Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть вторая.

У добровольцев

Глава 1.

Последние дни наступления

Марш вперед, Россия ждет
Дроздовского бригады.

(Боевая песня Дроздовцев)

Несколько успокоившись от пережитых волнений и освоившись с новой обстановкой, я понял, как я голоден. Ведь за последние три-четыре дня кроме хлеба, да и случайно мне перепадавшей скудной картошки, я более суток вообще ничего не ел и не пил. Я попросил дать мне есть. Мне ответили, что походная кухня с обедом, еще не прибыла. Тем не менее, один из солдат поделился со мною хлебом, и меня повели в избу, где я напился воды и хозяйка, молодая баба, угостила меня похлебкой. Я набросился на еду и ел так много, что солдат, который стоял рядом, улыбнулся и сказал: «Не ешь сразу так много, после голодовки это может тебе повредить!» Хозяйка, когда других не было в комнате, спросила: «Скажи, а почему ты к ним перешел? Ведь у них строже!» Я был огорчен этим замечанием. «Зато у них лучше. А у большевиков, расстрелы, мародерство и голод. Потому я от них и ушел».

Через час привезли обед. Ну, и конечно я снова пообедал. Мне показалось, что это был вкусный и сытный обед. Но на самом деле, в то время в Добровольческой армии хорошо кормили. По общему мнению, в то время как Красная армия превосходила Белую в смысле техники, вооружения, обмундирования, у добровольцев продовольствие было лучше поставлено, особенно в смысле мяса и хлеба. А то, что у белых был недостаток техники и одежды, меня удивило. Я был уверен и воображал, что англичане снабдили Белую армию всем нужным.

Вернулись два солдата, посланные на разведку. Усталые, с лицами, покрытыми толстым слоем коричневой пыли. И шинели их были тоже в пыли. «Ох уж эта война, — сказал один из них, — нет на свете ничего худшего, чем война». Немного позже слышу, как один солдат рассказывает. Ему было поручено, что-то «реквизировать» у населения, — не то пищу, не то одежду. Его рассказ меня удивил: «Ну я, конечно, первым делом пошел к попу, грожу ему «давай, а то плохо будет!» «И как тебе не стыдно было требовать у попа, — срамит его другой. — Ведь ему красные «братушки» и так глаза повыцарапали». Очевидно, первый только недавно попал к Белым из Красной армии и не разобрался еще в настроениях.

После обеда мы движемся вперед в северо-восточном направлении. Подвод крестьянских, как обычно, не хватает. На них кладут вещи, а большинство идет пешком. Я иду в этой колонне. Мне еще не выдали винтовку, говорят, что меня отправят для проверки в какой-то штаб. У меня узкие сапоги, и после вчерашнего суточного «марш-броска», я не могу идти, так разболелись ступни ног (в общей сложности я прошел верст 50–60). Прошу сесть на подводу, но них едут старшие и мне отказывают: «Должен идти пешком», но потом соглашаются. Мы мирно беседуем, офицеры расспрашивают о «Совдепии». Отношения офицеров и солдат между собой, скорее простые, но уважительные. Солдатам лет под тридцать, видно, они проделали германскую войну. Кто они — добровольцы, мобилизованные или пленные, а может перебежчики от красных. Понять трудно. Офицеры симпатичные, образованные. К вечеру, пройдя верст десять, ночуем в деревне.

На следующий день, 21 сентября, меня переводят в офицерскую роту {43}. Об отправке в штаб для проверки больше речи нет, слишком явно, что я «свой», белый, а не большевицкий агент. Мне выдают винтовку, хотя я с ней хорошенько не умею обращаться, первый раз в жизни держу в руках. Выдают также две ленты патронов, вешаю их на себя крест-накрест. Прошу выдать мне шинель, а то я хожу в одном непромокаемом летнем плаще, а уже наступают холода. Мне говорят, что «у нас» в одежде недостаток, вот когда добудем у пленных красных, тогда выдадим. Я новое обмундирование получил через две недели, тонкую, не зимнюю шинель, так что стал носить сверху мой плащ. В таком виде я был похож на чучело. Поручик Андреев много раз говорил мне не делать этого, но я отвечал: «Не могу, замерзаю. Дайте шинель потеплее». В офицерской роте было тогда около 80 человек. В первых трех взводах действительно офицеры, в четвертом взводе, куда меня зачислили, было четыре-пять офицеров, остальные 15–18, добровольцы. В послеполуденное время получилось известие: Дмитриев взят нами! {44}. Никакой артиллерийской стрельбы мы, однако, за весь день не слышали. Грузимся на подводы и через несколько часов приезжаем еще до темноты в Дмитриев. Размещаемся на ночь в каком-то большом каменном доме, спим на полу. Странно, но и радостно ощущать, что Дмитриев, где я был всего два дня тому назад, теперь в наших руках. И теперь я не прячусь, а могу спокойно ходить по его улицам.

На следующий день утром, улучив свободную минуту, иду посетить М. Все они страшно перепуганы, но надеются, что при белых будет лучше и спокойнее. Прошу вернуть мне мои вещи, которые я у них оставил на хранение. Они мне сейчас крайне нужны (это куртка, белье и еще кое-что другое, но важное в походе). «Невозможно Вам сейчас их дать, — отвечают мне, — мы их зарыли вместе с собственными вещами на дворе. Там сейчас стоят солдаты, боимся при них выкапывать. Подождите несколько дней, солдаты уйдут, все успокоится, и мы их Вам вернем». Это меня совершенно не устраивало, ведь я не знаю, куда меня переведут завтра, а тем более что будет со мной через три дня. Но ничего не поделаешь, не настаиваю, не хочу подводить людей, которые все же оказали мне услугу. «А что стало с этим коммунистом К.?», — спрашиваю я. «Да он совсем не коммунист!» — «Знаю, знаю!» — «Так он у нас здесь сидит. Боится выйти. Хотите его увидеть?» Меня ведут во внутреннюю комнату, где у стола сидит К. На его лице крайняя озабоченность, он испугался, когда увидел меня.

«Не бойтесь, — говорю ему. — Вы меня не выдали Красным, и я теперь не стану на Вас доносить». Все ж таки мне дали кое-что из моих вещей, которые не были зарыты. Я их сдал в обоз, где они впоследствии благополучно пропали.

В описании дальнейших событий мне трудно будет указывать точные даты, как я это делал до сих пор. Из-за однообразия и монотонности моей военной жизни время слилось, а числа и дни стерлись из памяти.

Нашу офицерскую роту все время держали в резерве, берегли для крайних обстоятельств. Поэтому мы не видели фронта, и даже гул орудий до нас не доносился. О том, что происходит на фронте, мы добровольцы четвертого взвода, тоже мало знали. Черпали новости из рассказов офицеров или от нашего ротного командира, поручика Пореля, который собирал нас иногда и рассказывал о передвижении войск. Никакие газеты до нас не доходили. Как бы то ни было, 23 сентября мы выступили из Дмитриева на север. Ехали на подводах, останавливались в деревнях и к 25 сентября прибыли в город Дмитровск Орловской губернии, что в верстах 60 к северу от Дмитриева {45}. Фронт находился еще дальше, верстах в 15–20 к северу. Эти цифры говорят сами за себя — так быстро развивалось за последние дни наше наступление.

Настроение у добровольцев нашего взвода было до легкомыслия оптимистическое. Все только и говорили, что «через неделю, а может, и через пару дней мы будем в Москве». Но все эти эйфорические настроения были у людей, не побывавших, в сущности, в настоящих боях. Большинство из них записались в Белую армию недавно в Рыльске и вместе с офицерской ротой находились в резерве. Сам я точно так же как и они, с момента поступления к белым, всецело уверовал в быструю нашу победу. Но в отличие от многих, я видел, что происходит у красных, что они перебрасывают на фронт крупные силы и что организация и воля к победе у них не сломлены. А поэтому сознавал, что победа дастся в результате упорной и, может быть долгой борьбы. Поэтому, принимая участие, в одном из таких оптимистических разговоров, я заметил: «Дай Бог, чтобы мы были в Москве через месяц или даже два». Мое замечание вызвало резкое недовольство: «Что Вы такое говорите! Нет, мы будем в Москве через неделю. Мы обязаны там быть до зимних холодов. Иначе нам всем будет плохо».

В этом ответе было много правды, особенно то, что, касалось зимы. Но по реальности оценки, такие настроения были очень опасны. И, когда в дальнейшем, война и продвижение стали затягиваться, среди рыльских добровольцев началось разочарование и упадок духа. Нужно сказать, что наши офицеры были более сдержанны в своих оценках происходящего{46}.

Итак, в Дмитровске наша рота расположилась в каменном здании женской гимназии. Наш взвод поместился в большом зале нижнего этажа, спали на полу. Организация питания шла из рук вон плохо. С утра долго не выдают хлеба, обед тоже задерживают. Мы голодаем. Вижу, что два добровольца нашего взвода идут с большими ломтями хлеба, говорят, что им дали в соседнем доме. После некоторого колебания иду и я туда. Объясняю хозяйке, молодой женщине, что с утра ничего не ел, выдача задержалась. Она, ни слова не говоря и не выражая никакого неудовольствия, отрезает мне большую краюху черного хлеба. Это видит другой доброволец, из команды пеших разведчиков, и укоряет меня: «Как Вам не стыдно просить хлеба у населения, они сами в нем нуждаются. Вы же доброволец и не должны так поступать. Имейте терпение, хлеб будет Вам роздан». Мне стало действительно стыдно, что я не смог сдержаться, но видимо я так наголодался за все предыдущие недели, что инстинкт был впереди разума. Действительно, вскоре приехала походная кухня. Нам раздали хлеб, а позже и горячий обед.

Днем, идя по улице, я увидел замечательную сцену. Посередине дороги идут двое мальчишек, один лет двенадцати, другой десяти. Они несут громадное трюмо. На лицах торжество, сияют: «Красный комиссар это у нас забрал, себе на квартиру поставил. Теперь нам вернули, несем обратно домой». Я стал выражать им свою радость, но в последствии часто вспоминал эту сцену: что стало не только с трюмо, но и с ними самими и их родителями, когда вернулись красные в город? Может быть, эта простая, но состоятельная семья, которых были тысячи по России, сумела спастись, бежать или уехать в эмиграцию, от бесчинств Красной армии.

На следующий день, из разговоров с местными жителями, я понимаю что: «Сегодня по случаю праздника Иоанна Богослова, в соборе было торжественное богослужение, а потом молебен о победе Белой армии. Присутствовало много ваших начальников» {47}

Я очень жалею, что никто не сказал мне об этом раньше, я непременно бы пошел. Все же иду в собор, но он уже пуст, богослужение окончено. Храм полон ладана. Помолившись, выхожу.

* * *

Вечером для нашей роты была устроена баня, но меня назначили часовым у дома, где остановился ротный командир. Стою с ружьем, мокну под дождем, мерзну и мечтаю о бане. Но, когда возвращаюсь к себе, почти в полночь, баня уже кончилась. Горячей воды не осталось. Ах, как было жаль! Мне хотя бы немного хотелось освободиться от вшей, которые меня поедали. Впрочем, баня не помогла бы, ведь у меня не было смены чистого белья. Пытаюсь снять сапоги на ночь, но они такие узкие и мокрые, что не снимаются. Усталый, ложусь спать на пол в сапогах и засыпаю каким-то болезненным сном.

