Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

VI. Служба минским губернатором. Первое на меня покушение. Всеобщая железнодорожная забастовка. Манифест 17 октября 1905 года. Вооруженное столкновение с демонстрантами на Минском вокзале. Вызов в Петербург. Свидание с только что ушедшим министром внутренних дел А. Г. Булыгиным. Знакомство с новым министром внутренних дел П. Н. Дурново. Свидание с министром юстиции С. С. Манухиным. Возвращение в Минск

После этих событий мне пришлось пробыть в Курске не долго, так как летом я был назначен минским губернатором.

В Минскую губернию я прибыл при крайне неблагоприятных обстоятельствах. В течение предшествовавшей моему приезду зимы там происходили серьезные беспорядки и уличные демонстрации, в которых принимали участие воспитанники учебных заведений. Губернатор граф Мусин-Пушкин не только не справился с этими демонстрациями, но был вовлечен в одну из них, причем манифестанты, во время шествия, воспользовались красной подкладкой его форменного пальто, как революционной эмблемой. Губернская администрация и полиция были распущены до крайности, и я вынужден был на первых же порах удалить от должности правителя канцелярии и полицеймейстера.

Через несколько дней после моего прибытия, выйдя на балкон, я увидел разносчиков газет, бегавших по улицам с отпечатанными на розовой бумаге телеграммами, что, как мне еще раньше объяснили, служило в Минске сигналом к забастовкам и уличным демонстрациям. Магазины стали поспешно закрываться, а на улицах собираться толпы манифестантов. Эти демонстрации в течение дня рассеивались полицией, причем, к счастью, никаких столкновений [48] не происходило. В 4 часа дня на Губернаторской улице собралась большая толпа, которая уже не пожелала подчиниться требованиям полиции разойтись и смяла наряд городовых. Тогда я приказал вызвать казаков 2-го Донского полка. Ввиду происходивших все время в Минске беспорядков, командующий войсками Виленского военного округа усилил Минский гарнизон, в составе одного резервного полка пехоты и артиллерийской бригады, сотней казаков и двумя эскадронами драгун. В течение всей моей административной службы я был врагом применения пехоты для подавления беспорядков, так как прекрасно знал, что при современном состоянии оружия столкновение толпы с пехотными частями неизбежно влекло за собой значительные человеческие жертвы, а потому прибегал всегда в таких случаях к кавалерии. Вызванные и на этот раз казаки пытались рассеять толпу, не употребляя оружия даже и тогда, когда из толпы были произведены выстрелы, ранившие одного казака и одну лошадь. Казаки только оцепили часть демонстрантов, во главе которых были зачинщики манифестации, и направили задержанных в тюрьму. Я тотчас же подъехал в тюремный замок и объявил доставленным туда манифестантам, что арестовываю их на основании изданного мной обязательного постановления о воспрещении всякого рода уличных сборищ и сопротивления полиции и войскам. Большинство задержанных принадлежало к революционной партии «бунда». При возвращении домой я видел, что на улицах было полное спокойствие, и в душе порадовался, что день этот прошел сравнительно благополучно. Дома меня ждала экстренная работа, так как только что перед тем была получена телеграмма о частичной мобилизации.

Мой кабинет был расположен в первом этаже. В приемной, рядом с ним, собрались вызванные мной для срочной работы чиновники, а в подъезде было несколько человек драгун. Не успел я сесть за свой письменный стол, как раздался взрыв — зазвенели стекла и в доме потухло электричество. Впотьмах я бросился по внутренней лестнице наверх, чтобы успокоить мою жену. Она и прислуга встретили меня с зажженными свечами, и мы все вместе по главной лестнице спустились на первый этаж. Освещенное нами помещение подъезда и приемной комнаты представляло ужасную картину: на полу лежали стонавшие от ран городовые, драгуны и чиновники. К счастью, убитых не было, но ранения были очень тяжелые. Взрывом разбило на мелкие части окна в приемной, подъезде [49] и расположенной над приемной во втором этаже гостиной. Этими осколками и были изранены находившиеся в этих помещениях лица, причем у одного драгуна было извлечено в больнице 28 мелких кусков стекла. В моем кабинете окна уцелели и только лопнуло одно стекло. Перед домом была найдена окровавленная шапочка велосипедиста, который, очевидно, и бросил эту бомбу. Виновный разыскан не был.

Дальнейшая жизнь в Минске протекала довольно спокойно, хотя частичные забастовки на политической почве и продолжались. Находившиеся в Минске кавалерийские части были заменены второочередным полком казаков Кубанского войска. По прибытии полка в город я пригласил однажды всех казачьих офицеров к обеду. Когда мы садились за стол, я обратил внимание на один пустой прибор и сделал замечание прислуге. Услышав это, командующий полком войсковой старшина сказал мне, что тут — их вина, так как к обеду не явился внезапно заболевший полковой адъютант. Я выразил сожаление и затем забыл об этом инциденте. На следующее утро полицеймейстер доложил мне при рапорте, что казачий офицер, о болезни которого накануне был разговор, ночью скончался, и вынос тела для погребения из военного госпиталя назначен в 4 часа дня. Несмотря на неурочность времени похорон, я не расспрашивал полицеймейстера о ее причинах, так как при рапорте обсуждались серьезные вопросы, и только сказал, что буду присутствовать при погребении. Когда в 4 часа я подъехал к военному госпиталю, то у здания стояла в конном строю полусотня казаков с хором трубачей, а у подъезда собрались командующий полком и все офицеры. На мой вопрос, где находилось тело покойного, мне указали на расположенный рядом с главным зданием одноэтажный деревянный барак. Я стал подниматься по ступенькам крыльца барака, как полицеймейстер, быстро подойдя ко мне, просил внутрь не входить, так как офицер умер от сыпного тифа. Я возразил, что об этом нужно было доложить своевременно, а что в настоящую минуту я сыпного тифа не испугаюсь и буду присутствовать при отпевании. Моему примеру последовали все офицеры, и мы подошли к запаянному металлическому гробу. После краткой литии гроб был поставлен на катафалк, и процессия направилась к кладбищу, причем я всю дорогу шел пешком за траурной колесницей. Тело было опущено в могилу, и я уже собирался уехать, когда командующий полком обратился ко мне с заявлением, что общество [50] офицеров и казаки очень тронуты моим вниманием к их покойному товарищу, а потому просят меня разрешить им выполнить старый казачий обычай. Не понимая хорошо, в чем дело, я конечно, на это согласился. К моему удивлению, я увидел перед воротами кладбища не только указанную выше полусотню, но весь полк в полном составе, который, в силу упомянутого командующим полком обычая, окружил мою коляску и сопровождал меня до квартиры.

Наступил октябрь месяц. Все железнодорожные линии Минского узла, как, впрочем, и всей России, забастовали. 16 октября городской голова сообщил мне, что прекратили работы служащие водопровода и ожидается забастовка персонала электрической станции. Я тотчас же отправился в эти учреждения и заменил забастовавших рабочих вызванными солдатами, благодаря чему рабочие просили разрешения встать вновь на работу и водопровод, и электрическая станция начали действовать совершенно правильно, причем функционирование этих учреждений уже не прекращалось в последующее время. С электрической станции я проехал на вокзал, где уже в течение нескольких дней стоял в карауле батальон резервного пехотного полка для охраны зданий и мастерских. Мне доложили, что никаких эксцессов со стороны железнодорожных служащих не было. Когда я проходил через зал 1-го класса, ко мне подошел один из контролеров службы сборов Жаба и обратился с просьбой разрешить собрание железнодорожных служащих. Я ответил, что ничего против этого иметь не буду, если такое ходатайство будет предъявлено мне со стороны начальника дороги.

«А вы разве не получали никаких указаний из Петербурга?» — спросил меня неожиданно Жаба и на мой отрицательный ответ заметил: «Ну, не сегодня-завтра получите».

Я не придал в то время этому разговору особого значения и только через несколько дней понял, что революционные партии заботились гораздо больше об осведомлении своих провинциальных товарищей о положении дел, чем министерство внутренних дел — губернаторов.

Вечером начальник дороги и повторил мне просьбу, с которой обращался Жаба, и я разрешил собрание в 9 часов утра на следующий день под личной ответственностью управляющего. Утром 18 октября последний заезжал ко мне еще раз, спрашивая, не изменил ли я своего решения, причем в разговоре упомянул о каком-то манифесте, [51] на что я не обратил особого внимания. Только потом, при рапорте полицеймейстера я задал ему вопрос, о каком манифесте идут разговоры? Полицеймейстер ответил, что он только что хотел мне об этом доложить, и объяснил, что в аптеке Венгерова выставлен будто бы высочайший манифест о конституции. В это время в мой кабинет вошел вице-губернатор и, крайне взволнованный, показал мне Манифест 17 октября, отпечатанный в частной типографии, спрашивая меня, не надлежит ли его распубликовать в законном порядке? Я ответил, что ему должен быть известен этот порядок обнародования высочайших манифестов; что никакого манифеста я не получал, а равно и не имел до сего времени каких бы то ни было указаний по этому поводу от министра, посему мы опубликуем его, когда получим официальным порядком. В дальнейшем разговоре я высказал свое опасение, как бы появление манифеста частным образом не вызвало среди населения опасного недоумения, особенно ввиду царившего в последние дни тревожного настроения, и подтвердил полицеймейстеру в точности держаться порядка, выработанного перед этим в особом совещании под моим председательством, на случай волнений. Этим порядком предусматривалась, между прочим, немедленная присылка ко мне конных вестовых на случай перерыва телефона. Наконец я получил высочайший Манифест 17 октября от министра внутренних дел, приказал затем вице-губернатору приступить к немедленному его обнародованию, а полицеймейстеру — доносить мне без замедления о всяком движении в городе.

Столь несвоевременная рассылка манифеста, которая, вероятно, имела место не только по отношению ко мне, но и по отношению к другим губернаторам, повлекла за собой неизмеримые, вредные для всей России последствия. Если принять во внимание, что самый текст манифеста заключал в себе лишь обещания будущих законов, необходимо было о содержании его заранее поставить в известность губернаторов, преподав им определенные указания об общей и единообразной деятельности местных властей при разрешении, по опубликовании манифеста, вытекающих из него практических вопросов. В равной мере неопределенен был и высочайше утвержденный доклад графа Витте, так как он далеко не содержал в себе необходимой с точки зрения правильно понимаемой государственной власти точности и твердости. Произошло нечто невообразимое: в каждой губернии манифест истолковывали и [52] применяли по-своему, что одно представляло уже большую опасность при стремлении антиправительственных партий толковать манифест в самом широком смысле. Отсюда — смута в умах народа, разразившаяся эксцессами и чуть-чуть не доведшая Россию до революции, если бы ее не остановил твердой рукой вновь назначенный тогда министром внутренних дел П. Н. Дурново.

Около полудня мне донесли, что толпа с красными флагами — эмблемой анархии, недопускаемой даже республиканскими правительствами, с надписями «Долой самодержавие» двигается к губернаторскому дому. Вскоре она запрудила всю площадь, я вышел на балкон, и один из руководителей манифестации обратился ко мне с ходатайством принять депутацию, которая представит мне пожелания «свободного» народа. Я обратился к толпе, и поздравив граждан с великой милостью Государя, высказал убеждение, что народ сумеет в такой торжественный день сохранить порядок. Одновременно я просил депутацию войти в мою квартиру.

Революционная пресса обвиняла меня в том, что депутация была встречена в подъезде дома казаками, которых я вызвал. Обвинение, в основе которого лежит недоразумение, а вернее — преднамеренное искажение истины. Дело в том, что с момента вступления в Минск кавалерии, казармы которой были расположены в большом отдалении от центра, а во дворе губернаторского дома находились прекрасное помещение и конюшни, дежурная кавалерийская часть занимала это помещение. Встревоженные криками толпы, казаки выбежали в подъезд дома по собственной инициативе.

Депутация вошла в зал и обратилась ко мне не с просьбой, а предъявила ряд требований, в числе коих было требование о немедленном освобождении всех политических и административных арестантов и о выводе из гор. Минска казаков. Я ответил, что, во-первых, манифест заключает в себе волю Государя об издании законов, гарантирующих Его подданным некоторые свободы, и что до издания таковых я должен руководствоваться законами существующими, придерживаясь в своей деятельности общего, преисполненного милости к народу, характера манифеста. Во-вторых, казачий полк расквартирован в Минске по распоряжению военного начальства, и я не имею ни власти, ни права изменить это распоряжение, что засим, арестованные по политическим делам находятся в ведении следственной власти и прокурорского надзора, от [53] которых и зависит решение вопроса об их освобождении, и, что, наконец, ввиду торжественности настоящего дня, я освобождаю от ареста содержавшихся по моим обязательным постановлениям. Последнее распоряжение я тут же приказал привести в исполнение, а затем обратился к депутации с просьбой удержать своим влиянием толпу народа от всяких беспорядков. В ответ на такую просьбу я неожиданно получил совершенно дикое возражение: не думайте, сказал один из депутатов, что войска по вашему приказанию будут стрелять в народ. На это я должен был заметить, что стрелять я ни в кого не собираюсь, но что беспорядков в городе допустить не могу.

