Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть первая.

К Белым!

Глава I.

В поисках выхода

Решение поступить в Белую армию и сражаться против большевиков созрело во мне к зиме 1918–1919 года. Все в советском строе стало мне к тому времени неприемлемым и отвратительным, и вместе с тем я осознавал, что для меня в нем нет места. Нет жизни в буквальном смысле этого слова. И хотя я далеко не был уверен в конечном успехе Белой борьбы, принять участие в ней стало для меня жизненной потребностью. Я не в силах был сидеть, сложа руки. Однако осуществить мое желание было не так легко и не так просто. Я пропустил благоприятный момент, когда пробраться к Белым через гетманскую Украину, при всеобщей дезорганизованности и слабости советской власти, было сравнительно нетрудно. Люди целыми семьями бежали тогда из Москвы в оккупированные немцами области Юга России, а оттуда, кто мог и хотел, попадали к Белым. Сейчас положение резко изменилось. Советская власть окрепла, всюду на железных дорогах контролировали пассажиров, установлена была прифронтовая полоса, которую никто не мог пересечь без особого разрешения ВЧК а. Так что без советских документов невозможно было даже приблизиться к линии фронта, не говоря уже о трудности его перейти.

Я жил тогда в Москве, был студентом историко-филологического факультета Московского университета, летом 1918 года мне исполнилось восемнадцать лет. Моему отцу удалось еще в июле этого года бежать из-под ареста и уехать на Юг, где он сейчас находился в районе Белых. Никакой связи с ним у нас не было. Мои два старших брата -офицера, Василий и Олег, тоже с лета 1918 года находились в Добровольческой армии {1}. Моему третьему брату Игорю удалось по знакомству устроиться на постройку железной дороги в северной России, что освобождало его от призыва в Красную армию. Моя мать и младший брат Кирилл, под чужими именами уехали весной 1919 года в занятый большевиками Киев, где и оставались до прихода туда Белых. Я тоже поехал в это время в Киев с целью пробраться оттуда к Белым, но, убедившись, что это крайне трудно, а жить мне в Киеве опасно, должен был вернуться в мае в Москву. До этого я жил в Москве у моих родственников, нигде не служил, а только учился в университете. У меня не было никаких связей с антисоветскими организациями, которые, как я думал, могли бы мне помочь в деле перехода к Белым частям и снабдить нужными для этого документами. А без документов, нечего было, и думать что-либо предпринимать. Но парадокс заключался в том, что для получения таких бумаг, не было иного способа, как поступить на советскую службу. Такая возможность мне представилась в конце мая того же года. По знакомству я был принят старшим рабочим на постройку железной дороги, где уже работал мой старший брат.

Подробное описание этого периода не входит в мою задачу. Скажу кратко, что железная дорога Овинище — Суда начала строиться в 1916 году, строительство было прервано после революции и возобновилось при большевиках осенью 1918 года. Ей придавали большое стратегическое значение, так как она обеспечивала железнодорожную связь Петрограда с Москвой помимо Николаевской железной дороги. Собственно говоря, строился только небольшой участок в 90 верст с деревянным (за недостатком металлов) мостом через реку Мологу у города Весьегонска на границе Тверской и Новгородской губернии. Вот туда я и поехал.

До революции дорогу строил известный инженер предприниматель Чаев, а в 1918 году во главе работ был поставлен большевиками инженер Будасси, ближайший сотрудник Чаева, уехавшего к тому времени к Белым. И вообще среди служащих и рабочих на дороге было много лиц работавших раньше у Чаева. Благодаря Будасси мне не только удалось поступить на службу, но и получить нужные документы.

