Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

В баграмской долине

Утомительное это было дело. Я летал по Баграмской долине, как фанера над Парижем. Большинство операций были безрезультатны. Афганцы, во-первых, прирожденные воины; во-вторых — это их горы; в-третьих, разведка у них работала; а в-четвертых, без всякой разведки, по бренчанию наших далеко не новых боевых машин и клубам пыли всегда было относительно несложно установить, куда же отправились на сей раз «шурави». Посему нас повсеместно встречали мины, изредка засады, обычно вне кишлаков. Причем засады осуществлялись, как правило, малыми силами и следующим образом. Где-нибудь, за каким-нибудь полуразваленным дувальчиком с тщательно продуманными путями отхода таились два-три гранатометчика с помощниками. Какая мимо них идет колонна — им все равно, главное, чтоб она шла. Ра-а-аз — над дувалом выросли две-три фигуры. Три-четыре секунды — залп. Присели. Помощники отточенными, выверенными движениями бросили в стволы по гранате. Два! Опять над дувалами те же фигуры, те же секунды. Второй залп. Далее гранатомет за спину и... давай Бог ноги. Какой-нибудь обиженный танковый комбат разворотит все вокруг себя — но две-три машины горят, и надо оттаскивать раненых и убитых, а птички улетели. Причем сплошь и рядом не особенно далеко, в ближайший кяриз. Они свои кяризы знают как «Отче наш», и тягаться с ними в подземно-колодезной войне — бесполезно. Набегаешься, изнервничаешься, ходишь — вне дорог, по полям, по высохшим руслам. Интуитивно то сажаешь людей под броню (чтоб уберечь от пуль), то на броню (чтоб уберечь от подрыва). Чтоб если уж рванет, то пострадал один механик-водитель — но у него доля такая. Получишь ничтожный результат — 5-10 единиц оружия, из которых [89] добрая половина представляет немалый музейный интерес. С кем-то по мелочи сшибешься. Возвращаешься в родной полк, при входе в парк тебе заправят машины, догрузят израсходованные боеприпасы. Ну, думаешь, сейчас все в баню — вшей соскребать. Черта лысого! Тебя уже ждет новая задача, и максимум через два часа ты пылишь в какую-нибудь другую сторону, и все начинается сначала. Из этого мутного и утомительного периода (конец января — февраль 1982 года) заслуживают упоминания несколько эпизодов. Я разобрался и, как мне кажется, достаточно правильно: кто же и по каким мотивам против нас воевал. Таких категорий мне видится шесть. Первая — это люди, для которых пребывание на их родной земле любых оккупационных войск невыносимо. Люди гордые, свободолюбивые, независимые. Люди — патриоты. Вторая категория — люди, которые в результате калейдоскопической смены властей: Шах — Тараки — Амин — Кармаль, потеряли какую-то собственность, порой немалую, и в ходе войны надеялись ее вернуть или приобрести новую. Третья категория — религиозные фанатики. Пришествие на их землю неверных глубоко оскорбляло их религиозные чувства, они вели священную войну «джихад» и готовы были вести ее десятилетиями, до тех пор, пока тело последнего неверного не будет растерзано, разметано, развеяно по ветру. Была там такая скверная привычка — разрывать трупы в клочки. Четвертая категория — наемники. Народ по национальности самый разный, во всех отношениях бравый, профессионально подготовленный исключительно высоко, но имеющий одну общую на всех ахиллесову пяту. Мужики продавали свое умение воевать за деньги. Ну, а коль скоро это так, то они планировали каждую операцию не только со сто-, а с двухсотпроцентной гарантией безопасности. Академически правильно организовать засаду, раздолбать и разграбить какую-нибудь колонну — это пожалуйста. Но если в избиваемой колонне найдутся крутые, которые окажут жесткое сопротивление, господа наемники уйдут, бросив все, включая убитых и раненых, если такие появятся. Пропади оно все пропадом — с собой еще никто ничего не уносил: «Те же гроши возьмем в другом месте. Ишь чего удумали — стрелять!» Пятая категория была своеобразная. За жену в Афганистане положено платить и... немало. Долбится какой-нибудь бедолага всю жизнь, уже и далеко за тридцать, уже и горб почти нажил, и руки до колен от непомерной [90] и непосильной работы, а все ни кола, ни двора, ни жены. Бедолаг таких в Афганистане навалом. Их просчитывали и вели примерно следующий разговор:

— Махмуд, сколько тебе лет?