С губернаторской площади толпа направилась к тюрьме. Начальник военного караула предупредил ее, что он не имеет права подпустить ее к караулу ближе 50 шагов и что если манифестанты не подчинятся его законному требованию, он откроет огонь. Такое спокойное, но твердое заявление остановило толпу, которая, дождавшись у тюрьмы последовавшего через несколько минут освобождения административно-арестованных, приветствовала их громкими криками и направилась вместе с ними к Минскому вокзалу.

Здание вокзала охранялось, как я уже говорил, в течение нескольких дней военным караулом, а потому мне не представлялось совершенно надобности вызвать войска. Часть караула была расположена на железнодорожном мосту и дамбе, доминирующих с двух сторон над площадью. Начальником караула был командир батальона, который оказался или малодушным или незнакомым со своими обязанностями офицером и не предупредил демонстрантов о недопустимости близко подходить к караулу. Последними в нескольких шагах перед фронтом был поставлен стол, с которого ораторы начали произносить противоправительственные речи, позволяя себе оскорбительные для Государя Императора выражения. Кто-то вырвал из рук начальника караула шашку и нацепил на нее красный флаг, а толпа стала отнимать у неподвижно стоявшего караула ружья. Этого солдаты не стерпели и без команды открыли беспорядочный ружейный огонь, к которому присоединились услышавшие выстрелы своих товарищей, стоявшие на мосту и дамбе части караула. Такой беспорядочной стрельбой объясняется значительное количество человеческих жертв убитыми и ранеными. Через несколько минут площадь опустела: толпа бросилась бежать, захватив, однако, всех убитых и раненых, что составляет [54] отличительную черту всяких массовых беспорядков, если в них принимают участие в большинстве евреи.

Я находился в это время в своей квартире, не отходя от телефона, так как приказал немедленно мне докладывать обо всем, происходившем в городе. Начальник жандармского полицейского управления Либаво-Роменской железной дороги, генерал-майор Вильдеман фон Клопман передал мне по телефону, что толпа манифестантов подходит к вокзалу и вырывает у солдат ружья, и спросил моих указаний, как ему поступать? Я ответил, что если толпа переходит к насилиям, он должен передать начальство над вокзалом и прилегающей к нему местностью военной власти и что я тотчас же приеду на место. Прошло не более двух минут, так что моя коляска, стоявшая запряженной, не успела подъехать к крыльцу, как генерал Вильдеман доложил мне, что войска стреляли, толпа разбежалась и площадь пуста.

При таких условиях мне не было надобности ехать к вокзалу и оставлять губернаторский дом, откуда по телефону ежеминутно могла быть необходимость в моих распоряжениях, и я приказал полицеймейстеру собрать врачей и организовать медицинскую помощь, которая прибыла на место, где уже не было ни одного убитого и раненого.

Прекрасно понимая значение происшедшего и предвидя, что несчастное это событие вновь вызовет усиленные инсинуации на меня со стороны революционеров, я просил начальника гарнизона генерал-лейтенанта Ильинского немедленно поручить военному следователю производство следствия о действиях войск, которые были при исполнении служебных обязанностей, а потому подлежали ведению военного суда. По приказанию начальника гарнизона военный следователь, полковник Фишер, отправился тотчас на вокзал.

Этого законного распоряжения мне никогда не мог простить минский прокурор Бибиков, которого я знал еще по своей службе в прокурорском надзоре. Его сразу обуяло стремление к крайнему либерализму, охватившее в эти печальные дни многих чиновников, и то, что, прибыв на вокзал, он застал уже там военного следователя и таким образом был лишен возможности проявить свой новоявленный либерализм, побудило его обрушиться своими обвинениями на администрацию.

Я не говорю уже о том, что события этого дня подействовали так сильно на его здоровье, что он заболел нервным [55] психозом и должен был оставить службу и отправиться лечиться. Овладевшее им чувство он счел долгом высказать мне, приехав для этой цели с вокзала в крайне возбужденном состоянии, и мне стоило значительных усилий его немного успокоить.

Тяжелый день утомил и мои нервы, так что я почти всю ночь не ложился спать. В первом часу ночи прокурор Бибиков по телефону просил меня принять его секретаря по экстренному делу, на что я ответил, что несмотря на позднее время с готовностью приму его или его товарища, беседу же с секретарем считаю излишней. Через два часа ко мне приехал старший товарищ прокурора и, видимо сконфуженный, передал мне бумагу своего начальника, к которой, вопреки всем законам и обычаям, последний счел нужным приложить сургучную казенную печать. В этой бумаге прокурор уведомлял меня, что события на Минском вокзале взволновали город, а потому, во избежание последствий, он, считая, что административная власть потеряла всякий авторитет, для успокоения населения, просил передать вверенную мне власть в руки судебного ведомства. Я передал приехавшему товарищу прокурора, мой письменный ответ, что я назначен губернатором высочайшим указом правительствующему сенату, а потому не считаю себя вправе не исполнять возложенных на меня обязанностей.

На другой или третий день я получил от министра внутренних дел по телеграфу приказание сдать должность вице-губернатору и немедленно выехать в С.-Петербург.

Оказалось, что депутация минских горожан, в числе которых был и городской голова, обратилась к графу Витте с жалобой на мои действия. Я предполагаю, что события были изложены в столь искаженном виде, что граф Витте, высказав депутации, что я — невозможный губернатор, просил министра внутренних дел вызвать меня.

Через день я выехал в С.-Петербург — это был первый, отправленный после забастовки поезд, и я с большими трудностями, частью в товарном вагоне, частью в вагоне 3-го класса — доехал до столицы.

Утром в день приезда доложил по телефону о своем прибытии министру внутренних дел и получил приказание явиться к нему в 4 часа дня. А. Г. Булыгин встретил меня очень любезно и на мой вопрос о причинах вызова ответил: «Я тут ни при чем — это желание графа Витте, к тому же я уже больше не министр. Поезжайте к управляющему министерством внутренних дел П. Н. Дурново». [56]

Через час входил я в кабинет П. Н. Дурново. «Что вы здесь делаете? Ваше место в губернии» — такими словами встретил меня новый министр. А когда я доложил ему, что я вызван в С.-Петербург и причина вызова мне неизвестна, причем А. Г. Булыгин передал мне, что это желание председателя Совета Министров, П. Н. Дурново, пожимая плечами, сказал: «Черт знает, что такое! Я ничего не понимаю — может быть, об этом что-нибудь знает генерал Трепов»,— бывший в то время товарищем министра внутренних дел. Он тотчас же соединился по телефону с генералом Треповым, жившим в том же доме, и просил его немедленно меня принять. Я поднялся наверх и при встрече не узнал генерала Трепова: лицо его сильно осунулось, глаза ввалились и он имел крайне утомленный вид.

«Граф Витте,— сказал мне Д. Ф. Трепов,— требует вашей отставки. Я нахожу вас совершенно правым и никогда под ней не подпишусь».

На другой день я получил приказание явиться к министру юстиции и доложить ему о минских событиях, так как по словам П. Н. Дурново, С. С. Манухин получил по этому поводу какое-то весьма странное донесение от прокурора Минского окружного суда Бибикова.

Я знал С. С. Манухина по своей предыдущей прокурорской службе, когда он занимал должность директора I департамента министерства юстиции. С. С. Манухин был выдающийся юрист, безукоризненно порядочный человек, крайне отзывчивый и в высшей степени любезный. Его считали либералом, но нельзя было не соглашаться с его либерализмом, присущим многим судебным деятелям и выражавшимся в преклонении перед судебными уставами и всеми реформами Императора Александра II, строгом соблюдении законов и искреннем стремлении к добру, а тем менее ставить это ему в вину. Такие люди как С. С. Манухин, при непоколебимости своих убеждений, были безусловно чужды какой бы то ни было оппозиционности правительству. Я ни одной минуты не сомневался, что встречу с его стороны справедливую оценку бывших в Минске событий.

Действительно, когда на его вопрос, что же там произошло, я ответил, что прошу его на основании моего доклада, если он таковой найдет нужным, ознакомиться с содержанием имевшегося у меня документа и представил министру указанную выше бумагу прокурора Бибикова с казенной печатью. Внимательно прочитав бумагу, [57] С. С. Манухин сказал: «Да, ведь это — акт сумасшедшего! Ваш дальнейший доклад излишен. Я отправлю Бибикова лечиться за границу». На этом разговор наш кончился, как и окончились мои петербургские «объяснения», не разрешившие мне причин, по которым я был вызван в столицу.

П. Н. Дурново задержал меня в С.-Петербурге еще несколько дней и при отправлении в Минск напутствовал общими указаниями придерживаться в моей деятельности духа Манифеста 17 октября.

VII. Почтово-телеграфная забастовка. Второе покушение на меня 14 февраля 1906 года. Покушение на полицеймейстера и убийство помощника полицеймейстера. Вторичный вызов в Петербург. Знакомство с гр. Витте. Мое дело в правительствующем сенате и представление по этому поводу Государю Императору. Еврейский и польский вопросы. Предупреждение еврейского погрома. Просьба об увольнении от должности минского губернатора. Окончательный отъезд в Петербург

Я вернулся в Минск в момент почтовой забастовки. Настроение было крайне напряженное, между тем местное чиновничество, для которого вопрос о перемене губернатора даже и в то смутное время стоял на первом плане, было уверено, что я в Минск губернатором не вернусь, а прокурор Бибиков, уезжая, открыто заявил собравшимся на проводы его лицам, что он привезет меня из С.-Петербурга в тюрьму.

Как громом поразило либеральствовавших чиновников мое возвращение, и они не поскупились на выражения мне преданности, столь неожиданно вспыхнувшей в их сердцах.

На другой день ко мне явилось двое из начальников отдельных частей в виц-мундирных фраках — пиджаки исчезли. Первый — председатель казенной палаты Ястрембский — рассыпался в удивлении к проявленной мной твердости, а второй — управляющий акцизными сборами Дьяков заявил, что он сделал распоряжение, чтобы подведомственные ему чиновники выписывали и читали газету «Свет». Я не могу не отметить эти курьезные на первый взгляд эпизоды, так как они доказывают, насколько неустойчивы были часто местные высшие чины, на которых власти в серьезных случаях приходилось опираться. Кадетствующее чиновничество считало нравственно допустимым получать от правительства содержание и одновременно проявлять по отношению к нему оппозицию.

Через несколько дней из С.-Петербурга стали поступать определенные телеграммы: не допускать никаких нарушений порядка и немедленно покончить с почтовой забастовкой, предложив нежелающим приступить к работе [59] или подать в отставку, и очистить находившиеся в их распоряжении казенные квартиры. Твердость приказаний произвела немедленное действие: забастовка прекратилась и ни о каких публичных антиправительственных выступлениях не было и речи.

Не прекратилась только подпольная работа революционных организаций. Под экипаж ехавшего ко мне с рапортом полицеймейстера была брошена бомба, которая, к счастью, не разорвалась, а через несколько дней я был поражен входом ко мне в кабинет без доклада помощника полицеймейстера, который, остановившись на пороге, произнес только одну фразу: «Ваше превосходительство, в меня стреляли, и я ранен». Так как он моментально исчез, то я, обеспокоенный происшедшим, вызвал по телефону полицеймейстера, от которого и узнал, что его помощник ранен несколькими пулями в спину и прямо от меня проехал в больницу, где тотчас же подвергся операции. Оказалось, что одна из пуль попала ему в почки, и через несколько часов несчастный скончался.