Сколько я проспал, не знаю, но только внезапно вскакиваю по тревоге! Вбегает офицер, и кричит: «Немедленно вставайте! Хватайте винтовки, какая под руку попадет, выходите на улицу... Красные в городе! Скорее!» Снаружи уже слышны выстрелы. Хорошо, что я в сапогах. Оружие наше сложено в соседней комнате. Хватаю первую попавшуюся винтовку, как ни странно свою. Оказывается, отряд красных, человек пятьсот, пробрался к нам в тыл и неожиданно напал на город. Незамеченные, они дошли до центральной площади и стали спрашивать, где здесь женская гимназия. Из этого можно сделать вывод, что они знали, где помещается офицерская рота. Тут красные сделали ошибку, начали стрелять и тем обратили внимание на себя наших часовых. Если не это, то они смогли бы перерезать и перестрелять всю спящую после бани роту.

Было три часа ночи. В городе четыре параллельных улицы. На первых из них, в центре и влево, выстроились три взвода, а на четвертой, наш взвод. Начался бой и наступление на красных. Ожесточенная стрельба шла на улицах левее нас, видимо именно там сгруппировались основные красные. Пред нами их, вероятно, не было, но мы держали оборону, и до нас долетали только отдельные пули на излете. Я впервые оказался в настоящем деле, в бою, да еще так неожиданно! Нам за ночь не пришлось много стрелять. В начале, когда мы только шли занимать позиции в кромешной темноте, под свист пуль, я очень боялся, трусил за жизнь, но потом это прошло. Как ни странно, больше страдал от холода и дождя.

К пяти часам утра бой прекратился, красные были выбиты из города. Мы оказались на его северной окраине, где нам было приказано продвинуться вперед, версты на две и занять позиции на реке Нерусе. У нашего командования был план окружить красных, отступивших за реку и занять возвышенность севернее Дмитровска. Наш взвод был оставлен в виде заслона, на случай если красные вздумали бы отступать. Мы стали готовиться к бою, вырыли в песке небольшие прикрытия и замерли в ожидании.

Погода между тем несколько исправилась, сквозь осенние облака выглянуло солнце. В три часа дня начался бой. Нам с возвышения было видно, как офицерская рота гнала перед собою красных (по близорукости я, к сожалению этого не видел). Треск ружейной стрельбы все усиливался. «Вот они сейчас повернут в нашу сторону», — заговорили вокруг меня, и нам велели быть готовыми к бою. «Смотрите, — приказывает нам поручик Роденко, — никто не должен самовольно бросать свои позиции, если нас будут атаковать красные! Я пристрелю каждого, кто побежит. Красные должны увидеть наш боевой дух и понять, что мы не трусы. Тогда они отступят. А если кто из вас струсит и побежит, верная смерть, я его сам пристрелю!» Эти слова были обращены к нам, «добровольцам», ни разу не обстрелянных и не бывших в настоящем бою. Безусловно, поручик Роденко имел основания не доверять нашим боевым качествам, и сомневаться в нашем духе. Но все же мне было обидно слышать ненужные угрозы. Неужто все основано на страхе смерти, и мы воюем из под палки? Это ведь не так!

Красные, однако, довольно быстро поняли, что им не занять позиций, что они будут разбиты, а поэтому повернули в другую сторону и бежали. Мне было жалко, что не пришлось активно побывать в атаке. Мы даже ни разу не выстрелили! Красные оставили за собою пятнадцать трупов, у нашей роты был всего один раненый. У красных было большое численное превосходство, пять пулеметов, а у нас один, и, несмотря на это мы их отбросили. Наша легкая победа над ними, меня убедила в нашем боевом превосходстве и укрепила веру в победу. Может и вправду через неделю нас ждет Москва!

Вернувшись в город, наши добровольцы наперебой рассказывают друг другу, что видели ночью, как шел бой. Те, кто оставался в городе, зажигали свечи перед иконами и молились о нашей победе. Выясняется, что когда случилось ночное нападение, у нас под стражей находилось двое молодых пленных красноармейца из местных жителей. Подозревалось, что они активные коммунисты, а потому их прислали в офицерскую роту на доследование. Их было совершенно не возможно охранять во время ночного боя. Решено было убить их. Приказали им лечь на землю. Лежащих ударили штыком в спину, между лопаток. Они громко кричали. Ударили второй раз, убили окончательно. Я молча слушал этот тяжелый рассказ. Конечно, ничто не может поколебать мою веру в Белое дело, но все же тяжело.

Глава 2.

На переломе


Октябрь уж наступил.

А.С. Пушкин.

Позиции на реке Нерусе были самым северным пунктом продвижения нашей офицерской роты на пути в Москву. Линия фронта проходила еще севернее, верстах в двадцати в максимальный момент наступления{48}. На следующий день, 28 сентября, под вечер, наша рота была отведена из Дмитровска в большое село Орловской губернии Упорой, что на полпути между Дмитровском и станцией Комаричи. Это передвижение было для меня неожиданным и непонятным, настолько я был уверен в непрерывности нашего продвижения вперед. Я был огорчен. На самом деле этот наш откат на Упорой был началом если не отступления, то во всяком случае топтания на месте и даже медленного осаживания назад. Так мы простояли около двух недель, потом опять двинулись; то вперед, то назад, все по грязным осенним дорогам, в слякоть, дождь и снег. Это улиточное движение по кругу: Упорой, Комарчи и через месяц 27 октября, наши войска докатились до Дмитриева (Льговского) {49}.

С десятого октября погода резко переменилась, гнилая осень сменилась необычайно ранней зимой, выпал снег, стояли десятиградусные морозы. Для нас, меня в особенности с моей легкой шинелью, летним плащом и парусиновой железнодорожной фуражкой, грянувшие морозы были настоящим бедствием. А тут еще по неопытности, я обменял мои хорошие, но слишком узкие сапоги на широкие, но оказавшиеся рваными. Через пару дней они совершенно развалились, так что я ходил по морозу полубосой на одну ногу. «Что же Вы променяли хорошие сапоги на плохие?» — спрашивал меня поручик Андреев. «Да я думал, что они хорошие, более мне подходящие, не заметил, что они рваные». — «Да Вы бы мне сказали, я бы обменял Ваши на мои, они мне немного велики, а Вам бы вполне подошли». Но откуда я мог это знать? Вообще из всех добровольцев нашего взвода я был самый неопытный и самый неприспособленный к трудностям походной жизни. Более того, я был наименее обеспеченный в смысле теплой одежды, белья и прочего. Ведь все они пришли в армию из дома, а я перешел фронт без ничего. Немудрено, что я был (за исключением одного, о нем ниже) наиболее покрытый вшами, искусанный блохами, с которыми я не умел бороться. Нередко я унывал и малодушествовал, но окончательно духом не падал. Я часто повторял себе, что я доброволец, у меня в руках винтовка, мы сражаемся за Россию и за нами судьба нашей родины, а поэтому нужно держать себя в руках.

Как я уже говорил, офицерская рота долго простояла в селе Упорой. Мы были размещены по крестьянским домам. В деревне было сравнительно мало молодых мужчин. Вероятнее всего они были мобилизованы в Красную армию. Население встречало нас не враждебно, мужики и особенно бабы называли нас «наши». Над этим многие из нас шутили: «Сегодня мы для вас наши , а вчера или завтра вы назовете так красных». Беспринципность этих простых людей поражала меня. Они отшучивались: «А кто к нам пришел, тот для нас и наши. Для нас, что фронт вперед прошел или попятился, без разницы. Лишь бы войны у нас не было, мы ее страшимся». Встречались и другие мнения. Сам слышал, как крестьянка средних лет говорила: «Не дай Бог, если вернутся красные. Они нам мстить будут за то, что мы вас принимаем». А ее двенадцатилетняя дочь с какой-то недетской серьезностью добавила: «Они нас всех замучат и убьют». В общем, крестьянское население не желало возвращения красных, боялось репрессий, но активной помощи нам не оказывало.

Основное чувство, которое я испытал в Упоре, была скука от ничегонеделания и однообразия жизни. Проходили, правда, кой-какие строевые занятия, нас обучали обращению с винтовкой, хотя выстрелить в процессе обучения ни разу не пришлось, берегли патроны. Мы разучивали дроздовские, добровольческие и вообще военные песни, такие как «Смело, мы в бой пойдем за Русь святую и как один прольем кровь молодую». Особенно мне нравились дроздовские марши. А по вечерам, после переклички, наш взвод пел «Отче наш» Конечно ни газет, ни книг мы не видели, новости до нас доходили с опозданием (если вообще доходили!) Так, что особых занятий у меня не было и дни тянулись однообразно, и большую часть дня я не знал что делать. Несколько раз ротный сообщал нам о военных успехах, один раз о взятии армией Юденича Петрограда. Он с уверенностью говорил: «Там теперь наносится главный удар против Красной армии. Но и на нашем фронте, если красные полезут в наступление, я убежден, что они получат по морде!» Я почему-то сразу усомнился в истинности сообщения о взятии Петрограда. Как-то извещалось об этом без всяких подробностей; если бы это было фактом убедительным, то о взятии Петрограда гремели бы повсюду, а тут последовало молчание. Да и какой главный удар мог быть нанесен Юденичем, — главный фронт южный, здесь решается война, я это ясно понимал{50}.

Для того чтобы провести время, мы ходили в соседнее имение графа Гейдена (как я впоследствии прочитал у Лескова) Тополевая аллея, большой помещичий дом с открытыми настежь дверьми, пустые комнаты, никакой мебели, все растащено. В библиотеке на полу валяется порванная французская книга, а в другой комнате пустая бутылка из-под красного вина, — все, что осталось от библиотеки и винного погреба. Помню, как возвращаясь к себе, после этого грустного визита, я увидел сквозь деревья большой красивый дом. С балкона второго этажа, которого развевался огромный трехцветный русский флаг. Я так и замер и не мог оторваться: ведь вот уже более двух лет я не видел русского национального флага, и сейчас вид его наполнил меня радостью и торжеством. Только подумать, что совсем недавно здесь могла болтаться ненавистная красная тряпка, символ крови и рабства. А сейчас здесь развевается наш русский флаг! Вот за что мы сражаемся, и не может быть, чтобы не победили! Оказывается, в этом доме помещался наш ротный командир поручик Порель.

Нельзя все же сказать, что наше пребывание в Упорое сводилось к такого рода прогулкам. Мы не видели врага и не слышали фронта, но враг был близок и нужно было принимать меры предосторожности. Ночью мы высылали дозоры к северу от Упороя, откуда всегда можно было ожидать нападения. Однажды, нас в составе пяти человек добровольцев из нашего взвода, под командою офицера послали в разведку. Выехали, когда стемнело, проехали мимо тополевой аллеи имения, свернули в гущу леса и остановились на опушке леса. Заняли позицию у перекрестка дорог, простояли почти без движения всю ночь, но красные так и не появились. На следующую ночь меня опять назначили, но уже с другой заставой: «Вы там вчера были и знаете дорогу». «Да я плохо запомнил, ошибусь!» Меня уверяли, что я не заблужусь, но я конечно, ошибся. Не свернул, когда нужно, и в результате мы долго ехали в поле, никакой опушки леса не было видно. Потом плутали по густому лесу. Офицер, (он был не нашего взвода и меня не знал) начал нервничать. Более того, я почувствовал, что от него пахло водкой, видно он излишне выпил. «Ты куда нас хочешь завести? К красным? — начал он кричать на меня. — Да тут и позиции нет. Если они выскочат, то пока мы будем убегать по полю, нас перестреляют как кур!» Я ему как мог спокойнее ответил, что плохо запомнил дорогу. «А ты сколько времени у нас?» — «Две недели». — «А раньше где был?» Я объяснил, что был в районе красных, но в Красной армии не служил и с большой опасностью перешел фронт, чтобы поступить в Добровольческую армию. «Да я ко всему прочему еще и близорук», — добавил я. Но офицер мне совершенно не поверил: «Ты сам верно, из красных. Когда вернемся, доложи начальству, как ты нас завел, по ошибке. Я проверю, заявил ли ты!» Прошло еще немного времени, он приказал мне ехать с ним рядом, отдельно от других. Вскоре мы вышли на развилку дороги, произвели разведку. За это время хмель из него выветрился и он успокоился. Под конец он сказал: «Вот что я тебе скажу. Я тебя не знал, первый раз вижу, а доверился тебе, взял тебя в разведку. Хотел посмотреть, как ты будешь себя вести. Можешь забыть наш разговор и никуда не ходи, никому не докладывай. Экзамен ты сдал на отлично».

