Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Трудный вылет

Этот вылет, принесший мне столько испытаний, и начался-то не так, как другие. Как я уже упоминал, наш полк в тот день вообще не получал никаких заданий и вдруг: "Полететь четверкой, непременно уничтожить "раму"!"

Возможно, командарм сформулировал цель нашего полета не в столь категоричной форме, но мне было понятно: "раму" надо сбить. Иначе для чего выделены четыре истребителя на одного корректировщика?

Мой самолет был неисправен, и командир полка тут же предложил свой. Николай Остапченко как раз приболел — дали другого ведомого, лишь бы именно я срочно повел звено. Должно быть, "рама" здорово насолила наземным войскам, если их требование снять ее дошло до нашего штаба в столь безотлагательной форме.

Я поднялся в воздух с Анатолием Плотниковым. Вторую пару повел Тарасов. Плотников, об этом знали все, отличался завидной дальнозоркостью в небе и неукротимой веселостью на земле.

Линия фронта в районе Матвеева кургана проходила по железной дороге. За четыре дня боев советские войска не продвинулись вперед, и железная дорога по-прежнему делила землю на чужую и нашу.

Заметив дым и вспышки огня, я огляделся вокруг. В небе — ни одного самолета. И почему-то вспомнил о письме, лежавшем в кармане гимнастерки. Перед самым стартом я успел прочесть только обратный адрес: мне писал товарищ по учебе в Смоленском аэроклубе Котович. Я отложил чтение письма на вечер.

— Вижу самолет! Вижу "раму", — уверенно доложил Толя Плотников.

Да, это был "Фокке-Вульф-189", самолет, который на фронте знали и ненавидели все воины переднего края. И не случайно, когда мы, летчики, встречались на [103] фронте с танкистами, артиллеристами, стрелками, они в первую очередь просили уничтожать "рамы".

Мне еще не приходилось видеть этот вражеский самолет в воздухе. Теперь я не сводил с него глаз, готовясь к атаке.

Приближаясь к "фокке-вульфу", я набирал высоту. Он выглядел поистине необычно: два фюзеляжа, соединенных одним центропланом и стабилизатором, и впрямь делали его похожим на раму или ворота.

Сближаясь с противником, я совсем не думал о возможных сложностях боя. Экипаж "рамы" состоял из трех человек, включая стрелка, об этом я знал от товарищей, и это не смущало. Мне казалось, что такую большую, неуклюжую машину я собью с первой атаки. Только бы подойти к ней на малую дистанцию.

А "рама" вдруг начала удирать. Не просто пикировать или планировать на свою территорию, а каким-то незнакомым маневром сползала вниз по спирали. Я погнался за ней.

Перекрестные линии на прицеле "кобры" не имели никаких делений, поэтому летчику требовался немалый опыт, чтобы при стрельбе точно определять упреждение. Я прицелился, но эволюции, которые совершала срама", свели на нет мои усилия.

— Анатолий, стреляй! — приказал я Плотникову, выходя из атаки.

Вслед за моим ведомым "раму" обстреляли и Тарасов с напарником. Но она, круто подворачивая под атакующего, выходила из поля обстрела и тянула на свою территорию.

Я летел на машине Морозова, имевшей номер 01. Но вдруг услышал в наушниках: "Семнадцатый, не узнаю вас!" Говорил кто-то из тех, кто находился на командном пункте нашей воздушной армии или штаба фронта. "Выходит, там знали, кто ведет морозовскую машину! А я непростительно промазал... Любой ценой надо немедленно сбить вражеского разведчика!" — решил я.

Но сперва необходимо было ответить на голос земли. Я включил передатчик.

— Я — "Сокол-семнадцать". Надеюсь, в ближайшие минуты вы узнаете меня. Я — "Сокол-семнадцать". Прием.

Снова осмотрелся. Надо мной раскинулась спокойная синева, а на земле бушевал огонь, над ним вздымались [104] клубы дыма и пыли. "Рама", видимо, уже сфотографировала позиции советских войск и, петляя, устремилась под огневую завесу своих зенитчиков.

Я пошел в атаку.

Наш славный командир Лев Шестаков всегда требовал, чтобы мы стреляли по врагу только с короткой дистанции. На предельной скорости я преследовал "раму". Повторяя ее извилистую линию, хотя это было нелегко, я включил тумблеры всех огневых средств. 26 вражеских самолетов сбил я уже в воздухе, а этот избежал трассы на глазах у моих командиров. Ударю же его так, чтобы разлетелся вдребезги!

До "фокке-вульфа" оставалось метров пятьдесят — семьдесят. Я выдержал еще секунду. Трассы прошили оба фюзеляжа. Стрелок не ответил. Дальше все совершалось будто само собой. Я хотел обойти "раму". Но то ли мой самолет развил столь большую скорость, что я не успел отвернуть в сторону, то ли "рама", потеряв управление, непроизвольно скользнула туда же, куда сворачивал я? А может, причиной всему был необычно широкий фюзеляж "фокке-вульфа"? Только нам двоим не хватило места, чтобы разминуться.

Крылом "кобры" я задел хвостовое оперение "рамы". От удара меня бросило вперед. Грудью натолкнулся на ручку управления, головой ударился о прицел.

Мой самолет с одним крылом (второе отломилось), переворачиваясь, падал к земле. От резких движений при падении я очнулся. Правой рукой сильно нажал на аварийный рычаг. Дверцу словно вырвало ветром. Попробовал продвинуться к отверстию, помешали ремни. Освободившись от них, я вывалился на крыло. Струей воздуха меня смело с него.

Рука машинально нащупала спасительное кольцо. Парашют раскрылся. Я повис над землей, которая будто застыла в удивленном ожидании. Четко увидел стальную нитку железной дороги.

За время пребывания на фронте я впервые выбросился из машины. Произошло это мгновенно, но я запомнил последовательность этой не раз выполнявшейся во время учебы операции. Страх, охвативший меня на какое-то мгновение, не нарушил ясности мыслей. Решающим здесь был опыт. Первый прыжок с парашютом мне довелось совершить еще во время учебы в Смоленском аэроклубе. [105]

Тогда, взобравшись на крыло, я увидел далекую землю и сдрейфил, не смог оторваться от самолета. Инструктор, который вел самолет, заметил мою нерешительность и с силой оторвал мою руку от борта кабины. Ветер снес меня с крыла. Позже я сдал норму на значок парашютиста. Теперь опыт помог мне быстро покинуть полуразрушенный самолет.

Мой парашют плавно опускался на землю. Ниже меня падала "кобра". А чуть в стороне, тяжело переваливаясь, с огромной скоростью неслась к земле "рама". Я заметил, как от нее что-то отделилось. А через какой-то миг в небе раскрылся купол парашюта.