14 января 1906 года в меня была брошена вторая бомба. Я присутствовал в Соборе на заупокойном богослужении по начальнику дивизии; по окончании отпевания я вместе с другими должностными лицами вынес и стал устанавливать на погребальную колесницу гроб усопшего. За мной стоял с крестом в руках Минский архиепископ, преосвященный Михаил, окруженный духовенством. Я почувствовал легкий удар в голову и, думая, что с крыши собора свалился комок снега, так как в это время была оттепель, не обратил на это никакого внимания. Через несколько секунд ко мне подбежал взволнованный правитель канцелярии губернатора со словами: «Ваше превосходительство! Бомба!» Я посмотрел вниз и увидел лежавший у моих ног четырехугольный сверток в серой бумаге. Полицеймейстер просил меня сесть в экипаж и ехать домой, что я и исполнил. Несколько минут спустя он явился ко мне на квартиру и доложил, что тотчас же после моего отъезда какая-то женщина произвела несколько выстрелов из браунинга, причем прострелила ему воротник мундира и воротник пальто чиновника особых поручений. К счастью, оба эти выстрела не причинили этим лицам никакого вреда.

Одновременно мне сообщили, что весь казачий полк, без офицеров, узнав о покушении на мою жизнь, скачет в город, чтобы расправиться с революционерами. Попытки офицеров удержать людей не достигли результатов, и [59] только когда я послал им навстречу командира дежурной части, хорунжего Обухова, приказав ему передать от моего имени казакам, чтобы они возвратились в казармы и не нарушали порядка, полк тотчас же исполнил мое требование. Таким образом, внимание, оказанное мной умершему казачьему офицеру присутствием на похоронах, несмотря на его смерть от заразной болезни, оказало громадную услугу всем жителям города, предотвратив неизбежную возможность всяких эксцессов.

Преступник, бросивший в меня бомбу, оказался Пулиховым, а стрелявшая из браунинга женщина — дочерью начальника артиллерии IV армейского корпуса Измаилович. Оба были арестованы.

При расследовании выяснилось, что Пулихов бросил бомбу вверх в расчете, что она упадет на землю и разорвется, но она краем оцарапала мне голову, а затем по рукаву вышитого золотом придворного мундира тихо скатилась к моим ногам. В 4 часа дня, за неимением специалистов по разряжению бомб, она была положена в устроенный среди площади, между Губернаторским домом и собором, костер. Взрыв был так силен, что в прилегавших к площади зданиях были выбиты все стекла.

Через несколько дней оба преступника были судимы в военном суде и приговорены к смертной казни, несмотря на то, что я указывал председателю военного суда о нежелательности применения такого наказания, так как совершенное Пулиховым и Измаилович деяние являлось лишь покушением на преступление. Командующий войсками Виленского военного округа заменил для Измаилович, смертную казнь каторжными работами, а в отношении Пулихова приговор суда утвердил.

Ввиду всех этих событий и непрекращавшегося в Минске революционного движения, министр внутренних дел вторично вызвал меня в С.-Петербург для доклада, чему я был очень рад, так как в скором времени в правительствующем сенате должны были быть заслушаны мои объяснения по поводу событий 18 октября.

При свидании с П. Н. Дурново, последний сказал мне, что меня желает видеть председатель Совета Министров, граф Витте. «Вы найдете у него сочувствие вашим взглядам по еврейскому вопросу, хотя я совершенно несогласен с вашим представлением генералу Трепову о необходимости еврейского равноправия»,— сказал мне П. Н. Дурново. Я ответил, что после отзыва графа Витте обо мне минской депутации я не желал бы ехать к нему [60]

как бы частным образом и буду у него только в том случае, если получу на это приказание своего министра. «В таком случае — я вам приказываю»,— с улыбкой возразил П. Н. Дурново.

На другой день я был у графа Витте и впервые познакомился с этим государственным деятелем.

Несомненно, что граф Витте был большим знатоком железнодорожного хозяйства и тарифного дела. Его считали крупным финансистом, а обстоятельства выдвинули его на пост главы правительства. Мне кажется, что на этом поприще граф Витте далеко не оправдал возлагавшихся на него надежд. Прекрасно понимая финансовое дело и оказав России громадные услуги по увеличению государственных доходов для покрытия неотложных нужд развивавшегося государственного хозяйства, он, несмотря на свой выдающийся ум по предшествовавшей службе, был дилетантом в вопросах внутренней политики, так как не обладал необходимой для этого подготовкой. Все его мероприятия в области государственного управления, при самых добрых намерениях, не принесли практической пользы.

Он был создателем фабричной инспекции, в расчете, что этот институт должен урегулировать принимавший острые формы рабочий вопрос. По его мысли, фабричные инспектора должны быть посредниками между хозяевами и рабочими. На практике, часть из этих инспекторов стала на сторону фабрикантов и сразу потеряла всякий авторитет в рабочей среде; другая — подделываясь к рабочим, занялась едва ли не революционной пропагандой. Ни те, ни другие не поняли своей задачи, не поняли и того, что русский человек очень быстро разбирается в лицах, поставленных правительством, ценит справедливость и никогда не относится с уважением к начальству, с ним заигрывающему.

Также мало достигли цели и сельскохозяйственные комитеты, так как либеральная часть общественных деятелей увидела в них нечто вроде парламента.

Мне пришлось принимать участие в одном из таких комитетов, в качестве курского вице-губернатора, и лично убедиться в справедливости изложенного мной мнения. Накануне открытия заседаний вождь левых партий, на частном совещании, внушил своим сотоварищам мысль, что раз комитету никаких законодательных прав не предоставлено, созванные члены должны в определенной мотивированной форме совершенно отказаться от работы. В [61]

начале заседания он просил разрешения губернатора, как председателя, сделать заявление и высказал указанную выше мысль, добавив, что под этим заявлением подписались все присутствовавшие, в том числе представители столь сильного в Курской губернии консервативного направления. Возражений не последовало, и комитету грозил полный крах. Губернатор растерялся и обратился ко мне за поддержкой. Тогда я попросил предоставить мне слово, выяснил значение комитетов и возлагаемую на них правительством надежду и закончил свое обращение к собранию указанием на то, что правительство ожидает от местных деятелей помощи в столь серьезном вопросе, а потому немыслимо в ней отказывать в деле, имеющем громадное значение для крестьянского населения, под предлогом, что власть желает знать мнение общественных деятелей только в этом отношении и не в той форме, какая была бы желательна для некоторых из членов комитета.

Эти мои простые, но искренние слова вызвали неожиданный результат: один из уездных предводителей дворянства, князь Касаткин-Ростовский, пользовавшийся всеобщим уважением, безукоризненно честный и прямой человек, заявил, что накануне их всех ввели в заблуждение и что он считает недопустимым, после сделанного мной разъяснения, отказаться от участия в обсуждении вопроса. Комитет единогласно одобрил мнение князя Касаткина-Ростовского, и оставшийся одиноким, вождь либералов, которого не поддержали даже его единомышленники, оставил зал заседания.

Я считаю, что таким же дилетантизмом и плохим знанием русской действительности страдает Манифест 17 октября в силу своей редакции. Несомненно, что его нельзя было обнародовать, не выработав детально тех законов, обещания которых он содержит, так как в такой форме манифест не мог вызвать сомнений, результатом чего была смута 1905 года. Не внес необходимой ясности и высочайше утвержденный доклад графа Витте, комментировавший манифест, носивший теоретический характер и не содержавший в себе реальных жизненных указаний.

Граф Витте встретил меня в высшей степени любезно, заявив о своем удовольствии познакомиться со мной.

«Вас, вероятно, удивило мое непременное желание вас видеть, о чем я говорил П. Н. Дурново. Я хотел перед вами извиниться за мой отзыв о вас. Ознакомившись с делом, я нахожу, что правительство обязано вам только [62]

благодарностью: вы предупредили в Минской губернии всякие эксцессы»,— с такими словами обратился ко мне председатель Совета Министров.

В дальнейшем разговоре граф Витте остановился на затронутом мной в письме на имя генерала Трепова вопросе об еврейском равноправии.

«Ведь не можем же мы утопить всех евреев в Черном море! и раз они составляют часть населения Российской Империи и принадлежат к числу русских подданных, — всякие ограничения, не достигающие никакого практического результата, только вредны, вызывая раздражение против власти со стороны целого народа, умного, талантливого и сильного своим экономическим положением. Но я все-таки думаю, что привести предложенную Вам меру не удастся»,— таково было суждение графа Витте.

Это пребывание в С.-Петербурге ознаменовалось для меня благополучным окончанием моего дела в правительствующем сенате и беседой с Государем Императором, о которой я уже упоминал.

Уезжая из столицы, я просил П. Н. Дурново, ввиду тяжелого, пережитого мной в Минске времени перевести меня в другую губернию, наметив Нижегородскую. Министр обещал, что мое желание будет удовлетворено, так как в скором времени в Нижнем Новгороде действительно предполагалась вакансия губернатора.

Дальнейшее пребывание в Минске никакими особенными событиями не ознаменовалось. Я могу сказать, что в Минской губернии не было разгромлено ни одно имение, порядок более не нарушался, а грозивший в мае еврейский погром был предотвращен.

Еврейские погромы являются только известной частью общего вопроса о положении еврейства в России. На практике я только в Минской губернии стал с ним лицом к лицу, как стал близко к другому вопросу — польскому и тесно с ним связанному вопросу — католическому.

Прослужив всю жизнь в центральной России, я имел только общее понятие об этих вопросах, но знакомство мое ограничивалось сообщениями прессы и толками в обществе. Мне не приходилось над ними серьезно задумываться, а, главное, на практике самому принимать участие в их разрешении. В Минске я встретился с действительной жизнью.

С первых же дней вступления в должность Минского губернатора, ко мне обращались сотни лиц по вопросу о праве жительства. [63]

Хотя Минская губерния находилась в так называемой черте оседлости, но общие ограничения в праве жительства затрагивали многих, проживавших в губернии евреев, которые по тем или иным делам должны были выезжать, а тем более проживать вне этой черты. Особенно тяжело было положение родителей, сыновья которых поступали в высшие учебные заведения или иные специальные училища. Зачастую родители имели право проживать в столицах, каковым правом, однако, дети их не пользовались. Понимая вызываемые таким положением затруднения, я сам не мог прийти просителям на помощь и мне приходилось обращаться с ходатайствами к с.-петербургскому и московскому градоначальникам и местным губернаторам, прося о снисхождении и допустимых по закону льготах.

Мне было непонятно, чем объясняется выделение особой черты оседлости, выехать за пределы которой при помощи различных ухищрений, все-таки удавалось, не говоря уже о том, что по самому закону вне черты еврейской оседлости могли проживать лица еврейского происхождения, из которых многие принадлежали к наиболее опасному элементу.

В тесной связи стояло воспрещение евреям жительства в сельских местностях даже в упомянутой черте оседлости. Практика и тут нашла обход. В Минской и подобных ей губерниях возникли так называемые местечки, количество которых было очень значительно. Так как в них еврейское население было крайне скучено и евреи права приобретения земли не имели, то оно для поддержки своего существования захватывало в свои руки торговлю и промыслы, что вызывало раздражение нееврейской части населения, мало способного по своему характеру к экономической борьбе с евреями. Одновременно указанные условия проживания евреев в черте оседлости и в упомянутых выше местечках вызывали уже среди них озлобление к правительству. Если к этому прибавить другие ограничения, в том числе затруднения при поступлении еврейской молодежи в учебные заведения, не только высшие, но даже и средние, то естественно, что она легко примыкала к антиправительственным партиям, чем и объясняется развитие в этих местностях еврейской революционной партии «бунд», сыгравшей значительную роль как в волнениях 1905 года, так равно и в самой Российской революции. Более состоятельная и благоразумная часть еврейства не принимала участия в этом движении, но была не в силах удержать свою молодежь и искоренить в себе [64]

чувство раздражения против ограничительных мероприятий правительства. Кроме недовольства, вызываемого среди евреев, мероприятия правительства имели и иную дурную сторону, развращая администрацию, в руках которой были сосредоточены еврейские дела, и поддерживая среди местного населения вражду против евреев. В этой последней кроется, по моему мнению, одна из главных причин еврейских погромов, в которых этим и ограничивается «участие» правительства.

Легенда об организации правительством погромов, о чем до революции так кричала левая пресса, что не представлялось никакой возможности опровергать это в обществе, после революции должна была бы совершенно пасть. На Московском совещании в августе 1917 года председатель чрезвычайной следственной комиссии с кафедры заявил, что комиссией разрабатываются и вскоре будут представлены документы департамента полиции об организации еврейских погромов правительством. Увидеть эти документы никому не пришлось, — причина: полное их отсутствие, а следовательно, заявление председателя комиссии было заведомо ложное.

Что касается до воспитанной в населении вражды против евреев, то я не могу не привести несколько характерных случаев.