Почему он мне помогал в то время? Думаю, главным образом по оппортунизму. Будасси работал на большевиков, был с ними тесно связан, а лето 1919 года было неопределенное, кто победит, Белые или Красные. Будасси хотелось иметь заручку среди Белых на случай, если они победят. Но и личное знакомство моего отца, Александра Васильевича Кривошеина с Чаевым тоже, вероятно, сыграло свою роль. Как бы то ни было, я жил и работал этим летом в Весьегонске, ожидая для дальнейших действий благоприятного случая. А в это время наступление армии генерала Деникина на Южном фронте бурно развивалось. Был взят Харьков, части Белой армии подходили к Курску, Сумам, Киеву. Мое нетерпение попасть к Белым только усиливалось от этих успехов. Если раньше я иногда опасался, что белые потерпят поражение, прежде чем я попаду к ним, то теперь я скорее «опасался», что они победят без меня! Впрочем, серьезность и тяжесть борьбы с большевиками никогда не выпадали из моего сознания.

Благоприятный случай скоро представился. В середине августа железная дорога командировала старшего рабочего П., давнего «чаевского» служащего, в Курскую губернию, в село Селино Дмитриевксого уезда, нанимать плотников — специалистов для постройки деревянного железнодорожного моста через реку Мологу у города Весьегонска. В этой командировке не было ничего фиктивного. Мост через Мологу действительно строился и на самом деле не хватало плотников-специалистов, которых невозможно было найти поблизости, а в Курской губернии они были. Сам П. Был родом из Селина, куда его теперь посылали, он оттуда недавно приехал и знал, что там он может найти и нанять хороших плотников. Фиктивность ситуации начиналась с того, что к П. присоединили меня в качестве помощника и спутника. Правда, и в прошлые разы, в такого рода командировки посылали обыкновенно двоих, но в данном случае П. во мне нуждался и я был ему как бы совершенно бесполезен по своей неопытности и полному незнанию дела. Но зато мне такая командировка была в высшей степени на руку.

Фронт проходил тогда в Курской губернии, на Кореневском и Дмитриевском направлении, немного к югу от местности, куда меня посылали. Эта поездка давала мне возможность проникнуть в прифронтовую полосу и попытаться перейти фронт. Вот почему я был чрезвычайно рад и счастлив, когда около 15/28 августа я получил на руки «Удостоверение» от железной дороги приблизительно такого содержания: «Предъявитель сего старший рабочий Всеволод Александрович «Кривошеев» (так была переделана моя фамилия) посылается в командировку в село Селино Дмитриевского уезда Курской губернии для найма плотников — специалистов для постройки деревянного железнодорожного моста через реку Мологу у города Весьегонска. Железная дорога эта имеет большое военно-стратегическое значение, и потому просим все власти оказывать старшему рабочему Кривошееву всевозможное содействие для выполнения им возложенной на него задачи. Как служащий железной дороги, имеющей стратегическое значение, Кривошеев освобожден от призыва в Красную армию». Печать и подпись Будасси. Совершенно такой же командировочный документ получил и мой компаньон П{2}.

Для успешности моего предприятия я должен был посвятить в него, хотя бы отчасти, моего спутника. Мне рекомендовали его как надежного человека, которому можно вполне доверять, который не предаст, тем не менее, посоветовавшись между собой, мы решили не говорить с П., что целью моей командировки было поступление в Белую армию, (что могло его напугать), а сказать, что Будасси посылает меня к своему бывшему «хозяину» Чаеву с отчетом о строительстве железной дороги. Надо сказать, что П. был старым «чаевским» служащим, лично ему преданным как своего рода «барину». Чаев его вывел в люди, и такого рода поездке он охотно мог содействовать. Кроме того, он тоже вероятно, думал, что Чаев еще может вернуться. Поэтому «услужить» ему было всегда полезно. Как бы то ни было, П. оказался верным спутником, всегда готовым помочь. Для меня он был ценен прежде всего как человек, у которого были родственники и друзья в местности куда я ехал{3}.

Итак, к вечеру 17/30 августа, получив на руки все нужные документы, распростившись с братом Игорем{4}, в макинтоше на плечах, с кожаным чемоданом в руках и с фуражкой железнодорожника на голове, я был готов к отъезду на Юг к Белой армии. Моя давняя страстная мечта сбывалась, но самое трудное и страшное было еще впереди.

Мне только что исполнилось девятнадцать лет.

Глава 2.

На Юг!


Dahin! Dahin!
Где зреет желтый апельсин.