Стал прикидывать, куда опустится мой парашют? Хорошо бы на восток от железной дороги, там наши. И тут же с отчаянием заметил, что меня сильно сносит ветром на запад. Я уже миновал железную дорогу, а до земли все еще было далеко. "Не хочу, не хочу очутиться среди врагов!" — протестовала во мне каждая клетка. Начал вертеться, раскачиваться в воздухе. Но эти движения совсем не влияли на направление моего приземления. Прямо подо мною уже виднелись ходы сообщения передней линии фронта.

Чтобы ускорить спуск парашюта, натянул несколько строп и, наматывая их на руку, перекосил купол.

Уже взорвались оба падавших самолета. Уже "кобры" моих товарищей растаяли в синеве...

Родная земля принимала меня не так, как я рассчитывал. Я падал слишком быстро и мог покалечиться. Пришлось выпустить из рук стропы. И тут же услышал, как мимо просвистела пуля: она прострелила купол. Мне сдавило горло. Я закашлялся, ртом пошла кровь. Наконец почувствовал под ногами мягкую землю. Парашют немного протащил меня. А затем несколько гитлеровцев схватили меня и поволокли в траншею. Навалились, придушили, обезоружили, начали обыскивать.

Рядом, громко переговариваясь, немецкие солдаты сминали, сжимали белое полотнище моего парашюта.

Потом услышал над собой властный голос, и цепкие руки, державшие меня, разжались. Один из гитлеровцев взял меня за плечо, помог подняться.

Пять или шесть солдат, наставив автоматы, стали вокруг. Вперед шагнул офицер. Он приблизился, насупившись, посмотрел мне в глаза и что-то гаркнул. Ничего не [106] понимая, я глядел на него. Офицер подтолкнул меня, солдаты расступились. Я догадался, что надо идти.

Тяжко идти, не ведая куда. Продвигаясь по узкой траншее, я боялся выстрела в затылок, боялся, что не успею бросить в лицо врагу свое проклятье.

Впереди шел солдат, и это успокаивало: пока он так близко, стрелять не будут. Вели, должно быть, в штаб. Беспокоила рана над бровью, из которой сочилась кровь.

Траншея вывела в балку, поросшую кустарником. Шагая по протоптанной тропинке, я с благодарностью подумал о девушке-дневальной, которая заставила меня снять гимнастерку с наградами. Письма в кармане уже не было. Только часы, лежавшие в тайничке брюк, оставались при мне, я чувствовал их.

Под дулами автоматов впервые подумал, как держать себя на допросах? Из летчиков нашего полка, сбитых над оккупированной территорией, домой никто не возвратился, их горькая наука осталась неизвестной. Надо бежать. Только бежать! Решил это и почувствовал, как сразу стало легче.

Скоро мы приблизились к мотоциклу с коляской. Меня втиснули в коляску, офицер сел за руль, солдат пристроился за его спиной, и мотоцикл помчался по разбитой дороге. Тряска вызвала приступ боли в груди, снова ртом пошла кровь. Гитлеровцы не обратили на это никакого внимания.

Три "кобры", о которых я уже было перестал думать, вдруг прошли на небольшой высоте. Мотоцикл остановился в тени. Наши истребители скрылись, и мы поехали дальше. А я с особой силой вдруг ощутил весь ужас своего положения: товарищи возвращались в полк без меня!..

Погруженный в невеселые думы, не сразу заметил, что мы подъехали к населенному пункту. На улице и во дворах под деревьями стояли легковые машины, автобусы. Широкий грузовик приткнулся в саду, повредив молодые вишенки. От дома к дому тянулись провода полевого телефона. Штаб. Мне не раз приходилось видеть наши прифронтовые села. Но это село показалось чужим из-за присутствия немецких машин и солдат.

Остановились возле просторной хаты. Я поторопился выбраться из коляски. Офицер ушел, оставив меня с солдатом. Вскоре он возвратился, постоял немного, поговорил [107] с охранником. Я в это время сидел на колоде, рассматривал заборы, деревья, старался отвлечься.

Офицер что-то крикнул, и к нам с другого конца двора быстро зашагал человек в штатском, с охотничьей двустволкой. Меня охватило беспокойство. Офицер сказал несколько слов человеку в штатском, тот стал навытяжку и цепким взглядом окинул меня.

Мотоцикл с моими конвоирами укатил вниз по улице, а человек с двустволкой уселся на другом конце колоды. Стало тихо. Только где-то за бугром время от времени раздавались пушечные выстрелы. Я настороженно ждал, что будет делать фашистский холуй. Вдруг прикажет встать, куда-то поведет, а потом в ближайшей балке прогремит выстрел: пленный пытался бежать...

Неприязнь к незнакомцу переполнила душу. Я отвернулся.

— Ну, парень, отвоевался?

У него был глухой, хриплый голос. А в интонации мне почудились сдержанно-сочувственные ноты. Он сидел на другом конце колоды, поставив ружье между коленями, и внимательно смотрел на меня из-под козырька надвинутой на глаза старой фуражки.

— Почему это отвоевался? Может, еще повоюю, — сказал я.

— Куда уж! Твоя песенка спета.

— Чья песенка? — я подался всем телом к нему и вдруг опомнился: к чему этот разговор?

Мимо проходили офицеры, солдаты. Завидев гитлеровцев, мой часовой подхватывался с места и тянулся перед каждым. В эти минуты он выглядел значительно моложе, чем казался.

День клонился к вечеру. Жарко грело августовское солнце.

— Ты бы, дядя, воды принес, — попросил я.

— Нет здесь воды, — проворчал он.

— Ну скажи кому-нибудь...

Оба умолкли. Мимо шел солдат с большим алюминиевым чайником.

— Вассер? — обратился к нему полицай.

Тот остановился. Охранник указал на меня, и солдат протянул мне чайник. Я напился из носика. Солдат принял из моих рук чайник, безразлично посмотрел на меня и удалился. [108]

— Что же ты здесь делаешь? — спросил я полицая. И тут он впервые доверчиво посмотрел на меня, криво усмехнулся:

— Кто что прикажет, то и делаю...

— Полицай?

— Называй как хочешь, — склонил голову охранник.

— Зачем помогаешь им?

Руки полицая забегали по ружью. Моя форма советского офицера и суровые вопросы, наверно, взбудоражили его.

Помолчав, он начал сетовать на судьбу. Озираясь, рассказывал о себе: попал в окружение, пришел в свое село. Узнали гитлеровцы, начали запугивать. А когда им стало известно, что родственники были когда-то раскулачены, завербовали в полицию.

Рассказ полицая звучал правдиво, но я не верил ему.

— Отпусти меня, — сказал я напрямик. — Я летчик, понимаешь?

— Летчик?

— Герой Советского Союза. Неужели не можешь помочь?

Мой собеседник словно оцепенел. Сидел и смотрел куда-то перед собой. Я придвинулся ближе.

— Это ты сбил "фокке-вульфа"?

— Я сбил двадцать шесть фашистских самолетов...