Пребывание наше в Упоре было омрачено одним тяжелым случаем. По приговору военно — полевого суда был расстрелян офицер нашей роты. Ему предъявили обвинение в самовольном оставлении позиции во время боя у Дмитровска. Я забыл его фамилию, поэтому назову его условно А. Про этого штабс-капитана рассказывали, что в бою против красных в сентябре, (за несколько дней до моего переходя границы) он уже несколько раз спасался бегством от красной конницы. Он сбросил шубу, чтобы быстрее бежать и прятался в лесу, пока шел бой. Хотели его уже тогда судить, да ротный командир его простил, так как этот А. обещал, что больше такого не повторится. Но прошло несколько недель и 27 сентября во время боя у реки Нарусы он опять оставил свою позицию и тем самым позволил противнику выскользнуть из угрожавшего ему окружения. Это было уже совсем плохо. «Сейчас заседает военно-полевой суд, и можно думать, что А. будет приговорен к расстрелу», — сказал нам поручик Роденко. Немного спустя мы узнали, что приговор должен быть утвержден ротным командиром, который имеет право помиловать. И несчастный осужденный просил у него свидания, но тот отказался. Понятно, что если бы ротный его принял, то конечно должен был бы его помиловать. Через полчаса мы услышали глухой залп. Поручик Роденко перекрестился: «Он расстрелян! Царствие ему небесное!» После этого поручик Роденко сел писать письмо сестре расстрелянного в Харьков. Он написал в этом письме, что «ее брат по приговору военно-полевого суда, за оставление позиций во время боя, был расстрелян». Меня страшно огорчила эта честность. Неужели, подумал я, нельзя было сообщить родным, что А. погиб в бою. Ведь с кем не бывает слабины. Расстрел этот произвел на меня тягостное впечатление, еще и потому, что я успел лично познакомиться с ним. Помню хорошо, как совсем недавно, он подошел к нам и весело со мной беседовал. Вообще он производил впечатление жизнерадостного, разговорчивого и веселого человека. Расстрел был произведен одним из взводов офицерской роты, назначенной по жребию. «На офицерскую роту, — как-то сказал поручик Роденко, — часто возлагают выполнение карательных мер. Это вызывает к ней ненависть не только красных, но и мирного населения». Для того, чтобы вырыть могилу и зарыть расстрелянного, привлекли местных мужиков. Мне было стыдно перед жителями Упороя: на их глазах расстреливаем друг друга.

Постепенно я присмотрелся к личному составу нашей офицерской роты. Насколько сейчас помню, постараюсь передать мои впечатления. Начну с нашего ротного командира, поручика Пореля. Никто не оспаривал его несомненную личную храбрость, но его не любили за резкость, крайнюю строгость, которая частенько переходила в жестокость. Он не обладал даром привлекать людей, не умел подходить к ним, расположить к беседе. В этом он отличался от полковника Туркула, командира Первого Дроздовского полка, пользовавшегося и не только в нашем полку громадной популярностью легендарного героя. После него наиболее любимым и популярным было имя полковника Манштейна, командира Третьего Дроздовского полка. Надо сказать, что в нашем полку командиры часто менялись, так что я с трудом запомнил их имена. Но среди них самым выдающимся был, по-видимому, полковник Руммель. Одно время нашим полковым командиром был полковник Голубятников. Он был грузным и тучным человеком, верхом не ездил. Я видел его один раз, когда он проезжал мимо в экипаже с «классическим» бородатым кучером в поддевке на козлах.

Для характеристики нашего ротного командира Пореля расскажу следующий случай, который касался меня. Он обыкновенно ездил на коне, и вот как-то раз, когда наш взвод производил строевое учение, появился наш ротный командир. «Ну, как этот новенький?» — спросил он, у поручика Роденко, имея в виду меня. «В смысле выправки и строевого учения еще очень слаб» — отвечает поручик. «А вы с ним построже. Наказывайте, ставьте под ружье!» Трудно себе представить большую психологическую ошибку и непонимание! Таких как я было много добровольцев. Мы пороха не нюхали и многие из нас держали ружье впервые, но были одержимы желанием нашей победы. Я, как и многие нуждался в поощрении, обучении, а не в угрозах. Я, вчерашний студент попал добровольцем в армию, старался как мог и за две-три недели не смог усвоить строевого искусства. Не получалось сразу всего не от недостатка желания и не наказаниями и криками можно было усилить мое (наше) рвение. Да и какая там «выправка», когда сапоги разорваны и поверх шинели болтается непромокаемый плащ! У многих совсем с амуницией было плохо. Кормили мало и не досыта, а вши заедали.

Словом я был огорчен и оскорблен. Мне сказали потом, что поручик Порель, был раньше в Одесском Сергиевском военном училище и, вероятно там научился методу воспитания молодежи.

С офицерами других взводов нашей роты мне мало приходилось общаться. Насколько я знаю, большинство из них было в Добровольческой армии недавно, со времени занятия белыми Харькова и Сум. В городе Сумы, после поражения Красной армии белые объявили призыв офицеров, под тем или иным видом скрывавшихся от большевиков. Так, что именно они и составляли нашу роту.

Среди наших офицеров помню князя Оболенского, к нему на несколько дней из Киева приезжала его супруга. Мы встретились и много говорили о прошлых днях. Я с ней передал письмо для моего отца, который в это время жил в Ростове. Он был в полном неведении, где я нахожусь, что со мной происходит. Более того, я не знал точного адреса отца. Письмо мое дошло, хоть и с огромным запозданием, но я благодарен княгине Оболенской за ее внимание и ласку в те трудные для меня дни. «Вам, может быть, что-нибудь нужно?» — спросила она меня. «Да все нужно, — ответил я, — вот, хожу в рваных сапогах, нет теплых вещей». Но чем она могла помочь? Ничем. На «мужиков» князь Оболенский производил сильное впечатление. «Он у вас, наверное, на особом положении?» — спросил как-то один из наших добровольцев. «Совсем нет, — был ответ. — Он как все. Становится в очередь за борщом и кашей». Мужик был удивлен: «Вот как! Это удивительно. Выглядит как барин, всегда чисто». Держал себя князь Оболенский просто и скромно, а к солдатам был внимателен и ласков.

Конечно, я помню офицеров нашего взвода, среди них поручиков Андреева, Карпова и Роденко. Все они поступили к Добровольцам в Сумах. Им всем было лет под тридцать, они все прошли германскую войну. За все время нашего общения я не слышал от них ни одного грубого слова или резкого замечания. Скромные и старательные люди воинского долга, без всяких притязаний на особый офицерский блеск. Поручик Роденко был семинаристом по образованию. Но он единственный из этой группы, бывал грубым и даже примитивным по своим манерам, но добрый душою и заботливый к товарищам. Мы с ним много говорили и спорили, я с ним частенько соглашался. Он был убежденным демократом, противником «старого режима», много говорил о конституционной монархии. «После войны, — говорил он, — когда мы возьмем Москву, гвардией будут корниловские, дроздовские, марковские полки, а не старая имперская гвардия». Гвардейцев он терпеть не мог, особенно кавалеристов, называл их «Жоржиками». Он мечтал о победе над большевиками, и о другой монархии, с большими демократическими реформами. Роденко говорил о необходимости созыва Учредительного собрания после победы над большевизмом. Собственно это вполне отвечало моим настроениям и особенно совпадало с взглядами моего отца Александра Васильевича Кривошеина. Он был монархист, но думал о другой монархии для России, более свободной и демократичной.

Остальные воины нашего взвода были, как я уже говорил, добровольцами. Почти все они были из города Рыльска, а следовательно, в строю и под ружьем не больше месяца. Но и это давало им «моральное» преимущество надо мною. А, кроме того, они как земляки поддерживали друг друга, я был для них чужаком. Собственно говоря «добровольцами» их можно было назвать весьма условно. Дело в том, что когда белые заняли Рыльск эти «добровольцы» были взяты по мобилизации, которая делалась по шаблону и наугад, кто попадет под руку. Молодых людей интеллигентного вида сразу же зачисляли в действующую армию. Поэтому среди них были разные люди и не всегда настроенные правильно. Про наших «добровольцев» могу отметить, что в большинстве своем они были, несомненно, настроены антибольшевицки, боялись и не желали возвращения красных, но в них не было жертвенной активной борьбы с советчиной, подлинного воинского духа. Это были обыватели, пострадавшие, конечно, от большевиков, но предпочитавшие отсиживаться в своих углах, а другие пусть воюют! Настоящие добровольцы из Рыльска, которые не были силком взяты в армию, не попали в наш полк. На призыв Белой армии откликнулось много молодежи, именно добровольно, именно они были настоящими бойцами с Советами.

Этот тип «добровольца-героя» отнюдь не миф, я встретил таких в нашем Втором Дроздовском полку. Они были не в нашем взводе, к сожалению, а в той же команде пеших разведчиков, в которой я пробыл мой первый день в Белой армии. Я отчетливо помню одного — высокий юноша-богатырь, с красивым открытым лицом, всегда бодрый, горящий энтузиазмом борьбы с красными, а вместе с тем такой аккуратный, прекрасно одетый и вооруженный. У него была великолепная военная выправка, несмотря на то, что в прошлом он был студентом. Это был тот самый доброволец, который сделал мне замечание, когда я попросил хлеба у жителей Дмитровска. Однажды он сказал мне: «Что-то мне нравится значок на вашей фуражке!» «Да это значок железнодорожника, его носили еще до революции, — ответил я. — Мне не дали другой фуражки, вот я и ношу старую». «Все равно, напоминает серп и молот, неприятно» — произнес он, и лицо его передернулось. «Ну, раз Вам не нравится, я выброшу этот значок», — ответил я и с тех пор стал ходить в фуражке без значка. Я искренне восхищался этим героем-добровольцем и мысленно хотел быть похожим на него. Мне приходили на ум даже дерзкие мысли, что если бы у меня были такие сапоги, такая шинель и ручная граната за поясом, то может быть и я был бы не таким уж беспомощным добровольцем. А пока что у меня не было ни солдатских погон, ни кокарды, ни бравого вида (а близорукость), но только желание нашей победы. Так за все время моего пребывания в армии, я и не получил хорошей амуниции.

Конечно, в армии были и другого сорта «добровольцы». Я познакомился с двумя студентами из Харьковского университета, которые были тоже мобилизованы в Рыльске. На вид они были тихие и забитые люди; один из них, однако, большой критикан. По своему интеллектуальному уровню они были выше остальной рыльской группы (провинциальная «интеллигентность» последних была очень слабая). Воинского духа и желания нашей победы в них совсем отсутствовали. В одной из бесед, один из них обратился ко мне со словами: «Получено хорошее известие. Вышло распоряжение студентов освобождать от военной службы, дать им возможность продолжать учиться в университете. Вот мы и решили подать прошение и поехать доучиваться в Харьков». «Странно, не очень верю в такое распоряжение, — ответил я. — Да если оно и есть, оно меня совершенно не интересует. Главное сейчас не учится, а защитить свою родину, закончить войну и разбить большевиков». «Что Вы, что Вы! — отвечают студенты. — Мы все так устали от войны. Довольно крови, хочется мирной жизни и учится. А все остальное нас не касается. Это пусть профессионалы воюют».

