дождевой воды, зачерпнутой в окопе.

У обочины я увидела командира, раздававшего бойцам своей части сухари. До сих пор о еде не думалось, но сейчас судорога голода сдавила горло, и я подбежала к командиру:

— У меня раненые, они голодны, дайте мне для них сухарей!

— Сколько их у тебя?

Мысленно подсчитала:

— Восемнадцать!

Командир молча отсчитал девять сухарей:

— Бери. По полсухаря на человека, больше не могу.

Я не шла, а летела к машинам: «Вот уж обрадуются бойцы!» Раненые, получив сухари, с наслаждением грызли их, размачивая в принесенной воде.

— А ты что ж, сестричка, не ешь? — спросил меня один из солдат.

— Я уже ела... по дороге... не удержалась. — Не могла же я сказать им, что мне выдали сухари только на раненых.

Отойдя в сторону, легла на траву и с облегчением вытянула ноги. Надо мной было глубокое голубое небо, такое мирное, ласковое; в нем кое-где медленно плыли белые барашки облаков. Люблю смотреть в такое небо. Кажется, что плывешь вместе с облаками к далекой и светлой мечте. На несколько мгновений забыла о войне, об усталости, голоде. Лежать бы так и лежать... Из забытья вывело далекое жужжание моторов: в голубизну неба ворвалось несколько «юнкерсов». Зататакали пулеметы, ударили орудия, небо засветилось вспышками разрывов. «Юнкерсы» сделали разворот и один за другим стали пикировать в лощину. Они проносились над нами на бреющем полете так низко, что бойцы открыли ружейную стрельбу. Стреляли и мои раненые. Хотелось стрелять, бить, кричать, но только не оставаться безучастным свидетелем того, как эти ревущие, завывающие стервятники несут огонь и смерть сюда, в лощину. Бросилась снимать с машин тяжелораненых: пусть лучше лежат на земле, в канавках — все же укрытие. Снова начали пикировать «юнкерсы [42] «, и я прижалась к земле. Один тяжелораненый позвал меня. Он был удивительно спокоен; глаза, незадолго перед тем мутные, стали глубокими и ясными, как небо, отражавшееся в них.

— Не бойся, сестричка, они в нас не попадут. Я сейчас умру, да?

— Нет, нет, я тебя вывезу, а в госпитале вылечат! — говорила я то, что в таких случаях говорят медицинские работники умирающим.

Я старалась быть спокойной, хотя невольно вздрагивала и вбирала голову в плечи, когда бомбы разрывались очень близко или когда над головой низко-низко, чуть ли не цепляя колесами за верхушки молодых невысоких берез, со свистом и пулеметной стрельбой пролетал вражеский самолет.

Раненый чему-то улыбался. «Должно быть, он действительно умрет», — подумала я. И от чувства собственной беспомощности чуть не заплакала. Чем я могла помочь ему?

— Сестричка, я вижу, ты комсомолка. (На груди у меня были значок «КИМ» и еще один — с изображением Ленина под выпуклым блестящим стеклышком.) Возьми мой комсомольский билет. И будь сестрой родной, напиши матери, там адрес есть. — Он указал глазами на карман; руками он уже не шевелил: должно быть, не хватало сил.

Я вытащила из кармана его гимнастерки комсомольский билет.

Глаза умирающего уставились в одну точку, улыбка тоже остановилась, он не замечал меня. Бомбы рвались все ближе и ближе — «юнкерсы» методично бомбили рощу и добрались до нашего участка. Я прижалась к земле, но почти сразу раздался крик: «Санитары!» — и не один, а несколько; голоса, испуганные, недоумевающие, — так обычно кричат только что получившие ранение. Огромным напряжением воли заставила себя оторваться от земли. Суровый закон войны звал меня, и я побежала, согнувшись, все еще не решаясь подняться во весь рост.

Пахло гарью и дымом. Огонь охватил несколько машин, а «юнкерсы» бомбили и бомбили. Перебегая от машины к двуколке, от двуколки к дереву и снова к машине, я услышала, как меня окликнули по имени. Это был лейтенант Дутин из штаба медсанбата. Я обрадовалась ему, как самому близкому человеку, хотя знала его мало. Жутко быть одной, когда рвутся бомбы, свистят пули, а ты бегаешь среди машин и нет-нет да и мелькнет у тебя мысль: «Если зацепит, так никто и не узнает, где и как погибла, даже маме некому сообщить!»

Уже не хватало бинтов, и в ход пошло запасное белье бойцов. [43] На рану старалась класть кусок чистого бинта, а сверху накладывала повязки из белья. Что есть!

Солнце уже заходило. Наступило затишье. Впереди нас багровел солнечный закат, а сзади темнело и низко нависали мрачные, тяжелые тучи.

Бесконечный обоз долго выбирался на дорогу.

Дальше