— Отпустить?.. Вот если б никто не видел, — растерянно промямлил полицай. Потом встал, прошелся, держа на изготовку ружье. Я напряженно ждал.

На улице показались женщины с детьми, должно быть, возвращались с поля. Все они остановились возле нас. Женщины вздыхали, расспрашивали, откуда я, где теперь родители. Я рассказал о себе. Полицай слушал, молчал.

— Это свой! Зачем его охраняешь? — напустилась на пего одна из женщин.

Толпа поддержала ее, загудела. Полицай ничего не ответил, только крепче прижал к груди свое ружье.

Проходивший мимо гитлеровский офицер яростно ворвался в толпу и одним окриком разогнал людей. С ним шел, видимо, какой-то корреспондент с фотоаппаратом на ремешке. На ломаном русском языке он начал расспрашивать женщин, кто они, откуда идут, затем сфотографировал их с мешками травы за плечами.

Мы с полицаем снова остались одни. [109]

— Я спрячусь где-нибудь в селе, пока придут наши, — наседал я.

— А они уже близко? — вырвалось у полицая.

— Под Таганрогом. Через несколько дней будут здесь. Ты ничего не потеряешь, если я убегу. А иначе...

— Что заработал, то и получу, — тяжко выдохнул он.

Часа два пробыл я под охраной полицая. Продумав все за это время, твердо решил, что ни перед оккупантами, ни тем более перед нашими советскими людьми не стану скрывать, кто я. А главное, буду искать малейшую лазейку для побега.

Мысли мои прервало появление уже знакомого офицера с двумя автоматчиками. Офицер для начала дал полицаю подзатыльник (может, за то, что разговаривал с пленным) и, оставив рядом со мной автоматчиков, куда-то увел его. Я понял: отношение ко мне изменилось.

Солдаты прохаживались, я сидел на колоде. Так прошло еще около часа. Я поднялся, чтобы размяться, но только встал — потемнело в глазах, чуть не упал. Начал шарить по земле в поисках колоды, и вдруг снова удар по спине. Я свалился, потом все же приподнялся, ползком добрался до колоды.

— Зитцен!

Слово было мне непонятно, но по выражению лица автоматчика, по его окрику догадался: надо сидеть. Сидеть не шевелясь. Видимо, этих вахтманов проинструктировали надлежащим образом.

Не знаю, сколько прошло времени. Наступил вечер. Я все так же сидел на колоде, а солдаты неподвижно стояли рядом. Они зашевелились только тогда, когда их окликнули, взяли меня за руки и повели.

Коридорчик, сени, первая комната, свет за шторками, и вот он — фашистский генерал в кабинете, оборудованном в украинской хате.

Я на мгновение задержался на пороге, увидев генерала. Он сидел за столом, перед ним была лампа с абажуром, рядом кровать с подушками до потолка, на стене коврик с голой русалкой. В последнюю очередь я приметил здоровенного пса, который лежал у ног генерала.

Солдаты прикрыли дверь и остановились за моей спиной. Овчарка, почуяв чужого, бросилась ко мне. Я, естественно, подался назад, солдаты подтолкнули меня навстречу псу. Тот встал на задние лапы, передними уперся [110] мне в грудь и зловонно дохнул прямо в лицо. Спасаясь от зубов овчарки, я закрыл лицо руками. Но силы были на исходе, и я упал. Пес, рыча, стал рвать гимнастерку.

Только тогда генерал позвал собаку и что-то сказал солдатам. Они подняли меня с пола, подвели к стулу и усадили.

В комнате остались майор-переводчик и генерал, у ног которого послушно лежала овчарка.

На столе у генерала я увидел письмо, которое мне вручили перед вылетом.

Посмотрев на меня, переводчик взял письмо, быстро пробежал его, что-то сказал и подал его генералу. Переговариваясь, они то и дело посматривали на меня. На лице генерала вдруг отразилось подобие улыбки, он обратился ко мне.

— Кто вы? — перевел майор.

Я поднялся со стула, переводчик взмахнул рукой — сидеть.

— Я — летчик. Герой Советского Союза.

В том, что отвечать надо именно так, я не сомневался: в письме наверняка было поздравление по поводу присвоения мне этого звания.

Генерал поинтересовался, откуда я родом, где учился, на каких фронтах воевал, сколько сбил самолетов, являюсь ли коммунистом. Я коротко ответил на все вопросы. Переводчик что-то записывал, пока я говорил. Генерал смотрел мне прямо в лицо. Взгляд его был тяжелый, мрачный. Мне даже показалось, что глаза генерала стали больше и с каждой минутой приближаются ко мне.

Попросив переводчика перечитать одно место в письме, генерал неожиданно встал из-за стола. Собака поднялась тоже.

— Где штаб вашей армии? Штаб танковых сил?

Я ожидал, что об этом спросят, и сразу ответил, что не знаю.

— Почему вы пошли на таран нашего самолета? — резко переменил он тему.

Пришлось объяснить ситуацию, сложившуюся в воздушном поединке с "рамой", упомянуть о неожиданном столкновении с ней.

— А у нас есть свидетель, который утверждает, что вы преднамеренно таранили нашего разведчика.

Через минуту в комнату вошел высокий, светлорусый [111] офицер. Голова и левая рука его были забинтованы, куртка расстегнута, на кителе поблескивали какие-то нашивки, награды.

Генерал произнес несколько похвальных слов в адрес вошедшего. Мне объяснили, что это знаменитый летчик-разведчик, работающий на танкистов. Раненый заговорил тоже.

— Господин генерал считает, что вы сбили нашего аса, нарушив законы ведения войны в воздухе. Немецкие летчики никогда не прибегали к тарану, — торжественно переводил майор. — За таран вы будете наказаны.

Как бы подтверждая слова переводчика, генерал гневно взглянул на меня.

От удара в воздухе я был весь в крови. Во время разговора с генералом кровь вдруг хлынула из горла. Летчик наклонился ко мне, подал не то платок, не то полотенце, которое услужливо протянул ему переводчик. Генерал велел налить мне воды. Переводчик и летчик довольно долго возились со мной, помогая остановить кровотечение. Когда же я смог говорить, повторил то, что сказал раньше.

Перекинувшись несколькими словами с летчиком, генерал закурил, погладил собаку и махнул рукой.

Переводчик позвал солдат, находившихся за дверью, они взяли меня за плечи и вывели из кабинета.

Ночь опустилась на село. В высоком небе мерцали звезды. А меня снова куда-то повели. Сзади шагали несколько гитлеровцев. Я с трудом различал еще видимую серую тропинку и чувствовал себя все хуже с каждом минутой.

Промелькнули последние деревья, мы шли над глубоким оврагом. "Где-то здесь... — с отчаянием думал я. — Ведь допрос состоялся..."

Один из солдат вышел вперед. "Если будут стрелять, он должен отойти... Только он отойдет — прыгну в овраг..."