— Тридцать шесть.

— Сколько тебе надо денег, чтоб купить дом, жену?

— Сто тысяч афгани!

— Вот двести, Махмуд. Купи все, живи, как человек, но Аллах никому ничего не посылает даром. Ты должен отработать, Махмуд, точнее отвоевать. Только один год, Махмуд. Ты оглянуться не успеешь, как он пролетит. Зато потом...

Расчет беспроигрышный. Или Махмуд почувствует запах крови, войдет во вкус и его уже не остановишь, будет воевать до упора; или честно оттарабанив свой год, придет рассчитываться: «Ты хорошо воевал, Махмуд, спасибо, иди с миром».

С миром, насколько мне известно, никто дальше чем на километр не уходил.

А шестую категорию мы, к глубочайшему сожалению, рождали сами. Займут душманы какой-нибудь мирный кишлак, обстреляют советскую колонну, нанесут ей потери. Осатаневший командир, руководствуясь принципом: пусть лучше их мамы плачут — развернется и вмажет по кишлаку из всего, что у него есть. Если он инициативен и злопамятен, он наведет на кишлак четверку — восьмерку вертолетов.

После вертолетов по кишлачку прогуляется дивизион, положив 200 — 300 снарядов, потом выясняется, что на 10 убиенных в лучшем случае — один душман, остальные мирные. Человек, совершенно далекий от войны, не желающий воевать, возвращается домой и выясняет, что была у него жена — нет жены; были дети — нет детей; была мать — нету матери. И вскипает в нем кровь. И вот он уже не человек, а волк: готов резать, кромсать, убивать до бесконечности. И чем дольше длится война — тем больше таких волков. Они — волки, а мы, с каждой очередной заменой, выбрасывали на этот кровавый рынок толпу сосунков и губошлепов. С каждым годом волки матерели, а сосунки оставались сосунками. Так и воевали. И теперь еще находятся недоумки, смеющие открывать рот на тему: «А чего вы еще не победили?»

Я также уяснил себе в известной степени специфику взаимоотношений внутри Народно-демократической партии Афганистана. По крайней мере, в части, касающейся ее [91] военных представителей. Считавшаяся монолитной, единой, НДПА на тот период включала в себя два крыла: парчунисты и халькисты. Соответственно, производные от слов: парчун — знамя и хальк — народ. Парчунистов в партии было 30 процентов, халькистов — 70. Несмотря на явное меньшинство, парчунисты, представлявшие правое крыло партии, являлись ее основой. В это крыло входили крупные собственники, ученые, дипломаты, промышленники. Это была элита, державшая в руках все и вся. Халькисты — левое партийное крыло — являли собой образчик совершенно дикого сброда: крестьяне и рабочие, люмпены всех мастей и видов, очень левые, очень правые марксисты, марксисты-маоисты, поклонники красных кхмеров, кого там, в общем, только не было. Это было формальное большинство. Зашоренность, догматизм, непримиримость, противоречия, доходящие зачастую до вооруженных разборок, — это халькисты. Разрешить возникшее в среде братьев по НДПА партийное разногласие с помощью длинной автоматной очереди — это халькисты. Нет человека — нет проблемы, нет партийного противоречия. Как в известной песне:

Вчера мы хоронили двух марксистов, Мы их не укрывали кумачом. Один из них был левым уклонистом, Другой, как оказалось, ни при чем.