В последствии стало многое ясно. Все эти «интеллектуалы добровольцы», пока дела на фронте шли успешно, были настроены оптимистически и были за нас, но когда наступил перелом и успехи сменились топтанием на месте, отходом и поражениями, настроение у них упало и изменилось. Именно в их среде появились перебежчики, предатели и началось разложение.

Среди рыльских «добровольцев» печально выделялась тогда своеобразная фигура некоего Жеребцова. Это был тринадцатилетний хулиган из бедной городской семьи, отбившийся от рук. Когда в город пришли белые он поступил к ним добровольцем. Для него это был выход из трудностей жизни, и он в силу своего характера, представлял войну как легкую и приятную прогулку. Он верил в то, что скоро окажется с белыми в Москве и «выйдет в люди» (как и почему это было второстепенно). «В Москву мы приедем на подводах или в теплушках, а может быть и на белых конях, — говорил он, — а обратно нас повезут до дома, в вагонах первого класса, на крахмальных простынях». Но прошло совсем мало времени и ему пришлось испытать трудности походной жизни и разочарования. Он озлобился и разложился больше, чем кто-либо другой. У него, как у меня, не было ни белья, ни вещей в обозе, и потому, грязный и неопрятный по природе, он развел вшей больше, чем кто-либо другой, так что рыльские земляки запрещали ему ложиться спать близ других. Он был совершенно «придурковатым», не предсказуемым и жестоким, из того типа людей, которых я встречал в рядах Красной армии и которых думал никогда не встретить среди белых. Меня этот хулиган возненавидел лютой ненавистью, за то, что я по своим убеждениям поступил в Белую армию. Он не мог мне простить, что я не из Рыльска и, что я интеллигент, совершенно чуждый элемент для него, делю все невзгоды рядом с ним и не особенно жалуюсь. Он не мог понять, кто я такой и всячески издевался надо мною, лез в драку на кулачки, чем ставил меня в трудное положение. Драться с ним я считал для себя унизительным, а если не отвечать, он только больше наглел. Конечно, его легко могли остановить другие рыльские добровольцы, но они как земляки, скорее его поддерживали. А тут еще одно обстоятельство обострило положение. Как-то во время учения поручик Андреев спрашивает меня: «Вы не родственник врангелевского премьер — министра Кривошеина?» «Да, я его сын», — отвечаю я. До сих пор меня никто не спрашивал о семье и не сопоставлял мою фамилию с отцом. Но раз уж спрашивают нужно отвечать правду. Поручик был поражен. «Вот как! А я Вас просто так спросил, совсем не думая, что Вы на самом деле ему родственник. Ваш батюшка известнейший человек и политик!» И помолчав, добавил: «Ничего, имейте терпение, все восстановится, все будет по-прежнему!» Я был тронут сочувствием, но не совсем разделял его мнение, чтобы все было «по-прежнему». Мы ведь сражаемся за Россию новую, а не ту что привела большевиков к власти. Другой аналогичный случай с моей фамилией произошел чуть позже, когда я заполнял «вопросник» — имя, возраст, место рождения и прочее. В графе «сословная принадлежность» приходится написать правду — дворянин. В Брянском особом отделе я был «крестьянин», но это спасло мне жизнь. Оказывается, что я из всего взвода единственный из дворян. Кто-то увидев, что я написал, советует: «Не пишите так, а то если попадете к красным, будет плохо!» Да, мне это уже знакомо.

Но то, что узналось, что я сын царского и врангелевского министра, никак не отразилось на моем положении. Некоторые офицеры, стали относиться ко мне с большим интересом, задавали вопросы об отце, его политике и работе со Столыпиным, но я, как и прежде, продолжал ходить в моих рваных сапогах. Зато у Жеребцова, эта история с моим «происхождением», вызвала только большую антипатию ко мне и прямо скажем, ненависть. Он по своей примитивной психологии не мог себе представить, что «сын министра» ходит без сапог и вообще служит рядовым на фронте, а не устроился где-нибудь в тылу на теплом месте. А, может быть, его ненависть исходила из непонимания, как дворянин терпит и разделяет все невзгоды фронта с простыми мужиками? Более всего он издевался над моей неспособностью и неуклюжестью в быту, а то, что он был куда проворней, хитрее и ловчее чем я, вызывало в нем страшный протест. Он стал издеваться над моей семьей и мною каждый день. «Ну, давай расскажи нам, каким министром был твой отец? Может быть, над лошадьми? Кучером?», — язвил он и изображал жестами, как кучер правит лошадьми. Более того, он стал говорить между «рыльцами», что я барчук, выскочка и все вру про то, что дворянин. Вскоре последовал случай, который вызвал резкое отчуждение между мною и «рыльцами». В избу, где мы стояли, обыкновенно приносили еду на всю нашу группу, пять-шесть человек. Крестьян среди нас не было, все горожане, но все имели обыкновение есть из одной миски. Я же предпочитал черпать суп из отдельной тарелки. Случалось также, что я по светской привычке забывал перекреститься перед обедом. На это обстоятельство обратили внимание хозяева избы. Мужички и бабы стали подозревать, что я еврей или сектант. А так как разговоры Жеребцова и его травля меня продолжалась постоянно, то они стали говорить: «Ест отдельно! Не крестится! Точно не наш !» Пришлось перекреститься перед ними и показать нательный образок, подарок моей тетушки. Поверили. С тех пор я стал есть со всеми из одной миски.

Я был молод и совершенно не опытен в быту, а то что касается межсословных отношений и даже межэтнических меня никогда не занимало. Но тут я столкнулся с тем, что уже наблюдал среди красных, отношения на уровне простых людей. Меня поразила ненависть, дикость и нетерпимость между ними. Что уж тогда говорить о классовой вражде! Дело в том, что между рыльскими добровольцами и местными мужиками возникла некоторая отчужденность. «Рыльские» были полу-украинцы. Между собой они говорили по-русски, но с рядом украинских выражений: «у Рыльск» вместо «в Рыльск», «бачить» вместо «видеть», никогда не слыхали слова «щи», а только «борщ». Они смеялись над великорусским говором орловских мужиков и особенно баб, которые говорили «ен», а не «он», «откроить хлебушка, а не «отрезать», дверь «закутана» вместо «закрыта» и т.д. Вообще для малороссов Великороссия представлялась каким-то краем света, почти Сибирью. Все это отражалось на настроении «рыльских», отчасти даже и наших «сумских» офицеров с тех пор, как мы вступили в Орловскую губернию. Отмечу еще, что в Упорое нам показывали как достопримечательность «курную» избу. Эти избы строились без трубы, дым выходил через дверь, низкий потолок, черный от сажи. Такие дома уже давно не возводились и остались как «экспонаты», они были заброшены и в них никто не жил. Но нашим офицерам — южанам не мешало иронизировать, по поводу местных жителей: «Вот как здесь живут! Дикари! У нас это не мыслимо!»

* * *

Наш уход из Упороя совпал с началом морозов. В дальнейшем мои вспоминания, вплоть до прибытия в Дмитриев 27 октября, перепутались, я не запомнил дат, ни проходов по деревням. К сожалению, наше отступление было чаще чем продвижение. Для моего читателя я постараюсь отмечать только запомнившиеся эпизоды и по возможности в хронологическом порядке.

Итак, мы двигались близ фронта, но самого фронта не видим. Ночь, мороз, луна и наша рота идет по большой дороге. Мы стараемся не разговаривать, чтобы не привлечь внимания. Ротный командир едет на своем коне впереди. Неожиданно нас обгоняют два всадника. «Здорово ребята! Вы какой части?» — обращаются они к нам и не дождавшись ответа быстро скачут вперед. Но тут из наших рядов выбегают два добровольца и кричат ротному: «Слушайте командир, это же два рыльских красных комиссара! Мы их знаем!» Ротный бросается вскачь догонять их, машет пистолетом, кричит, но их и след простыл. Почему они появились на нашем пути? Может это разведка? Ротный возвращается и приказывает: «Ну-ка поставьте этих двух добровольцев в наказание под ружье!» Среди рыльцев ропот: «За что так?! Следующий раз вообще говорить ничего не будем, раз нас за это наказывают». «Так, что же вы во время не сказали. Надо было сразу их арестовывать или стрелять по ним!» — сердито отвечает ротный. Да, он несомненно храбрый человек, но совершенно не умеет подходить к людям! Ночное продвижение по этой дороге сталкивает нас постоянно с разными людьми. Так через несколько часов нам навстречу попадается человек в солдатской шинели. «Проверьте быстро этого товарища!» — приказывает ротный. К нему подходят два дроздовца: «Документы!» Тот вытягивается в струнку, отдает честь, показывает документы. Потом объясняет, почему пробирается ночью. У него все в порядке, он не красный и его отпускают.

Уже под утро пять человек нашего взвода с офицером во главе посылают занять сторожевую позицию. Идем полями, рассвет нас нагоняет и вдруг над нами начинает довольно низко кружить самолет. Он делает несколько облетов, а потом берет направление на юг. По всему видно, что самолет совершает разведку. Но кто он? Наш или вражеский? Офицер нам говорит, что это самолет Красной армии, у нас на фронте их нет. Всем досадно и горько, почему у красных есть самолеты, а у нас нет! Почему англичане их нам не дали?

Продолжаем идти весь следующий день, событий никаких, встреч и неожиданностей тоже. Уже вечером мы останавливаемся на большой опушке молодого леса. Располагаемся на ночлег, разводим огонь. Собирая ветки для костра мы натыкаемся на труп. Широко раскинув руки, на спине лежит красный латыш. Стоит мороз и потому от трупа никакого запаха не исходит. Латыша видно убили пулей в живот, шинель и куртка в крови. Сапоги его уже кто-то украл. В кармане у него дроздовцы находят деревянную ложку. А я как раз потерял мою. После некоторых колебаний беру ложку красного латыша и с этих пор ем из нее. Из темноты, на наш костер неожиданно появляется человек средних лет. Его рыжая борода, хитреца в глазах, тулуп — все карикатурно говорит о том, что это типично русский мужичок. «Да здравствует Учредительное собрание, господа офицеры!» — визгливо выкрикивает он, да так неожиданно, что я даже вздрогнул. «Вот нас пугали, — ораторствует мужичок, — что придут белые, будут мучить людей, ломать ребра, руки, пытать... Но я не верил и говорил, что это неправда. Не может быть, чтобы ученый народ, образованные офицеры, допустят это безобразие!»

В эту ночь мне не пришлось заснуть, а пролежал я вместе с нашим взводом и офицерами, в кустах близ дороги, откуда можно было ожидать нападения красных. Мерзну, но не это главное. Я не спал почти сутки. Меня одолевает сон. Глаза слипаются, каждую минуту я засыпаю. Борюсь изо всех сил, но ничего не помогает. Офицер все время толкает меня в бок, будит и сердится: «Как Вам не стыдно. Вы ведь на посту!» В какой то момент я уже не понимаю, сплю я или нет. Так странно проходит почти вся ночь. На рассвете со стороны, где могут быть красные, показывается всадник. Едет шагом в нашу сторону. Трудно на расстоянии понять, кто он, красный или белый? От нашего отряда отделяется юнкер, адъютант ротного, и с револьвером в руках подскакивает к всаднику. Тот вздрагивает: оказывается, и он задремал на коне и его вынесло на нашу засаду. Выясняется, что он наш.

За время нашего странного перехода, в нашем взводе случилось пополнение. Это два унтер-офицера царской армии, перебежавшие от красных. Один из них лет сорока, русский с бородкой, другой татарин. То что касается знания военного дела, они куда выше наших добровольцев. Оба положительные, серьезные, но насколько надежные? Русский, как выясняется, уже пять раз переходил от красных к белым и обратно. По всему военному воспитанию это «старорежимные» солдаты, и к порядкам в Добровольческой армии они относятся довольно критично. Кстати хочу отметить здесь одну особенность выражения — «старый режим». Оно не только для этих офицеров (и для меня), но и для многих пожилых крестьян отнюдь не носило порицательного значения. Как ни странно, даже для противного Жеребцова, это выражение являлось синонимом порядка и совершенства. «При старом режиме было не так!» — мы слышали постоянно. К сожалению, это относилось и к порядкам в Белой армии.