Мозг работал лихорадочно. Все во мне сжалось для предстоящего броска. Пускай полечу вниз вместе с солдатом. У меня хватит духу побороться с ним. Я должен вырваться из плена любой ценой!

Чем больше настраивал я себя на прыжок, тем сильнее волновался и терял силы. Не может, видимо, человек долго находиться в таком напряжении. Я вдруг почувствовал, что ноги стали деревенеть, а руки отяжелели. Уставшее тело всей своей тяжестью гасило мой пыл. [112]

А между тем мы подошли к какой-то хате. Меня завели в комнату. Яркая лампа ослепила глаза. Среди нескольких немок я сразу узнал по выражению лица русскую женщину. Она не решилась заговорить, но первой взялась за мою рану. Промыла ее, приложила мазь, забинтовала, дала марганцовки, чтоб прополоскал рот. Охранники и остальные женщины отошли в сторону, оживленно болтая. Я почувствовал, что моя спасительница умышленно замедлила движения.

— Кто ты? — шепотом спросила она.

— Летчик, — еле слышно ответил я.

Ни один мускул не дрогнул на лице женщины. Она даже не взглянула на меня. Но по ее щеке скатилась слеза.

Потом меня повели обратно, в то же село. Настроение улучшилось. Если б решили расстрелять, зачем лечить?

Та же тропинка, бежавшая вдоль оврага, теперь вызывала совсем другие мысли. Я понял, что надо выждать более удобный момент.

И снова — хата. Обычная сельская хата, такая, как те, что согревали нас под Сталинградом или на Донщине. Но теперь она стала для меня тюрьмой. В комнате лишь узкая койка, застеленная старой одежкой. Два солдата, которые сопровождали меня, указали на глиняный пол, а сами сели на кровать. Я примостился у стены. Посмотрел на них, они — на меня. Должно быть, нам всем было непонятно, почему двое должны стеречь одного? Не знаю, что прочитали они в моем взгляде. Я кое-что понял по их глазам. Охранники отвернулись, начали говорить о чем-то своем. Приоткрылась дверь, и на пол возле меня упала ватная фуфайка. За дверью на миг показалось женское лицо, обрамленное черным платком.

Сложив фуфайку на манер подушки, я прилег на полу. Но сон не приходил.

Куда меня отправят? Что будет завтра? Черная стена неизвестности, как бесконечная ночь, стояла передо мной. И вдруг вижу... свой аэродром. Курган. Ко мне сбегаются товарищи, поздравляют с возвращением. Я — дома!..

Из забытья меня вывел скрип двери. Открыл глаза, вижу: та же молодая женщина стоит в нашей комнате, освещенная плошкой. Она босая, платок надвинут на брови. В руках держит кружку и краюху хлеба.

Один из солдат взял у нее кружку, хлеб и передал мне. [113]

Прекрасное видение не вернулось ко мне, и я уснул как убитый.

Проснулся уже на рассвете от сильного взрыва.

Сперва увидел своих охранников — они тоже не то спали, не то дремали на койке. От грохота оба подхватились, загалдели, забегали, очевидно, не зная, как быть с пленным. Взрывы один за другим сотрясали землю. Оконные стекла повылетали, хату подбрасывало, как самолет на воздушных ямах. Солдаты то выглядывали в окна, не зная, что делать, то приседали на пол от нового взрыва. Забившись в угол, я ликовал: наши перенесли огонь на тылы врага и перешли в наступление! Мы, летчики, давно ждали этого...

Артиллерийский обстрел закончился, и меня вывели на улицу.

Выходя из хаты, я подобрал фуфайку — она была для меня самой мягкой на свете подушкой — и подал хозяйке. Та отказалась взять свою вещь:

— Бери... Сколько еще придется тебе скитаться...

Но я не принял подарка.

За воротами под деревьями стоял небольшой грузовик. Солдаты указали мне на него. Как только тронулась машина, в кузов полетела знакомая мне фуфайка.

Проехали несколько десятков метров. Там, где только что стоял грузовик, раздался взрыв, фонтаном поднялась земля. И сбоку, и впереди нас тоже загремели взрывы. Дым с пылью заслонили свет.

Машина свернула в овраг. В вырытых нишах здесь громоздились какие-то ящики, железные бочки. Шофер старательно объезжал свежие воронки.

Ехали долго. Уже не было слышно артиллерийской канонады, на шоссе все реже появлялись военные грузовые машины. В пути к нам подсели еще два офицера, обвешанные кожаными сумками и фотоаппаратами.

Шахтерские поселки с терриконами, безжизненные капониры, домики и деревья то подступали к самой дороге, то убегали далеко от нее. Я приглядывался и к дороге, и к поведению гитлеровцев. Не укрылась от меня и поспешность, с какой мы мчали на запад.

Наконец на горизонте проступил силуэт города. Немцы равнодушно смотрели на него. Я узнал его: это был главный город Донбасса — Сталино, где я работал и жил до войны. [114]

Наша машина обогнула центр и околицами выехала на аэродром.

Летное поле. На нем "мессершмитты", "юнкерсы", "рамы". Их много, стоят кучно — никогда не видел я столько вражеских самолетов. От них веет угрозой.

Ехавшие с нами гитлеровцы покинули машину еще в городе. Меня подвезли прямо к взлетной полосе. Незнакомый офицер оставил меня у старта, где стояли летчики, и подался к ближайшему домику. Но я чувствовал: кто-то не сводит с меня глаз.

Самолеты выруливали на старт. Они вот-вот взлетят и пойдут к фронту. Возможно, их встретят мои товарищи. Вот бы ударили они по немецкому аэродрому!..

Подкатила еще одна машина, из нее вышел уже известный мне офицер и еще один, молоденький, с усиками. К приехавшим подошли несколько летчиков.

— Вы знакомы с нашим "хейнкелем"? — перевели мне вопрос одного из них.

— Видел в воздухе, — ответил я.

— На "хейнкеле" два стрелка, прекрасные пулеметы! Пусть русский посмотрит, что это за машина.

Меня повели к двухмоторному бомбардировщику. Приказали подняться в кабину, осмотреть ее. Я выполнил приказ. Потом все перешли к истребителю Ме-109. Его я уже видел когда-то вблизи, но все же обошел вокруг машины.

— Ваши истребители начали драться с нами на вертикалях, — заметил один из гитлеровцев.

— Значит, есть у нас и боевая вертикаль! — шуткой ответил я.

Немецкие пилоты с интересом ощупывали мою гимнастерку, заглядывали под нее. Пробовали пальцами мышцы моих рук. Увидев окровавленную нижнюю сорочку, покачали головами, отошли.

— Вас сбивали раньше? — спросил самый старший из них.

— Нет.

— Выбрасывались из самолета в воздухе?

— Нет.

— Почему ваши идут на таран?

— Когда нет патронов и диктует обстановка...

Вокруг возмущенно загалдели.