В силу подавляющего интеллектуального превосходства все руководящие посты в партии, а в равной степени и в армии, все высшие должности, до командира полка включительно, занимали парчунисты. От заместителя командира полка и ниже — сплошь халькисты, или, другими словами говоря, то партийное стадо, которое ходит в стремительные атаки и кует партии славу. В силу всех перечисленных причин халькистское крыло партии всеми фибрами души ненавидело парчунистское. В армии это явление носило характер, по сути дела, прямого неподчинения. Командир полка — парчунист, был волен отдавать любые — умные, глупые, толковые, своевременные распоряжения. Это ровно ничего не значило. Все равно все будет переиначено, сделано наоборот — потому что он парчунист. Обо всем этом и о многом другом мне поведал начальник политотдела 444-го полка «командос» Меджид.

Рослый (примерно 185 сантиметров), медвежковатого телосложения, обладающий огромной физической силой, [92] Меджид заметно выделялся среди остальных. «Командос» в большинстве своем были народ мелкий, худощавый, жилистый. А те, кого Аллах сподобил высоким ростом, были так худы, что их можно было прятать за удочку. Меджид одинаково страстно ненавидел душманов, от рук которых пал его брат и кто-то еще из родственников, и собственного командира полка: за то, что учился в Лондоне, за то, что богат, за то, что не утруждает себя делами ратными. Если речь заходила о командире, Меджид начинал выражаться, как одесский грузчик, с турецким акцентом, но не менее витиевато. Он вообще здорово говорил по-русски. С ним можно было беседовать на любую тему. Последнее обстоятельство меня заинтересовало, и как-то вечером, когда после трудов праведных мы расположились на ночлег, я спросил его, где он так здорово научился говорить по-русски. Обычно жесткий, немногословный, Меджид неожиданно размяк и поведал следующую историю. Как активиста НДПА, хорошего оратора, человека, обладающего высокими волевыми качествами, организаторскими способностями, его в числе других сразу же после прихода к власти Кармаля (или, точнее, приведения Кармаля к власти. Меджид так и говорил, он на сей счет не заблуждался) отправили на полугодичные курсы замполитов при академии Ленина.

— Понимаешь, Саша (у нас с ним как-то сразу установились дружеские отношения, он звал меня Саша, а я его Миша), — день хожу на занятия, два хожу на занятия... Скукотища, ничего не понимаю. На третий день вышел в город. Посмотрел: Моо-скваа!

Короче, Меджид запустился во все тяжкие. Его строгали, воспитывали, но ничего не помогало. Притягательность московских красавиц была несравнимо выше всей партийно-политической мишуры, нотаций и менторства.

— Понимаешь, — вспоминал Меджид,- учеба подходит к концу, они мне говорят, что выпускать меня не будут, так как из шести месяцев я и двух недель не учился. Я сам себе думаю: нет, подождите. Записался на прием к начальнику академии. Прихожу и говорю: дорогой товарищ генерал, послушай, как я говорю на языке, на котором говорил великий Ленин. Генерал послушал. И... выпустили меня. Он там кого-то еще и ругал. А языку меня московские девки научили...

Какой же колоссальной памятью, живым и бойким умом, лингвистическими способностями должен обладать человек, чтобы за неполные полгода изучить совершенно чужой ему язык, и какие же у него были учителя!

