Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава тринадцатая.

Время больших надежд

Очнулся. В глазах сильная резь. Что-то холодное касается лица. Открыл глаза, но ничего не увидел — передо мной сплошное белое пятно. «Неужели потерял зрение?» Потом догадался, что лежу в глубоком снегу.

Осторожно пошевелил ногами: сначала одной, потом другой — действуют. Пошевелил правой рукой — тоже все нормально. Левая лежала безжизненной плетью. Осторожно перевернулся на спину и увидел над головой ослепительно яркое голубое небо, залитое лучами солнца.

Прислушался. Справа доносилась отдаленная артиллерийская канонада. Значит, я упал далеко от железной дороги, по которой проходила линия фронта, и меня могут долго не найти свои. Придется выбираться самому. С трудом освободился от парашюта и встал. Снег до пояса. Крепчайший мороз и штиль. Кругом белая равнина, слепящая глаза. Кое-где виднеется редкий низкорослый кустарник. Вдали — лес. Метрах в семидесяти языки пламени лижут мотор моего самолета. С минуты на минуту может произойти взрыв — пламя подбирается к бензобакам. И все-таки я решил добраться до машины и вынуть из лючка лыжи, без которых очень трудно двигаться по снежной целине.

Под ногами, несмотря на сильный мороз, чавкает вода непромерзшего болота. Здесь легко попасть в припорошенную снегом трясину. Последние метры были особенно трудны. Но вот и самолет. Во время посадки правая сторона центроплана, по всей вероятности, зацепилась за торчавший из-под снега пень. Имея достаточный запас скорости, машина резко затормозила. Привязные ремни были отстегнуты, и я вылетел в сугроб. [184]

Хорошо бы установить связь по радио, но аппаратура была повреждена. Эфир молчал. Взяв лыжи, которые были единственной надеждой на спасение, я пошел прочь. Пройдя метров десять, опустился на снег, вынул из обгорелого планшета карту и попытался уточнить свое местонахождение. Это был район в глубине нашей территории, километрах в двадцати от переднего края. Решил взять направление на запад, чтобы выйти на дорогу, которая ведет из Крестцов на юг и снабжает фронт.

Левый унт промок, и нога в нем ощущала неприятную липкую влагу. Чтобы уйти от воды, я начал утаптывать площадку на снегу. Страшно хотелось пить, во рту пересохло, и время от времени я хватал горсть хрустящего снега, чтобы утолить жажду.

Вот площадка готова. Ноги уже не в воде, но левая все равно ощущает неприятную сырость. Разуться? Это требует значительных усилий, так как действует только правая рука, дышать тяжело, а нагибаться трудно. Усевшись на парашют, я кое-как сдернул левый унт и остолбенел: портянка, носок и брючина были залиты кровью. Отжать их не было возможности, и я сунул окровавленную ногу обратно в меховой унт.

Отвернув левый борт кожанки, я увидел, что куски меховой подстежки и шерстяного свитера превратились в окровавленную кашеобразную массу. Очищаясь от этого жуткого месива, нащупал что-то твердое. Сверкнули белым металлом помятые ордена. Теплая липкая жидкость потекла под рубашкой еще сильнее. Теперь я знал, почему не работала левая рука.

Боли не чувствовалось, но дышать было трудно. Глубокий вдох вызывал кашель. Сплюнул — снег в крови. «Видимо, повреждено легкое, — невесело подумал я.— Дела плохи, и никого поблизости нет».

Большой носовой платок затолкал в рану, пытаясь остановить кровотечение. Но платок быстро намок, и тогда я оторвал кусок нижней рубашки и тоже втиснул его в рану. Кровь стала течь медленнее.

Встать на лыжи оказалось делом не таким простым в этих условиях, но все-таки встал и еще раз посмотрел на карту. До предполагаемой дороги, по всей вероятности, километров двадцать пять. Хватит ли сил? Надо торопиться! [185]

Со слезами на глазах в последний раз посмотрел на догоравший самолет и отправился в путь, опираясь правой рукой на палку. Вторую палку, прикрепленную лямкой к левой руке, волочил по снегу.

Пройдя метров двести, остановился и обернулся к машине. Послышались разрывы оставшихся боеприпасов. Вскоре треск прекратился. Прощай, крылатый друг!..

С каждым шагом идти становилось труднее. Хотелось пить. Я взял горсть крупчатого морозного снега, но он не утолил жажды. Через полкилометра снова нагнулся за горстью снега. Неимоверная тяжесть тянула к земле. Однако я знал, что останавливаться нельзя, что первая уступка своей слабости повлечет за собой вторую и третью, а это гибель — упадешь в снег и больше не найдешь в себе сил подняться и продолжать путь.

Я вынул карту и письма Анны из планшета и бросил его.

Но идти стало не легче — ноги словно налиты свинцом, грудь стянута железным обручем. Что у меня еще? Пистолет и та самая горсть ленинградской земли, которую ношу с собой с осени сорок первого года. Оружие, может быть, пригодится. Земля — священна.

Немного отдохнув, я снова двинулся вперед. Шел до изнеможения. Сначала выбросил перчатки, потом в снег полетела полетная карта, — остался лишь маленький квадрат, который был необходим, чтобы выбраться на дорогу. И наконец письма жены. Прости, милая, далекая...

Поляна кончилась. Пошел густой, непролазный кустарник. Лыжи едва продирались сквозь него, ветки больно хлестали лицо. Что же еще осталось в карманах? Правая рука нащупала портсигар с трогательной надписью на внутренней стороне крышки. Из него я угощал папиросами друзей. Сегодня утром — Вадима Лойко и Павла Шевелева. Что ж, они не осудят меня. Портсигар остался лежать на каком-то пеньке.