Вскоре после моего приезда в Минск ко мне поздно вечером явилась депутация наиболее почетных евреев с просьбой принять их, несмотря на неурочное время, и, когда я исполнил их желание, обратилась с следующим заявлением. Минское городское управление, состоявшее преимущественно из поляков, решило расширить одну из улиц, прилегавших к еврейскому кладбищу. Раввин просил городского голову приостановить эти работы, так как по законам иудейской религии кости погребенных должны были быть перенесены в другое место при соблюдении известных обрядов, что, однако, вызвало со стороны г. Воловича полный отказ. Я приказал приостановить работы и возобновить их только тогда, когда мне будет доложено, что все религиозные требования евреев выполнены.

Еще более характерным, хотя не лишенным некоторого комизма, случаем является недоразумение, возникшее у некоторых представителей местного населения в Киеве с евреями.

Когда после Полтавских торжеств Государь Император должен был проезжать через Киев, на вокзале был назначен прием должностных лиц и представителей [65] общественных организаций, в числе которых были и члены еврейской общины. Я приехал в Киев за полтора часа до прибытия Государя Императора. На платформе уже собрались все, имевшие представиться, лица. Выйдя из вагона, я остановился у группы чинов судебного ведомства. Через несколько минут ко мне подошел крайне взволнованный киевский генерал-губернатор, генерал-адъютант Трепов.

«По церемониалу представители еврейской общины должны были быть представлены последними — им приходится стоять на крайнем конце платформы. Представители правых организаций требуют от меня, чтобы я поставил их в другом месте, так как Государь Император, по выходе из вагона, издали их прямо увидит. Я не намерен менять церемониала и очень прошу вас в этом мне помочь»,— с такими словами обратился ко мне Ф. Ф. Трепов.

Вслед за ним ко мне подошел сотрудник газеты «Киевлянин» А. И. Савенко, который был тогда еще крайне правым и под этим флагом прошел впоследствии в члены Государственной Думы, сделавшись затем, перед революцией, одним из видных членов прогрессивного блока. Он обратился ко мне с жалобой на действия генерал-губернатора, о которых последний мне только что говорил и просил моего распоряжения убрать евреев. Я категорически отклонил эту просьбу, находя ее неосновательной.

Ознакомившись на практике с положением еврейского вопроса, я пришел к убеждению, что политика правительства в этом отношении нецелесообразна и влечет за собой только отрицательные результаты, о чем сделал официальное представление бывшему в то время товарищем министра внутренних дел, заведовавшему полицией генералу Д. Ф. Трепову, настаивая на необходимости равноправия для евреев.

Это самое письмо и послужило темой моей беседы с графом Витте, о которой я уже упоминал.

Равным образом вызывали мое недоумение, при ознакомлении на практике, отношения правительства к польскому и, следовательно, католическому вопросам.

Нельзя не заметить, что ограничения в этом направлении не всегда опирались на существовавшие законы. Было принято руководствоваться циркулярами бывшего виленского генерал-губернатора графа Муравьева, хотя в мое время Минская губерния уже не входила в район этого генерал-губернаторства. Прежде всего в своих распоряжениях правительство исходило из неправильного положения, [66] что все лица римско-католического вероисповедания — поляки, тогда как среди католиков была масса белорусов, ничего общего с поляками не имевших и даже враждовавших с ними. Поэтому, например, запрещение католических крестных ходов по улицам города вызывало раздражение и среди той части населения, которую никак нельзя было заподозрить в антирусском, а тем более противоправительственном направлении. Запрещалось, по-видимому, на том же основании открытие католических школ, что имело последствием отправление белорусской молодежи в специально учрежденные для этого католические школы в Австрии, где, конечно, молодежь не получала воспитания в духе любви к России.

Нельзя сказать, чтобы указанные выше ограничения проводились систематически, но усиление и ослабление их всегда зависело от воззрений лиц, стоявших во главе центрального управления министерства внутренних дел и даже от взглядов местных губернаторов.

Так, в Минске я получил предписание закрыть один из костелов, пришедший в ветхость, о чем воспоследовало высочайшее повеление за четверть века до моего назначения. Это распоряжение едва не повлекло за собой вооруженного столкновения и только тактичное содействие местного католического декана Михалкевича, всегда симпатично относившегося к русским, а в особенности к представителям власти, предотвратило возможность человеческих жертв. Это был выдающийся, умный человек, глубоко религиозный и пользовавшийся огромным влиянием на свою паству.

Второй такой же случай касался так называемых бандерий, состоявших в том, что католического епископа сопровождала при его объездах епархии толпа местных жителей в национальных костюмах верхом. Со стороны центральной власти последовало запрещение подобных эскортов, причем до сих пор я не могу себе уяснить его причин, так что не пожелавший подчиниться этому запрещению Виленский католический епископ барон Ропп вынужден был оставить кафедру. Обыкновенно Минск не был резиденцией епископа, так как последний состоял митрополитом всех католических церквей России и жил в С.-Петербурге. В мое время этот пост занимал кардинал граф Шембек, по происхождению венгерец, который после моего назначения минским губернатором приехал в Минск на продолжительное время. Мое знакомство с епископом, очень умным и светским человеком, [67] надо отнести к числу приятных, поэтому я почувствовал себя в очень неловком положении, получив из С.-Петербурга категорическое приказание не допускать во вверенной мне губернии бандерий. Не исполнить приказания я не мог, но мне не хотелось вызывать этим какого-либо конфликта с графом, тем более для меня нежелательного, что я отрицательно относился к этому распоряжению. К моему удовольствию, мне это удалось. Граф Шембек посетил меня накануне своего отъезда по епархии. В разговоре я мимоходом спросил его, что такое бандерий, и, получив разъяснение, сейчас же перешел к другим темам, чтобы не подчеркивать своего внимания к этому вопросу. Прощаясь с епископом, я высказал опасение, чтобы он не подвергся в переживаемое неспокойное время каким-либо неприятностям, и заявил, что, ввиду возможного присутствия около него толпы, я распоряжусь назначить ему в конвой полусотню казаков. Граф улыбнулся и ни слова мне не возразил, но на другой день я узнал, что он выехал по епархии совершенно один и никакой толпы не сопровождало его и во всех дальнейших поездках.

Насколько отношение к польскому вопросу зависело в центральных учреждениях от личности и направления их главы, свидетельствует следующий эпизод.

В Минск приехала польская опереточная труппа, администрации которой я разрешил дать несколько спектаклей на польском языке, причем мне не приходило на мысль, что подобное разрешение было бы незаконным. Вслед за тем я уехал в С.-Петербург, ,где товарищ министра внутренних дел, генерал Д. Ф. Трепов при свидании со мной показал мне номер какой-то газеты с сообщением о торжественном характере первого польского спектакля и в резкой форме спросил меня о причинах разрешения представлений польской труппы. Я возразил на это, что и он, Д. Ф. Трепов, в качестве московского обер-полицеймейстера, разрешал артистке Кавецкой петь по-польски, на что последовало неожиданное для меня замечание, что Москва — русский город. Мне пришлось тогда доложить начальству, что и Минск я считаю русским городом и что ни в законе, ни даже в циркулярах графа Муравьева такого запрещения не содержится.

В результате, хотя польское население и не проявляло той враждебности, как население еврейское, но правительство своей политикой не приобрело себе и друзей, между тем как католическое духовенство, имевшее неограниченное влияние на свою паству, при ином к нему [68] отношении, могло оказать власти серьезную поддержку.

Я никогда не забуду выезда того же графа Шембека по окончании службы из костела, находившегося рядом с моим домом. Когда епископ появлялся в дверях костела, толпа католиков, запружавшая обыкновенно в это время площадь, падала на колени и не поднималась, пока епископский экипаж не скрывался с глаз. Рядом с простолюдином стояли на коленях элегантные дамы в роскошных туалетах, несмотря на грязь или пыль на площади.

Антирелигиозные запрещения были отменены Манифестом 17 октября. Естественно, что католики приняли все меры, чтобы обставить первые крестные ходы по улицам города самым торжественным образом. Один из первых крестных ходов в Белостоке повлек за собой еврейский погром. Я не имею в виду говорить о нем, так как подробности его своевременно обсуждались в прессе, но упоминаю только потому, что через несколько дней в Минске едва не повторилось нечто подобное. В Минске православное празднование воссоединения унии и католический праздник Божьего тела совпали в один и тот же день. Озабоченный Белостокским погромом, я беседовал о предстоявших крестных ходах с минским архиепископом Михаилом и католическим деканом Михалкевичем, высказывая свои опасения, если эти крестные ходы будут иметь место. Архиепископ Михаил обещал подумать, а Михалкевич отправился за разъяснениями в С.-Петербург, сообщив мне по возвращении, что в С.-Петербурге никаких препятствий не имеется, о чем я и получу соответствующее распоряжение. Через несколько дней я действительно получил от министра внутренних дел телеграмму не препятствовать католическому крестному ходу. Между тем в городе стали циркулировать упорные слухи, что в этот день ожидается еврейский погром, допустить который я считал для себя невозможным. Архиепископ Михаил согласился ограничиться шествием с крестным ходом только вокруг кафедрального собора, на что в свою очередь выразил согласие и патер Михалкевич. Независимо от того были приняты и соответствующие полицейские меры для поддержания порядка. Накануне ко мне явилась еврейская депутация с заявлением, что собравшиеся в синагоге евреи просили ее обратиться ко мне.

«Мы знаем,— сказали депутаты,— что если вы скажете нам, что погрома не будет, то евреи совершенно успокоятся, так как вашему слову мы привыкли верить».

Я заявил, что никакого нарушения спокойствия в городе не допущу, и поручил передать эти мои слова собравшимся в синагоге евреям. Слава Богу, следующий день прошел совершенно спокойно.

И до сих пор я убежден в невозможности погромов, если местное население привыкло верить в силу власти.

С последним временем моего пребывания в Минской губернии совпало открытие 1-й Государственной Думы. Ее противоправительственная деятельность не могла не волновать провинцию. Резкие нападки или, выражаясь вернее, дерзкая брань по адресу представителей правительства, знаменитое требование кадета Набокова о подчинении административной власти — власти законодательной, убийство в результате такого думского натравливания главного военного прокурора, генерала Павлова, несомненно расшатывали чиновничий люд, не успевший еще успокоиться после возбуждения, вызванного Манифестом 17 октября.

На пост министра внутренних дел был назначен П. А. Столыпин, которого я до того времени совершенно не знал и даже никогда не видел. В Нижнем Новгороде открылась вакансия губернатора, но несмотря на категорическое обещание, сделанное мне П. Н. Дурново, в этот город состоялось назначение другого лица. Я счел такое невнимание к себе нового министра оскорбительным и подал прошение об увольнении меня от должности минского губернатора, ходатайствуя одновременно о разрешении, до воспоследования приказа, уехать в отпуск. Уйти совсем в отставку я не мог, так как носил звание камергера двора Его Императорского Величества.

Я получил просимый мной отпуск и уехал в С.-Петербург.

VIII. Настроение в Петербурге в период занятий 1-й Государственной Думы. Ее роспуск. Первое знакомство с П. А. Столыпиным. Назначение членом Совета Министров внутренних дел. Командировка в Архангельск для урегулирования отношений крестьян Шенкурского уезда с удельным ведомством

В С.-Петербурге я застал не только напряженное, но, если можно так выразиться, совершенно сумбурное настроение как среди общества, так отчасти и в правительственных сферах, с которыми мне пришлось иметь дело. Горячо обсуждалось представление членов 1-й Государственной Думы Государю Императору, причем отмечалось крайне некорректное поведение многих из них. Физиономия Государственной Думы явилась для правительства каким-то [70] сюрпризом. Вопреки парламентским обычаям всех стран, правительство не принимало никакого участия в выборах в 1-ю Государственную Думу и его агенты на местах являлись только передаточной инстанцией, уведомляющей центральную власть о выбранных лицах.

Поведение Государственной Думы с первого же дня вышло из пределов даже простых приличий, причем левые партии превратили думскую трибуну в кафедру антиправительственной и даже революционной пропаганды. Чиновники растерялись, и в их ответах Государственной Думе звучали неуверенность и подобострастие перед «начальством».

Спокойным оставался Государь Император. С полной искренностью даровал Он Манифест 17 октября и всеми силами души желал преуспевания новому учреждению на пользу России. Председатель Совета Министров, покойный И. Л. Горемыкин, поседел на поприще государственного управления. Он был чужд оптимизму, а потому далек от всяких иллюзий, что работа Государственной Думы войдет в нормальную колею. Мало-помалу начали раздаваться голоса о необходимости роспуска Государственной Думы. Вначале голоса эти были одиноки и звучали неуверенно. Испуганное большинство видело в роспуске Государственной Думы неизбежную революцию. Мне памятно, как накануне роспуска в беседе с несколькими выдающимися членами Государственного Совета я слышал утверждение этих испытанных жизнью сановников, что о прекращении занятий Государственной Думы не может быть и речи, не ставя Россию на край гибели.

