Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Под Махмудраками

Маленько отоспались, обслужили технику, привели в порядок оружие, соскоблили щетину. Некоторые нахалы начали дерзко вслух мечтать о бане. Наступил вечер. Никто меня не вызывал. Я справедливо рассудил, что, поскольку стою на видном месте, вызвать меня проблемы нет, а раз не зовут значит, не нужен, и произвел в батальоне отбой.

Прошла ночь. Утром часов в 9 меня вызвали к начальнику штаба армии. Его на месте почему-то опять не оказалось, зато меня встретил полковник, представившийся заместителем начальника оперативного отдела армии, и сказал, что ему поручено поставить мне задачу. Заключалась она в том, чтоб батальон, действуя в качестве передового отряда армии во взаимодействии с отрядом обеспечения движения, должен был обеспечить отход из ущелья армейских частей: — Когда выйдете вот на этот участок, — полковник сделал две отметки на карте, между которыми на глаз было километра четыре, — отряд обеспечения движения встретит и прикроет, — он назвал подразделение, — вы же займете оборону вдоль дороги и обеспечите отход колонны главных сил плюс ориентировочно 600 афганских колесных машин. Отойдете последними.

— Кто будет отходить последним, — уточнил я, — и по каким признакам я их узнаю?

— Что за глупый вопрос? Конечно, техническое замыкание и подразделение прикрытия, наше или афганское.

Как я понимаю, полковнику на сей вопрос внятно ответить было нечего, поэтому он счел возможным разозлиться.

— У вас в ВДВ что, все такие умные?.. Что ты мне такие идиотские вопросы задаешь? Хрен его знает, кто тут последний отойдет!.. Сориентируешься по обстановке. [117]

Но тут я уперся:

— Я машины на дороге считать не буду. На то вы и штаб, чтобы спланировать, кто отойдет последним — афганцы, наши. Дать мне время. А то при таком подходе на этих четырех километрах можно рогами упираться до второго пришествия!

Полковник снизу вверх (а он был примерно на полголовы ниже) свирепо уставился на меня. Мы скрестили взгляды. Я подумал: «Цезарь, ты сердишься, значит, ты не прав». Я придал лицу нагло-спокойно-уверенное выражение. Не добившись перевеса в дуэли взглядов, полковник сменил тон:

— Может, ты, капитан, и задачу выполнять не будешь? Это прозвучало внешне смиренно, но за этим смирением таилась угроза.

— Нет, почему, — ответил я, — буду. Но я дождусь начальника штаба армии, доложу ему, что постановкой задачи не удовлетворен, и попрошу уточнить некоторые моменты.

Я даже сам почувствовал, какой наглостью и самоуверенностью веяло, от моей фигуры. Полковник сломался. Деловито взглянул на часы и произнес: «Прибудешь сюда же через полчаса».

Через полчаса я получил частоты, позывные и даже порядок следования подразделения в хвосте как нашей, так и афганской колонны. Как ни старались позже мои связисты на указанных частотах с позывными выйти на связь, им это не удалось. Но «прихоть» мою полковник удовлетворил.

— Теперь все понятно?

— Все!

— Ну, счастливо! Движение начать через час.

В течение часа, пока батальон готовился к маршу, мы с начальником штаба уяснили задачу, довели ее до командиров рот. Энтузиазма, честно говоря, задача не вызвала. Есть там, под Баграмом, километрах в семи, населенный пункт под названием Махмудраки. Жили там исключительно крутые мужики, которые с фанатичным упорством, всеми доступными средствами долбили любые дерзнувшие проехать по священной земле любимого их кишлака колонны: не важно, был ли это танковый батальон или афганская пехотная рота на автомобилях.

Долбили, прямо скажем, не без искусства. Творчества и инициативы у них было хоть отбавляй. Так вот, отмеренные мне четыре километра и перекрывали полностью эти [118] самые Махмудраки. Компания обещала быть нескучной, общество радушным и гостеприимным.

Мы встретились, познакомились, оговорили вопросы взаимодействия с подполковником-сапером, командиром отряда обеспечения движения, совместными усилиями построили колонну. Подполковнику, как выяснилось позже, был 41 год. Но смотрелся он на все шестьдесят. Что тому причиной — не знаю, но выглядел он форменным дедом и даже некоторая оторопь брала, как такой пожилой человек в армию попал?