Солнце скрылось за верхушками кустарника, который перешел в небольшой лес, и все вокруг как-то изменилось. Впереди показалось что-то похожее на жилье. Я рванулся к нему, словно к спасительному причалу. Тепло, люди, помощь... Но это была заброшенная, разрушенная землянка. Что же дальше? Я еще раз ощупал [186] карманы. Маленький кусочек сахару. Как он пригодился сейчас!

И я шел дальше, натыкаясь на стволы, цепляясь палками за кусты. Ноги подкашивались, дыхание вырывалось из груди с тяжелым хрипом. От большой потери крови мучила жажда. Я глотал снег, но пить хотелось еще больше. От крайней усталости закружилась голова, перед глазами поплыли разноцветные круги, силы совсем оставили меня.

Опустился на корни какой-то сосны и сдернул с головы шлемофон... «Отдохну, посижу только одну минуту», — убеждал я себя. Но встать так и не смог. Лишь успел надеть шлемофон. В ушах зазвенели тоненькие колокольчики, небо качнулось в сторону и тут же потухло...

Очнувшись, увидел склоненное надо мной мужское лицо с суровой складкой на лбу. Заметив, что я открыл глаза, он улыбнулся и сказал кому-то:

— Жив... Сильная потеря крови...

Меня приподняли сильные руки и бережно положили на носилки.

Впоследствии я узнал историю моего спасения. Оказывается, за воздушным боем у переднего края наблюдали со станции наведения «Ольха». Как только мой самолет, объятый пламенем, пошел к земле, в этот район послали офицера медслужбы Лелеко и двоих солдат. Идти пришлось долго, и поэтому они нашли остатки сгоревшего самолета только через четыре часа. Затем по лыжне разыскали меня, оказали первую помощь...

— Осторожнее, — услышал я голос фельдшера Лелеко и снова впал в забытье.

Мне чудилось летнее, солнечное утро. Березовая роща на берегу реки. Подернутые росой цветы и копошащиеся в них пчелы... Я медленно раскачиваюсь в гамаке и, скосив глаза, смотрю на Аню. Она стоит рядом в белом платье и пытается подтянуть к себе мой гамак. За ее платье держится Женька. Круглое, как у Ани, лицо, чуть вздернутый носик и такие же большие голубые глаза... А гамак раскачивался все сильнее и сильнее. Я уже не мог остановить его, и в Аниных глазах мелькнул испуг. Что это?.. Почему она плачет? Почему Женька зарывается лицом в подол ее платья?.. [187]

— Нужно поставить носилки на лыжи.

— А может быть, так донесем?

— Нет-нет, надо спешить...

Холодная ладонь коснулась моего лба,

— Он весь горячий. Боюсь, что не успеем. Ставьте на лыжи!

Носилки остановились и опустились вниз. И снова вторая жизнь пошла рядом с той, настоящей. Все сместилось во времени. Я забыл, что нахожусь в ночном лесу — раненый, пробитый насквозь горячими осколками фашистского снаряда. Мне послышалось, будто меня зовут. Рядом стоят кони и мирно жуют сено, сено похрустывает во тьме; пахнет конским потом, овчиной и талым снегом. Где-то поскрипывают телеги, похрустывают торопливые шаги возниц. Обоз остановился в городе, и я лежу в кошевке на соломе, накрывшись с головой теплым отцовским тулупом.

И вдруг через все мое тело словно прошел сильный ток. Второй план отступил, и я снова увидел себя на носилках, скользящих по рыхлому снегу, чьи-то ноги, обутые в серые валенки, густой кустарник и подбитую жестью лыжу.

Я почувствовал едкий запах махорочного дыма и услышал отдаленные голоса. «Свои! Свои!» — торжествуя, запело все внутри, но я не мог разжать губ, глаза тоже застилала молочная мгла. И мне почему-то показалось, что я ослеп. Только что все видел и вдруг — ослеп. Ресницы словно срослись, у меня не было сил открыть их. И тут-то я, кажется, впервые застонал. Носилки остановились, надо мной кто-то склонился и, взяв мою правую руку, стал отсчитывать пульс.

— Ничего, сердце крепкое, — сказал кто-то.

— Кто вы? — разомкнул я спекшиеся губы.

— Свои, свои...

— У меня что-то с глазами? — спросил я. Смутно блеснул за веками белый луч карманного фонарика.

— Сейчас, дорогой, сейчас...

Через несколько секунд что-то мягкое и влажное заскользило по закрытым глазам.

— Брови вырастут новые, густые и красивые. И ресницы тоже, — ласково приговаривал голос. — Обгорели немного, вот и все... [188]

Я с трудом открыл глаза и с радостью увидел склонившегося надо мной человека — того же самого, с суровой складкой на лбу, с расширенными зрачками. Это был Лелеко.

— Как вы себя чувствуете, Николай Федорович? — спросил он.

— Нормально, — сказал я.

— Ну вот и хорошо! — обрадовался мой спаситель. Затем добавил: — А теперь нужно немного выпить. Всего несколько глотков.

Одной рукой Лелеко осторожно приподнял мою голову, а другой поднес к губам маленький металлический стакан.

— Пейте.

Я сделал несколько глотков спирту и обессиленно откинулся на его сильную руку.

— Хорошо, хорошо, — приговаривал Лелеко, глядя на меня, как на больного малыша. — А теперь поедим. Вот та-ак. — И поднес ко рту густо намазанный маслом ломоть душистого черного хлеба.

Солдаты приветливо смотрели на меня и улыбались. Им, наверно, было приятно от мысли, что они все-таки разыскали летчика и теперь стоят и видят, как он оживает у них на глазах.

— Ну, в путь, да побыстрее, — приказал Лелеко, и сам впрягся в лямки, чтобы помочь уставшим товарищам.

Вскоре мы добрались до их радиостанции.

Неподалеку слышались тяжелые орудийные раскаты.