Говоря о создавшемся положении, я не могу не остановиться над одной из особенностей Государственной Думы как первого, так и остальных созывов. Правительство впало, по моему мнению, в полное противоречие с самим собой, ярко отразившееся и в законодательстве. Государственная Дума не имела права обсуждать и даже возбуждать вопроса об изменении основных законов, а на практике, несмотря на присутствие представителей правительства, получалась картина иная: в речах депутатов только и слышались пожелания и даже требования таких изменений. Уголовные законы карали за принадлежность к партиям, имевшим в своих программах изменение государственного строя. Некоторые партии были не только не легализованы, но признавались явно преступными. Между тем в Государственной Думе те же партии считались как бы легальными, что было особенно непоследовательно ввиду [71] широкой безответственности членов Государственной Думы за свои речи с думской трибуны. Получилось невероятное положение: члены революционных партий за речи, произнесенные вне стен Государственной Думы и заключавшие в себе изложения своих программ, привлекались к судебной ответственности и рядом члены Государственной Думы, громогласно заявлявшие о своей принадлежности к этим организациям, за такие же речи, но в гораздо более резкой форме, оставались безнаказанными.

Если такое неопределенное положение создавало затруднение для правительственной власти, то оно вконец развращало общество, мало подготовленное к политической жизни, а тем более массы, которые никакого понятия о государственных вопросах не имели. Для них это была революционная пропаганда с согласия и как бы даже с поощрения правительства, авторитет которого совершенно умалялся резкостью нападок, направленных прямо в лицо высших его чинов. Казалось бы неизбежным или легализировать эти партии, или признать полную недопустимость их участия в Государственной Думе. Нельзя себе объяснить существование в государстве различных законодательств, как бы друг друга исключавших.

И. Л. Горемыкин не мог не прийти к убеждению, что создавшееся положение грозит полным провалом всякой государственности. Будучи человеком решительным, он стал уговаривать Государя Императора. Ему приходилось преодолеть то особое настроение Монарха, о котором я говорил. Он знал безграничную любовь Государя к России, заботы о ее благе, но знал также глубокую религиозность Государя. Отправляясь для всеподданнейшего доклада о роспуске Государственной Думы, он взял с собой исторический фамильный образ и с ним приехал к Государю. После молитвы пред этой иконой ему удалось убедить Его Величество. Указ был подписан, и с ним вернулся И. Л. Горемыкин домой. Все распоряжения для предупреждения всяких беспорядков были сделаны, но И. Л. Горемыкин все-таки опасался, что Государь Император изменит свое решение. Он прибег к героическому средству, отдав приказание не будить его, ввиду утомления, даже и в том случае, если его потребуют во Дворец,— а такая попытка была,— но никто не решился нарушить приказание председателя Совета Министров.

Истинный слуга спас государство в тяжелую минуту, заплатив за него своим увольнением от должности. Он был заменен П. А. Столыпиным. [72]

Государственная Дума была распущена. Предсказания растерявшихся сановников не оправдались. Роспуск в результате дал только громкую фразу бывшего председателя Думы Муромцева: «Заседание Государственной Думы продолжается»,— произнесенную в Выборге во время обсуждения «выборгского воззвания». Этот исторический документ служит лучшей характеристикой политического смысла и чувства патриотизма членов 1-й Государственной Думы, уговаривавших крестьян не давать новобранцев для армии и не платить податей. Население отнюдь не реагировало на воззвание, а небольшие народные волнения в столице были прекращены даже без кровопролития.

Не занимая в то время никакой должности, я уехал летом 1906 года за границу. В Париже меня застала весть о взрыве на Аптекарском острове{4}. Это был террористический акт, направленный против главы правительства, действия которого не могли еще навлечь на себя личной мести революционеров, — против П. А. Столыпина, которому пришлось взять на свои плечи тяжелое наследство двух предшествовавших годов. Это революционное предприятие было широко задумано, прекрасно обставлено как с внешней стороны, так и по числу участников. Террористы сами шли на верную смерть и, как показали события, вовсе не считались с количеством человеческих жертв. Розыскные органы не оказались на должной высоте и не сумели предупредить трагического события.

Пострадала семья П. А. Столыпина, и, таким образом, первые шаги этого выдающегося деятеля потребовали от него твердости и самопожертвования. Но революционеры не запугали председателя Совета Министров, который вступил в открытую борьбу с господствовавшей смутой.

Вернувшись из-за границы и числясь при министерстве внутренних дел, я явился к П. А. Столыпину. Это было мое первое знакомство с этой незабвенной для меня личностью. Я нашел его в служебном кабинете в Зимнем Дворце, куда он переехал с семьей после взрыва на Аптекарском острове.

Меня встретил человек высокого роста с открытым симпатичным лицом и приятными, блиставшими умом и твердостью глазами. Первые, обращенные ко мне слова его были словами упрека: «Вы доставили мне неприятные [73] минуты! Государь Император слышать не хотел, когда я представил Ему вашу отставку, и мне пришлось доложить Его Величеству, что ваше решение — неизменно и что вы уехали уже в отпуск. Но и я, хотя вижу вас в первый раз, много слыхал о вас, ценю вашу службу и не могу допустить мысли, чтобы вы ее совершенно оставили. Что заставило вас просить об увольнении от должности минского губернатора?»

Я поблагодарил министра за его доброе ко мне отношение и заявил, что причиной отставки было неисполнение данного мне его предместником П. Н. Дурново формального обещания получить Нижегородскую губернию при первой вакансии.

«Я ничего не знал,— возразил П. А. Столыпин,— и удивляюсь, как осмелились мне об этом не доложить. Я не хочу лишиться вашего сотрудничества, — дела много, и я прошу вас принять назначение членом совета министра внутренних дел. У меня есть для вас несколько командировок, пока не представится какое-либо более подходящее для вас назначение. Что бы вы предпочитали?»

Я ответил, что с удовольствием принял бы пост С.-Петербургского или московского градоначальника. На этом мы расстались, и я ушел под полным обаянием министра, обаянием, которое сопровождало меня во всю совместную мою с ним службу и осталось дорогим воспоминанием после его трагической кончины.

Через несколько дней я был назначен членом совета министра внутренних дел.

Вскоре в Шенкуровском уезде Архангельской губернии возникли серьезные крестьянские беспорядки, вызванные притязаниями крестьян на часть удельных земель и выразившиеся в насильственных действиях в отношении чинов удельного округа. П. А. Столыпин возложил на меня расследование этого дела, приказав предварительно ознакомиться с ним в С.-Петербурге, в главном управлении уделов. Начальник последнего, генерал князь Кочубей, собрал у себя совещание, на котором и посвятил меня в детали требований крестьян. Я вынес впечатление, что последние — правы, так как часть удельной земли действительно принадлежала им.

Под этим впечатлением выехал я через несколько дней в Архангельск. Здесь, в присутствии губернатора Качалова, чинов удельного ведомства и крестьянских учреждений, я рассмотрел документы, на которых крестьяне основывали свои притязания. Мое мнение об их правильности [74] подтвердилось, и я дал Архангельскому губернатору указания разъяснить крестьянам, что правительство занято скорейшим рассмотрением их земельного вопроса, а потому предложить им до окончательного разрешения воздержаться от всяких беспорядков.

В таком духе доложил я по возвращении в С.-Петербург обстоятельства дела П. А. Столыпину, и отношения шенкурских крестьян к удельному ведомству были урегулированы в их пользу.

IX. Командировка в Киев для управления Киевской губернией. Служба в Киеве. Правые партии. Мой предместник ген. А. П. Веретенников. Киевский генерал-губернатор ген. В. А. Сухомлинов. Положение еврейского вопроса в Киевской губернии. Предупрежденный погром. Выборы во 2-ю Государственную Думу. Архиепископ Платон. Знакомство с моим преемником гр. П. Н. Игнатьевым

Спустя некоторое время по возвращении из Архангельска, а именно 6 декабря, когда, по случаю тезоименитства Государя Императора, я собирался уже ехать в собор на молебствие, к моему удивлению, последовало личное приглашение П. А. Столыпина по телефону немедленно к нему прибыть, несмотря на Царский день. Я поторопился исполнить желание министра, и он предложил мне пост киевского губернатора. Я ответил, что был губернатором в самостоятельной губернии и не желал бы ехать в генерал-губернаторскую губернию, хотя киевский генерал-губернатор, генерал Сухомлинов, лично меня знал и хорошо ко мне относился. Наше знакомство началось еще в 1878 году, когда Сухомлинов, в то время полковник, был моим преподавателем тактики в Николаевском кавалерийском училище и начальником партии, в которой я был старшим при полевых поездках юнкеров.

«Свое хорошее отношение к вам подтверждает киевский генерал-губернатор, прося о вашем назначении»,— сказал П. А. Столыпин, показав мне полученную из Киева телеграмму.

Такое ходатайство вызвало во мне недоумение, которое я и высказал министру.

«Дело вот в том,— возразил последний,— что между генералом Сухомлиновым и киевским губернатором, генералом Веретенниковым, уже давно существуют нелады. Генерал Веретенников открыто стал во главе правых партий, превратился в партийного человека и совершенно бестактно ведет себя по отношению к генералу Сухомлинову, которого правые партии считают юдофилом. Отношения дошли до открытых столкновений, особенно ввиду начавшейся предвыборной кампании во 2-ю Государственную [75] Думу. Генерал Сухомлинов мне об этом подробно писал и просил о назначении киевским губернатором председателя Киевской губернской земской управы, графа П. Н. Игнатьева. Я ответил, что считаю графа Игнатьева слишком молодым и неопытным, в особенности в настоящее время, хотя и готов согласиться на ходатайство генерала Сухомлинова по окончании выборов. Моя личная просьба, о чем я уже докладывал Государю и получил соизволение, вам вступить временно, по высочайшему повелению, оставаясь членом совета министра внутренних дел, в исполнение обязанностей киевского губернатора. От этого вы не вправе отказаться, и я прошу вас немедленно выехать в Киев. .Высочайшее повеление будет распубликовано завтра. Никаких особых указаний я вам не даю, уверенный, что вы справитесь и сами с возложенным на вас ответственным поручением».

Я поблагодарил министра за доверие и позволил себе напомнить его обещание иметь меня в виду в случае открытия должности петербургского градоначальника, тем более что в это время в городе циркулировали слухи об оставлении генералом фон дер Лауницом своего поста. На это П. А. Столыпин ответил мне полным подтверждением, не отрицая даже и предстоявшего ухода генерала фон дер Лауница.

Через несколько дней выехал я в Киев. Встретивший на вокзале киевский вице-губернатор Чихачев доложил мне, что генерал Сухомлинов живет в доме командующего войсками, а меня просит поселиться в генерал-губернаторском доме, где все уже приготовлено к моему приезду. Так как в тот день В. А. Сухомлинов делает смотр войскам, то он приглашает меня к завтраку. Я ответил, что исполню распоряжение генерал-губернатора и в сопровождении взятого с собой из Петербурга моего бывшего чиновника особых поручений Н. А. Севергина отправился в генерал-губернаторский дом. До завтрака оставалось еще два часа, и я тотчас же поехал к генералу Веретенникову.

Несмотря на некоторую щекотливость создавшегося положения, генерал Веретенников встретил меня подавляюще любезно, выражая радость, что на его место во время выборов назначен человек правого направления и он спокоен за будущность русского дела в Киеве, хотя не сомневается, что начальник края будет чинить мне массу препятствий. Я ответил генералу Веретенникову, что давно знаю генерала Сухомлинова, считаю его безусловно

преданным [76] Государю и русским человеком. Будучи по убеждениям правым, я нахожу, что для губернатора недопустимо участие в партиях, хотя бы и консервативных, и совершенно убежден, что никаких конфликтов с генерал-губернатором у меня не будет. Это несколько охладило восторг генерала Веретенникова, который тем не менее убеждал меня повидаться прежде всего с викарием Киевской митрополии, епископом Платоном, стоявшим во главе правых организаций и считавшимся кандидатом их в члены Государственной Думы. Я возразил, что сочту себя обязанным быть у епископа, предварительно представившись митрополиту Флавиану, так как имею в виду посетить в первый же день всех высших духовных лиц. Условившись с генералом Веретенниковым, что он в тот же день отдаст приказ о сдаче должности губернатора, а я пошлю предложение губернскому правлению о своем вступлении, я отправился к генералу Сухомлинову.