За эти недели мне пришлось столкнуться с перебежчиком из Красной армии. Он был начальник штаба 41-ой советской дивизии, а в прошлом полковник царской армии.

Его держали под арестом при офицерской роте вплоть до расследования его дела. Подозревали, что он только потому и бежал от красных, что его дивизия потерпела поражение и ему грозил расстрел. Меня вызвал ротный командир и приказал вместе с другим добровольцем конвоировать перебежчика. Полковник был страшно удручен своим арестом, беспокоился за будущее. Он был малоразговорчив, но мне все же удалось разговориться с ним и в результате нашей беседы у меня создалось впечатление, что он искренне перешел к белым. Для него это было не простое решение, он колебался и, конечно понимал, что его прошлое будет вызывать подозрение у белых. Но тогда, может по неопытности, мне было грустно и досадно, что у нас так плохо принимают переходящих к нам ответственных чинов Красной армии.

Другая неожиданная встреча произошла у меня на стоянке в одной из деревень. Ко мне подбежал офицер в черном, улыбается, протягивает мне руку, радостно здоровается: «Вы не узнаете меня? Как Вы сюда попали?» Оказывается, это тот красный офицер, с которым я вместе сидел в Военно-контрольном пункте и который так ловко изображал красного и умело подлаживался к красноармейцам. «Как, Вы здесь оказались? Вас освободил Военный трибунал?» Он засмеялся и сказал: «Нет, меня трибуналу не успели отдать. Повезли обратно для расследования, а я по дороге от них сбежал». Насколько у меня была почти уверенность с перебежавшим полковником, что он был искренен в своих чувствах, так с этим человеком у меня закрались подозрения. Я вспоминал его и был поражен, насколько ловко тогда он изображал красного! А может быть он действительно большевик и хороший актер, и потому сумел всех обмануть. Нет, этого не может быть, он не подбежал бы тогда так радостно ко мне, да и за что его арестовали красные. Скажу, что в те странные недели, наступления и отката войск, на моих глазах происходили самые невероятные истории перехода военных как на сторону красных, так и на сторону белых. Трудно было понять настоящие мотивы, а порой и убеждения этих людей.

Несколькими днями позже мы пришли на станцию Комачи. Наш взвод действовал пока отдельно от остальной офицерской роты. Именно здесь я впервые за время пребывания в Добровольческой армии встретил «пропагандный» пункт Белой армии. У станции стоит вагон с газетами, воззваниями, плакатами и прочим. Бросаюсь на «белогвардейские» газеты. Вижу впервые «Великую Россию». Грустно, что в газете всего один листок и что напечатана она на коричневой бумаге. В «Правде» и «Известиях» по четыре страницы, и печатаются они на белой бумаге {51}. Статьи в нашем листке написаны неплохо, но все сводится к описанию отдельных героических подвигов добровольцев, что не дает никакой общей картины положения на сибирском и других фронтах. Невольно сравниваю с советскими сводками. Они правда, написаны «условно-деревянным» языком и понять его может не всякий человек. Выражение как «развиваются бои» нужно понимать как «белые наступают» и многое в таком духе. Но кто этот язык научился понимать, может составить себе довольно ясное и точное представление о линии фронта и о военных действиях, и притом на всех театрах войны {52}.

Беру в руки коричневую листовку нашего «Обращения к братьям крестьянам». После слащавого введения говорится, что вся земля, захваченная во время революции, должна быть возвращена ее законным владельцам, но так как ее уже вспахали и засеяли, то из урожая одна треть должна быть дана государству, вторая законным владельцам, а третья останется у крестьян за их труд. Я не верю своим глазам: мы еще не взяли Москвы, нам нужна помощь крестьян, а мы провозглашаем, что землю нужно вернуть помещикам, и в виде подачки, предлагаем крестьянам треть урожая, да и то лишь на первый год. Какая глупость! Кто же составляет и рассылает такие «Обращения»?

Ко мне подходит поручик Роденко: «Охота Вам читать эту гадость, — говорит он. — эти листки следует сжечь, чтобы их никто не видел. Вы не можете себе представить, сколько зла они нам причиняют. Во многих местах крестьяне встречают нас по-братски, с полным сочувствием, а прочитав эти листки, стали относиться к нам враждебно» {53}

Для нас было утешением встретиться на станции Комаричи с первым Дроздовским полком во главе с полковником Туркулом. Помню, как сначала на станцию прибыл дроздовский бронепоезд. Только часть вагонов этого состава и паровоз были бронированы, а остальные товарные вагоны были укреплены толстыми бревнами и мешками с песком. Сквозь них в отверстиях торчали пулеметы и орудия. Вскоре станция наполнилась несколькими сотнями военных Первого полка. Бодрые, мужественные, шумные, веселые, к тому же хорошо одетые, с блестящей выправкой, они резко отличались о нас. Со всех сторон только и слышно было: «Ну, эти разобьют красных!» Вдруг толпа зашумела, задвигалась и все закричали: «Туркул! Туркул» Вот он!» Все бросились смотреть прославленного военачальника, я вслед за ними. Вижу, стоит на платформе мужчина с военной выправкой, высокий, красивый, с гордо поднятой головой.

Дни проходят и мы все же постепенно откатываемся к югу. Почему, понять мне было трудно, так как боев мы не видали. Побывали снова в Упорое. Там случился ночной пожар. Сгорели три крестьянских дома, причины не выяснены. Одни говорили, что красные подожгли, другие, что по неосторожности пьяных хозяев. В течение недели наш взвод оставался на полустанке южнее Комаричей. Стояли морозы, шел снег. Мы целыми днями грелись у большой печки станционного здания но, сколько ни бросали в печку поленьев, она только чуть-чуть нагревалась, весь жар вылетал в трубу. Ночью мы все спали на каменном полу, как можно ближе к печке. Эти недели проходили в каком-то оцепенении, в нелепых вылазках и ситуациях. Красная конница наводила страх на наших «добровольцев». Поручик Роденко нас всячески поучал: «Пехота никогда не должна бояться кавалерии, против пехоты она бессильна, если только пехота не поддается панике. Испугаться и начать бежать — гибель. Конница всегда настигнет и зарубит. Нужно твердо стоять на месте и стрелять по атакующей коннице. Она не выдержит. Лошадь так устроена, что не может идти против огня. Шарахнется в сторону и побежит обратно». В связи с этим, я запомнил случай, как за одним из наших, долго гнался красный конный, а наш убегал от него на санях. Тогда везде установился санный путь. Красный уже совсем его настигал, махал шашкой, чтобы зарубить, но, слава Богу, у крестьянина — возницы была хорошая лошадь. Красный долго гнался, но под конец отстал.

При установившихся холодах в нашем взводе возник большой недостаток в продуктах, особенно в мясе. И вот однажды меня послали в соседнюю деревню, верстах в двенадцати, от места нашей стоянки, реквизировать барана. Я поехал один, с винтовкой, на крестьянских санях вместе с возницей. Приехали на место и вызвали старосту. Он как-то странно и недружелюбно посмотрел на меня, вздохнул, кликнул бабу и приказал ей привезти барана. Она это исполнила, но стала причитать и укорять старосту: «Уж это я тебе припомню, никогда не забуду, что ты у меня забираешь последнее. У богатых побоялся, а у меня отбираешь». Мне было страшно неловко, но я исполнял приказание. Дал бабе расписку, что у нее был реквизирован баран и что она может получить за него деньги в соответствующих инстанциях. Конечно, такая бумажка, была «филькина грамота» и за нее баба ничего не получит. Из разговоров со старостой я понял, что Красная армия очень близко, чуть ли не на другом конце деревни. Спешу уехать, начинает темнеть. Только мы выехали из деревни, как совсем рядом услышали залпы батареи! Неужели красные? Вспоминаю случай о красном всаднике гнавшемся за белым в санях и невольно представляю себя на его месте. Убегу ли я? По благополучному возвращению рассказываю нашим о бабе выражавшей свое недовольство. Офицер говорит мне: «Не надо было отбирать в таком случае барана». Ох, как трудно найти в этих обстоятельствах грань справедливости! Где она? На какой середине... Хотя проходит несколько часов и офицер, и я, с удовольствием, вместе со всеми вкусно ужинаем жареным бараном.

Помню, что прошло несколько дней. Поздно вечером нас вызывают на соседний полустанок. Там стоит вагон со снарядами, а разведкой получены сведения, что поблизости бродит отряд красных. Есть реальная опасность, что они могут захватить или даже уничтожить снаряды. Нужно срочно оттащить боеприпасы на другой полустанок, ближе к югу. Но паровоза нет, а потому приходится самим впрягаться в вагон. Трудность в том, что железная дорога вначале слегка идет в гору, а потом — крутой подъем. Мы впрягаем пару лошадей в вагон, а сами, всем взводом и с офицерами толкаем его сбоку, упершись плечами. Сначала толкать не особенно трудно, но когда начинается крутой подъем, приходится напрягаться изо всех сил. Вагон движется с трудом. У лошадей подгибаются ноги, двое мужиков хлещут их почем зря. Мне страшно на это изуверство смотреть. Несмотря на мороз, пот с меня течет градом, я весь мокрый, изнемогаю, кажется, никогда в жизни так не уставал, а конца не видно. Поручик Роденко нас подбадривает: «Ну, ребятки, еще немного! А ну-ка навались! Не забывайте, что вы добровольцы! Сами в армию пошли, а потому держитесь!» Его слова дают нам силы, наконец мы достигаем вершины подъема, начинается спуск. Быстро распрягаем лошадей, вскакиваем в вагон и он катиться уже сам. Сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее. Так мы и доезжаем до безопасного полустанка.

Наше бесконечное топтание на месте и даже пячение армии назад отражается на настроении бойцов. Помню как студент-критикан иронизирует: «Теперь уже не «Москва нас ждет», а скорее «Харьков поджидает». Я, конечно, возмущен его словами, ведь я всецело верю в победу, а сама мысль об отступлении к Харькову мне кажется нелепостью! «Да, безусловно, вы можете издеваться как угодно. Да, есть трудности. Но Вы не должны так говорить. Этого не произойдет!» — резко отвечаю я студенту.

От холодов, дырявых сапог, у меня на ногах открываются раны на ногах. Иду в санитарный околоток. Фельдшер смотрит на мои ноги и молча мажет их мазью, потом перевязывает раны. «А нельзя ли мне эвакуироваться в тыл, подлечить ноги?» — спрашиваю я. Мне необходимо скорее привезти в порядок сапоги и одежду, чтобы воевать зимою, чем залечивать раны. «Вот еще чего захотел, — грубо отвечает фельдшер, — из-за каких-то ранок эвакуироваться! Воевать надоело?» Нет, не надоело! Но в такой амуниции, я плохой вояка. Оглядываю медчасть и вижу, что рядом лежит раненный в живот кавалерийский гвардейский офицер. Тихо стонет в полусознании. Рядом с ним солдат, подает ему воды. «К утру умрет!» — говорит фельдшер. Это и вправду не то, что мои раны на ногах. Мне становится стыдно.