— Леня, помоги-ка! — крикнул Лелеко в темноту. Скрипнула дверь, и передо мной вырос среднего роста плечистый мужчина в гимнастерке.

— Нашли? — обрадованно спросил он.

По крутой лесенке меня внесли в землянку и уложили на нары. Доски были устланы соломой и покрыты сверху брезентом. Коптилка тускло освещала толстые бревенчатые стены и закопченный потолок.

Теплая вода. Белые простыни. Укол. Лелеко еще раз тщательно обработал рану и покачал головой.

— Ближайший госпиталь в Крестцах, — сказал он и вынул карманные часы. — До них километров тридцать, а машина будет только утром. Придется ждать. [189]

Сделав еще один укол, фельдшер предложил мне выпить кружку тонизирующей, как он сказал, жидкости. По вкусу она напоминала крепко заваренный чай, с примесью спирта и чеснока. Я с трудом осилил кружку, но потом почувствовал, как по всему телу разливается приятное тепло. Солдат, которого звали Леней, принес котелок дымящейся картошки с мясными консервами.

— Ешьте, товарищ летчик!

После еды клонило ко сну. Лежа на нарах, я слышал, как выходил и снова входил Лелеко, как он разговаривал вполголоса с Леней. До меня донеслось имя Алексея Борисовича. «Наверное, Панов», — подумал я.

— Предлагают выслать самолет, — сказал Лелеко. — Да разве мы подготовим площадку? Кругом лес, кусты... Я передал, пусть вышлют машину с врачом. На всякий случай, если не придет наша... Да, тяжелое у него ранение. Пожалуй, повреждена плевра... Хорошо бы ему сейчас переливание крови сделать.

Разговор то затихал, то начинался вновь. Люди выходили из землянки и возвращались в нее почти бесшумно. Наконец я уснул или впал в забытье.

В маленьких оконцах уже серело утро, когда Лелеко разбудил меня:

— Николай Федорович, пора завтракать.

Намочив кусок бинта, он обтер мне лицо. Я выпил чаю и неохотно съел ложку макарон. Затем меня одели, запеленали в спальный мешок и на носилках вынесли из землянки. От яркого солнечного света я невольно зажмурился, а когда снова открыл глаза, то увидел под елью грузовую машину с опущенными бортами и нескольких солдат, хлопочущих возле нее.

— Сюда, сюда! — крикнул один из них.

Крепкие руки приподняли носилки и поставили их на толстую подушку из молодых еловых веток, которыми был устлан весь пол в кузове грузовика. Лелеко посадил Леню с шофером, а сам остался рядом со мной.

По тряской дороге проехали километров восемнадцать. Послышался гул встречного грузовика. Хлопнула дверца кабины. Кто-то спросил:

— Далеко ли до переднего края?

— Передний край велик, — ответил Лелеко. — На какой вам нужно участок? [190]

Незнакомец зашуршал бумагой, — видимо, он развернул карту и показывал что-то моим провожатым.

Вот сюда.

— Да это же к нам! — воскликнул фельдшер. — Вы, случаем, не от Панова?

— Так точно, от Панова. Штурман полка капитан Хасан Ибатулин.

— За летчиком?

— Точно, за ним. Где он? Жив?

— У нас в кузове...

Сердце забилось от радости. Дорогие ребята, все-таки отыскали. Хасан Ибатулин вскочил на колесо — и я увидел его расплывшееся в улыбке широкое лицо.

— Ничего, Коля, все будет в порядке, — сказал он, касаясь ладонью моего обожженного лица. — Хочешь шоколаду?

Не дожидаясь ответа, Хасан отломил от плитки кусочек.

— Ешь, дорогой, ешь. Скоро доберемся до Крестцов, в госпиталь. Все будет хорошо, — приговаривал штурман.

Полковая машина развернулась, и мы тронулись дальше...

Когда меня положили на операционный стол, я увидел хирурга — небольшого роста усталого мужчину.

— Ну-ну, посмотрим вашего героя, — сказал он врачу нашего полка, приехавшему вместе с Ибатулиным.

Срочные приготовления. Бинты, лекарства, инструментарий. Я чувствовал тупую боль и постанывал. Видимо, хирург резал ткань вокруг раны. Наконец я услышал, как звякнул, упав на дно тазика, первый осколок.

— Здорово же они тебя, мерзавцы, — приговаривал врач, углубляясь в рану. Осколки один за другим со звоном падали в тазик.

— Так, говоришь, вчера утром? — спросил он стоявшего за его спиной Ивана Федоровича.

— Утром, — подтвердил тот.

— Молодцом, молодцом.

Закончив операцию, хирург выпрямился, тяжело вздохнул. Затем вытер потное лицо и, немного подумав, тихо сказал:

— Видать, в рубашке ты родился, приятель. Еще бы миллиметра два и... [191]

Иван Федорович перебил его:

— Дело не в рубашке, коллега, а вот в этом. — И показал хирургу мой пробитый осколком партийный билет.

— Как это произошло? — удивился врач.

— Вопрос достаточно ясен, — вмешался в их беседу стоявший у двери Хасан Ибатулин. И штурман довольно точно нарисовал картину ранения.

— Спасли ордена и партбилет, — закончил он.

— Да, да, — быстро проговорил хирург, — если бы не было партбилета и орденов, осколки вошли бы глубже, мне не пришлось бы латать легкое и доставать из-под лопатки вот этого солдата с ружьем от Красной Звезды... Надо посмотреть еще завтра, а может быть, и послезавтра. Вы, коллега, конечно, останетесь? — спросил он Ивана Федоровича.

— До завтра останемся, — ответил за врача Ибатулин.

Меня унесли в школьный класс, превращенный в госпитальную палату. Ночь прошла в кошмарном бреду. Друзья были возле меня, подавали пить, вызывали дежурную сестру.