Растолкав коллег, вперед выступил офицер со шрамом на скуле. [115]

— Меня таранил ваш летчик. Если бы это был ты, я бы своими руками придушил тебя... Ветер снес мой парашют к нашим...

— А меня, как видите, не спас и ветер... Какой самолет вас таранил?

— ЛаГГ-3! — показывает три пальца гитлеровец. Фашистские пилоты знают наши самолеты и стараются что-то выведать у меня.

— Как ваши летчики ведут бой на "яках" с "мессершмиттом"?

Я ответил, что после удара головой о прицел стал плохо соображать. Интерес ко мне сразу пропал.

Один из охранников по приказу офицера отвел меня в столовую. Там мне дали тарелку каши и кусок хлеба. Я наскоро проглотил пищу (охранник стоял над душой), а когда мы вышли из столовой, у дверей уже ждала машина. Меня отвезли к дому с подвалом невдалеке от аэродрома, отомкнули двери и толкнули вниз, по ступенькам.

Я очутился в тесной, совсем пустой комнате. На цементном полу бугрился черный матрац. Окно с решеткой до половины входило в землю. Стены и даже низкий потолок были в странных царапинах. Это оказались надписи. Приглядевшись, разобрал нацарапанные слова. Те, кто сидел здесь до меня, сообщали свои имена, клялись в верности Родине, просили передать детям, женам, отцу с матерью, что гибнут от пыток фашистов. За некоторыми надписями нетрудно было представить тех, кто их сделал. Мне вдруг показалось, что те, кто прошел через эту камеру, присутствуют здесь, чего-то ждут от меня.

Через маленькое отверстие в прочных дверях выглянул в коридор. Там была еще одна дверь. Наверно, за ней и происходили допросы, пытки, а сюда выносили замученных... Не иначе как я попал в руки эсэсовцев.

Наступила ночь. Затихло гудение самолетов. Слышны были лишь шелест листьев да шаги часового. Занятый невеселыми мыслями, я не сразу услышал, как загремел наружный засов. Послышались голоса. Дверь отворилась. Камеру ощупал луч карманного фонарика. В потемках я видел только руки вошедшего. В одной он держал фонарь, в другой солдатский котелок. Мне передали хлеб, ложку, котелок.

Передо мной стоял человек, которого я как будто видел днем. На лице его улыбка. За ним маячит солдат. Но [116] вот солдат вышел, прикрыв за собой дверь. Человек произнес:

— Я — Австрия. Понимаешь? Австрия.

— Понимаю.

— Ты — летчик, я — летчик. Курить? Вот сигареты. Он указывает на дверь в коридоре, с трудом подбирает слова, чтоб выразить свою мысль.

— Там — бить, бить. Теперь нет, эсэсовцы удираль. Фронт!

Я похлебал суп, а хлеб приберег. Летчик пытался о чем-то расспрашивать, в его речи мелькали знакомые слова, но я не вслушивался в них. Зачем он здесь? Можно ли ему верить?

Вскоре посетитель забрал котелок, ложку и ушел.

Утром в коридоре началась уборка. Я заглянул в окошко. Уборкой занималась русская женщина. Я сразу определил это. Она заметила меня, и мы долго молча смотрели друг на друга.

Потом я ушел в свой угол, уселся на матрац. Заговорить с уборщицей? Но чем она мне поможет? Опять мысли, мысли... И вдруг на пол посыпались яблоки. Я не успел заметить, кто бросил их через окошко. Наверное, она, женщина, моя соотечественница...

К моей темнице подъехал грузовик. Меня вывели, посадили в кузов, по сторонам примостились два солдата, и машина покатила к аэродрому. Потом меня оставили с охранником у какого-то штаба. Я присел на ящик. Часовой, не сводя с меня глаз, прохаживался рядом.

Мне хорошо были видны самолеты, поле, старт. Там оглушительно ревели моторы. Все напоминало утро на нашем аэродроме.

Первыми начали подруливать к старту бомбардировщики. Почти с ходу, не задерживаясь, они переходили на разбег и взлетали. Я насчитал 27 "хейнкелей". Представил их в небе, над нашими войсками. И сразу вспомнил, как бомбили этот аэродром "петляковы", которых мы сопровождали. Именно в тот злополучный день не возвратились с задания Дранищев и Костырко...

Неожиданно вспыхнула стрельба. Над краем летного поля появились клубы пыли и дыма: в небо палили зенитки. В просветах между разрывами снарядов я увидел два самолета. Это были наши, советские истребители. Я без труда узнал остроносых "яков". Разведчики! [117]

Несмотря на зенитный огонь, они прошли строго по оси аэродрома. Пилотам надо было сфотографировать стоянки. Я хорошо понимал, чего стоили ребятам эти минуты, когда они находились между жизнью и смертью...

Выполнив задание, "яки" стали удаляться. В этот миг на аэродроме взревели моторы и пара "мессершмиттов" быстро порулила к старту. Я посмотрел вслед истребителям — это их собирались преследовать "мессеры". "Яки", к моему удивлению, начали разворачиваться.

Неведомая сила подняла меня на ноги. Часовой не отрываясь следил за развитием событий. Если бы я имел возможность сказать нашим хоть одно слово, я бы крикнул им: "Уходите!" Наши смельчаки и так много сделали: побывали над вражеским аэродромом, сфотографировали его, и теперь главное для них — возвратиться домой.

Только позже я понял, что недооценил поведение наших отважных ребят.

Развернувшись на высоте, "яки" пошли в пике на аэродром, точнее — на ту пару "мессершмиттов", которые готовились к взлету. Меткая пулеметная очередь ведущего "яка" настигла одного фашистского истребителя еще у земли, он вспыхнул и рухнул на краю поля. Его ведомый суетливо отрулил в сторону и избежал такой участи.

Видимо, я не сдержал своего восторга, когда взорвался немецкий истребитель, и чем-то выдал себя. Удар прикладом в спину свалил меня на землю и вернул к печальной действительности. Я с трудом поднялся на ноги. А на аэродроме поднялась настоящая паника: в небо стреляли зенитки, по земле мчали машины, метались люди.

Молодцы наши "яки"! Если удастся возвратиться домой, расскажу о них обязательно, чтобы все знали!{5}

В полдень совсем новые сопровождающие и охранники посадили меня в машину. Офицер с фотоаппаратом на длинном ремешке о чем-то расспрашивал охрану, делал записи в блокноте. А потом тоже залез в машину.

Снова нависло надо мной страшное: "Куда?" Проехали мы совсем немного и на скорости развернулись у транспортного самолета. Мне указали на открытую дверцу.

Значит, прощай, донецкая сторонка. Эсэсовцы с допросами [118] и пытками перебрались в глубокий тыл, в меня, судя по всему, отправляют вслед за ними.

Офицер с фотоаппаратом и я оказались вдвоем в большом Ю-52. Мой попутчик отстегнул ремень с кобурой и положил возле себя. Прильнув к иллюминатору, он начал фотографировать.