Среди местного населения тоже начался перелом в настроениях. Мужики мрачно молчат, но зато бабы высказываются. «Долго ли вы солдатики, будете ярмо носить?» — говорит одна в присутствии нескольких добровольцев. Мы не реагируем. Да и что с ней делать? Задержать, чтобы выпороть. Так от этого еще больший вред будет, а спорить с дурой бесполезно. Надо сказать, я устал уже со всеми спорить. Характерный разговор для тех недель был у меня с мужем и женой железнодорожных будочников. Я был с ними наедине, пришел погреться в их сторожку, а баба мне и говорит: «Раз мы уже выбрали начальниками в России Ленина и Троцкого, так нужно этого и держаться, а не менять опять власть. От этого одно разорение всем да смерть». Тут я не выдерживаю: «Что ты тетка, такое говоришь?! Кто их выбирал, они сами власть захватили. Да и какие они русские начальники? Ты знаешь кто Троцкий? Он совсем не русский, его фамилия Бронштейн, он жид! И Россия ему не нужна, тем более русские мужики и бабы!» Мужик смотрит на меня испуганно, а баба видно первый раз такое слышит. Поручик Роденко, когда у нас возникали споры и разговоры, (а они были неизбежно) объясняет неудачи на фронте и в настроениях так: «Вот видели, что происходит. Опять «жоржики» плохо сражаются. Опять «жоржики» драпнули! Оставили Севск! А кто там сражается? Так это же Пятый Кавалерийский корпус, под командой генерала Юзефовича!»

К вечеру 27 октября, постоянно отступая, мы докатываемся до Дерюгина, а потом и Дмитриева. Здесь мы соединяемся с остальной частью нашего взвода и со всей офицерской ротой. Узнаем новость. Она нас ввергает в печаль. Оказывается, что пять рыльских добровольцев, во главе с Жеребцовым дезертировали на сторону красных! Убежали ночью, бросив винтовки. Последнее время он агитировал многих, говорил при всех, что пора бежать, а то все пропадем. При этом, он странным образом, предупреждал, что именно меня нельзя оповещать о намерениях побега. «Только ему ни слова, иначе каюк. Он помешает», — говорил Жеребцов. Но почему же другие, которые все знали, не помешали ему?

Глава 3.

Метель


«Ну, барин, — закричал ямшик, — беда, буран!»

А.С. Пушкин

В Дмитриево, как только мы устроились, я улучил минуту и пошел к моему старому знакомому М., у которого оставались мои вещи. Увидев меня, они испугались. Вся семья была в большой тревоге: «Беда, что делается! — жалуются они. — По домам ходят военные, обыски всюду, отбирают вещи. Вот и из Ваших вещей они забрали большую часть. Говорят, что это военные вещи и они принадлежат армии, мы не имеем права их держать. Мы им объясняли, что это Вы, «дроздовец», показывали записку Вашу, но они и слышать не хотели». Правда ли все это? Подумал я. «Да кто же их забрал?» — спрашиваю. — «Поручик из комендантского управления». — «Ну, так дайте мне хотя бы то, что осталось». — «Сейчас трудно, они спрятаны. Приходите завтра, мы их к тому времени вынем». Что поделаешь, приходиться подчиниться столь странной просьбе. Не везет мне, видно, с моими вещами. На следующее утро, 28 октября, новое распоряжение: офицерская рота уходит в северном направлении. То есть ближе к фронту, а второе отделение нашего взвода остается в Дмитриеве. Значит я и еще четыре добровольца, во главе с офицером, поручиком Карповым будем проводить мобилизацию в Дмитриеве.

Как нам и было предписано, являемся сначала в «Комендантское управление». Небольшой двухэтажный каменный домик на главной улице. У входа с надписью «Комендантское управление гор. Дмитриева», стоит часовой с ружьем. Входим. За столами сидят военные и что-то усердно пишут. Словом, все в порядке и спокойная обстановка. Двое мальчишек оборванцев, лет десяти-двенадцати, в дырявых сапогах, снявши шапки, просят у коменданта поступить добровольцами на фронт. Тот смотрит на них пристально и говорит: А одежда у вас есть? Сапоги есть?» «Нет, — отвечают те, — да ведь выдадут!» — «Ах, так! Вы значит, только ради сапог поступаете. Это не годится, нам такие не нужны. Убирайтесь вон!» Юные «добровольцы» поспешно смываются. Обращаясь к нам комендант говорит: «Прими их, получат одежду, сапоги и завтра же убегут! У нас уже были такие вояки». Мы стараемся из разговора с комендантом, выяснить обстановку и настроения в городе. В результате, поручик Карпов договаривается с ним относительно обеда для нашей группы, и мы уходим.

Как только мы начинаем проводить мобилизацию, то скоро убеждаемся в малой продуктивности этого занятия. Сначала мы действовали следующим образом. Идем всем нашим отрядом по улицам и когда встречаем молодых людей «по-городски» одетых (вроде местной интеллигенции), останавливаемся, говорим с ними и предлагаем записаться к нам в армию. Никто прямо не отказывается, но почти все придумывают различные предлоги. Одни говорят, что им нужно собрать вещи, другие, что есть незаконченные дела, третий болен, а кто-то говорит, что должен подумать и не может так сразу решить. Мы, тем не менее, записываем все фамилии и просим явиться на следующий день к девяти часам утра в комендантское управление. На улицах мало народа, а потому встречных прохожих мы спрашиваем, где живут молодые люди призывного возраста. Многие отказываются говорить с нами, кое-кто называет имена и адреса. Начинаем ходить по домам и для большей эффективности разделяемся на две группы. В моей двое: я и один доброволец. В домах мы встречаем ту же картину. Принимают любезно, охотно разговаривают, но придумывают те или иные предлоги для уклонения от мобилизации. Хотя прямо никто не отказывается, чему удивляться не приходится. Ведь в момент колебаний и неудач на фронте, вряд ли можно ожидать нового наплыва добровольцев, (подлинные уже давно поступили в армию). В одном из домов нам сообщают: «Красные на вокзале!» Нам представляется это невероятным но, тем не менее, на сердце тревожно. «Не может быть, — говорим мы, — откуда им взяться! Кто вам сообщил об этом?» — «Да один молодой человек их там видел или об этом слыхал. Мы решили вас предупредить». Мы не придали значения этим словам, а зря.

Время до обеда проходит быстро, когда бывший со мною доброволец идет справляться, когда будет нам роздана горячая пища. Я остаюсь один и прохаживаюсь по улицам. На площади довольно большой базар. Бойко идет торговля, мясом, хлебом, овощами, разными продуктами. Вспоминаю недавний базар большевицкого периода, когда нельзя было купить куска хлеба, и шла спекуляция всем за огромные деньги.

Захожу в какую-то мастерскую. Посетитель мирно беседует с хозяином о разных житейских делах. Ему на вид лет сорок пять, одет добротно, по-зимнему, а на ногах хорошие высокие сапоги бело-желтого цвета. «Вот бы мне такие», — мечтаю я про себя. «Какие у Вас хорошие сапоги!» — говорю я этому человеку. «Да, они замечательные. Из свиной кожи, теплые, легкие и не промокают зимой», — отвечает он мне. Мне хочется сказать ему: «Отдайте мне Ваши сапоги. Вы живете мирной жизнью, купите себе другие, а мне в рваных воевать больше нет сил!» Думаю, сказать или нет? Но так и не решаюсь.

Вдруг слышится сигнал тревоги! «Красные!» — как молния передается из уст в уста. Выбегаю из мастерской на площадь. Базар мгновенно опустел. Ни торговок, ни продуктов, одни пустые столы. Я тоже один — ни добровольца, ни поручика Карпова не видно. Искать их времени нет, да и неизвестно где. Первая мысль, которая у меня возникает, зайти к М., и забрать мои вещи. Дом его в направлении вокзала, спешу туда. Прохожу мимо Комендантского управления. Окна и двери настежь распахнуты, нет часового у входа и дощечка с надписью, пропала. Успели уже все убежать {54}.

Навстречу мне попадаются группы, в несколько десятков человек, отступающих наших солдат и офицеров. Идут быстро, в беспорядке, лица озабоченные, напряженные. «Вы почему идете в этом направлении? — спрашивают они меня. — Красные уже на вокзале!» Иду дальше, отступающих все больше. Какой мне смысл из-за вещей попасть в руки Красной армии? Видно не суждено мне их вернуть. Слишком большой риск для жизни. От волнения я путаюсь в дороге к дому М., поворачиваю обратно и присоединяюсь к отступающим дроздовцам. Все они из нашего полка, но есть и из других рот. В толпе, я слышу рассказы о том, как красные напали на наши позиции, к западу от вокзала, по дороге на Севск. «Утром у них был какой-то праздник, пели песни, слышно было, как произносили речи, кричали «ура», — рассказывают солдаты. — Потом они бросились в атаку, их было очень много. Наши не выдержали и побежали, стали отступать к городу. Жаль полковника. Он у нас тучный, да еще в тяжелой шубе, запыхался, не смог бежать. Видно было, как поднял руки, говорит: «Сдаюсь, товарищи, пощадите, не убивайте!» Но, не тут-то было! Подняли его на штыки, кричат: «Золотопогонник!» Ах, как жаль его, хороший был человек, а помочь ничем не могли, сами спасались».

Я вместе со всеми выходим из города на дорогу в направление Льгова (на юг!). Мне трудно поспевать за отступающими. Подошва на правом сапоге совершенно отлетела, остался только кусочек на пятке. Ступаю босою ногою, от камней и обледенелой земли из ран сочится кровь. Больно, но когда нога подмерзает, то боль утихает. На пороге одного из домиков вдоль дороги стоит молодая женщина с бледным грустным лицом, на голове белая шерстяная шаль. Она зовет меня: «Здесь один из ваших оставил две ленты патронов. Возьмите их». Протягивает их мне, а у меня уж без того две ленты через плечо, я еле иду, изнемогаю. Благодарю ее и отказываюсь. Не могу, не в силах. Женщина огорчена и с грустью в голосе произносит: «Почему вы нас бросаете, уходите? Мы только при вас зажили, а теперь придут красные, всех нас убьют. Мы все погибнем!» Я сам чуть не плачу, мне стыдно. «Не смогли мы удержаться, не было сил, но может быть, мы еще вернемся», — отвечаю я ей. «Но нас уже не будет в живых», — говорит она. Присоединяюсь к шестой роте отступающего полка, говорю офицеру: «Я проводил мобилизацию в Дмитриеве, потерял связь со своими, могу я быть при вас, пока не найду своей части?» «Пожалуйста!» — отвечают мне.

Верстах в двух-трех от города дорога делает поворот и поднимается в гору. Оттуда открывается вид на Дмитриев и на вокзал. «Сейчас нас заметят красные и обстреляют, — слышу я кругом. Однако кроме одной пули на излете, которая с жужжанием впилась в землю в нескольких шагах от меня — никто в нас не стреляет. Продолжаем отходить. Почему, спрашиваю я себя, что случилось, неужто нельзя дать отпор красным {55}. К вечеру входим в деревню, ночуем в нетопленой избе. Сплю тяжелым сном. Нога оттаивает и начинает болеть.

На следующее утро, 29 октября, отступление как будто приостанавливается. Шестая рота получает предписание двигаться вперед, но не прямо на Дмитриев, а правее его, то есть в северо-восточном направлении. Перед нами движется наша батарея. Часа через два достигаем лощины, дорога круто спускается вниз, но с другой стороны оврага видим, как нам навстречу спускается другой поток людей и подвод. Идущая перед нами батарея круто заворачивает назад. Мы тоже поворачиваем назад. Оказывается, впереди крупная неудача. Погибла дроздовская батарея, четыре орудия захвачены красными.