Утром в сопровождении Лени вернулся Лелеко. Он еле держался на ногах от усталости: всю ночь помогал вывозить со станции раненых, тушить пожары и восстанавливать железнодорожные пути.

— Пришли попрощаться, — сказал Лелеко с доброй улыбкой. — Рады, что операция прошла благополучно. Верим, все будет хорошо.

В этот день хирург снова занимался моей раной. Когда закончил, удовлетворенно произнес:

— Ну, соколик, теперь будешь жить сто лет!

Видимо, он окончательно убедился в том, что опасность миновала. Однако и на этот раз рану не зашили, а стянули металлическими скобками.

Из операционной меня унесли в другую, более светлую и чистую палату. Положили на мягкую койку с белыми простынями и пышными подушками. Прощаясь после обхода с Иваном Федоровичем и Хасаном, врач сказал:

— Вот немного подлечим Кузнецова и отправим в тыл. Там его быстро поставят на ноги. [192]

— А мы хотели забрать его домой, — возразил Ибатулин.

— То есть как это — домой?! — удивился врач.

— К себе в часть, — пояснил Хасан. — У нас там есть лазарет, врачи, ну... и все прочее.

— Вот именно «прочее»! — возмутился хирург. — Да вы думаете, что говорите?! У него большая грудная мышца разорвана. Ему специалисты нужны, длительное лечение. А вы хотите человека оставить без руки!

Ибатулин смутился. Он не стал настаивать, но, видимо, остался при своем мнении. Я же, слушая Хасана, только радовался: уж очень не хотелось расставаться с родным полком.

Ибатулин и полковой врач тепло попрощались со мной.

— Выздоравливай побыстрее, — шепнул мне Хасан. — А уж мы с Алексеем Борисовичем что-нибудь придумаем.

Проснувшись на другое утро, я почувствовал себя значительно лучше, чем накануне, и решил написать домой письмо. Мало ли что могла подумать Анна!

Подозвал сестру и попросил у нее карандаш и бумагу.

— Вам же двигаться нельзя, — улыбнулась девушка. У нее были усталые, но ласковые глаза. — Вы продиктуйте, а я сама напишу, хорошо?

Она присела на угол кровати и, согнувшись над тумбочкой, написала мое послание. Конечно, это было не совсем то, что я хотел. Аня все равно будет тревожиться, увидев незнакомый почерк. Но другого выхода не было. «Через недельку, — подумал я, — мне полегчает, и тогда напишу сам».

В палате, где я лежал, подобрались хорошие ребята. И это скрашивало будни госпитальной жизни. Те, что поправлялись и уже могли ходить, ухаживали за тяжелоранеными. Обслуживающего персонала в госпитале не хватало, и это все прекрасно понимали.

Рядом со мной лежал мужчина лет тридцати. У него была в гипсе рука. Мы разговорились, чем он занимался до войны. Оказалось, что он музыкант, пианист и не раз бывал в Ленинграде. Мы часто мысленно путешествовали по городу, вспоминали знакомые места. Он увлекался, с восторгом рассказывал об Эрмитаже, о картинах [193] и о художниках, которых, хорошо знал. Но, случалось, вдруг замолкал среди беседы и долго лежал, уставившись в потолок.

— Что с вами? — как-то спросил я его. Он грустно улыбнулся.

— Странное дело. Ведь у меня всей кисти нет. А я только что почувствовал, как двигаются мои пальцы. Словно скользят по клавишам...

Это был очень мужественный человек. Я хорошо понимал, как ему трудно. Всю жизнь он мечтал стать музыкантом, и все рухнуло сразу: взрыв мины, вспышка, операционный стол — и вот он уже без руки.

— Я знал одного слепого художника, — горячо прошептал он.

— И рисовал? — удивился я.

— Вы в этом сомневаетесь? Конечно, поверить в такое трудно. Но тем не менее это факт, — сказал он убежденно. — Вот увидите, я еще буду играть.

Я искренно верил, что пианист добьется своего, что я еще приду на его концерт где-нибудь в зале Московской консерватории — после войны, после нашей победы...

Пока я лежал в госпитале, разные люди прошли через нашу палату. Были стойкие, такие, как мой сосед-музыкант, были и послабее, но им всегда приходили на выручку товарищи, старались поддержать, вселить веру в свои силы.

В полку меня не забывали. Ибатулин регулярно навещал наш госпиталь. Однажды он привез мне долгожданные письма от жены и родителей. Аня еще не получила моего первого письма, написанного под диктовку медсестрой. Она где-то разыскала газету, в которой писалось про бой 26 декабря. Была там и моя фамилия. Я чувствовал, как ей трудно. Читал и видел между строк ее грустные глаза. Каково ей там одной? Чего ведь только не передумаешь, когда нет весточки от любимого человека. Война!

Хасан по одному только взгляду понял мою просьбу. Оказывается, у него все уже было наготове — и бумага, и карандаш, и планшет.

— Сам-то справишься? — спросил он.

— Думаю, что справлюсь, — сказал я и вынул руку из-под [194] одеяла.

Пальцы уже отвыкли держать карандаш — почерк был неловкий и ломкий. Я с трудом вывел несколько слов:

«Дорогая моя! Самое страшное позади. Я уверен, что снова буду летать».

Позже я узнал, что Аня очень волновалась за меня. Лишь после моей коротенькой записки, нацарапанной на хасановском планшете, она немного успокоилась.

Отец был сдержаннее, но и в его письме чувствовалась большая тревога. Он справлялся о моем здоровье, интересовался моими боевыми делами и посылал приветы от всех родных и знакомых.

Порадовала меня весточка от Павла Шевелева. Настоящий друг, и в тяжелой боевой обстановке он нашел время черкнуть мне несколько бодрых и очень теплых слов.