Замполит, естественно, из Меджида был никакой. Все эти педагогические воспитательные тонкости он не знал и знать не хотел. Зато он был здоровый, жестокий и в то же время, как это ни странно, обаятельный мужик. В соответствии с полученными знаниями и отталкиваясь от многолетней богатой практики, Меджид имел одну меру поощрения и одну меру взыскания. Солдат отличился. Меджид строит взвод или роту, или отделение — неважно, что под руку попадется. Выводит солдата из строя и минут десять говорит. Говорит красиво, складно, превознося до небес реальные и мнимые достоинства солдата, не забыв упомянуть его отца и мать, братьев и сестер, теток и дядьев, кишлак, в котором он родился, ущелье, в котором стоит кишлак, в котором родился этот замечательный человек. Он желает ему здоровья, счастья, много детей, много ослов и другой живности, хорошего дома, урожайного года и далее все в том же духе и все это со знаком плюс. Потом достает из кармана 2-3 стоавганевые бумажки, вручает их солдату, троекратно по-русски его целует, ставит его в пример и отпускает с миром. Пока Меджид говорит, млеет стоящий перед строем солдат, млеют стоящие в строю его товарищи по оружию. Он — от того, что свершилось, они — в надежде, что в ближайшее время каждому из них удастся свершить что-нибудь такое, что позволит начальнику политотдела сказать и в его адрес свою замечательную речь. Совсем другая картина была, когда какой-нибудь солдат имел неосторожность проштрафиться до такой степени, что становился предметом разбирательства на уровне начальника политотдела полка. Когда такой несчастный узнавал, что его вызывает Меджид, его начинала бить дрожь, но он шел. Шел, как кролик к удаву, совершенно точно зная, что сейчас последует. А следовало каждый раз одно и то же. Как только солдат подходил на расстояние вытянутой руки и застывал в почтительной стойке, следовал короткий, почти без замаха, но, тем не менее, удивительно сильный удар в челюсть. Менее трех метров никто не пролетал. После чего братья по партии и совместной борьбе уносили несчастного, долго и упорно приводили его в чувство. Придя в себя, он выплевывал выбитые зубы и на продолжительное время проникался сознанием того, что нарушать воинскую дисциплину нехорошо. [94]

Как это ни странно, при таком, прямо скажем, небогатом арсенале воспитательных приемов Меджид пользовался колоссальным, непререкаемым авторитетом как в солдатской, так и офицерской среде. Почему? Мне думается, потому, что был лично храбр, никогда не прятался в бою за спины солдат, уверен в себе красивой мужской уверенностью. Предельно заботлив. Как бы ни складывалась обстановка, проверит, сыты ли солдаты, хорошо ли размещены, качественно ни перевязаны легкораненые. Всякого рода касательные ранения не являлись основанием для эвакуации. Проверит посты, мимоходом несколькими словами ободрит солдат, ляжет последним, встанет первым. Странным он был начальником политотдела. Я бы сказал, незамысловато-сложный. Здесь, наверно, уместно будет сказать несколько хулительных слов глупости. Дорогая она, глупость. Я вел тщательный личный учет потерь в батальоне. С чистой совестью могу сказать, что я делал все, чтобы сберечь людей. Дело прошлое: исповедовал американский принцип выжженной земли. Подавлял огневые точки огнем артиллерии, боевых машин и вертолетов, никогда не поднимал людей в дурацкие атаки. К немногим матерям горе пришло в дом по моей вине, но потери все равно были. Как ни изворачивайся, как ни хитри, как ни маневрируй, но войны без потерь не бывает. Что меня всегда, не скрою, буквально бесило и чем дальше, тем больше (а покидая Афганистан, я подвел окончательный итог), так это расклад на потери с боя и на потери сдуру. Окончательный итог был 52 процента первая категория и 48 процентов — вторая. Я проводил детальнейшие инструктажи, рассказывал и разжевывал мелочи, исходя из того, что всякая система должна обладать свойством дуракоустойчивости. Наверное, это помогало. Даже скорее всего помогало. Но на 100 процентов решить вопрос так и не удалось.

— Товарищи солдаты, — говорил я, — у кого на автомате тугой переводчик огня, установить его в положение автоматический, патрон в патронник не досылать, затворную раму всегда успеете передернуть, у кого переводчик нормальный, патрон дослать в патронник, поставить автомат на предохранитель. Одно легкое движение руки и огонь! Поняли?

— Так точно.

Ровно через день лейтенант по фамилии Шумков, лезет через какой-то там дувал, автомат за спиной, стволом вниз, [95] патрон в патроннике, предохранитель снят. Какой-то сучок — очередь, одна из пуль попадает в ногу — лейтенант два месяца гниет в госпитале. Пулеметчик при развертывании спешивается через правый люк боевой машины, забыв отсоединить шлемофон. Сноровисто выбрался из люка, выкинув ноги, прыгнул в сторону. Разъем заело, за голову его дернуло назад, инстинктивно оступился, сунул ногу в гусеницу двигающейся со скоростью 5-7 километров в час боевой машины. Машина проходит еще два метра, но этого достаточно, чтобы нога ниже колена превратилась в веник. Калека.