Тяжелый самолет, ревя мощными моторами, спешил покинуть прифронтовую полосу.

В какое-то мгновение я решил: захвачу пистолет, покончу с офицером, заставлю экипаж лететь на восток. Мысль о свободе овладела всем моим существом, я смотрел на офицера, на его оружие, и напряжение охватило каждый мускул. Если гитлеровец чуть-чуть отодвинется, я брошусь к пистолету. Но офицер, как нарочно, даже не посмотрел в мою сторону. Неужели он испытывает своего "попутчика"? Ведь если не успею схватить пистолет, офицер, не раздумывая, пристрелит меня.

Но он все же почувствовал что-то неладное и неожиданно придвинул ремень к себе. Все мои мышцы непроизвольно расслабились. Я перевел дух...

Летели не долго. Покружив над хмурым, запыленным городом, "юнкерс" пошел на посадку.

Когда умолкли моторы и открылась дверь, офицер покинул самолет. Я остался один. Вскоре двое солдат внесли в салон и опустили на пол человека. Когда те двое ушли, я приблизился к нему.

Он лежал неподвижно, с закрытыми глазами, со сложенными на груди забинтованными руками.

Красное обожженное лицо лоснилось от мази, бровей и ресниц не осталось. Даже сапоги на нем обгорели. Разглядывая человека на полу, я увидел на его гимнастерке погоны со звездочками.

Наш летчик!?

— Можешь разговаривать? — спросил я его.

— Могу, — тихо донеслось с пола.

— Что с тобой произошло?

— Сбили. Над Краматорском. Мало у меня оказалось высоты...

— Значит, истребитель... Я ведь тоже истребитель. Разговор на этом оборвался. Вернулся мой попутчик офицер. Снова взревели моторы, и мы полетели дальше. [119]

Когда приземлились у города, вблизи широкой реки, обожженный летчик уже ни на что не реагировал.

А мне приказали выходить.

Меня привезли к двухэтажному, огражденному колючей проволокой дому. Часовой открыл ворота, машина въехала во двор. Из окон выглядывали люди. Часовой подошел к моему охраннику, и солдаты о чем-то долго спорили. Наконец я услышал знакомое "вег!" и соскочил с машины.

Бывшее рабочее общежитие было превращено в тюрьму и лагерь для советских военнопленных авиаторов.

Обитатели лагеря смотрели на меня с удивлением — я был в целых еще сапогах и гимнастерке, подпоясанной офицерским ремнем. На плечах у меня были погоны.

Часовой, ходивший по коридору, отгонял тех, кто пытался пройти рядом со мной. Кто-то силой потащил меня в одну из камер. Дверь закрылась.

Хозяин тесного закоулка назвал себя, уступил место рядом с собой на матраце:

— Будешь жить тут! Мы тебе достанем постель.

Охрана не запрещала узникам собираться в камерах — лишь бы не толклись в коридоре и не мешали часовому нести наряд. Вот почему в нашу клетушку набилось полно людей. Я рассказал о положении на фронтах, о своих злоключениях. Моим заботливым соседом оказался капитан Пальков. Он летал на Пе-2, его машину подбила вражеская зенитка. В этом же лагере находились все члены его экипажа.

Меня знали некоторые обитатели лагеря: в плен они попали недавно, а "Красную звезду" в полках читали регулярно. Вспомнили, видно, и мою статью... Пальков перечислил свои награды, желая вызвать доверие к себе, назвал несколько своих маршрутов — некоторые из них перекрещивались с моими. Мы оба почувствовали расположение друг к другу.

— Я имею кое-какие планы, — шепнул он мне и ушел, чтобы позвать кого-то из своих надежных друзей.

Так я очутился в Днепродзержинском пересыльном лагере для авиаторов при штабе 6-го германского воздушного флота. Те, кому прошлось просидеть в нем больше месяца (здесь задерживали пленных определенной категории и все время допрашивали их), довольно хорошо знали лагерный распорядок, знали кое-что и о внешнем [120] окружении лагеря. Вся энергия и воля, все помыслы и силы этих людей сосредоточивались на одном: бежать! С этой целью устанавливались связи, использовались малейшие возможности для контакта с городом.

Тот, кого привел Пальков, стал потом моим другом на много дней, он прошел со мной большую дорогу и трудные испытания. Это был капитан летчик Виктор Карюкин. Первое впечатление, которое у меня сложилось о нем, подтверждалось затем каждый раз, когда мы, пробиваясь на волю, шли на верную смерть. Он не сплоховал ни в одной опасной ситуации, всегда был таким же собранным, спокойным, мужественным, каким предстал передо мной в первые минуты знакомства.

В этой тюрьме я пробыл суток восемь-девять. В условиях плена этого времени достаточно, чтобы сблизиться с людьми, понять друг друга. Пальков, Карюкин и я быстро сдружились. Нас сроднил дух непокорности, несгибаемость перед ударами судьбы, стремление к свободе.

Пальков не только вынашивал мысль о побеге, но уже кое-что практически сделал для его осуществления: сколотил вокруг себя группу надежных людей, связался с местным подпольем. Пальков посвятил меня и Карюкина в свой план коллективного побега военнопленных. Связь с подпольем осуществлялась через "сестру" одного лейтенанта — участника нашей группы. Девушка постоянно информировала нас о том, что происходит в городе, сообщала обстановку на фронтах. В подходящий момент по ее сигналу наша оперативная группа должна была бесшумно убрать часового, находившегося в коридоре, напасть на караульное помещение, расположенное при входе на второй этаж, и покончить с остальными охранниками, а затем по веревке, связанной из разорванных одеял, полотенец и простыней, спуститься со второго этажа во двор. Во дворе нам предстояло так же тихо снять часового и, преодолев заграждение из трех рядов колючей проволоки, уйти в кукурузное поле, где нас будут ждать.

Все было подготовлено к осуществлению этого смелого замысла. Мы с нетерпением ждали сигнала связной. И такой сигнал поступил. Но только... не для меня.

В первые дни пребывания в тюрьме фашисты не проявляли ко мне особого интереса. Но потом начались допросы. Один утомительнее другого. Во время первого допроса я увидел на столе у гестаповца то самое письмо, [121] которое у меня отобрали гитлеровцы после катастрофы в районе Матвеева кургана. Значит, будут добиваться от меня дополнительных сведений, которые их интересуют. Внутренне я подготовился к самому худшему, продумал несколько стереотипных ответов, не содержащих никакой ценной информации, на возможные вопросы.

Допрос начался у большой карты, висевшей на стене. На ней были отмечены аэродромы, места расположения штабов, тыловых баз нашей 8-й воздушной армии.

— Верны ли эти обозначения? — был первый вопрос.

— Да, верны, — подтвердил я, увидев, что обозначения на карте отражали дислокацию нашей армии примерно месячной давности, еще до начала наступления, и уже явно не соответствовали действительности.

Затем потребовали подробно рассказать о полке, его командирах, летчиках.