— Не забывают, не забывают тебя товарищи, — улыбнулся Ибатулин, видя, как просветлело мое лицо.

Потом он рассказал историю того воздушного боя, который привел меня на эту койку.

— Наши сбили в тот день пять самолетов противника. Один был подбит и едва унес ноги. Но и мы потеряли двух летчиков и четыре боевые машины... Не вернулся с задания Коля Головков. Никто не видел, что с ним произошло. А пять дней тому назад Вася Добровольский схватился на лобовых с «фоккером».

— Добровольский?! — я не верил своим ушам.

— Журавский говорит, что видел своими глазами, — подтвердил Ибатулин. — Оба самолета посыпались вниз. Ты ведь знаешь, какой Вася напористый. А тут фриц, видимо, попал тоже из упрямых. Правда, в последний момент «фоккер» пытался отвернуть, но было уже поздно...

Я никак не мог представить себе, что вернусь в полк и никогда больше не увижу Добровольского. Нашего Васю — весельчака и оптимиста. И Колю Головкова — скромного человека, настоящего друга. Не хотелось верить — ерунда, ерунда все это! Но грустные глаза Ибатулина не могли лгать. Они были красноречивее слов. Они говорили о большем — о том, что и самому Хасану не просто далась эта утрата.

— А твой ведомый Миша Галдобин жив, выпрыгнул с парашютом и попал к партизанам. На днях приедет в часть, — порадовал меня штурман полка.

Затем он спросил, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь. [195]

Я сказал, что мне ничего не надо — кормят нас хорошо и у меня только одно желание: поскорее вернуться в строй.

— Это мы поможем тебе сделать,— деловито сказал Ибатулин. — Ты только сообщи, когда тебе разрешат вставать.

Он дотронулся рукой до моего плеча и вышел. Я долго еще был под впечатлением его рассказа. Снова всплыли подробности того страшного боя.

Ночью мне снилось, что я лечу на горящем самолете к земле. Языки пламени пожирают крылья, лижут фонарь, врываются в кабину и обжигают лицо. Я пытаюсь закрыться от них, откидываю назад фонарь и бросаюсь с парашютом вниз — в чернильную бездну. Парашют не раскрывается. Бездна растет и ширится, охватывает полгоризонта. Я не вижу земли и не знаю, когда придет роковая секунда. Она уже близко, я чувствую это. Горячий воздух захватывает дыхание — и вот он, долгожданный рывок...

Проснулся от страшного напряжения, весь в поту. Тускло светится в высоком прямоугольнике окна звездная ночь.

— Вам трудно? — спросил меня шепотом сосед-музыкант.

— Ничего...

Но было все-таки очень трудно.

Встать с постели мне разрешили только на десятый день. Сначала чувствовал сильную слабость, ходил осторожно, боясь упасть. Но силы быстро восстанавливались— молодой организм брал свое.

Однажды, когда я в своей разодранной снарядом кожанке, унтах и шлемофоне прогуливался по заснеженной дорожке, над госпиталем появился воздушный тихоход. Он сделал два круга и красиво пошел на посадку. Чувствовалось, что за штурвалом опытный летчик. Мне почему-то вспомнились слова Алексея Борисовича: «Какой бы ни был простой самолет, к нему надо относиться со всей серьезностью и на «вы». Тогда будете летать сто лет».

До аэродрома было рукой подать — не более километра, и я решил дойти до него, надеясь, что прилетел [196] кто-нибудь из однополчан. Я не ошибся: По-2 пилотировал Хасан Ибатулин. Заметив меня, он издали помахал рукой.

— Э, да ты совсем здоров! — произнес он, оглядывая меня со всех сторон,

А я не мог оторвать взгляда от взлетной полосы, где после разбега уходили в небо самолеты. Приятно и так знакомо гудели двигатели.

Беседуя, мы незаметно подошли к машине, на которой только что прилетел Хасан, и остановились у ее крыла. Я постучал пальцами по туго натянутым расчалкам, погладил отполированную воздухом обшивку.

— Пока мотор не остыл, надо лететь, — неожиданно сказал Ибатулин как о чем-то уже давно решенном. Я не сразу понял его.

— Вместе?

Хасан кивнул.

Ибатулин помог мне забраться в заднюю кабину, привязал ремнями. По-2, подпрыгивая на небольших неровностях, пробежал по аэродрому и через минуту повис над лесом, со всех сторон подступившим к городку. Внизу виднелась шоссейная дорога, по которой в сторону фронта непрерывным потоком двигались люди и техника. «Да, это не сорок первый, — подумал с радостью. — Такая силища!»

Необыкновенное чувство охватило меня в воздухе: я снова обрел крылья.

Внизу показались знакомые ориентиры. Слева от дороги, близ Валдая, проплыло большое озеро, посередине которого виднелся заросший густым лесом остров с притаившимся в глубине его белоснежным монастырем. Мелькнула тригонометрическая вышка, что в пяти километрах от нашего аэродрома.

Сердце тревожно забилось, когда под крылом побежала прямая как стрела укатанная белая полоса. Самолет плавно коснулся лыжами снежного наста и зарулил на одну из ближайших стоянок. К нам со всех сторон бежали люди. Впереди всех Володя Мусатов, мой механик.

Выбравшись с помощью друзей из кабины, я увидел Алексея Борисовича Панова, а чуть позади него улыбающихся Павла Шевелева и Вадима Лойко. Все крепко обнимали, целовали. [197]

Но радость моя была недолгой. Я снова попал на больничную койку. Утешало лишь то, что товарищи были рядом.

Я не чувствовал себя здесь лишним, ненужным человеком, был в курсе полковых дел. Ребята со всеми подробностями рассказывали мне о проведенных боях, обращались за советом.