Подполковник определил позицию:

— Ты, капитан, десантник?

— Десантник!

— Вот у вас там все резкие да резвые, а кто понял жизнь — тот не спешит. Понял, капитан?..

— Понял!

— Ну, давай, докладывай, будем трогаться.

— Я доложил, и мы поползли. Именно поползли. Саперы » во главе с подполковником действовали неторопливо, плавно, размеренно. Это было нечто напоминающее замедленную киносъемку. Я начал злиться: «Такими темпами мы до маковкина заговения до Махмудрак добираться будем!» Но злился я недолго. Уже на третьем километре подполковник доказал, что был прав, откопав на повороте дороги «итальяшку». Когда вышли к серпантину, дело пошло еще бойчее. На подступах к нему, на самом серпантине, было снято еще шесть мин.

Оставил автограф на афганской земле механик-водитель первой роты рядовой Идрисов. Машины еле ползли по серпантину. Такой темп движения действует убаюкивающе. Идрисов вздремнул, машину вовремя не довернул, а когда проснулся, было поздно. Перепад высот между петлями серпантина был метров 70, крутизна склона 60 градусов. По всем законам физики и тактико-техническим характеристикам машина должна была перевернуться, скатиться по этому склону (не исключено, что и еще ниже), явив собой в конечной точке падения коллективный гроб для Идрисова и еще трех находящихся в машине человек. Что делал Идрисов, и делал ли он вообще что-нибудь, неизвестно. Позже он ничего так и не смог вспомнить. Но БМД выписала на склоне какую-то весьма замысловатую ижицу, обрушив на дорогу град камней, [119] и удивительно мягко, под острым углом, соскользнула на нижнюю петлю серпантина. Проехала еще метров пять — семь и остановилась. Когда я подоспел к месту происшествия, Идрисов стоял у машины, глядя безумными глазами на оставленный им след. Потом как-то медленно и вяло опустился на колени и рухнул ничком на камни, разбив лицо. Остальные трое в машине, по их словам, даже испугаться не успели. Идрисова привели в чувство, перебинтовали разбитый лоб. Я торжественно объявил его лучшим механиком-водителем воздушно-десантных войск. И колонна продолжила путь. Я в чудеса не верю, но смею настаивать: то, что Идрисов удержал машину на склоне — чудо! То, что под обрушенный им камнепад не попал ни один человек, и ни одна машина — чудо! В рассуждениях о чудесах и превратностях судьбы прошло минут десять. На грешную землю всех вернул мощный взрыв сзади нас. На дороге, по которой прошло уже более 10 машин, при всей плавной тщательности работы саперов, следовавший 13-м или 14-м «Урал» отыскал правым задним колесом мину и теперь стоял некрасиво, противоестественно, вздыбив левое переднее колесо. Рядом на собственных ногах (что положительно) стоял и неостановимо часто икал (что отрицательно) бледный водитель. Импровизированная комиссия в составе старика подполковника, меня и еще трех офицеров-саперов поставила «Уралу» смертельный диагноз: восстановлению не подлежит. Машину разгрузили, водитель и пришедшие ему на помощь братья по совместной борьбе с бездорожьем резво открутили с двигателя все, что можно открутить, слили солярку, а машину столкнули в пропасть. Она тяжело и косо покатилась, дробясь на мириады бывших своих составляющих. Двигаться нам было не скучно!

Пока мы преодолевали всяческие объективные и субъективные трудности, погода как-то незаметно испортилась, и пошел сначала мелкий, а потом все усиливающийся дождь. Казавшаяся прямой родней бетону дорога прямо на глазах начала стремительно раскисать. Жидкая грязь покрыла сначала подошвы сапог, потом носки, а через два часа все ходили в ней уже по щиколотку. Машины, люди — все представляли из себя комья сплошной грязи. Побольше ком — машина, поменьше — человек. Конец февраля, март, отчасти начало апреля — самое гнусное время в Афганистане. Грунт, который обычно поддается усилиям человека предельно неохотно [120] (отрыть и оборудовать окоп для стрельбы лежа — проблема) , чудовищно раскисает. Грунтовые дороги перестают быть доступными для любого вида колесного транспорта, даже танки и БМП зачастую пасуют перед так называемой дорогой. Сапоги вызывают тоску и уныние. Надел их с утра пораньше, ступил за порог — сразу по щиколотку. Прошел тридцать метров, уже и сапог не видно, и не понятно, во что ты обут. Помоешь их — они раскиснут. К раскисшим сапогам грязь пристает еще более прочно, и так бесконечно. Счастливцы, умудрившиеся каким-то путем обзавестись резиновыми сапогами, вызывают поголовную зависть и частично раздражение. Кому-то может показаться смешным, что предметом зависти могут быть самые примитивные резиновые литые сапоги. Чтоб это понять, надо полазить по той грязи, когда к вечеру начинаешь испытывать чувство сродни исступлению. Грязь застит белый свет, грязь везде: жидкая, липкая — и начинает казаться, что так уже будет всегда. Именно в такую грязевую кашу и попали мы, спустившись с серпантина.