Пародия на Гете

Так как летом и осенью из-за мелководья пароходы по Мологе не ходят, то в Москву нужно было ехать окружным путем через Вологду. Мы собрались поздно вечером с моим спутником П., в три часа ночи сели на дрезину и поехали по еще не вполне законченному участку строящейся железной дороги Весьегорск — Суда. Через некоторое время мы пересели на паровоз, который на рассвете 18/30 августа довез нас до станции железной дороги Петроград — Вологда — Суда. Кроме нас двоих и машиниста с нами ехал еще один человек, по виду рабочий. Машинист, хулиганистый и развязно болтливый парень, рассказывал, как ему приходится часто возить важных большевиков. Упоминая о них, он ругался по — матери. «Вот еще на днях мне пришлось возить какого-то важного...(неприличное слово)». Что это было — своего рода политическая оппозиция или просто хулиганство, трудно сказать, вероятно, и то и другое. К девяти часам утра пришел с многочасовым опозданием поезд из Петрограда, который к полудню довез нас до Вологды. Благодаря нашим командировочным удостоверениям нам удалось попасть в вагон первого класса. Он был переполнен. Пришлось расположиться с вещами в коридоре и стоять всю дорогу.. Среди ехавших многочисленных военных Красной армии внимание мое привлек молодой офицер аристократической наружности, щегольски одетый в красноармейскую форму, в фуражке с красной звездой. Лицо у него было грустное, и он, сидя в коридоре на своих шикарных чемоданах, в глубокой задумчивости смотрел перед собою. Он мне напомнил одного петроградского знакомого, так что я готов был с ним поздороваться, но я был не уверен и поколебался это сделать. Да это было и рискованно, ведь я не знал, что он делает в Красных частях, может быть, он на самом деле перешел к большевикам. И он со своей стороны упорно не обращал на меня внимания и неподвижно смотрел перед собою, хотя я стоял рядом с ним. Впоследствии в Париже я встретился с его отцом (если красный офицер был действительно мой знакомый) и рассказал ему об этом случае. «Отец» сказал мне, что его сын действительно был призван в Петрограде в Красную армию и приблизительно в те же дни, о которых я говорю, уехал на фронт. С тех пор прошло много лет, и от сына нет никаких известий. Моя встреча с ним — если это действительно был он, — последнее, что он о нем знает.

В Вологде нужно пересаживаться на московский поезд, но билеты продаются только по разрешениям. Пришлось обращаться к какому-то «чекистскому» учреждению тут же на вокзале в отдельном здании. Это был Отдел по выдаче пропусков при штабе шестой Красной армии, действовавшей на Архангельском фронте. Тип в военной форме (один из двух) просмотрел мои бумаги и с угрюмым видом выдал мне пропуск до Москвы. Впоследствии эта бумажка мне помогла. До отхода поезда оставалось несколько часов. Я вышел походить по городу. Смутно помню старинные церкви. На большой площади базар. Бегали мальчишки, предлагали по пять (!) спичек и кричали: «А вот спички, спички, кому нужно!» Курьезно, что эта площадь была переименована большевиками в «Площадь борьбы со спекуляцией». Так гласила табличка, видимо недавно повешенная. Но никакой борьбы с процветавшей на ней спекуляцией не было заметно. Тем лучше для населения, подумал я.

Часам к пяти мы сели с моим спутником в поезд Вологда — Ярославль — Москва. Попали в привилегированный, но довольно необычный вагон. Вероятно, это был раньше вагон ресторан. Во всяком случае, он не был разделен на купе, но в одной общей зале были расставлены стулья, на которых мы разместились. Ночью это было утомительно. Народу было много, но не слишком, никто не стоял. Среди пассажиров выделялась группа, человек шесть-восемь, молодых красных офицеров, только что кончивших военное училище. Все они побывали на Северном фронте и сейчас не то ехали в отпуск, не то их переводили на другой фронт. К моему огорчению (должен в этом признаться), они производили скорее хорошее впечатление. Совсем молодые крестьянские или рабочие парни, с настоящими русскими лицами, что среди красных редко, аккуратно одетые, они держали себя подчеркнуто вежливо и скромно. Видно было, что они страшно довольны, что стали офицерами и вышли в люди. Культурный уровень их был очень низкий, примитивный, и голова забита большевистскими лозунгами со смесью некоторого патриотизма. Они с удовольствием рассказывали, как побили англичан у Мезени и даже взяли в плен несколько человек! Со мною они охотно и любезно разговаривали, им и в голову не приходило, кто я такой. На ум пришли грустные мысли: не так-то легко будет разбить Красную армию. Эти -то будут сражаться! И вместе с тем мне стало их даже жалко: как это большевикам удалось околпачить этих в сущности хороших русских людей.