В третьей роте были два друга — водой не разольешь: азербайджанец Набиев и кабардинец Ахмедов. Ахмедов — снайпер, Набиев — пулеметчик. В связи с практически не прекращающимися операциями, связанными с перемещением по каменистой местности, перелазаньем через многочисленные дувалы, общением с всевозможными колющими, режущими и вообще колючими предметами, форма на солдатах не держалась. Надеваешь новую — две недели такой собачьей жизни, и солдат, какой бы аккуратист он ни был, смотрится оборванец оборванцем. Штопай — не штопай — бесполезно. В таких случаях говорят: латать — не за что хватать. И вот в одной из операций брюки рядового Набиева пришли в совершенно постыдное состояние. Набиев, дабы прикрыть откровенную наготу, по-тихому подраздел какого-то афганца (душмана там или не душмана — Бог весть!) и — снова вперед. В ходе прочески горячий, страстный, резкий, в то же время в процессе стрельбы холодный, как змея, Ахмедов метров в восьмидесяти — ста от себя узрел голубовато-полотняный душманский зад. Выстрел. Пуля попала Набиеву в правое бедро навылет с очень легким касательным повреждением кости. Тогда был установлен своего рода рекорд. Я посадил вертолет через 22 минуты после ранения. Жгут, повязка, все уже было на месте. Вертолет взмыл. Батальонный доктор Гера Будько махнул рукой: «Ерунда! Через две недели плясать будет!»

По возвращении с операции через три дня Гера отправился в госпиталь разобраться, как там раненые?

Вернулся оттуда растерянный, что на него было совершенно не похоже.

— Набиев умер, — сказал он.

— Как умер, у него же сквозное в ногу и кость цела, — удивился я. [96]

— Жировая эмболия. Пуля, тронувшая кость чуть-чуть, сорвавшая с нее всего лишь жировую оболочку, все-таки погубила Набиева. Жировые частички два дня гоняли по кровеносной системе, где-то каким-то образом сбились в тромб, тот угодил в желудочек сердца, и могучего двадцатилетнего парня не стало.

Я справлялся в других подразделениях полка и даже в других частях. По всем опросам вырисовывалась дикая картина — 50 процентов плюс-минус пять процентов потерь — это результат невнимательности, рассеянности, безалаберности, всего чего угодно, только не боевого воздействия противника. Глупость — это не отсутствие ума — это такой «ум». Так что ничто не ценится так дешево, не стоит так дорого, как она — глупость!

Из относящихся к этому периоду событий заслуживают упоминания еще два. Мирбачакот — здоровенный кишлак на склоне горы общепризнанный оплот душманского движения в Баграмской долине. «Чесали» его до меня, «чесал» я и после меня, знаю, «чесали», но от этого ничего не изменилось. Врезался он мне в память по двум причинам. К тому времени я полностью разобрался с придаваемыми мне «командосами». Если у тебя есть дело, которое нужно надежно завалить, поручи его «командосам» и можешь не проверять. Если командиру батальона и его начальнику штаба поставить реальную задачу, да еще при этом они нанесут ее на карту, в этот район уже можно не ходить — бесполезно. Утечка информации у них была 100 процентов. И отчего это проистекало — от простоты душевной или все от той же глупости — трудно сказать. Предупреждай — не предупреждай, все равно максимум через час предстоящая задача станет достоянием всего батальона. Учитывая эту их особенность, выработалась у меня определенная тактика. На «левой» карте начальник штаба наносил какую-нибудь глупость. Эта глупость с правдоподобными подробностями в качестве боевой задачи доводилась до «командосов», а реальную задачу они получали ночью, непосредственно перед выходом. При этом я или начальник штаба улыбались, говорили что-нибудь утешительное о внезапно изменившейся обстановке, они кивали и «верили». При таком подходе была надежда, что из операции получится что-нибудь путное.