Мой лечащий врач, капитан Леонид Васильевич Баскаков, не возражал против таких посещений. Он считал, что они поднимают бодрость духа, а это не менее важно, чем лекарства.

Рана на груди заживала сравнительно быстро. Хуже было с рукой. Она вызывала серьезные опасения.

Заметив мое беспокойство, Баскаков успокоил:

— Ничего страшного, подождем, пока окончательно заживет рана, и займемся лечебной гимнастикой. Она делает чудеса. Будет и левая работать ничуть не хуже правой. Так что не вешать носа! Верно, Тамара? — обратился он к медсестре, умной, симпатичной девушке, ставшей впоследствии его женой.

Леонид Васильевич умел убеждать всем своим видом, голосом, взглядом, жестами. Он был человек волевой и решительный. Чувствовалось, что на него можно положиться, что ему можно верить. И я верил.

Исключительную заботу обо мне проявил замполит полка А. Ф. Горшков и секретарь партийной организации нашей эскадрильи И. С. Бойцов. Однажды Иван Семенович Бойцов пришел принимать взносы и, принес пробитый осколком и залитый кровью мой партийный билет.

— Скоро заменим, Николай, а пока сделаем отметку в этом, — сказал секретарь.

Я взял партбилет и ласково провел пальцами по мягкой тепловатой корочке. Он спас мне жизнь, задержав на несколько миллиметров губительный кусок металла, поэтому дорог был вдвойне.

— Скучаешь? — спросил Бойцов.

— Конечно. Хотя здесь совсем не то, что в Крестцах, но очень хочется в воздух, Иван Семенович.

— Еще успеешь, — заверил секретарь. — Надо основательно подлечиться.

Он просидел у меня почти до самого вечера, рассказывал полковые и фронтовые новости. [198]

Говорил Иван Семенович неторопливо, негромко, но слова его западали в душу. Мне почему-то всегда казалось, что он прирожденный политработник.

— Отличился у нас тут без тебя лейтенант Н., — продолжал делиться со мной парторг полковыми новостями. Он назвал фамилию летчика, но мне не хотелось бы раскрывать ее читателям. — За две недели сбил четыре самолета.

— Четыре? Молодец! — обрадовался я.

Редко кому за короткий срок удается добиться таких успехов. Но по выражению лица Ивана Семеновича чувствовалось, что он чем-то недоволен и не склонен разделять мой восторг.

— Молодец-то молодец, да одно плохо, — растягивая слова, сказал он, — потерял двух своих ведомых. Ребята неохотно идут к нему в напарники. Воюет он как-то странно, говорят они, да и ведет себя так же. На первый взгляд кажется общительным, веселым парнем. Но только на первый взгляд. На самом деле он, мягко говоря, индивидуалист.

— Как это понимать?

— Очень просто. Общительность у него показная. В бою он тоже сам по себе... А ведь воюет вроде хорошо, техникой владеет блестяще, смел, находчив. Да и четыре сбитых самолета о чем-нибудь говорят... А все-таки тревожно на душе, неспокойно.

Есть в авиации неписаный закон — ведомый защищает ведущего, не дает противнику возможности атаковать его сзади. А так как неприятель чаще всего атакует именно с задней полусферы, то первым под его удар попадает, естественно, ведомый. Стало быть, ведущий тоже обязан защищать своего ведомого, все время помнить о нем, не подставлять его под удар. Лейтенант Н. забывал об этом. Он вспоминал о своем напарнике только тогда, когда самому становилось трудно.

— Нет у Н. чувства локтя, — немного помолчав, продолжал Бойцов. — Для него самое главное — сбить фашистский самолет. Любой ценой. Вот почему теряет он доверие товарищей.

Чувствовалось, что парторг много думает о неправильном поведении этого летчика, ищет возможность помочь ему, вернуть в [199] коллектив.

Под конец Бойцов порадовал хорошим известием:

— Нашу дивизию представили к гвардейскому званию. По этому случаю в полк собирался прилететь главнокомандующий ВВС Александр Александрович Новиков.

Утром однополчане встретили главкома и сопровождающих его лиц. Гости посетили и лазарет. Первым вошел генерал Новиков — сравнительно молодой человек среднего роста, плотного сложения, в кожаном реглане и фетровых бурках. За ним следовали командующий воздушной армией Ф. П. Полынин, командир дивизии, начальник особого отдела и Алексей Борисович Панов.

Главком поздравил меня с представлением к званию Героя Советского Союза и пожелал скорейшего выздоровления.

— Поправляйтесь быстрее, — сказал он, — и возвращайтесь в строй. А то, не ровен час, запоздаете...

Сердце радостно забилось. Я понял — впереди большие дела.

* * *

...Весна тем временем вступала в свои права. С южной стороны солнце уже так припекало соломенные крыши, что они начали оттаивать. Робкая капель становилась все веселее; местами, на самом солнцепеке, появились маленькие проталины.

За три месяца наступательных боев на Северном Кавказе наши войска освободили Чечено-Ингушетию, Северную Осетию, Кабардино-Балкарию, большую часть Ростовской области, Ставропольский край и основную часть Краснодарского края. Развернулись наступательные операции и на Верхнем Дону. Разгромив здесь отборные вражеские части, Красная Армия вышла к границам Украины, освободила значительную территорию на левом берегу Северного Донца, а также часть Донбасса. Превосходство в воздухе теперь явно было на нашей стороне.

Вскоре часть перебазировалась на новый аэродром, поближе к линии фронта, потому что горючего на обратный полет после выполнения боевого задания едва хватало.

Наш полк стал называться 67-м гвардейским истребительным авиационным полком, а дивизия — 5-й гвардейской. [200]

С приходом весны летной работы становилось все больше: день увеличивался — увеличивалось и количество боевых вылетов. Пребывание в лазарете стало совсем нестерпимым. Яркое солнце заливало нашу палату, частая капель стучала под окнами, а на пригорках из-под стаявшего снега и прошлогодних листьев пробивалась молодая зелень.