С началом дождя минно-розыскные собаки категорически прекратили всякую деятельность и мокрые, с поджатыми хвостами, виновато поглядывали на людей. Саперы еще больше замедлились. Так мы продвинулись еще километра на полтора. Дождь уже стоял сплошной стеной, дорога утратила свои очертания, местами, на участках до 150 метров, сплошь покрылась водой. Тут уже в сердцах сплюнул даже упорный подполковник. Решили становиться на ночь. Все были мокры до трусов: ни те согреться, ни те обсушиться. Палатки даже и ставить не стали — бесполезно. Выставили караулы, оседлав близлежащие высотки. Людям было приказано размещаться на отдых по машинам. Холодно, грязно, мокро, сыро, отвратно. Ну что тут еще скажешь!..

Оживление внес взвод материального обеспечения батальона. Руководимые властной рукой старшего прапорщика Костенко, поварята в рекордно короткие сроки вскипятили чай, а пока оголодавший батальонный народ грыз сухари, запивая их обжигающим напитком, сварили и отвалили всем по двойной порции восхитительно — вкусной гречневой каши с мясом. Я лично такой каши ни до того, ни после того не едал. Все наелись, согрелись. И погода вроде стала казаться не такой гнусной, и дождь не таким сильным, и грязь вроде перестали замечать. Немного же человеку для счастья надо! [121]

Ночь прошла спокойно. На острове Мумбу-Юмбу по ночам, по воскресеньям и в скверную погоду не воюют.

К утру дождь ослаб, стал нудно-моросящим. Но дело он свое уже сделал. Колонна еле ползла. Два километра в час — не более. Я мрачно размышлял о том, сколько же мне придется сидеть в Махмудраках, пока из Ниджрабского ущелья выйдут все войска. Особое раздражение вызывали афганцы. Техника у них была «классная», сплошь колесная, преимущественно ГАЗ-53. Я смотрел, с какой натугой двигались мои дизельные «Уралы», пытался представить на их месте афганские машины, но представлялось одно: только на буксире за тяжелой гусеничной техникой. На подступах к Махмудракам нас как-то лениво и нехотя обстреляли, мы ответили. Обстрел внес некоторое оживление, но против ожидания по Махмудракам мы прошли без особенных проблем.

Насквозь промокший, покрытый громадными лужами, частично разрушенный кишлак казался вымершим.

— Ну, капитан, мы с тобой тут, наверно, вместе торчатьбудем.

— По такой погоде и при такой дороге — черта лысого встретят, — подполковник сплюнул.

Но нет, ничего, обошлось. В установленном месте уже ждала усиленная мотострелковая рота на БМП. Я передал под ее опеку отряд обеспечения движения, мы тепло и дружески попрощались с подполковником и его саперами. Мы им пожелали счастливого пути, они нам «счастливо оставаться».

Вот ведь странно: во все время совместных действий у нас отношения с подполковником были сухие, корректные, деловые, а тут при расставании вдруг выяснилось, что у нас с ним сильнейшая взаимная приязнь. Его, похоже, даже слеза прошибла, а может, и нет — под дождем не видно. Тысячу раз был прав Владимир Семенович Высоцкий, когда писал:

«Если он не скулил — не ныл,
Если хмур был и зол, но шел...»