— Ваши летчики знают наших по воздушным боям. Мне нечего к этому добавить, — не задумываясь, ответил я.

Выслушав переводчика, гестаповец побагровел, зло рявкнул, заходил по кабинету. "Крепись, Лавриненков, — подумал я, — сейчас начнется".

Однако пыток не последовало. Гестаповец успокоился, снова обратился ко мне. Он воздал должное мужеству моих боевых друзей, выразил особое восхищение асами полка — Шестаковым, Амет-Ханом, Алелюхиным.

— В чем секрет их мастерства? Какие вы знаете особенности тактики их действий? — закончил он свою тираду.

"Ишь, чего захотел", — подумал я, а вслух произнес, что тоже разделяю восхищение летчиками нашего полка и добавить к этому ничего не могу.

Гестаповец снова вспыхнул. Но я не мог ответить иначе, хотя такой дерзкий ответ и шел вразрез с той линией поведения, которую я избрал для себя, попав в плен. Я понимал, что враг хитер и жесток, понимал, что любой ценой обязан сберечь силы для побега, что тоже должен хитрить, сдерживая свои чувства.

Я твердо знал, что, если придется погибнуть, умру с честью и достоинством, ничем не запятнав звание советского офицера. Но сознание подсказывало, что смерть — далеко не лучший выход из той ситуации, в которой очутился. У меня большой боевой опыт, и я еще могу [122] принести немалую пользу Родине. Плен — страшное бедствие. Оно способно сломить слабых духом. Но я не относил себя к такой категории. В самые тяжкие моменты выпавшего на мою долю испытания у меня было одно-единственное стремление: бежать, вернуться к своим и продолжать бить фашистских гадов, пока ни одного из них не останется на нашей священной земле. Ради этого стоило вести игру с врагом...

Я ждал пыток. Но гестаповец приказал отвести меня в камеру и тут же взял на допрос Виктора Карюкина.

Я знал по рассказам, как трудно сложилась его судьба. Он участвовал в качестве летчика еще в боях на Карельском перешейке. Там получил ранение, из-за которого пришлось распрощаться с небом и перейти на штабную работу.

Летом 1943 года Виктор на самолете По-2 вез в штаб армии секретные документы. Самолет попал в туман, пилот сбился с курса, потерял ориентировку. Гитлеровцы обстреляли беззащитного "кукурузника", и он упал в расположение противника. Летчик погиб, а Карюкин, сидевший в задней кабине, остался жив. Когда вернулось сознание, увидел, что его окружают фашисты. Отстреливаясь, он зубами рвал документы, потом, давясь, глотал обрывки бумаги. И все же некоторые клочки попали в руки врага. Теперь Виктора по нескольку раз в день водили на допросы, требовали пояснений к найденным кускам текста. Карюкин держался мужественно, запутывал гитлеровцев, всячески тянул время, рассчитывая на побег...

В этот раз тоже его, избитого, приволокли с допроса и швырнули на пол. Одежда на Викторе пропиталась кровью. Жизнь еле теплилась в нем. Мы, как могли, старались облегчить участь товарища: обмыли раны, напоили водой, стали утешать.

Трижды водили на допрос и меня и трижды задавали одни и те же вопросы, трижды я повторял одни и те же ответы. Но пока не били. Только однажды, когда меня спросили о здоровье нашего командующего генерала Хрюкина и я ответил: "Слава богу, у нас такой командующий, что всех вас переживет и дойдет до Берлина", гестаповец в бешенстве сорвал со стены плетку и полоснул меня вдоль спины. Рубец от этого удара держался очень долго...

И вот наступил решающий день. Сегодня, если не [123] случится ничего непредвиденного, мы совершим побег. С раннего утра, наверное уже в сотый раз, уточняем малейшие детали, мысленно прорабатываем свои действия. Скоро, скоро пробьет желанный час...

И вдруг... В камеру входят два гитлеровца, приказывают мне одеваться. Зачем? Куда? Бессмысленно задавать эти вопросы фашистам. По их погонам определяю: эти двое не из лагерной охраны. Значит, снова нас куда-то повезут. Взглядом прощаюсь с товарищами. Меня выводят во двор. Там уже стоит грузовик, возле него — одетый Карюкин. Нам приказывают залезть в кузов.

Когда мы тронулись, я увидел в окне Палькова. Навсегда запомнил его прощальный, полный тоски и горечи взгляд. Помахал ему и другим, стоявшим у окна. Мысленно пожелал им удачного побега...

Спустя много лет после войны я случайно встретил Палькова.

Произошло это при таких обстоятельствах. Я ехал к новому месту службы. В Харькове вышел прогуляться на перрон, и тут навстречу мне бросился человек в штатском.

— Володя! Здравствуй! Узнаешь Палькова?

Конечно, я сразу его узнал — такой же плотный крепыш, только в белокурых волосах прибавилось серебра. Мы обнялись, расцеловались.

— А все-таки тогда мы осуществили свой план, — волнуясь, произнес Пальков и подробно рассказал о побеге...

Нас привезли на аэродром прямо к самолету Ю-52, экипаж которого готовился к вылету. Стоял густой туман. Лейтенант поручил пленных охранникам, а сам куда-то ушел. Вскоре, однако, он вернулся с несколькими вооруженными солдатами, экипированными для дальней дороги. К великому удивлению, нас снова посадили в машину и через весь город на большой скорости перевезли на железнодорожный вокзал Днепродзержинска.

— К чему бы это? Что будет дальше? — ломали мы головы. Но найти ответа не могли.

На вокзале лейтенант выбрался из кабины и подошел к дежурному.

"Нах Берлин", — расслышали мы.

Выслушав ответ дежурного, лейтенант скрылся в помещении вокзала. [124]

Мы с Виктором переглянулись: значит, в Берлин? Грустно и тяжко стало на душе.

Нас высадили из машины, подвели к скамейке на перроне. Охранники, разговаривая, прохаживались рядом. Виктор прижался ко мне, я почувствовал, что он дрожит.

— Замерз?

Он посмотрел глазами, полными боли.

— Рана беспокоит...

Я крепче прижал его к себе.

— Ты прыгал когда-нибудь с поезда?

— Когда-то раз пришлось.

— При малейшей возможности будем прыгать.

Мимо проходили люди, спеша на работу. Увидев двух офицеров Красной Армии, они замедляли шаг.

Охранники отгоняли людей, не давали переброситься словом.

Ждать пришлось недолго. Наш сопровождающий прибежал, запыхавшись, с билетами в руках. С ним было несколько гитлеровцев. Они притащили туго набитые большие мешки и тут же навьючили их на нас. Подошел поезд, нам приказали подниматься в вагон.

Вагоны были странные, не похожие на наши: общая длинная подножка, вход в каждое купе отдельно. Мы втащили тяжелые мешки в указанное купе, уложили багаж на верхние полки.