Встреча была дружеская и носила характер старых школьных отношений, которым всегда славилось Николаевское кавалерийское училище между юнкерами и офицерами. За завтраком присутствовал только состоявший при командующем войсками полковник Ронжин — во время последней войны начальник военных сообщений при ставке Верховного главнокомандующего — и мой чиновник особых поручений Н. А. Севергин.

К моему удивлению, я не встретил в генерале Сухомлинове никакого раздражения против генерала Веретенникова: он относился к последнему насмешливо-добродушно, рассказал мне несколько действительно бестактных выходок, прибавив, что он не может даже считать искренним крайне правое направление генерала Веретенникова, высланного в Ташкент при Плеве за антиправительственное выступление в Петербургской городской думе, где он, состоя на военной службе, был гласным.

«Я надеюсь, что вы сдержите недопустимые, по моему мнению, выходки крайних правых партий»,— закончил генерал Сухомлинов.

Я ответил, что, разделяя убеждения правых партий, тем не менее в качестве губернатора не считаю возможным принимать участие в выступлениях этих партий и, поддерживая их в интересах правительства, не допущу никаких нарушений порядка. Генерал Сухомлинов прервал меня словами: «Вам, кажется, придется начать с этого сегодня же; правые партии крайне раздражены против меня за уход генерала Веретенникова; они немного [77] утешились вашим назначением, собираются его очень сильно подчеркнуть и готовят сегодня демонстрации вам и мне. Конечно, таковые будут носить различный по отношению к каждому из нас характер».

Я тотчас же послал Н. А. Севергина к генералу Жукову, старосте Владимирского собора, пользовавшемуся в правых организациях громадным влиянием, и приказал просить его приехать ко мне. Вместе с генералом Жуковым явились ко мне Розмитальский и еще кто-то из представителей правых организаций, и мне удалось убедить их отказаться от всяких манифестаций.

Мои дальнейшие с ними отношения в первое время затруднялись пребыванием в Киеве генерала Веретенникова и, благодаря ему, чуть-чуть не окончились полным разрывом. В день отъезда генерала Веретенникова из Киева полицеймейстер доложил мне, что правые партии подготовляли грандиозно торжественные проводы отъезжавшему губернатору,— и, когда я сказал, что не имею ни малейшего намерения этому препятствовать, полицеймейстер добавил, что по пути проезда генерала Веретенникова на вокзал предполагаются уличные манифестации, которые легко могут перейти в уличные беспорядки и яркое выражение протеста против генерал-губернатора.

«Ни правых, ни левых уличных демонстраций я не допущу и приказываю вам принять все необходимые полицейские меры для их предупреждения».

Сам я позвонил к генералу Веретенникову и, принеся извинение за беспокойство его в день отъезда, просил заехать ко мне. Я сообщил ему о докладе полицеймейстера, об отданном мной приказании и о твердом решении не допускать уличных демонстраций. Я просил его предотвратить своим влиянием нежелательные для него и для меня и неприятные для правых партий последствия. Генерал Веретенников, сохранивший до последних дней по отношению ко мне дружелюбие, как бы вызванное единством наших убеждений, обещал исполнить мое желание. Действительно, при проезде на вокзал порядок ничем не нарушался, а самые проводы на вокзале его самого и его семьи, на которых я присутствовал, хотя и носили торжественный характер, но обошлись без всяких эксцессов.

В тот же день я был у митрополита Флавиана, епископов Платона и Макария. Епископ Платон в беседе со мной не скрывал своих правых убеждений, но заявлял, что в члены Государственной Думы он не пойдет. Он произвел на меня крайне приятное впечатление, как умный [78] и образованный человек с очень широкими, а не узкопартийными взглядами.

Во время управления Киевской губернией мне вторично пришлось столкнуться с еврейским вопросом. Кроме общих ограничений, с которыми я познакомился уже в Минске, я встретился с новым, которое нельзя не признать по меньшей мере странным. Евреям разрешалось проживать по одной стороне Крещатика — главной улицы города — и запрещалось жительство в другой стороне той же улицы. Губернатор был завален сотнями прошений о разрешениях отступить от этого ограничения, прошений, которые восходили для окончательного разрешения к генерал-губернатору. Дела о евреях были сосредоточены в губернском правлении по еврейскому столу. Конечно, такие ограничения создавали отмеченные уже мною выше обходы и подкупы низших чинов администрации и полиции. Рассматривая дела, я быстро наткнулся на вероятность таких злоупотреблений, обревизовал сам губернское правление, последствием чего было увольнение нескольких служащих. При отъезде из Петербурга мне много говорили о взяточничестве киевской полиции, которое, несомненно, существовало, и я не могу похвалиться, что мне удалось его совершенно искоренить. Это возможно было сделать только при изменении в законодательном порядке положения о полицейской службе, что впоследствии и привлекло к себе внимание и усиленные заботы П. А. Столыпина. Мне предстоит еще коснуться деятельности правительства в этом направлении, — здесь же я отмечаю только условия, в которых действовала полиция в Киеве.

При представлении мне чинов полиции я обратился с вопросом к одному из околоточных надзирателей о количестве в его участке в месяц входящих и исходящих бумаг и получил в ответ, что тех и других было более 4000 номеров. На дальнейший вопрос, как же он при таких условиях справляется с наружной частью, околоточный надзиратель ответил, что он имеет письмоводителя, которому платит гонорар, равняющийся его собственному содержанию. Продолжать дальнейшие расспросы не представлялось необходимым, так как всякие комментарии были излишни.

Я уговорил генерала Сухомлинова передать мне целиком еврейские дела, с тем чтобы не доставлять ему непроизводительной работы и избавить эти дела от одной лишней инстанции — его канцелярии, на что и получил [79] полное согласие. Со своей стороны я допускал впоследствии все зависевшие от меня льготы по применению нецелесообразного на мой взгляд ограничения. В Киеве подтвердилось вынесенное мной из Минска мнение о вреде этих ограничений, вызываемой ими среди еврейства вражды к правительству и косвенном воспитании населения в ненависти к евреям.

В начале января 1907 года в Киеве стали упорно ходить слухи о готовившемся еврейском погроме. Они приняли серьезный характер и нашли себе подтверждение в докладах чинов полиции и розыскных учреждений. Я обратился с просьбой к генералу Сухомлинову, как к командующему войсками Киевского военного округа, о вызове в Киев нескольких полков кавалерии, прибытие которых и принятые полицейские меры предотвратили погром. Отдельные вспышки, имевшие место на Подоле{5}, были немедленно прекращаемы, причем все обошлось, к счастью, без человеческих жертв.

Как пример вкоренившегося в населении враждебного отношения к евреям может служить следующий эпизод. При представлении мне, по случаю вызова для предотвращения беспорядков, один из командиров прибывшего кавалерийского полка, бывший гвардейский офицер, строго дисциплинированный и считавшийся образцовым командиром, спросил меня, правда ли, что полки вызваны для предупреждения, а в случае возникновения и для прекращения еврейского погрома? На мой утвердительный ответ полковник высказал усердную просьбу не вызывать в последнем случае его полка, так как он опасается, что его нижние чины откажутся принять участие в усмирении, конечно не в форме полного неповиновения, но в форме пассивного воздержания. Я доложил об указанной беседе генералу Сухомлинову, и полк был отозван из Киева.

Приходит мне на память рассказ о другом эскадронном командире, который в обществе громогласно рассказывал, что его эскадрон обыкновенно опаздывает на еврейские погромы на полчаса.

Подошло время выборов в Государственную Думу, т. е. наступил момент исполнения возложенной на меня задачи по организации этих выборов. П. А. Столыпин понимал, что полное воздержание правительства от всякого в них участия, как это имело место при выборах в 1-ю [80]

Государственную Думу, для правительства недопустимо, что подтверждает и парламентская практика всех стран. У нас, при зарождавшемся парламентаризме, участие это проявлялось в крайне скромной и, если можно так сказать, робкой форме, что, однако, не помешало левой прессе кричать о подкупе со стороны правительства. На такие обвинения я отвечу только одной цифрой, которая в настоящее время уже не является тайной: в мое распоряжение на выборную кампанию в Киевской губернии было отпущено десять тысяч рублей. Смешно говорить о подкупе целой губернии!

Мое участие в выборах выразилось в поддержке образованного еще до моего приезда выборного комитета, в котором принимали участие умеренные элементы. Во главе его стоял видный местный общественный деятель Рева. Я помог ему деньгами на издание воззваний к выборщикам, на небольшую газетную кампанию, а кроме того, на расходы по проезду и пребыванию в Киеве не имевших личных средств выборщиков, о которых были сведения в комитете. В городском театре был устроен торжественный патриотический спектакль, на который были приглашены выборщики — крестьяне. Шла опера «Жизнь за Царя», и спектакль прошел при громадном подъеме настроения присутствовавшей публики.

Наибольшие заботы доставляли мне крайние правые партии, выставлявшие многочисленных кандидатов от отдельных партийных групп. Путем долгих личных переговоров мне удалось убедить их голосовать за одно какое-нибудь лицо, причем я воздержался даже от указания такового. Мои усилия увенчались успехом: по Киеву все правые пришли наконец к соглашению относительно кандидатуры в члены Государственной Думы епископа Платона, которого я, в свою очередь, убедил не отказываться от избрания.

Во время выборной кампании мне пришлось близко познакомиться с покойным редактором газеты «Киевлянин», профессором Д. И. Пихно. Сильное впечатление произвел на меня этот выдающийся журналист. Твердо убежденный человек, он не знал компромиссов и в вопросах государственных не замыкался в узкие партийные шоры. Если прибавить к этому неподкупную честность, то станет совершенно понятным то громадное значение, которое имела газета «Киевлянин» не только в Киеве, но и в России. Д. И. Пихно можно поставить один упрек: он был сам слишком чист, а потому плохо разбирался в окружавших [81] его сотрудниках, никаких убеждений не имевших и преследовавших исключительно свои личные интересы. Ярким примером является А. И. Савенко. Он работал в «Киевлянине» и, пока Д. И. Пихно держал газету в своих руках, был не только правым, но доводил проявление своей quasi-правизны до крайности. Принимая живое участие в выборах, он являлся ко мне почти ежедневно, возбужденно жалуясь на интриги левых партий. Несмотря на все рвение, личная кандидатура А. И. Савенко при выборах во 2-ю Государственную Думу имела очень мало успеха, и только впоследствии ему удалось пройти в члены Государственной Думы под правым флагом. Здесь он сбросил маску, стал постепенно леветь, а затем сделался одним из видных деятелей прогрессивного блока 4-й Государственной Думы.

Лично мне выборы в Киеве оказали печальную услугу. Управляющий конторой государственного банка Афанасьев всеми силами, а главное, кредитом в государственном банке поддерживал кадетскую партию. Такая деятельность состоявшего на государственной службе видного чиновника за счет казны была, по моему мнению, нетерпима, о чем я и вынужден был поставить в известность П. А. Столыпина, который потребовал от бывшего в то время министром финансов В. Н. Коковцова удаления Афанасьева из Киева. В. Н. Коковцов на это не согласился,— отсюда и возникло первое неудовольствие В. Н. Коковцова по отношению ко мне, имевшее такие тяжелые для меня последствия при событиях, сопровождавших трагическую смерть П. А. Столыпина, тем более что моя борьба с Афанасьевым на этом не кончилась.

Будучи товарищем министра внутренних дел, я вновь стал получать сведения, что Афанасьев продолжает свою противоправительственную деятельность. На этот раз П. А. Столыпин потребовал в категорической форме увольнения Афанасьева, так что министру финансов пришлось, скрепя сердце, этому подчиниться. Увольнение было решено, но Афанасьева спасла смерть П. А. Столыпина. В его квартире, где жил во время киевских торжеств В. Н. Коковцов, мне по иронии судьбы пришлось делать первый доклад новому председателю Совета Министров.

Самый день выборов в Государственную Думу в г. Киеве и в губернии прошел совершенно спокойно. Правда, мне приходилось принимать меры, чтобы воспрепятствовать левым партиям, большинство членов которых участвовало в выборном производстве, прибегать к некоторым [82] ухищрениям в пользу своих единомышленников. Представив выборное производство министерству внутренних дел, я, ввиду окончания возложенного на меня поручения, вернулся в Петербург.