Афганцы начинали привыкать к тому, что мы их постоянно обманываем. Поэтому я решил изменить тактику и [97] поставил реальную задачу. Мирбачакот! Они рассеянно выслушали, рассеянно сделали какие-то пометки на картах. А в глазах читалось: «Давай! Давай! Все равно никакого Мирбачакота не будет!»

Выход был назначен на три часа ночи. В соответствии со сложившейся практикой в два часа ночи я отправил заместителя командира батальона капитана А.В.Попова поднимать афганцев и уточнять им задачу, а сам занялся родным батальоном.

Через полчаса Попов вернулся злой, как черт. — Их там двести дураков. У каждого своя палатка. Не встают. Наряд идиотами прикидывается. Комбата, начальника штаба — как ни искал — не нашел, — раздраженно доложил он. Это было что-то новое. Оставив Александра Васильевича завершать подготовку батальона, я отправился к афганцам сам. Мне повезло. Едва я пришел, подсвечивая себе фонариком, как натолкнулся на потягивающегося и позевывающего комбата. В палатках и около них неторопливо и сонно шевелились солдаты. Я как бы невзначай, вроде как неловко перехватил фонарь и осветил себя. С комбата слетела сонная одурь. Он мгновенно поджался и попытался меня приветствовать. Вместо ответа я вежливо отправил его в глубокий нокдаун. Откуда-то сбоку вывернулся начальник, штаба, уловил положение, в которое попал его командир, занял подобострастную позицию на безопасном расстоянии.

Азимов, прекрасный сержант, таджик по национальности, предельно хладнокровно перевел все, что я сказал. Получилось нечто очень похожее на известный эпизод из кинокомедии «Бриллиантовая рука». Смысл сказанного Азимов перевел кратко: «Через 15 минут батальон должен быть готов!» Нет, они все-таки были хорошие солдаты, когда этого хотели. Они успели, а это было непросто. У каждого индивидуальная палатка, два одеяла, молельный коврик, свой чайник и еще куча разных мелких и нужных предметов.

Мы выступили. Пока выдвигались, пока выставляли блоки, рассвело. Афганский комбат шел надутый, как я видел краем глаза, но как только я обращался к нему напрямую, старательно улыбался.

Командир полка, которому я доложил о готовности «прочески», внезапно спросил: «Ты где находишься?» Я доложил.

— Так это на правом фланге. Подожди, «проческу» не напинай. [98] Давай-ка в темпе переместись на левый фланг, по дороге (командир указал пункты) подойдет 26-й пехотный афганский полк, встретишь их, определишь им задачу, уплотнишь боевые порядки и «чесанешь», понял?

— Понял, — ответил я.

Я с управлением полез на левый фланг. Да, да. Именно полез. Это предместье Мирбачакота представляло собой что-то типа наших дачных или огородных участков. Один огород от другого отделен невысоким, метра полтора, дувалом. То, что дувалы были невысокие, обильно компенсировалось какой-то вьющейся колючкой, которой они были густо увиты. Огороды простирались на два с лишним километра. Через полтора часа хрипящие, потные, донельзя ободранные и окровавленные, мы выбрались на вожделенную дорогу.

В заранее обусловленном месте ожидал командир левофланговой роты.

— Где полк? — спросил я.

— Не было.

Я доложил командиру полка:

— В установленное место вышел, афганцев нет.

— Жди, жди, — успокоил он меня, — подойдут.

Пока суд да дело, санинструктор, примеривавшийся, как бы отремонтировать наши сплошь ободранные руки, нашел простое и гениальное решение. С помощью лучины и бинта соорудил квач и сплошь выкрасил нам руки и, частично лица йодом. Все стали полумаврами. Когда закончилась эта сопровождаемая зубовным скрежетом операция, достаточно высоко поднялось мутное солнышко, а полка все не было и не было.

На все запросы подполковник Кузнецов коротко обрывал: «Ждать!» Наконец вдалеке показалось облако пыли, из которого по приближению выплыли и остановились две ГАЗ-66-е. Из первой выпрыгнул рослый человек с типичной славянской внешностью, но в афганской военной форме:

— Здорово, мужики!