На платформах встречных станций, чем ближе к Москве, тем больше стояли толпы народа в ожидании поезда, но в наш вагон их не пускали, мы ведь были привилегированные. На платформе города Александрова, куда я на минутку вышел, меня окликнул из толпы один московский знакомый. Он смотрел на меня с удивлением, недоумевая, что я здесь делаю. Вероятно, он полагал, что я уже давно уехал из Москвы к Белым. А я смотрел на него с опаской. Тоже не зная, какие у него отношения с «товарищами». Мне было неприятно, что по дороге к линии фронта меня кто-то узнал. В общем, мы ничего существенного друг — другу не сказали, никаких планов не раскрыли, и я оставил своего знакомого в состоянии неудовлетворенного любопытства. Но и он боялся или стеснялся меня спрашивать.

В послеполуденные часы 19 августа/1 сентября мы благополучно прибыли в Москву. От Ярославского вокзала до Кудриной-Садовой, где я остановился у моих родственников, выехавших с тех пор на Запад, пришлось идти пешком. Трамваи, правда, ходили, но были так переполнены, что нечего было и думать попасть на них с вещами. Вещи мы положили за плату на двигавшегося в том же направлении ломовика, а сами пошли рядом. В то время грузовых автомобилей в Москве было сравнительно немного, и на улицах преобладал ломовой транспорт. Дом, где я остановился, был частично реквизирован представительством нашей строящейся железной дороги. Это во многом облегчало предстоящие нам еще хлопоты. Я точно не помню все учреждения, где нам пришлось побывать, для окончательного оформления бумаг к отъезду, но, в общем, дело происходило следующим образом. В понедельник 21 августа/3сентября, получив некоторые дополнительные бумаги от представительства нашей дороги, подтверждающие необходимость найма плотников, мы с моим спутником П. отправились в учреждение, где выдавались железнодорожные билеты для служебных поездок. Попросили билеты до станции Дмитриев железнодорожной линии Брянск — Льгов. На сказали, что предварительно нужно получить разрешение от ЦУПВОСО (Центральное Управление Военных Сообщений) Пошли туда. ЦУПВОСО занимало громадный многоэтажный дом, думаю, что в районе Арбата, точно не помню. При входе нас спросили документы, потом на лифте мы поднялись в одну из комнат, на стене, которой висела большая карта с обозначением линии фронта. Я с любопытством стал ее рассматривать (не делая вида, конечно), но ничего нового из нее не узнал по сравнению с официальными сводками. Помню крупными линиями обозначалось положение Красных и Белых в районе прорыва Волчанск — Купянск{5}.

Затруднений мы не встретили, и, насколько помню нам тут же выдали нужную бумагу.

Выходя из здания, я был опять охвачен грустными мыслями: какая громадная организация и какое это преимущество — из центра руководить всеми военными сообщениями. Можно ли то же самое сказать о Белых? Нет, перед нами не Красная гвардия семнадцатого года! Отправляемся оттуда за получением билетов. Но тут происходит неожиданная задержка. Служащие нам говорят, что билеты не готовы, что они не могут их так сразу приготовить, вот приходите завтра или даже послезавтра. Меня это крайне не устраивало. Моя командировка в определенную местность, а сейчас она сравнительно близко от фронта, но положение каждый день меняется. Деникин может продвинуться вперед или отступить, тогда весь план моего перехода к Белым рухнет, нельзя терять ни одного дня с отъездом. Конечно, всего этого я тогда им не сказал, но в несколько повышенном и настойчивом тоне стал говорить, что железная дорога, которая меня командировала, имеет большое военно-стратегическое значение, мост должен быть построен в срочном порядке, а потому всякая задержка с билетами недопустима, вы будите, ответственны, если меня задержите. Речь моя имела полный успех. Нам тут же приготовили и выдали билеты.