Я приступил к освоению отведенного мне участка дороги. Должен сказать, что 4 километра дороги на батальон, в котором чуть больше 200 человек, — это много. Когда разобрались с зонами, участками ответственности, секторами обстрела боевых машин, «агээсников», минометчиков, пулеметчиков, гранатометчиков, стало ясно, что не только на три, но и на две смены людей не везде хватало. Урезали, [122] объединили. Меньше двух смен иметь было нельзя, сколько стоять — неизвестно... Утрясли... Выставили посты, я доложил о занятии участка и о готовности пропуска колонн.

Последовал лаконичный приказ: «Ждать». К вечеру подул ветер, разогнал тучи, дождь прекратился. За какой-то час погода стремительно изменилась. Кругом стало пронзительно ясно, значительно похолодало. День был 8 марта. Офицеры шутили, что жены нас помнят, любят, добра желают, их коллективная просьба в небесной канцелярии услышана — отсюда и погода.

Мне не давала покоя репутация Махмудраков. Было непонятно, почему нам так легко дали войти в кишлак. Батальон, растянутый вдоль дороги — одна машина на 120 —150 метров, прижатый к дувалам и обочинам (проезжая часть должна быть свободна), представлял собой лакомый объект для нападения. За все время, пока я рекогносцировал местность, нарезал зоны, участки, сектора, нигде не мелькнуло ни живой души. Эта подчеркнуто демонстративная опустошенность и омертвелость будили смутное чувство тревоги. Я ее в себе задавил, зубоскалил, отдавал десятки ненужных, но создающих необходимый психологический настрой указаний и распоряжений и всячески старался подчеркнуть обыденность, незатейливость полученной задачи: постоим, пропустим, отойдем. Но это мало помогало. Тревога читалась на лицах офицеров, солдат. Шутки повисали в воздухе — неприятно, когда ты, на твой взгляд, удачно пошутил, а в ответ не привычный хохот и улыбки, а мрачные, напряженные лица, тревожные глаза. Наступила ночь. Я проверял караулы сам, посылал начальника штаба, периодически заслушивал доклады командиров рот — все было спокойно. Час спокойно, два-три... Ночь, тишина, мореные солдаты, еще более мореные офицеры. Ночь успокаивает, убаюкивает, рассеивает тревогу. Веки сжимаются, возникает опасное ощущение — все хорошо, и все будет хорошо. Можно на пять минут забыться сторожким и чутким сном — все же хорошо. Душманы из Махмудраков поступили просто и мудро: с вечера спокойно выспались, пока мы бдили, а под утро, с рассветом, когда казалось, что уже все прошло, подкрались так, как это умеют делать только они: гордые, горные воины — неслышно, как кошка по ковру.

Подкрались, сосредоточились и практически одновременно дали залп по колонне не менее чем из десяти гранатометов, [123] сопроводив его густым ружейно-пулеметным огнем.

Еще несколько секунд назад стояла почти абсолютная тишина; готовилась проснуться природа; на многих постах поникли каски, и как ты по этим каскам ни стучи и что ни говори — бесполезно. Смотрят на тебя из-под каски глаза смертельно усталого мальчишки, и ругаться уже не хочется а ругаться надо. Пожалей мальчишку и выкажи ему свое сочувствие, и он в знак благодарности и признательности уснет прямо у твоих ног. И, может, уже не проснется а вместе с ним не проснутся никогда взвод, рота, батальон. Мат — основа управления общевойсковым боем. Не нами сказано — и никуда от этого не деться.

Залп взорвал тишину. Ухнули в ответ пушки, застучали пулеметы, автоматы. По всем четырем километрам творилась дикая вакханалия. Длилась она минут пять но эти пять минут — дорогого стоят. Я руководил боем, а самого неотступно грызло: «Прошляпили, все-таки прошляпили!»

Коротко стукнула где-то и оборвалась последняя автоматная очередь.

— Командирам рот доложить обстановку и потери — распорядился я.

Первая: обстановка нормальная, потерь нет.

Вторая: прямым попаданием гранаты убит спавший в «бэтээре» наводчик станкового гранатомета, ранен контужен механик-водитель. Как ранен — медицина разбирается.

Третья: Норма, потерь нет.

Я ожидал самого худшего. Я готовился услышать доклад не менее чем о десятке убитых и двух десятках раненых, поэтому я не поверил:

— Проверить и еще раз доложить.