— Здорово, — сказал я, подумав: «Советник, значит!»Вслед за советником из той же кабины буквально выпала фигура, при виде которой я расхохотался, и было отчего. Фигура принадлежала очень пожилому, с морщинистым, похожим на печеное яблоко лицом, человечку. Рост метр с кепкой на коньках. Зато — уж где они их взяли, Бог весть — на голове у человечка красовалась известная по кинофильмам [99] времен Великой Отечественной войны эсэсовская каска с рожками. Эс-эс, как известно, войска были отборные, и народ туда подбирали представительный. На таких и каски смотрелись. Человечку каска была — ну просто очень велика! Он постоянно смыкал ее пальцем на затылок, но она упрямо возвращалась в исходное положение, оставляя видимыми только жесткие седые усы, большой рот и маленький, как у ребенка, подбородок.

Пока я хохотал, из другой машины выпрыгнул и подошел еще один советник. Человечек, наконец, кое-как сладил с каской и через переводчика представился: «Командир 26-го пехотного полка...» Из машин стали выпрыгивать такие же маленькие и рогатенькие солдаты. Я кончил смеяться.

— Это у вас что, боевое охранение? Тогда почему в первой машине командир полка? И сколько вас можно ждать? Когда будет полк?

Рослый советник как-то очень грустно посмотрел на меня:

— Это весь полк!

Веселье с меня как ветром сдуло.

— Как весь?

Передо мной, кое-как построенные в две шеренги, стояли 26 человек. Мне неприятно сейчас об этом вспоминать, но тогда я был очень неправ. Это были хорошие люди. Полк, в котором и так-то было около 150 человек, под влиянием проведенной пропаганды разбежался, а они, эти маленькие, рогатенькие, остались. В большинстве своем это были такие же пожилые, как и командир полка, явно нестроевые мужики, с тяжелыми не по росту, натруженными руками, но все это я разглядел позже. Тогда ж представил, как я лез через чертовы дувалы, ободрался сам, ободрал донельзя людей, убил время и ноги, чтобы проторчать здесь, как тополь на Плющихе, еще почти два часа, чтобы в конце концов дождаться этих... этих...

Пока я буйствовал, командир полка и советники скорбно поникли.

Я вышел на Кузнецова. Командир полка, против обыкновения, хладнокровно и рассудительно заявил:

— Командир полка есть?

— Есть!

— Значит, полк! Сколько есть — все твои. Если тебе от этого будет легче, назначь его на время операции командиром взвода. И вперед. [100]

Батальон с приданным ему полком «прочесали» Мирбачакот, но это была чисто формальная «проческа». Когда ты сидишь на горушке и видишь, как против тебя в течение пяти часов выстраивается боевой порядок, ждать, когда эта пружина распрямится и даст в лоб, будет только круглый идиот. Душманы таковыми не являлись. Это — воины!

... Арганхейль... На этот раз операция была на редкость удачна: ни одного убитого, ни одного раненого, ни одного подрыва. Для меня это главный показатель. Зато было до трех десятков стволов трофеев, здоровенный узел весьма небезынтересных документов, десяток пленных, добрая половина из которых холеностью лиц и рук никак не вписывалась в надетую ими на себя личину крестьян.

Я закончил операцию и доложил о ее результатах командиру полка. Впервые услышав: «Ты, кажется, научился работать. Поздравляю!»