С этого момента начинается настоящее отступление!{56}

По дороге тянутся длинные линии подвод, на них наши войска. Почти никто не идет пешком, только я потерявший связь с шестой ротой, не могу за ней поспеть, вынужден продолжать идти пешком. Стоит небольшой мороз, дорога подмерзла, но снега на полях еще нет. Тем не менее всюду установился исключительно санный путь. Севернее, в Орловской губернии, уже настоящая зима. По заледенелой дороге движется линия саней, в каждой 50–100. Иногда правят крестьяне, но большей частью сами добровольцы. Многие идут рядом с санями, а кто и едет. Лошади то пускаются рысью, то тянуться шагом. Мое положение трагическое; и за пешими не могу поспеть, а за санями тем паче, (когда лошадей пускают рысью), и говорить нечего. Я непрерывно отстаю. Сани все время обгоняют меня. За каждой группой интервал в сто-двести саженей, потом другая группа саней. Вся эта кавалькада проносится мимо меня. А я еле плетусь. Кто же в хвосте этих саней и пеших? Красные! Я чувствую, что они захватят меня! Я сознаю, что погиб и близок к отчаянию, но быстрее идти у меня нет сил. Господи, пошли мне силы!{57}

Догадываюсь, правда, через некоторое время самому садиться в чужие сани, когда начинается движение рысью, выбираю, где поменьше народу и где возница крестьянин, он прогнать не посмеет. На меня, как не относящегося к их части, косятся, но в общем никто ничего не говорит. Каждый занят самим собою. Но ноги мои болят все больше, сил совсем уж нет, а хвост колонны уже близок. В моем горе я взываю к Богу о помощи, и БОГ, как всегда, СПАСАЕТ МЕНЯ! Меня замечает отступающий на санях дроздовец. «Ты кто? Дроздовец?» — спрашивает он меня. «Да, — отвечаю я, — вот отбился от части, еле плетусь, ноги в ранах...». «Так садись ко мне, поедем вместе, будет лучше вдвоем». Благодарю его, с радостью влезаю на сани. У него прекрасная лошадь, и мы не только не отстаем, но скоро обгоняем всех и устраиваемся впереди отступающей колонны.

Мой неожиданный, посланный Богом, спаситель, тоже отбился от своей части. Теперь он стремится попасть во Льгов, отдохнуть там, обмундироваться. Это в общем совпадает с моими планами. Я думаю, что во Льгове, мне помогут связаться с моей частью. В штабе наверняка, есть сведения расположения войск, а главное я смогу сменить сапоги и найти теплую одежду. Мы разговорились с моим спутником, много обсуждали положение на фронте. Из разговора с ним я понял, что он не «интеллигент», а солдат старой армии и давно в Добровольческой армии. У него душа болела за Россию и он как «бывалый человек» довольно реально описал мне наше положение на фронтах. Он говорил, что белые потерпели крупнейшее поражение и мы полностью отступаем. Все дело в том, есть ли у нас резервы и кто нам помогает с Запада{58}. Если да, то мы скоро оправимся и сможем перебросить новые силы на фронт, а если нет, то докатимся до Харькова и до моря. Но, красных нам будет не разбить с войсками, которые сейчас пребывают в самом плачевном физическом и моральном состоянии.

Я вспомнил слова студента о том, что мы «скоро будем в Харькове» и как я был возмущен. Да и сейчас я не верил в это.

Часам к четырем дня мы прикатили в деревню недалеко от Конышевки. Это в 25 верстах юго-восточнее Дмитриева. Оттуда слышна отдаленная артиллерийская стрельба. Красные сильно наступают с северо-запада. Мы с моим товарищем устраиваемся на отдых в крестьянской избе. Хозяин угощает нас, чем Бог послал. Закусываем. Через час мой дроздовец собирается ехать дальше. Хозяин его удерживает, отговаривает: погода плохая, скоро стемнеет, может быть буран, а потому лучше подождать до утра. Но тот не преклонен: не надо терять времени, да и до Льгова всего восемь верст. На самом деле оказалось больше двадцати! Едем. В наступающих сумерках, впереди, на дороге виднеется группа людей. Это не военные, а мирные беженцы, спасаются от большевиков. Мороз все усиливается, дорога скована льдом, снега нет, небо покрыто черными свинцовыми тучами. Совершенная тишина, ни малейшего дуновения в воздухе. Темнеет. Вдруг подул легкий ветерок, он стал усиливаться и усиливаться, и в несколько минут перешел в ураган невероятной силы. Ветер с ледяным дождем и снегом обрушивается на нас, почти сбивает с ног лошадь. Мы промерзли и промокли до нитки в одну секунду, а у меня начинают страшно деревенеть и болеть руки. Я их почти не чувствую. Решено было положить наши винтовки в сани, а самим идти пешком. Дроздовец меня подбадривает: «Двигайтесь, не останавливайтесь! Только вперед!» Через четверть часа ураган нисколько не ослабевает, но теперь он несет мелкие острые льдинки, как колючки, они впиваются в лицо, хлещут, ранят. Ужас! Дикий порыв ветра срывает с моей головы фуражку и уносит ее во тьму и хаос. Нечего и думать гнаться за ней. Иду далее с голой головой, Через полчаса ледяные колючки сменяются сильным снегопадом. А ураган, уже со снегом, бушует с прежней силой. Ни зги не видно, дорогу замело{59}. Дроздовец идет впереди и разыскивает в темноте деревья. Ими на порядочном расстоянии друг от друга обсажена наша широкая дорога. «Екатерининский большак», как его называют в народе мужики. Мой товарищ кричит мне из мглы, чтобы я тянул к нему лошадь (она сама не идет). Потом он разыскивает следующее дерево и кричит мне оттуда сквозь тьму и ветер, а я опять тащу к нему за узду упирающееся животное. Тогда я впервые понял, почему дороги в России обсаживали деревьями: иначе заблудишься в метель. Таким образом, от дерева к дереву, мы продвигаемся вперед всю ночь.

У меня совершенно отморожены руки. Я без рукавиц на ледяном ветру тянул лошадь. Сначала ощущаю дикую боль в пальцах, затем боль стихает, но взглянув на свои руки, вижу пальцы на обеих руках превратились в тонкие прозрачные восковые свечи, желто-янтарного цвета, и такие твердые, что стучат друг о друга, как костяшки. Я хочу бросить лошадь, но дроздовец меня заставляет. У него на санях всевозможные вещи, «военная добыча», ему жаль ее потерять. Он, однако, прав, думаю я, ведь там наши винтовки, да и лошадь бросить нельзя. Как бы то ни было, руки мои были отморожены, но в этой борьбе со стихией, мы не сбились в пути и не погибли в пурге. Удивляюсь, как дроздовец разыскивал в темноте деревья, я бы никогда не смог этого сделать. Идем далее. В одном месте проваливаемся в снежные ямы почти до шеи. А ведь несколько часов назад снега совсем не было. «Плохо дело! — кричит мне в темноте дроздовец, — как бы нам не замерзнуть! Все равно идем дальше!» Мне тепло в снежной яме, нет ветра, не хочется сразу оттуда вылезать. Но дроздовец торопит: «Выходи скорей, а то совсем заледенеешь». Продолжаем наш путь. Под утро ветер постепенно стихает, снег тоже начинает идти медленно и наконец прекращается. Перед рассветом замечаем отдаленные огни. «Ага, здесь живут люди, — говорит мой товарищ, — пойдем туда!» Мы достигли первых домов предместья Льгова.

Глава 4.

Льгов


Затуманится Русь... и взволнуется море и рухнет балаган.

Ф.М. Достоевский. «Бесы»

Мы постучали в дом. Вышел хозяин и впустил нас. Кроме него и его семьи в доме были расквартированы три солдата Самурского полка нашей Дроздовской дивизии. Мне советуют не входить сразу в теплое помещение, этого нельзя делать при обморожении. Я остался в холодных сенях и стал растирать пальцы снегом. Потом сунул руки в ведро с очень холодной водой, чтобы они медленно оттаивали. Кроме рук, у меня оказались отмороженными пальцы правой ноги и немного левая. Но самому мне не было сейчас холодно, я даже согрелся. Постепенно стал отходить от долгого и тяжелого ночного кошмара. От натирания снегом кожа пальцев стала сходить, обнаружилось отмороженное мясо, а по мере оттаивания пальцы разбухали и приняли лилово-багровый цвет, переходящий местами в черный. То же приблизительно и на правой ноге. Нечувствительность в пальцах сменилась трудно выносимой тупой болью, продолжавшейся свыше часа. Потом она смягчилась и в дальнейшем почти исчезла, кроме как на перевязках.

Нужно было думать о дальнейшем. С обмотанными в тряпье руками и ногами меня, в сопровождении моего товарища дроздовца отправили в санях в Комендантское управление предместья Льгова. Погода, слава Богу, переменилась к лучшему. Была легкая оттепель, сияло солнце, тишина, как будто ночной метели никогда не было, только все было завалено снегом. Молодой комендант встретил меня не самым лучшим образом, но потом смягчился и сказал: «Я могу Вас устроить в военный лазарет, но знаете, он переполнен, в нем двести раненных, не хватает кроватей, лежат на полу. Поэтому предлагаю Вам, устроить Вас, если хотите в городскую Льговскую больницу. Там будет спокойнее». Соглашаюсь.

Как меня учили в офицерской роте, сдаю винтовку в Комендантское управление и прошу дать мне расписку. Комендант выписывает мне бумагу и обращаясь к двум молодым военным говорит: «Вот, видите, перед вами настоящий доброволец, берите пример! Обморозил себе руки и ноги, но винтовки не бросил, а сдает коменданту». Молодые вытягиваются и отдают мне честь. Я растроган. Вот, наконец, каким странным образом я попал в герои. Но, мог бы принести еще больше пользы, если бы меня обули и одели, то я бы сражался на фронте.

В городской больнице я тоже был встречен самым добрым и внимательным образом. Врачи, сестры милосердии проявляли особую заботу, расспрашивали меня о делах на фронте. Доктор обрезал на моих руках совершенно отмороженные куски мяса, очистил раны, помазал мазью, посыпал порошком, перевязал. То же самое он проделал с моей правой ногой. В результате мои конечности превратились в забинтованные култышки, отчего я стал совершенно беспомощным. Я не мог сам ни есть, ни пить, ни ходить, разве только скакать на левой ноге. По прибытии в больницу мне переменили белье, и я впервые, после двух месяцев, освободился от пожирающих меня насекомых. Меня поместили в палату, где кроме меня лежало около десяти больных. Все местные льговские жители, многие из них молодые. Большинство — больные хроническими, трудно излечимыми болезнями (искривление позвоночника, суставной ревматизм, язва желудка и т.д.) В больнице, в общем хорошо организованной, был большой недостаток в лекарствах, так что больных было трудно лечить, чем они, естественно, были не довольны. Я много беседовал с больными. Все они состояли из горожан обывателей, провинциальных полу интеллигентов или ремесленников. Ко мне они относились дружелюбно, но несколько сдержанно, с осторожностью. Так в спокойной обстановке, я провел первые два дня во Льгове, 30 и 31 октября.

Однако 1 ноября, на третий день моего пребывания атмосфера резко изменилась. Вокруг нас заговорили, что «Красные приближаются!» В городе началась поспешная эвакуация. По улицам тянулись бесконечные обозы со всяким скарбом и отступающими в спешке солдатами. Я сам всего этого видеть не мог, лежал, но мне это непрерывно рассказывали больные в палате и медсестры. Тут я стал требовать от персонала о моей немедленной эвакуации. Они обратились в лазарет, но выяснилось, что уже эвакуировали всех раненных, а меня как лежащего в другом месте, просто забыли{60}. Я понимал, что если город будет занят красными, то меня конечно вычислят, что я доброволец и немедленно расстреляют. Положение мое становилось трагическим. Меня нужно отправить на вокзал, в трех верстах от города, но во всем Льгове невозможно найти лошадь, а добраться пешком я не могу. Больничный персонал прекрасно понимает в какой ситуации я оказался, а потому стараются как могут. Нашли лошадь в пожарной команде, посылают за ней человека, но по дороге какой-то военный насильно отнимает ее, несмотря на все протесты служащего, который говорит, что она для раненного. Опять неудача! А тут тревожные разговоры: «Сегодня до темноты красные будут в городе!» Как я уже наблюдал много раз, настроения лежащих со мною больных изменяется по обстоятельствам. «Ну что ж, — говорит один из них, — значит, снова Советы. Ничего, жили при них, и опять поживем!» Слышаться и другие голоса, совсем странные: «Так эта война из-за земли вышла. Белые земли не дадут». И все это с какой-то унылой покорностью, без всякого энтузиазма.