Окрыленный успехом, я пошел вместе с моим спутником в последнюю и самую страшную инстанцию: отдел ВЧК по выдаче пропусков в прифронтовую полосу. В газетах незадолго до этого было напечатано постановление Совнаркома об образовании прифронтовой полосы размером в 150 верст от линии фронта. Там вводилось военное положение, и для въезда в нее по служебным надобностям требовалось особое разрешение ВЧК. Нарушители подвергались ответственности по законам военного времени. А в ЦУПВОСО мне сказали, что Дмитриев, куда меня командировали, находится в пределах прифронтовой полосы. Итак, мы не без страха в душе отправились на Лубянскую площадь. Что там находится «чрезвычайка», мы, конечно, знали, но в каком именно здании, нам было неизвестно. Слава Богу, до сих пор мне не приходилось иметь дело с этим учреждением. На площади спросили милиционера, где ВЧК? Он молча указал пальцем на подъезд большого здания страхового общества «Россия», выходящего на Лубянскую площадь. Мы вошли. У входа часового не было, и нас никто не окликнул, пройдя несколько шагов, стали подниматься по широкой лестнице, имевшей всего несколько ступеней. Дальше была площадка, и на ней против нас нечто вроде высокого прилавка, за которым сидело двое мужчин. «Вам что нужно?» — спросил один из них, как только мы приблизились к этому прилавку. «Нам нужен пропуск для проезда в прифронтовую полосу». — «Предъявите документы», — сказал чекист. Просмотрев их, он вернул их нам и сказал: «Это не здесь, а в Отделе выдачи пропусков. В другом здании, тут поблизости».

Мы вышли и направились к указанному нам зданию. Насколько помню, оно было типа особняка. У входа на этот раз стоял часовой с винтовкой, но ничего нас не спросил. Мы вошли в одну из комнат, где было довольно много народа, пришедших, очевидно, так же как мы за пропусками. За таким же прилавком сидело двое, один — лысый латыш лет под пятьдесят, говоривший хорошо по-русски, но с сильным иностранным акцентом. Другой — молодой еврей с характерно еврейской физиономией, интеллигентного вида. Я стал объяснять наше дело. «Предъявите документы от московской биржи труда, — сказал латыш, — что в Москве нельзя найти плотников-специалистов». Пришлось объяснять этому болвану, что правление дороги не стало бы посылать людей так далеко для найма плотников, если бы их можно было найти в Москве. Мы ему доказывали, что тех, кого мы нанимаем, уже работали на постройке моста и знают дело, ну и т.д. К счастью, в дополнительном документе, который мне дали в Москве, были разъяснения по этому поводу. Чекист, в конце концов, перестал настаивать на своей дурацкой «бирже труда», задал еще какой-то нелепый вопрос и в результате уступил. «Заполните анкету», — сказал он. Анкета содержала довольно подробные вопросы: что делал до революции, какая сейчас профессия, образование, место и год рождения, московский адрес, цель поездки и т.д. Но самого опасного вопроса о социальном происхождении, то есть, кто были родители, не было. Для меня, поэтому заполнить эту анкету не составляло труда — на все вопросы о профессии и занятиях в прошлом и настоящем я отвечал — студент, учился.

Анкету нужно было заполнять также без всяких поправок, под наблюдением чекистов, которые внимательно следили, как мы писали. Закончив заполнять анкету, мы подошли к латышу и отдали ее ему. Просмотрев ее, он сказал: «Приходите послезавтра днем». Мы стали просить дать нужные пропуска поскорее, опять убеждая о срочности дела, но он был неумолим: «Приходите через два дня». Пришлось уступить. «Но тогда, наверное, будет готово?» — спросил я. «Да, наверное», — обещал латыш.