Перед самым моим выездом правые партии устроили грандиозный патриотический концерт с благотворительной целью. Мы с генералом Сухомлиновым решили на нем присутствовать. За два часа до начала концерта ко мне приехал начальник Киевского охранного отделения Кулябко с просьбой не быть на концерте, так как на генерал-губернатора и меня готовилось со стороны революционеров покушение. Я ответил, что изменить мое решение я нахожу невозможным, а также совершенно уверен, что предполагаемое покушение не удержит и генерал-губернатора от посещения концерта. Мое предположение нашло себе тут же подтверждение в категорическом заявлении начальника края по телефону после моего доклада о сообщенных мне указанных сведениях. Передав начальнику охранного отделения решение генерала Сухомлинова, я сказал, что на его обязанности лежит принять все меры к тому, чтобы покушение не имело успеха. На концерте мое место было рядом с генерал-губернатором. Обернувшись назад, я увидел, что сзади нас сидит Кулябко около какой-то женщины, внешность которой плохо гармонировала с нарядной обстановкой концерта. В антракте начальник охранного отделения не отходил от этой женщины, любезно с ней разговаривая, а в конце Кулябко доложил мне, что всякая опасность устранена, и на мой вопрос, кто была сидевшая рядом с ним женщина, ответил, что это одна из его секретных сотрудниц, которая доставила ему сведения о готовившемся покушении, наблюдала в зале за возможным появлением злоумышленника и, наконец, на подъезде предупредила его, что охрана генерал-губернатора и меня сильна и, следовательно, надо отказаться от выполнения намеченного плана.

Мое назначение петербургским градоначальником не состоялось. Генерал фон дер Лауниц не оставил, правда, своего поста, но был убит перед самым праздником Рождества Христова одним из террористов.

Не получив извещения по этому поводу от П. А. Столыпина, я послал ему телеграмму с напоминанием о данном мне обещании. Через несколько дней министр прислал мне собственноручное письмо, в котором он сообщил, что на этот раз неисполнение обещания зависело не [83] от него: когда он доложил об этом Государю Императору и представил соответствующий письменный доклад, Государь ответил, что Он не желает, чтобы я был убит через несколько дней, а потому оставляет за собой право по окончании мной киевской командировки иначе устроить мое служебное положение.

В Киеве я познакомился с моим будущим преемником по должности киевского губернатора, графом П. Н. Игнатьевым, впоследствии министром народного просвещения, около имени которого в предреволюционный период возникло так много толков и которого, в качестве видного козыря, оппозиционные партии выдвигали для борьбы с правительством. Думаю, что эти попытки не имели достаточных оснований в личности графа П. Н. Игнатьева. С ним я встречался на частной и служебной почве и видел его на ответственной работе в заседаниях земского комитета. Граф П. Н. Игнатьев не был, конечно, крайне правым, но по своему рождению и воспитанию был несомненно преданным и верным слугой своего Монарха. Мягкий по характеру, он не был склонен к резким мероприятиям, но проводил свои убеждения совершенно искренно и вполне в корректной форме, исключающей всякую мысль о партийности. Очень неглупый, серьезный работник, он в период нашего знакомства не обладал еще большой служебной опытностью, но я видел уже тогда в нем очень хорошего будущего губернатора в Киеве.

X. Возвращение в Петербург. Беседа с Столыпиным о положении полицейского дела в России. Исполнение обязанностей вице-директора департамента полиции. Знакомство с системой политического розыска и ее особенностью при управлении департаментом полиции М. И. Трусевичем. Убийство начальника главного тюремного управления А. М. Максимовского

По возвращении в Петербург П. А. Столыпин принял меня не только крайне приветливо, но прямо сердечно. Он высказал мне свою благодарность за удачное, по его выражению, выполнение киевской командировки, добавив, что счастлив передать мне высочайшее благоволение по этому поводу, так как Государь Император по докладу о моих действиях в Киеве остался ими доволен. Министр затронул также и вопрос о моем несостоявшемся назначении петербургским градоначальником, подтвердив изложенное в посланном мне в Киеве письме опасение Государя Императора, при этом назначении, за мою жизнь.

«Я вижу,— сказал улыбаясь П. А. Столыпин,— что вы имеете особое влечение к полицейской службе, и у [85] меня явилась мысль использовать вас в этом направлении. Я сам не знаток полицейского дела, и А. А. Макаров{6}, пользующийся моим полным доверием,— прекрасный юрист, но тоже не может считаться обладающим в этом деле практическим опытом, а очень даровитый директор департамента полиции М. И. Трусевич — крайне увлекающийся человек и лишен необходимой в этой деятельности выдержки. На его долю выпала тяжелая работа борьбы с разгоревшимся в 1905 году революционным движением. Он много сделал, чтобы с ним справиться, но я чувствую, что в департаменте полиции, а главное в подчиненных ему розыскных органах далеко не все обстоит благополучно. При возможных личных переменах среди чинов, стоящих во главе полицейского дела, я хочу передать его впоследствии в ваше ведение. Мне кажется, что департамент полиции настолько большое и сложное учреждение, что для руководства им нужна серьезная предварительная подготовка не сверху, а снизу, а в особенности — близкое знакомство с личным его составом, что очень трудно сделать уже в положении начальника. Если вы не откажетесь, то я попрошу вас принять на себя исполнение обязанностей вице-директора департамента полиции, и это даст вам возможность ознакомиться с ним в подробностях, тем более что при отлучках директора вы будете исправлять его должность. Надеюсь, что у вас не выйдет никаких осложнений с Трусевичем».

Я высказал свое полное согласие, так как борьба с революционным движением живо интересовала меня еще во времена моей прокурорской службы. Я сказал министру, что хотя лично мало знаю М. И. Трусевича, который слывет в прокурорском надзоре за человека далеко неуживчивого, но я уверен, что, бережно относясь к его самолюбию, я избегну всяких с ним столкновений.

Через несколько дней это назначение состоялось, и я вступил в должность. Не могу сказать, чтобы мое положение с первых же шагов было легким. При разговорах с М. И. Трусевичем, он заявил мне, что в моем заведовании будет находиться политическая часть департамента полиции, но что в этой области его непосредственное участие является очень широким. Он не только желал быть близко ознакомленным с ходом революционного движения и распоряжениями в этой области департамента полиции, [85] но непосредственно беседовал с чинами розыскных учреждений и отдавал как общие, так и детальные распоряжения. На практике выходило и вызывало затруднения, что я должен был знакомиться со многими, поступавшими по этому вопросу бумагами после того, как некоторые из них попадали к директору департамента раньше, чем ко мне, и доходили до меня уже с готовыми резолюциями. Таким образом, отдавать личные распоряжения мне приходилось только в менее важных случаях. Однако я нисколько не сетовал на такую подчиненную роль и занялся изучением дел по политической части департамента полиции и преимущественно знакомством с личным его составом. Я никогда не старался стать на начальническую ногу с моими новыми подчиненными, беседовал и выслушивал их мнения, так что у меня образовались с ними очень хорошие отношения, которые много помогли, когда я принял в свое заведование департамент полиции в бытность мою товарищем министра внутренних дел.

Предположения П. А. Столыпина о возможности конфликтов с М. И. Трусевичем не оправдались, — напротив, у нас установились скорее хорошие отношения, которые с общественной точки зрения можно назвать даже приятельскими. Зато, по моему мнению, совершенно подтвердилась мысль П. А. Столыпина, что в департаменте полиции далеко не все обстоит благополучно. Я не хочу сказать, что это относилось к службе чинов департамента, которые, напротив, своей усердной работой не заставляли меня желать ничего лучшего, но неблагополучие проявлялось в самой системе розыска, творцом которой был директор департамента полиции М. И. Трусевич. Вред этой системы был тем более значителен, что командир отдельного корпуса жандармов, генерал барон фон Таубе, был назначен на этот пост по рекомендации М. И. Трусевича, так что последний делался как бы хозяином и в корпусе, имея громадное влияние на участь его офицеров.

Несомненно, что у М. И. Трусевича нельзя отнять ума и даже таланта; работал он быстро и решительно, но этой решительности недоставало надлежащего спокойствия, а подчас даже и необходимой продуманности. Возможности ошибок со своей стороны М. И. Трусевич не допускал, чужое мнение для него не существовало, он был убежден, что никто ничего не делает и ничего не понимает. Если бы это убеждение было только избытком самомнения, то оно являлось бы тяжелым исключительно для подчиненных. В данном случае вредно [86] было то, что оно влияло на самую систему розыска.

М. И. Трусевич вступил в должность директора департамента полиции в трудное время, а именно весной 1906 года. Разразившаяся смута и усилившееся революционное движение показали не только недостаточность численного состава, но и малую подготовленность наличных розыскных чинов к выпавшей на их долю усиленной работе. Офицеры корпуса жандармов, на которых, главным образом, лежал политический розыск, привыкли работать по определенным шаблонам, усиленно разыскивая подпольные типографии и нелегальную литературу, которые они принимали за серьезные факты противоправительственной деятельности. Охватить же развивавшееся и видоизменившееся революционное и общественное движение они не могли за недостаточностью сил и средств. Усиление секретного фонда департамента полиции до трех миллионов рублей было испрошено генералом Треповым во время надвигавшейся в 1905 году смуты, что до некоторой степени восполнило недостаточность денег. Для устранения малой подготовленности офицеров губернских жандармских управлений, на которых лежал розыск, М. И. Трусевич образовал так называемые районные охранные отделения. Начальники их должны были обучать и руководить политическим розыском нескольких губернских жандармских управлений, составлявших район. Таких опытных руководителей розыскного дела в его распоряжении не было, и он поневоле стал хвататься за всякого человека, не только проявившего в политическом розыске необходимые способности, но и за ловких людей, умевших показывать товар лицом. Поощряя таких дельцов, М. И. Трусевич не стеснялся никакими правилами и назначал начальниками районных охранных отделений молодых офицеров, которым подчинял старших их товарищей: бывали случаи, что заслуженные генералы являлись подчиненными подполковникам и даже ротмистрам.

Жандармские офицеры, обращавшие на себя внимание директора департамента, получали награды и повышались в чинах, обходя своих наиболее скромных товарищей, вне всяких установленных военными законами норм. Благодаря этому в корпусе жандармов начали выделяться так называемые розыскные офицеры, ставшие в неприязненные отношения к рядовым чинам корпуса. М. И. Трусевич измерял достоинство розыскных офицеров по количеству сообщенных ими сведений, забывая, что в известной местности революционное движение может совсем не существовать [87] или проявляться в крайне слабой форме, чего, конечно, нельзя ставить в вину лицу, заведующему политическим розыском в такой местности. В этом направлении директора департамента полиции надо, по моему мнению, искать зачатки так называемой провокации. Я далек от мысли обвинять М. И. Трусевича, что он был ее творцом, но он, несомненно, был ее бессознательным попустителем, несмотря на грозные циркуляры о недопущении провокации. Розыскные офицеры стали считать себя в каком-то исключительном положении: они совершенно игнорировали местную администрацию, даже в лице ее старших чинов, а рознь между ними и остальными офицерами корпуса подрывала дух этой воинской части.

Указанные мной личные свойства М. И. Трусевича внесли в работу по политическому розыску еще и другой крупный пробел, который выразился в фактическом выделении Петербургского охранного отделения из числа органов, подведомственных департаменту полиции. Начальник этого охранного отделения стоял совершенно обособленно: он имел личные доклады у директора департамента полиции, товарища министра внутренних дел, заведующего полицией и даже у министра внутренних дел. К директору департамента направлялись непосредственно донесения охранного отделения, и эти бумаги не всегда попадали в департамент полиции или поступали в него несвоевременно и с готовыми уже распоряжениями директора, которые, ввиду указанной обособленности охранного отделения и неизвестных департаменту личных докладов в этой области, были не всегда понятны. Петербург был, несомненно, центром революционного движения, и, не зная детально, что в нем происходит, департамент полиции был поставлен в очень затруднительное положение в деле руководящих указаний остальным розыскным учреждениям Империи. Характерным примером служит дело о социал-демократической фракции Государственной Думы, послужившее основанием к ее роспуску. Департамент полиции узнал только о самом роспуске, когда за несколько часов до распубликования указа получилось приказание директора оповестить об этом событии местную администрацию для принятия с ее стороны необходимых предупредительных мер. Для меня этот пробел несколько заполнялся, благодаря личным прекрасным отношениям заведующего тогда особым отделом департамента полиции А. Т. Васильева с чинами Петербургского охранного отделения, которые в то же время симпатично относились и ко мне.