В отдалении слышится артиллерийская стрельба. Я все более нервничаю, требую, чтобы меня эвакуировали, угрожаю, умоляю, почти плачу. «Понятно, — комментируют больные, — никому неохота, чтобы тебя убили красные». Больничный персонал делает все, что в их силах, но откуда им взять лошадь? Ставят человека у входа в больницу, чтобы тот останавливал проезжающие подводы. Каждый раз просит захватить раненного дроздовца. Долгое время безрезультатно. Все спешат, паника, каждый занят собой.

В горе моем опять взываю к Богу. И снова ОН приходит мне на помощь! Внезапно в моей палате появляется дроздовец, (он очень похож на моего первого спасителя). Этому человеку стало известно, что я здесь лежу, у него лошадь, сани и он предлагает довести меня до вокзала. В первую минуту я просто не верю своим глазам и ушам, что это так на самом деле. Я конечно с радостью и благодарностью соглашаюсь. Прошу главного врача дать мне теплое одеяло, а то я замерзну в моей одежде, пока доеду до места. «Вы сами знаете, говорит врач, — как мы бедны во всем, но для Вас дадим, что можем». Действительно дает мне несколько байковых одеял. Прощаюсь со всеми и мне помогают усесться в сани к дроздовцу. В отличие от первого моего спасителя, у этого сани с крестьянином-возницей. Меня закутывают одеялами, погода стоит мягкая, слегка тает и руки болят меньше.

Мы трогаемся, уже почти ночь. Подъезжаем к перекрестку дорог, по пути к вокзалу. Дроздовец останавливает сани, говорит, что нужно выяснить, где именно стоит санитарный поезд. Я остаюсь один, с возницей, а дроздовец идет к вокзалу.

Жду, и думаю о моем спасителе, я успел с ним уже разговориться. Как и первому, ему уже за тридцать. Солдат германской войны, давно в Добровольческой армии, старый дроздовец, воевал на Кубини против Красной армии. В его рассказах звучит покровительственный и поучительный тон по отношению ко мне. Он меня принимает за «необстрелянного» несмышленыша, но из рассказов моих понимает, что я вполне понимаю задачи Добровольческой армии. Он ярый противник красных, доблестный, опытный воин, человек, всецело связавший свою судьбу с Белым движением. Но и в нем чувствуются признаки усталости и разложения, он многим не доволен и не представляет как будут развиваться дела на фронте. Отступает он не со своею частью, а в индивидуальном порядке, «драпает» (по военному выражению), везет с собою запасы сахара и других ценных продуктов. «Поеду-ка я на Кубань, — говорит он, — хорошенько там отдохну. Там у меня в станицах много друзей, пускай молодые воюют. А к весне посмотрю, какое положение сложиться, может и вернусь на фронт. До Кубани красным никогда не дойти! Это уж точно!» Воевать ему надоело, хотя он вполне здоров, хорошо одет. Ему нужна передышка. А я ему все же глубоко благодарен.

Проходит около часу, а мой дроздовец не возвращается. Я начинаю сильно беспокоиться, опасаюсь, что для моих рук такое долгое пребывание на холоде будет вредоносным. Проходит еще полчаса, а его все нет. Спрашиваю возницу, знает ли он дорогу, чтобы отвезти меня на вокзал. Тот говорит: на какой? Отвечаю: на главный. Едем, потом он вызывает людей с вокзала и меня полунесут, полуведут под руки. На вокзале меня помещают в большом станционном зале и кладут на стол. Рядом со мною лежат без сознания тифозные солдаты. Мне говорят, что санитарный поезд находится впереди на Льгове II (а мы на Льгове III) в ожидании раненных, но к утру он прибудет и заберет нас.

Лежу всю ночь среди тифозных. Я было освободился от насекомых в больнице, а тут они во множестве переползают ко мне от соседних больных. Опять мрачные мысли: заболею тифом, а я так слаб, так исхудал, что не выдержу и умру. На вокзале группа беженцев: двое мужчин лет сорока и три женщины. Они хорошо одеты, в шубах, каракулевые шапки. По лицам и манере говорить и смеяться можно безошибочно сказать, что это дворяне-помещики. Но почему все бегут и никто не сражается? На меня смотрят с жалостью и с недоумением. В моем тряпье, с руками в белых култышках, без фуражки, им трудно понять кто я. Наконец, мужчина в каракулевой шапке подходит ко мне, спрашивает: «Скажите, пожалуйста, кто Вы? Военный? Раненый?» «Да, — отвечаю я, — обмороженный дроздовец». В двух словах рассказываю ему мою историю. «Но как Вас оставили на произвол судьбы? Почему не дали теплой одежды, обуви, чтобы Вы себя не обморозили?» — «Меня не бросили, — ответил я, — это военные обстоятельства, отступление. А про одежду Вы правы. Я пошел добровольцем, сражался и готов биться до конца, но без сапог, в таком виде, нет! Не по силам!» Он печально качает головой и спрашивает: «А у Вас есть родственники?» — «Да, в районе Белых армий (я не хочу говорить, что мой отец премьер-министр у ген. Врангеля), но я не смог еще установить с ними связь. В этом трагичность моего положения. Моя фамилия Кривошеин». Какое-то движение заметно на лице мужчины, но он, ничего не сказав, отходит. У него свои заботы, о себе и семье. Помочь мне он сейчас не может, единственное, что мне сейчас нужно, это чтобы прибыл поскорее санитарный поезд.

Наконец, после долгого ожидания, часам к одиннадцати, подъезжает санитарный поезд. На календаре 2 ноября. Двое санитаров ведут меня под руки, я прыгаю, ковыляю на одной ноге, боли нестерпимые. На платформе пожилой полковник с двумя юными кадетами, вероятно сыновьями, — одному лет десять, другому двенадцать. Тоже беженцы. Увидев меня, полковник отдает мне честь. Тронут. Но видимо у меня настолько жалкий вид, что уже полковники отдают мне честь. Зачем нужно было меня доводить до такого состояния? Лицо полковника выражает сострадание и уважение. Юные кадеты вытягиваются и тоже отдают честь. Впрочем, никто не виноват, в моем положении. Война! Нужно терпеть.

В поезде меня помещают в последний вагон, все передние переполнены раненными, а у нас еще свободные места. Санитар приносит хороший горячий обед и сам меня кормит, с моими забинтованными руками я не могу держать ни ложки не вилки. Приходит старшая сестра, справляется о моем состоянии. Рассказываю. «Как же Вы, — говорит она, — студент, интеллигентный человек, могли допустить, чтобы у Вас отморозило руки? Это стыдно! Вы должны были растирать их снегом». Я возмущен глупым замечанием: «При чем тут интеллигентность или не интеллигентность. У меня просто не было рукавиц, ни сапог, ни теплой одежды. Фуражку унесло ветром, а голыми руками я тащил лошадь по метели, бурану и морозу! Конечно, я растирал снегом руки, даже кожа слезла. Может быть я не профессиональный воин, интеллигент и потому плохо приспособлен к военной жизни, но стремлюсь к нашей победе, а потому готов терпеть лишения. Но не я один в таком плачевном положении. У многих нет теплой одежды и их заедают вши... а воевать так трудно. Боевой дух нужно поддерживать не только призывами!»

Совершенно неожиданно появляется мой дроздовец: «А я тебя давно ищу. Куда ты пропал вчера? Я нашел санитаров с носилками, мы пришли за тобой, хотели отнести в поезд?» «Да я тебя ждал больше полутора часов! Больше не мог, стал мерзнуть, ну и поехал на вокзал». Дроздовец не доволен: «Поторопился ты зря. А где мой сахар и другие вещи?» Признаться я о них совершенно забыл, когда приехал вчера на вокзал с возницей, то думал о другом. И вот сейчас он мне напомнил! «Осталось все в санях», — отвечаю я. «Как так? Почему ты их оставил?» — «Забыл совершенно. Но ты мне не дал никаких указаний, что с ними делать». Дроздовец не верит, сердится, требует свои вещи. Тут и я рассердился: «Оставь ты меня в покое со своими вещами. Спрашивай их у возницы, у меня их нет. Если хочешь и дорожишь этим, то найдешь, а у меня были нестерпимые боли и я думал только о том, как не попасть к красным». Он и сам видит, что вещей в вагоне нет. Спрашивает санитара, тот ничего не знает. Уходит недовольный. Понятно, что провалились его расчеты выгодно продать их в тылу. Отчасти я виноват в его потере и мне его жаль.

Наш поезд должен тронуться к вечеру, но уже в послеполуденные часы начинает чувствоваться тревога. Упорно распространяется слух, что состав слишком длинный и паровоз не сможет вытянуть его на подъеме. Последний вагон хотят отцепить и бросить. Я вижу, что легкораненые из моего вагона, постепенно один за другим перебираются в передние вагоны. В результате я остаюсь один вместе с санитаром. Сам то я идти не могу, а потому прошу и требую от него, чтобы он и меня перевел в передние вагоны. Но он отговаривает, отказывается: «Да там все забито, негде лечь. Совершенно зря беспокоитесь, все это выдумки. Вас никто не бросит». Но я не уверен. Почему же тогда убежали отсюда все другие? А санитар, кто его знает? Может быть он желает остаться у красных. Слышу другие тревожные разговоры. Будто бы машинист нашего поезда сбежал, нашли другого, а рядом с ним на паровозе стал офицер с револьвером, дабы и этот не драпнул.

Часам к четырем дня слышится ружейная стрельба с северной стороны, за вокзалом. Еще не особенно близко. Сразу начинается поспешная эвакуация. На станции, как говорят, стоят восемнадцать поездных составов, наш предпоследний, за ним поезд генерала Витковского, командира Дроздовской дивизии. Один за другим, пыхтя паровозами, проходят мимо нас поезда с промежутками в две-три минуты. Стрельба все приближается и учащается. Впечатление, что стреляют одни наступающие красные, а сопротивления со стороны наших совершенно нет. Наш вагон как раз против вокзала, смотрю в окно. Пули сыплются градом на вокзальную платформу. Бегают и суетятся люди, вскакивают на ходу в отходящие поезда. Вдруг все опустело, ни души.

Наконец толчок и наш поезд трогается. Но сразу останавливается. Слышно как пыхтит паровоз, колеса буксуют на месте, не могут взять подъема. Потом набирают силы и делают еще рывок. Безуспешно! И так несколько раз подряд. А между тем стрельба все усиливается, пули красных ложатся совсем рядом с нами, но до вагона не долетают. Быстро стемнело и пошел снег с дождем{61}. Смотрю напряженно в окно и думаю: что если отцепят вагон и бросят его? В какой раз, молю Бога о помощи и спасении! И в этот момент сильнейший толчок сзади. Это поезд генерала Витковского толкает нас, и, благодаря ему, наш паровоз берет подъем. Мы едем, оставляя за собой Красную армию, которая без боя берет вокзал. Те, кто был очевидцем рассказывали, как красные кричали «ура», а по другой версии, пели «Интернационал».

Мы проехали за ночь тридцать верст, и через два дня наш санитарный поезд благополучно прибыл... в Харьков{62}.

В.А. Кривошеин
Брюссель, 1975 г