Через несколько минут первая и третья роты подтвердили доклады, вторая уточнила: в момент попадания гранаты механик-водитель выбрался из кормового люка на силовое отделение, поэтому схлопотал несколько осколков в ноги сзади. Ничего страшного — до свадьбы заживет. Повезло парню.

Мною владело какое-то странное чувство. С одной стороны было жаль наводчика. Я его хорошо знал. Рослый видный, по-хорошему нагловатый, он носил АГС-17 как игрушку, в бою вел себя раскованно и свободно, был смел, обладал природной военной косточкой, талантливо скрывая [124] расчетливость и хладнокровие за напускной удалью и презрительно наплевательским отношением к душманам. И вот такой прирожденный Воин пал во сне, не обнажив, что называется, меча. С другой стороны, настроившись на куда более существенные потери, я испытал огромное облегчение. С третьей стороны, как это ни странно, где-то там внутри пульсировала какая-то радостная жилка: «Не зря! Не зря!» Чего «не зря» — черт его знает.

Все эти мысли пронеслись у меня в голове, пока я в течение трех минут блаженно расслаблялся, уткнувшись лбом в прибор наблюдения. «Все, хватит», — я выбрался из люка по пояс, прихватив с собой автомат. Холодный рассвет еще только поднимался, окутывая землю клочковатым туманом. Спереди, слева, сзади — все спокойно, никаких движений. Справа... «Кашаэмка» стояла, прижавшись правым бортом к невысокому, но удивительно мощному дувалу.

Над дувалом возвышалась верхняя часть машины — сантиметров 40 — 50, не более. За дувалом метров на сто расстилалось поле, которое заканчивалось строениями непонятного назначения. И вот на этом поле, на фоне строений, я увидел силуэт человека. Правее его, метрах в 8 — 10, еще два силуэта, стоявших практически рядом.

Первая мысль была: какой идиот послал туда солдат? Дувально-кяризная война диктовала свои правила. Действовать на удалении зрительной связи, возможности прикрытия огнем. Если одиночный солдат в дувальных лабиринтах терялся и удалялся от родного отделения на 100 метров и более, в 9 случаях из 10 он становился покойником. Наверное, из-за свежепережитых острых ощущений на меня накатила волна злобы. В крайне невыгодном статичном положении, с малыми потерями отбить утреннюю атаку, а теперь потерять людей по чьей-то дури... Идиоты!

— Вы! — я захлебнулся от злобы, резко повернув люк вправо.

Одиноко стоящий силуэт сноровисто проделал ряд характерных движений, после которых по антенне, по емкости хлестнула автоматная очередь.

Двое других присоединились к нему. С расстояния 90-100 метров они били по мне из трех автоматов из положения стоя. Когда чуть позже я анализировал ситуацию, я пришел к выводу, что наделал массу глупостей. Во-первых, нечего было орать не разобравшись, во-вторых, [125] не делать резких движений, в-третьих, немедленно после начала обстрела надлежало нырнуть в люк, в-четвертых, если уж остался, начинать надлежало с двоих. Их легко можно было положить одной очередью. Это если действовать, как говорится, по уму. Но во мне буйствовала какая-то холодная и одновременно истеричная и детски-смешная злоба. Я не нырнул в люк: «Кто первый начал? Этот!» Автомат взлетел к плечу. Длинная очередь трассирующих пуль смела, смяла, швырнула наземь одинокую, продолжающую стрелять фигуру. Две другие упали. Мозг четко и холодно зафиксировал по бугоркам, по какому-то бурьяну, где они упали. Я мстительно разрядил по этому месту остаток магазина. Сноровисто присоединил новый, и еще 30 пуль унеслись в поле. Ко мне присоединились механик-водитель и двое связистов. Они не видели, что произошло, но били наугад, ориентируясь по направлению посылаемых мною трасс.

— Прекратить огонь, — сказал я.

Все смолкло. Я приказал одному из связистов, механику-водителю, наблюдать за строениями, спрыгнул на землю и закурил:

— Давай, Володя, разбирайся, что они тут наковыряли.

Быстро повзрослевший в условиях Афганистана, выпускник училища образца 1981 года, начальник связи батальона лейтенант Галабурдов сноровисто принялся за дело. Осмотрел антенну, брезент, люки, бросил короткий взгляд на емкость, в сердцах швырнул ее наземь и спрыгнул с машины сам. 100-литровая емкость, штатное место которой на броне правее командирского люка, представляла собой решето. Удивительно густо была изгрызана пулями. Латать — что называется — не за что хватать.