В купе ехали четверо унтер-офицеров. Увидев нас с Карюкиным, они сразу смекнули, что к чему, и потеснились. Охранники пристроились у двери, рядом с нами. Лейтенант быстро переговорил с нашими попутчиками и ушел.

Поезд тронулся. За стеклами замелькали дома, деревья. Унтер-офицеры попытались завязать разговор. Мы дали понять, что не знаем немецкого. Тогда они обратились к охранникам. Те что-то им объяснили, причем один из конвоиров выразительно показал на меня.

В разговоре наших случайных попутчиков то и дело упоминался Берлин. Судя по этому, да еще по нескольким словам, смысл которых был мне знаком, я понял, что нас с Виктором торопятся доставить в Берлин.

Я поглядел на Виктора. Он тоже понял, куда нас везут. Мы еще несколько раз взглянули друг другу в глаза. Как много можно сказать одним только взглядом! Мы с товарищем по несчастью как бы мысленно обменялись [125] мнениями. Да, до Берлина еще далеко, до государственной границы тоже. Значит, есть время что-либо предпринять. Что конкретно? Побег. Но к нему нужно подготовиться. Что значит подготовиться? Хорошенько разобраться в ситуации, войти в доверие к пассажирам, как-то притупить настороженность охранников, если удастся, осмотреть вагон. Я видел, что Виктор понимает мои мысли, а в его глазах читал одобрительные ответы.

Мы еще не знали, как все свершится. Но у нас зрело решение, мы оба были на пути к побегу. Обстоятельства заставляли форсировать события. Мы выехали из Днепродзержинска в девять утра. Днем удрать вряд ли удастся. Значит,* все должно быть продумано и подготовлено к ночи. К той единственной ночи, что остается в нашем распоряжении. На следующие сутки поезд уже помчит нас по чужой территории, там совершить побег будет значительно труднее.

Итак, нельзя было терять ни минуты.

Отдельный выход из купе — это удобно: не придется нестись через весь вагон в тамбур. Благодушные пассажиры — тоже на руку: их настроение невольно действует на охранников.

А какова обстановка в самом вагоне? Кто в соседних купе? Много ли людей едет? Как устроен туалет? Нельзя ли выпрыгнуть через его окно?

Я попросил охранника проводить меня в туалет. Вместе с ним мы прошли узеньким коридорчиком, и я увидел, что вагон до отказа забит фашистскими солдатами и офицерами, едущими в отпуск. В случае тревоги — это немалая сила.

В туалете сразу бросился к окошку с выбитым стеклом. Голову просунул, плечи — не проходят...

Мы с конвоиром вернулись в купе. Садясь на свое место, я взглянул на Виктора. Как он научился все понимать! По глазам увидел, что он словно прочитал мои мысли. Да, нужно искать другой путь.

Опустившись на край полки, я еще раз подумал, как хорошо, что с самого начала сижу по ходу поезда почти у двери. Когда мы впервые оказались в купе, у меня еще не было никакого плана, но что-то подсказало: именно с этого места, не вставая, достану до ручки двери. Надо попробовать, соображал я, вернувшись из туалета, как работает замок, потренироваться в открывании двери. [126]

В юности, когда учился в фабзавуче, мне не раз приходилось прыгать с поезда. Дело в том, что жил я в деревне, километрах в сорока от Смоленска, а поезда на нашем полустанке не останавливались. Я так наловчился спрыгивать на ходу поезда, что мне завидовали товарищи. Взявшись одной рукой за поручень, я взмахивал другой, чтобы придать телу устойчивость, и бросался навстречу земле. И, что интересно, почти всегда удавалось устоять на ногах.

Мог ли я думать, что такие навыки пригодятся в самую тяжелую минуту жизни? Вот почему прыжок не пугал меня.

А как будет с Виктором? Он сидит напротив. Прыгать надо только вдвоем! Вот бы пересадить Виктора к себе. И сделать это так, чтобы не вызвать ни малейших подозрений. Что предпринять? Нас двое, а их шестеро. Надо продемонстрировать гитлеровцам нашу абсолютную благонадежность.

Поезд подходил к большой станции. Наши попутчики приготовились выйти на перрон. Как только поезд остановился, я вскочил, вытянулся по стойке "смирно" и ловким движением открыл дверь купе.

Один из гитлеровцев, седой унтер, с первых минут проявлявший к нам явно доброжелательное внимание, удовлетворенно похлопал меня по плечу.

— Гут, гут, рус офицер!

Я с готовностью закивал, с досадой думая о том, как туго открывается замок двери.

Когда немцы возвратились, я снова услужливо распахнул дверь купе.

Видимо, унтерам явно импонировала моя учтивость.

— Мы, немцы, ценим мужество, — сказал по-русски седой. — Вас везут в Берлин потому, что вы герой. Но вы к тому же еще и культурный человек. У вас хорошие манеры. Разве в России учат хорошим манерам?

— Что же здесь удивительного! Мы строим самое культурное общество в мире.

— Строили, — поправил седой. — Мы разрушим ваше общество...

— А Курская битва?

— Это временная неудача. Вермахт имеет новое оружие. Оно все решит в нашу пользу.

— Исход войны решает не оружие, а люди.

— Чепуха! Русским помогла зима! [127]

— Нет, господин офицер! Мороз не щадит ни русских, ни немцев...

Так, слово за слово, сложился далеко не простой разговор. Я с трудом сдерживался, чтобы не наговорить дерзостей.

А поезд снова замедлил ход, мы подъехали к станции Мироновка. Я опять открыл дверь купе перед гитлеровцами. Это, видимо, окончательно подкупило наших попутчиков. Принявшись за еду, они угостили и нас хлебом, салом, колбасой, минеральной водой.

Я осмелел до того, что рискнул попросить у седого закурить. Он протянул мне сигарету...

На следующей остановке (это была Белая Церковь) я позволил себе сидя открыть дверь перед гитлеровцами. Никто не обратил на это внимания. Я ликовал! Ведь перед прыжком мне скорее всего придется открывать дверь именно в таком положении.

Так начался новый этап "тренировки".

На этот раз седой, раздобрившись, попросил охранников, чтобы и нас выпустили проветриться. Те согласились. Мы с Виктором получили возможность не только подышать чистым воздухом, но и перекинуться словом.

— Постарайся пересесть ко мне, — сумел я шепнуть ему.

Когда мы снова зашли в купе, я невзначай усадил Виктора рядом с собой. Охранники — ни слова.

У нас от радостного волнения перехватило дыхание: мы вместе и рядом с дверью, и только она отделяла нас от желанной свободы.

Простая вагонная дверь, а за ней — совсем иной мир. Поворот ручки — и мы вырвемся из этого ада! Пускай вначале мы попадем на территорию, оккупированную врагом. Но ведь там есть и свои, советские люди. Они не дадут пропасть.

Всего один поворот ручки... Той самой ручки, которую я наловчился легко и безошибочно открывать...

Дальше