В один из таких дней ко мне пришли ребята, улетавшие в Красноярск за новыми самолетами. Среди них были Павел Шевелев и Вадим Лойко. Палата сразу наполнилась веселыми голосами, смехом — словно кусочек солнечного дня ворвался в распахнутую дверь. Я тоже старался шутить, хотя, признаться, мне было совсем невесело.

После отъезда товарищей в лазарете стало еще тоскливее. Я буквально не находил себе места. Комдив решил отправить меня на отдых в армейский санаторий, расположенный неподалеку от Вышнего Волочка.

Рука моя быстро пошла на поправку. Я уже мог шевелить пальцами и даже слегка сгибал ее в локте. После санатория мне предоставили месячный отпуск.

И вот я уже в Москве, проездом в Сибирь. Как непохожа столица на предвоенную Москву! Многие улицы перегорожены противотанковыми ежами, у домов мешки с песком, окна затемнены. Но настроение у москвичей бодрое. Бесперебойно работают фабрики и заводы. У репродукторов то и дело останавливаются люди, жаждущие услышать очередную фронтовую сводку.

Чтобы попасть в Пименовку, где проживали эвакуированные из Ленинграда семьи летчиков, мне предстояло сначала добраться до областного города Кургана, а оттуда километров тридцать пять в сторону.

...Деревенька была небольшая, приютилась она в низине, на берегу маленькой речушки. У одного из домов на невысоком плетне сидела девочка в красном платьице.

Увидев меня, она соскочила с плетня и с криком «Летчик приехал!» бросилась бежать по улице. Так я и не успел спросить ее ни о чем. Красное платьице уже мелькало на другом конце деревни.

Вскоре меня окружили женщины. В глазах у каждой стоял немой вопрос: «Как там, на фронте?»

Разговаривая с ними, я все время смотрел по сторонам, [201] ища Анну. И вдруг вдали действительно увидел ее... Она бежала с гумна, раскрасневшаяся, взволнованная.

— Аня!

Жена прижалась ко мне и долго не могла оторваться. На своих губах я чувствовал ее слезы.

Дома нас ждал сильно подросший и изменившийся Женька.

— Папа, а ты много фашистов сбил? — спрашивал он, сидя у меня на коленях.

— Бывало, сынок, что и сбивал.

Аня, глядя на нас, всхлипывала от счастья. А Женька недоуменно поглядывал на нее и, наверное, думал: «Вот ведь какие они непонятные, эти взрослые — когда ни папы, ни хлеба не было, мама не плакала, а теперь все есть, а она плачет».

Эти дни в далекой Пименовке надолго врезались в память. Близкой мне стала затерянная в лесах деревушка, трудовые люди ее и необъятные сибирские дали. Запомнилась беседа с Андреем Степановичем Дерябиным — секретарем обкома, умным, душевным, самоотверженным человеком, и поездка с ним на один из близлежащих заводов. В цехах работали в основном женщины и подростки, но работали они самозабвенно, мужественно...

Месяц пролетел незаметно. Наступила пора расставания. Аня решила проводить меня до Москвы. Мы мало говорили в дороге, не давала покоя мысль о близкой разлуке.

В Свердловске купил газету. На первой странице был напечатан Указ Президиума Верховного Совета СССР о присвоении звания Героя Советского Союза. Машинально прочитал довольно длинный список и вдруг увидел свою фамилию. Перечитал еще раз. Все совпадало, ошибки быть не могло. Мы с Аней скромно отпраздновали это событие, а в Москве я простился с ней и в тот же день выехал в район Курска, где базировался наш полк.

Первый, кого я встретил, еще не доехав до места назначения, недалеко от города Данков, был Вадим Борисович Лойко. Он уже стал помощником командира полка по воздушно-стрелковой службе. Мы несказанно обрадовались, [202] долго говорили, вспоминали друзей и однополчан, мечтали о нашей победе.

Еще два дня назад под Данковом был аэродром нашей части, а теперь здесь осталось всего лишь несколько самолетов, остальные улетели на новую площадку под Курск, на аэродром Фатеж.

По всему было видно: назревают большие события.

Вадим Борисович предложил мне сделать несколько вылетов на учебно-тренировочном самолете.

— На новом аэродроме такой возможности, может, и не представится, — сказал он.

Я с радостью согласился, понимая, что это необходимо: большой перерыв давал себя знать, да и в тактике ведения боя многое изменилось.

Мы наскоро позавтракали и, прихватив шлемофоны, направились к стоявшему поодаль самолету. Часа через полтора я уже окончательно обжился в кабине.

— Можно взлетать, — кивнул Лойко.

Я глубоко вздохнул и не без волнения дослал вперед сектор газа. Двухместный Як-7 вздрогнул и легко побежал по укатанной грунтовой взлетной полосе. Еще несколько минут — и вот мы уже на заданной высоте.

— Приступать? — спрашиваю я.

— Давай!

Так же было когда-то в Каче — еще тогда, когда я был зеленым, необстрелянным юнцом. С трепетно бьющимся сердцем, старательно, как ученик, выполняю одну за другой фигуры пилотажа. И действительно, Вадим остался доволен, даже похвалил меня после приземления:

— Молодец. Думал, что у тебя получится хуже. Устал?

— Немного, — признался я, вытирая вспотевший лоб.

— Это пройдет. А сейчас отдохни, пока заправят самолет. После заправки слетаем еще раз. Не возражаешь?

Второй полет прошел, на мой взгляд, чище, чем первый. Во время захода на посадку я увидел в стороне на большой высоте идущую на юго-восток группу фашистских бомбардировщиков в сопровождении истребителей.