В июле директор департамента полиции уехал в отпуск. В день отъезда я утром беседовал с ним и он, давая мне указания по политической части, выразил надежду, что в его отсутствие у меня не возникнет никаких осложнений с вступающим в исправление должности директора, старшим вице-директором Н. П. Зуевым, на что я ответил, что я уважаю и люблю Н. П. Зуева, у меня с ним самые лучшие отношения и никаких недоразумений быть не может.

В тот же день во время обеда меня неожиданно по телефону вызвал М. И. Трусевич, прося быть у него немедленно, так как через два часа он уезжает в отпуск. Он объявил мне о только что полученном распоряжении министра передать мне на время своего отсутствия управление департаментом полиции. Сообщая об этом, М. И. Трусевич был видимо недоволен, но зато такое приказание вызвало полное удовольствие Н. П. Зуева, который, заведуя всегда в качестве вице-директора административной частью департамента, очень неохотно занимался политическим отделом, когда ему приходилось исправлять должность директора департамента полиции.

Особых происшествий за время моего управления департаментом не было, но это дало мне возможность ближе ознакомиться с отношением П. А. Столыпина к делам департамента полиции. Каждую неделю два раза я являлся к министру с докладом, который происходил в присутствии товарища министра А. А. Макарова. Доклад длился с 11 час. утра до 3 или 4 часов дня с кратким перерывом для завтрака в семье министра. П. А. Столыпин живо интересовался всеми делами и, хотя при первом разговоре перед моим назначением в департамент полиции заявил, что он не считает себя знатоком полицейского дела, но отдаваемые им при докладах распоряжения поражали своей вдумчивостью и определенностью. Приходилось удивляться, как быстро он схватывал сущность дела; работать с ним было очень приятно, так как его решительность и твердость невольно поднимали дух докладчика. Я до сих пор сохранил о П. А. Столыпине самую лучшую память, уважение и любовь, которые я питал к нему при жизни и которые не изменились и после его всеми оплакиваемой кончины. Вот почему в своих воспоминаниях о совместной служебной деятельности я не могу пройти молчанием и отношения его ко мне, как человека.

29 июля, поздно вечером, я получил от министра Императорского Двора, барона Фредерикса, письмо о воспоследовавшем [89] правительствующему сенату высочайшем указе о назначении меня в должность шталмейстера Высочайшего Двора. Приказ об этом должен был быть опубликован на другой день, по случаю рождения Наследника Цесаревича. В это утро приходился мой очередной доклад министру, но П. А. Столыпин предупредил А. А. Макарова и меня, что он примет доклад после молебствия о здравии Наследника, в церкви Елагинского Дворца{7}, и просил нас приехать к богослужению. Мы застали министра и его семью в церкви. По окончании молебна П. А. Столыпин сердечно поздравил меня с Монаршею милостью, добавив: «Это вам награда за Киев». Мы приступили к докладу, прерванному затем обычным завтраком. На этот раз за столом присутствовала супруга министра, которая обыкновенно вставала очень поздно и к завтраку не выходила. Я в первый раз увидел Ольгу Борисовну, которую считали все высокомерной и резкой, что даже ставилось в вину П. А. Столыпину. Супруга министра проявила ко мне полную любезность: поздравила меня с высоким назначением и выпила бокал шампанского, которое было подано по случаю моего пожалования. О. Б. Столыпина очаровала меня своим обращением, и я могу сказать, что при всех наших последующих встречах первое мое впечатление не изменилось и я никогда не встречал с ее стороны иного ко мне отношения.

Моя служба в департаменте полиции закончилась при тяжких обстоятельствах. В ноябре я как-то засиделся в департаменте, благодаря большому количеству дел. Около семи часов вечера в моем кабинете раздался звонок телефона,— я узнал голос М. И. Трусевича, который сообщил мне, что полчаса тому назад тяжело ранен, в помещении главного тюремного управления, его начальник А. М. Максимовский и просил отправиться немедленно на место преступления совместно с заведующим особым отделом А. Т. Васильевым, который тоже еще находился в департаменте полиции, и разобраться в происшедшем террористическом акте. Мы сейчас же поехали в главное тюремное управление. Максимовский был уже увезен в больницу, где во время операции скончался. В помещении главного тюремного управления мы застали министра юстиции И. Т. Щегловитова, Петербургского градоначальника, прокурора Петербургской судебной палаты Г. К. Камышанского, [90] чинов прокурорского надзора и следственной власти; тут же находился и помощник начальника Петербургского охранного отделения подполковник И. Н. Астафьев. Из беседы с этими лицами я узнал, что вечером в главное тюремное управление явилась какая-то женщина с просьбой о свидании с Максимовским. Он был занят, вследствие чего просительница оставалась в приемной комнате, где в то время находился в ожидании представления начальник одной из уездных тюрем. Едва Максимовский появился на пороге своего кабинета, как ожидавшая женщина произвела в него несколько выстрелов из браунинга и затем бросилась к окну, намереваясь выбросить на улицу револьвер. Начальник тюрьмы задержал преступницу, которая и не могла выполнить своего намерения. Это обстоятельство сохранило жизнь И. Г. Щегловитову, петербургскому градоначальнику и мне. Террористическая группа, в состав которой входила и задержанная женщина, совершила свой набег на столицу из Финляндии,— во главе ее стоял латыш, под кличкой «Карл», бывший ранее письмоводителем у одного из лиц судебного ведомства в г. Риге. Группой было решено, что если убийце Максимовского, опознанной одним из чинов департамента полиции и оказавшейся Евлалией Рогозинниковой, удастся выбросить револьвер на улицу, то это служило бы сигналом для остальных членов группы занять немедленно места около квартир министра юстиции, петербургского градоначальника и моей, в уверенности, что мы поспешим выехать на место происшествия. Между тем, благодаря задержанию Рогозинниковой начальником тюрьмы условленный сигнал не был дан, и участники группы поспешили скрыться в Финляндию.

Я вошел в кабинет помощника начальника главного тюремного управления. Рогозинникова стояла опершись на письменный стол и, на мой вопрос о ее фамилии, ответила, что дело властей установить ее личность. По выходе из кабинета я спросил прокурора судебной палаты, был ли произведен у Рогозинниковой обыск, на что получил утвердительный ответ. Затем, из разговоров с другими чинами прокурорского надзора и судебным следователем, оказалось, что такового произведено не было. Тогда я приказал подполковнику Астафьеву немедленно приступить к обыску. Через несколько минут он вошел в кабинет Максимовского, где мы в это время находились, и крайне взволнованно доложил, что когда приглашенные им для обыска женщины — жены служителей главного [91] тюремного управления — приблизились к Рогозинниковой, она их остановила словами: «Осторожнее, дуры, взлетите на воздух».

Такое замечание заставило предполагать у Рогозинниковой наличность взрывчатого вещества, вследствие чего я приказал, чтобы городовые держали Рогозинникову за руки, и вместе с тем распорядился вызвать из главного артиллерийского управления специалистов по разряжению снарядов. Ввиду позднего времени таковых не оказалось и был вызван помощник начальника Петербурского охранного отделения, подполковник Комиссаров. Как бывший артиллерист, он решился сам приступить к обыску. Рогозинникова была выведена в приемный зал, где подполковник Комиссаров предупредил державших ее городовых, что при осмотре может последовать взрыв, и спросил, готовы ли они ему помочь? Городовые без колебания согласились. Рогозинникова была положена на пол, и они держали ее руки и ноги, а подполковник Комиссаров, наклонившись, заметил под кофточкой два шнура и маленькую электрическую батарею, что свидетельствовало о нахождении на Рогозинниковой адской машины. Он ножницами разрезал эти шнурки, а затем обнаружил надетый на ней лифчик, в котором было, по-видимому, взрывчатое вещество,— тогда он расстегнул и снял этот лифчик; в нем оказалось 13 фунтов экстра-динамита. Поднявшись с пола после этой операции, подполковник Комиссаров обливался обильным потом, свидетельствовавшим о пережитых им, ввиду явной опасности для жизни, волнениях. Доставленная в охранное отделение Рогозинникова заявила, что она имела в виду самовзорваться в этом учреждении, и выразила сожаление, что она не знала о присутствии в помещении главного тюремного управления поименованных выше лиц, которые, конечно, в таком случае не вышли бы живыми. По-видимому, Рогозинникова относилась совершенно равнодушно к тому, что такой взрыв в верхнем этаже огромного частного дома повлечет за собой массу человеческих жертв, так как кроме главного тюремного управления в этом здании было много частных квартир.

Я никак не ожидал, что убийство Максимовского вызовет нежелательные перемены в моей служебной деятельности. Еще во время исправления должности директора департамента полиции, при докладах министру, последний не раз останавливался на положении тюрем, находя, что Максимовский, к которому он относился с [92] большой симпатией, не в силах справиться с создавшимися тяжелыми условиями, причем П. А. Столыпин обсуждал вопрос о его возможных преемниках. Выбор Председателя Совета Министров колебался между московским градоначальником, генералом Рейнботом и ярославским губернатором, шталмейстером А. А. Римским-Корсаковым. Я был весьма удивлен, когда на другой день после убийства Максимовского меня неожиданно вызвали к министру, который просил меня принять должность начальника главного тюремного управления, о чем я уже упоминал во введении к настоящей книге. Я останавливаюсь здесь только на подробностях этого назначения. На мое замечание, что министр юстиции И. Г. Щегловитов, в ведении которого находилось главное тюремное управление, не особенно ко мне благоволил и, конечно, имеет в виду заместить этот пост каким-либо излюбленным своим человеком из чинов судебного ведомства, П. А. Столыпин ответил, что он уже переговорил с министром юстиции, который сам предложил мне это назначение и готов принять условия, мной поставленные. Успокоив меня, что мой уход из ведомства министерства внутренних дел есть только временная командировка, министр просил меня поехать к И. Г. Щегловитову. Последний принял меня без замедления, встретил, с внешней стороны, необычайно дружелюбно и, не дав мне сказать о цели моего приезда, в самых лестных для меня выражениях предложил занять пост начальника главного тюремного управления. В дальнейшей беседе я нашел подтверждение моего разговора с П. А. Столыпиным.

Я сказал И. Г. Щегловитову, что нахожу положение начальника главного тюремного управления совершенно ненормальным, так как он должен, по моему мнению, пользоваться большой самостоятельностью, в качестве начальника учреждения, совершенно обособленного от министерства юстиции и имеющего даже отдельную денежную смету. Оба мы знали, что переход тюремного управления из ведения министерства внутренних дел в ведение министерства юстиции был случайным, вызванным желанием бывшего министра юстиции Н. В. Муравьева. И. Г. Щегловитов ответил, что он совершенно разделяет мои соображения и в министерстве юстиции, уже готов законопроект о коренных изменениях в главном тюремном управлении, причем его начальнику предполагалось предоставить права товарища министра и что хотя этот законопроект еще не был внесен в законодательные учреждения, но он [93] признает за мной полную самостоятельность, даже в случаях, когда, за отсутствием министра юстиции, обязанности последнего переходили к одному из товарищей министра. И. Г. Щегловитов точно так же согласился и со вторым моим замечанием — о роли в тюремном ведомстве прокурорского надзора. По предшествовавшей моей прокурорской службе я знал, что на практике чины прокуратуры расширяют свои права относительно тюрем, точно указанные в уставе уголовного судопроизводства и заключающиеся в обязанности наблюдать за законностью содержания арестантов. Между тем прокуратура, несмотря на существование тюремной инспекции, считала себя как бы начальством над тюремными чинами в губерниях, а потому постоянно вмешивалась в административные их распоряжения, вызывая этим нежелательные трения.

«Мне самому это давно надоело,— сказал министр юстиции, — так что я вынужден просить вас по вступлении в должность немедленно поехать в Москву, где отношения между губернским тюремным инспектором и прокурором окружного суда приняли совершенно невозможный характер. Чтобы прекратить отмеченное вами нежелательное явление, я циркулярным письмом на имя прокуроров судебных палат предложу поставить подведомственных им чинов прокурорского надзора в строгие рамки закона».

При таких условиях мне пришлось лишь благодарить министра юстиции за оказанное им доверие и согласиться на его предложение. Наш разговор закончился любезным заявлением И. Г. Щегловитова, что он имеет в виду испросить высочайшее повеление о присутствовании моем в Правительствующем сенате в случае, если я оставлю пост начальника главного тюремного управления без какого-либо иного назначения.

Сердечно я простился с моими департаментскими сослуживцами, сохранив самые лучшие воспоминания о нашей совместной работе, и через несколько дней не без грустного чувства переступил порог служебного кабинета начальника главного тюремного управления, обагренного кровью моего предместника.

Дальше