Оставался пустячок: преодолеть 600 — 700 метров и выйти к бронегруппе, которая была уже видна. Сначала ушла первая рота, за ней — вторая, затем — я с управлением. Прикрывала отход и отошла последней третья рота. Бронегруппа стояла тремя колоннами, несколько изогнувшись влево в соответствии с конфигурацией местности. Моя «кашаэмка» находилась за последней машиной второй роты. Я подошел к машине, оглянулся. Голова колонны третьей роты виднелась метрах в 250. Механик-водитель протянул фляжку с чаем. Не успел я поднести ее к губам, как впереди в колонне второй роты раздались сильный взрыв и крики. Фляжка полетела в сторону. Я бросился к месту взрыва. В голове молнией мелькнуло: «Броня стояла на блокировании, какой-то остолоп загнал гранату в ствол и забыл разрядить! Второй нажал на электроспуск — значит, граната попала в башню впереди стоящей машины и ...» Я примерно представил себе, что сейчас увижу. Когда я подбежал к машине командира роты, мои худшие опасения подтвердились. Справа от машины лежал труп. Голова и левая рука отдельно от тела. Что-то резануло глаз. Что? Грудная клетка, вид изнутри. Слева от машины солдаты поднимали из лужи с загустевшей грязью командира роты старшего лейтенанта Ковальчука. По правой стороне головы Ковальчука, правому плечу и боку, сквозь грязь густо проступали кровавые точки. На броне лежал, обхватив голову руками, и отчетливо, витиевато матерился старшина. Несколько в стороне сидя корчились словившие по осколку еще два солдата. Что же произошло? [101]

У старшего лейтенанта Ковальчука за ординарца, телохранителя, повара и вообще за все на свете был рядовой Петров, здоровенный, как шкаф сибиряк, огромного трудолюбия, огромной физической силы и потрясающей молчаливости парень. Солдаты иногда дружески юродствовали в присутствии Петрова, высказывая сомнения, а может ли он говорить вообще? Но не более того. Обидеть, а тем более оскорбить этого медведя не рисковал никто. Черт их, этих медведей, знает!...

Пока вторая рота шастала по Арганхейлю, кто-то из солдат нашел и представил командиру роты трофеи — две противопехотные мины ПМН отечественного производства. Ротный был занят делом, поэтому не посмотрел, на месте ли взрыватели, и отмахнулся: «Петров, мины в рюкзак!»

Петров опустил роковые мины на дно рюкзака. По завершении операции Ковальчук, опытный, что называется, битый ротный, оценил обстановку и сделал вывод, что война окончилась. Поэтому он с легкой душой снял с себя и передал Петрову радиостанцию Р-148. — В рюкзак!

Петров передал радиостанцию ближайшему солдату и молча ткнул себя большим пальцем за спину.

Солдат, не ведая, что творит, положил радиостанцию на мины.

Рота вышла к бронегруппе.

Ковальчук скомандовал посадку, забрался в люк башни. В левый люк начал усаживаться старшина. Петров, по свидетельству очевидцев, забрался на броню, несколько секунд постоял во весь рост о чем-то размышляя, и спрыгнул с машины. Спрыгнул неудачно. Попал в колею, пытаясь сохранить равновесие, оступился, со всего размаху ударился спиной о борт машины. ПМН — противопехотная мина нажимная. Две мины плеснули взрывом у солдата на спине. Бронежилета Петров никогда не носил, он на нем смотрелся, как передничек. Да и не помог бы здесь бронежилет. Это его труп с вычищенной дочиста изнутри грудной клеткой увидел я первым. Положенная на мины радиостанция, разнесенная взрывом в клочья, сыграла роль своего рода рубашки. 46 осколков от этой радиостанции досталось на долю Ковальчука, девять — старшины, один солдат поймал два, другой — один осколок.

Доктор с санинструкторами занимались перевязкой раненых, [102] зам. комбата с двумя солдатами бережно собирали в плащ-палатку останки Петрова. А справа и слева на броне сидели солдаты первой и третьей рот — смотрели на эту картину, слушали, как продолжает материться старшина, и печально жевали сухпайки. И никого случившееся не удивляло и не коробило, в том числе и меня. Человеку, пока он жив, — человеково... С полночи пробегали. На часах 17 часов — ясно, проголодались. Как-то сразу померкла и съежилась ценность трофейных документов, пленных, стволов.

На въезде в полк меня ждал еще один удар. Полковой оркестр в 30 душ наяривал что-то вроде «Гром победы раздавайся!» Я подскочил к дирижеру: «Заткни своих трубадуров!» Продолжая размахивать руками, дирижер ответствовал: «Не могу! Командир полка приказал вас, товарищ капитан, с оркестром встречать!»

Дальше