— Сейчас их встретят, — сказал Вадим по переговорному устройству. [203]

После посадки мы еще долго стояли и смотрели в небо. Но бомбардировщики так и не вернулись. Видимо, прошли другим маршрутом или были сбиты.

Мы сели на траву и подробно проанализировали мой полет. Вадим сделал несколько интересных замечаний, кое-что заметил и я сам.

— А теперь, — сказал Лойко, — бери боевой самолет, лети самостоятельно.

— Так-то сразу?

— Справишься, — успокоил Вадим. — Будь только осмотрительнее.

Мы подошли к машине. Техник доложил, что к полету все готово. Проверив материальную часть, я сел в кабину, закрыл фонарь и осмотрелся. Все знакомо и понятно до мельчайших деталей: тумблеры, рычаги, кнопки, стрелки указателей. Запустил двигатель и через несколько секунд уже был в воздухе.

Сделав один полет в зону и два по кругу, я зарулил на стоянку. Вадим подошел ко мне и удовлетворенно сказал:

— На сегодня хватит. А что касается дальнейших планов, то я представляю себе все вот как. Завтра-послезавтра полетаем на воздушный бой. Тебе это крайне необходимо после большого перерыва. А потом уже сможешь понемногу вместе с летчиками ходить на задания. Изучишь повадки неприятеля, новое в его тактике. Словом, будешь втягиваться.

Мы вернулись в землянку. Вадим предложил мне лечь на койку и немного отдохнуть. Сам сел верхом на стул и, Дымя трубкой, продолжал говорить о подвигах коммунистов и комсомольцев, посвящать меня в специфику ведения воздушного боя на этом участке фронта.

— Ты, конечно, еще ничего не слышал о том, как здесь отличился Володя Елисеев. Возвращаясь с задания, наши летчики на подходе к Курску встретили восемнадцать вражеских бомбардировщиков под прикрытием истребителей. Вступили в бой, применив новый способ борьбы с «юнкерсами». Наши были выше фашистов. Чтобы легче удерживать самолет на пикировании, Володя подал команду «Выкрутить триммеры». Истребители, как на полигоне, пара за парой почти отвесно понеслись вниз. Маневр этот поставил в очень затруднительное положение стрелков вражеских бомбардировщиков. [204] Стрелять приходилось чуть ли не вертикально вверх. А это представляет определенные трудности. В то же время неподвижные огневые точки, расположенные вдоль оси бомбардировщиков, при этом молчали.

Немцы надеялись подловить наших летчиков на выходе из атаки, но этого не произошло. Ребята на огромной скорости пронзили строй бомбардировщиков сверху. После атаки группы лейтенанта Левко, повторившей маневр Елисеева, два «юнкерса» загорелись и рухнули в лес. Однако остальные продолжали лететь, сохраняя строй. Тогда Елисеев обрушил весь огонь на флагмана и поджег его. Остальные фашисты дрогнули и бросились в разные стороны, накрывая бомбами свои войска.

— А как же вражеская группа прикрытия? — поинтересовался я.

— Ее связали боем летчики группы А. Б. Панова: Латышев, Новичков (в начале 1944 года ему было присвоено звание Героя Советского Союза), Федорчук, Калабин и Алексеев. Так что ей было не до «юнкерсов». — Лойко немного помолчал и добавил: — Правда, были и у нас потери. Подбили и машину Панова. Сам он перетянул линию фронта, посадил самолет на фюзеляж и по радио продолжал руководить боем. Иван Колабин сбил в этой схватке на встречных «фоккера». Немцы ушли на свой аэродром без трех бомбардировщиков и одного истребителя.

Времени у нас было много, и Вадим Борисович Лойко обрисовал мне, в меру своей осведомленности, обстановку в районе Курской дуги:

— Немцы сосредоточивают здесь мощный авиационный кулак, стягивают лучшие авиационные соединения и части. Кстати, имей в виду, что у них появились модернизированные бомбардировщики «Хейнкель-111», двухмоторные штурмовики «Хеншель-129», новые истребители «Фокке-Вульф-190А».

— А наши силы? — спросил я. — Неужели у нас меньше авиации, чем у них?

Вадим пожал плечами и улыбнулся:

— Таким, как мы, Коля, сие не положено знать. Правда, я встречался с летчиками не только из 16-й воздушной армии, но и из 2-й, 17-й, а также из АДД. Кроме того, отсюда недалеко резервный Степной фронт, в распоряжении которого имеются соединения 5-й воздушной [205] армии. Как видишь, силища внушительная. А что там еще в резерве — знает лишь Ставка Верховного Главнокомандования. Впрочем, давай-ка послушаем радиосводку.

Я включил в сеть штепсель репродуктора. Диктор говорил об успехах наших войск на Кубани, северо-восточнее Новороссийска, севернее Чугуева, западнее Ростова-на-Дону, на Ленинградском и Волховском фронтах.

— О Курске, Орле и Белгороде ни слова, — заметил Вадим. — И это вполне понятно. Идет подготовка к решающей битве. Наши воздушные разведчики летают в тыл врага днем и ночью, вскрывают места сосредоточения и состав его ударных группировок, базирования авиации, характер оборонительных укреплений, опорные пункты, расположение артиллерийских позиций и резервов, а также систему ПВО. АДД тоже не спит: выполняет задачу по срыву железнодорожных перевозок противника... Так что, Коля, скоро загудит, заполыхает земля Курская и Орловская, и не будет, — Вадим стукнул кулаком по спинке стула, — не будет на ней спасения пришельцам!

Мы еще долго говорили в этот вечер о предстоящих боях, о товарищах, с которыми не страшны никакие испытания, мечтали о нашей победе.

А через несколько дней, проверив мою летную подготовку, капитан Лойко дал мне «добро» на вылет к Курску.

Грандиозные события, о которых речь пойдет во второй части книги, были уже не за горами.

Содержание