— В антенне насчитал одиннадцать отметин, — доложил лейтенант. — В брезенте тоже штуки три, дома посчитаем. А это, — Володя в сердцах пнул дефицитную емкость ногой, — сейчас досчитаю.

Пока Володя исследовал емкость, я стоял, курил и блаженно-расслабленно размышлял о том, какой я идиот, что торчал в люке под огнем, как замечательно хорошо, что в емкости давно высохла последняя капля бензина. Прикидывал: любому из нас, грешных, независимо от габаритов и физической силы достаточно одной пули, а вокруг меня их летали десятки. И какое это все-таки чудо, что ни одна из них не нашла меня. Я был фаталистом всегда, но фаталистом, [126] что называется, неосознанным. Но тогда, на рассвете 9 марта 1982 года, фатализм перешел в какое-то иное качество, стал своего рода религией. Сущность ее сформулирована коротко и емко (если мне не изменяет память, Ярославом Гашеком): «Кому суждено быть повешенным, тот не утонет».

— Плюнь, Володя! Хватит считать, загрузи ее на место,

если не залатаешь, будет, что сдать. Или на память об Афганистане с собой заберешь по дембелю.

Володя, по-видимому, представив, как он будет выглядеть с подобного рода сувениром, засмеялся. Засмеялся механик-водитель, засмеялись связисты. Очередная страница жизни перевернулась. И все! — проехали... А фатализм — остался!.. Мне вдруг нестерпимо захотелось разобраться: как это получилось, что, несмотря на внезапный массированный обстрел, батальон в этой рассветной катавасии потерял только одного человека.

— Заводи! — приказал я.

Мы поехали вперед вдоль колонны, останавливаясь и вникая во все подробности обстрела. Чем больше я вникал, тем больше пропитывался под настроение фатализмом. Из выпущенных душманами более чем двух десятков гранат в цель попала только одна, унеся жизнь наводчика. Остальные легли правее, левее, выше, ниже. Две или три срикошетили от машин. На многих БМД виднелись свежие пулевые отметины. Старушка смерть встала над колонной, готовая собрать обильную жатву, но... не получилось. Почему не получилось? Везение, удача, случай, выучка или все вместе взятое — да черт его знает! Главное — не получилось. Будем жить! Дальше началась проза жизни. Двое суток почти беспрерывной лентой мимо нас текли отходящие из ущелья войска. По раскисшей, чудовищно разбитой дороге танки, самоходки БМП — тащили на буксирах колесную технику всех видов и мастей: свою же, афганскую. Все было залеплено грязью, ревущие на пределе возможности двигатели, рычащие и исступленно матерящиеся водители и командиры — все это рывками, импульсивно, но двигалось, двигалось, двигалось... Так врезались в память эти двое суток: грязь, мат, исступление. Батальон держал дорогу чутко и жестко, реагируя на малейшие попытки возобновить обстрел. Что там у душманов случилось — не знаю, но больше они нас серьезно не [127] тревожили. Несколько раз по мелочи постреляли — получили сдачи, и все успокоилось.

Я расположил командный пункт батальона в хвосте колонны, связисты тщетно шарили в эфире на указанных частотах и позывных, пытаясь обнаружить техническое замыкание.

К вечеру второго дня на командный пункт вышла довольно стройная колонна, состоящая из нескольких танков, танковых тягачей, на крюках — три машины; прикрывала колонну мотострелковая рота на пяти БМП. Колонна остановилась, из головного тягача тяжело спрыгнул на землю серо-зелено-щетинисто-грязный полковник, представился — и.о. начальника бронетанковой службы армии, и как-то очень просто и буднично сказал: «За мной никого. Меня пропустишь и отходи, капитан». Информация замечательная, но по молодости лет и десантной наглости я попытался что-то сказать о частотах, позывных и вообще, какого черта никто не выходил на связь!

Находящийся на грани человеческих возможностей, смертельно уставший полковник, по-моему, меня даже не понял:

— Счастливо, капитан!

Колонна тронулась, я выждал еще полчаса и дал команду на отход. Отошли без приключений. Ниджрабская операция кончилась.

Дальше