Эта двухдневная отсрочка была для меня крайне неприятна. За последние дни сведения с фронта были неблагоприятные. Войска генерала Деникина отступили как раз на интересовавшем меня фронте. Они очистили Рыльск и Коренево, отошли от Льгова и отступили к Сумам и Судже на Харьковском направлении. Я опасался, что они отойдут еще дальше от места моей командировки. Москва продолжала жить в атмосфере ожидания быстрого прихода Белых. Моя тетушка принесла мне с места ее службы тайно печатаемую на гектографе газетку «Воскресение России». Там печатались явно преувеличенные сведения об успехах Белых, например о занятии Брянска и Курска. Брянск белыми войсками не был взят, а Курск заняли позже. С другой стороны, мой приезд в Москву с намерением перейти фронт не мог остаться скрытым, хотя сам я ни с кем не виделся, и ни с кем на эту тему не разговаривал. Тем не менее, ко мне явился один из моих двоюродных братьев с просьбой взять его к Белым. Дабы освободиться от призыва в Красную армию он поступил в военно-интендантское училище, но сейчас ему грозила отправка на фронт. Собственно говоря, его не столько интересовала Белая армия, он не был большим воякой, сколько он желал избавиться от отправки на фронт и попутно удрать из Совдепии. Я сказал ему, что помочь ничем конкретно не могу. Без советских командировочных документов до фронта не доедешь. Достать их для него у меня возможностей нет, а сам я их получил с огромным трудом. «Чего ты боишься отправки на фронт? Ты ведь там сможешь перебежать к Белым! — сказал я ему» «Боюсь, — ответил он мне, — не поверят! Примут за коммуниста. Расстреляют. Доказывай, что ты не верблюд». Конечно, мой двоюродный брат был человеком, не способным меня предать, но было крайне неприятно сознавать, что слухи о моих намерениях поползут по Москве. Кроме того, ЧК а (отдел пропусков), зная мой московский адрес, могла навести справки и многое узнать обо мне. Одним словом, нужно было торопиться.

Через два дня, в назначенное время, мы явились в ЧКа за пропусками. Часового у входа не было, и вообще дом производил впечатление разгрома, всюду валялись разные вещи, бумаги... В приемной комнате за прилавком сидели тот же латыш и еврей, но ни других чекистов, ни посетителей не было. Я обратился к латышу за пропусками. «Сегодня ввиду переезда нашего Отдела в новое помещение, — ответил латыш, — мы не можем вам выдать пропусков. Они не готовы. Вы их получите завтра утром в Чернышевском переулке». Меня взорвало. Опять новая задержка! «Да ведь вы определенно обещали, что я получу сегодня!» — «Это совершенно невозможно. Мы переезжаем!» Выведенный из себя и вспоминая как я два дня тому назад добился немедленного получения билета, я обратился к моему спутнику П. и процедил сквозь зубы, но так чтобы всем было слышно: «Это чистый саботаж!» Эффект получился совершенно неожиданный. Латыш вскочил и, красный, как рак, спросил сидящего рядом с ним чекиста еврея: «Вы слышали, что он сказал?» «Слышал», — ответил тот с противной улыбкой. Латыш резко ударил ладонью по прилавку и сказал: «Я Вас арестую за оскорбление сотрудника ВЧК». Проговорив это, он выбежал из комнаты.

Мы двое и чекист-еврей остались в комнате в напряженном молчании. Дело принимало опасный оборот. Через несколько минут латыш вернулся и сказал мне: «На Ваше счастье по случаю переезда у нас нет сегодня нашего советского стрелка (то есть часового). А то бы Вам показали, как оскорблять сотрудников Чека!» Чтобы замять эту глупую и вместе с тем опасную историю я счел нужным заметит, что я погорячился, сказал, что наша командировка действительно срочная и промедление меня обеспокоило. В ответ на это латыш стал читать мне, с сильным акцентом, целую лекцию о том, что требовать невозможного является мещанством и что я как интеллигентный человек должен был бы это понимать. Я хотел ему возразить, (объяснить) что, как раз наоборот, требовать невозможного — это романтизм, а мещанство есть примирение с действительностью. Но предпочел промолчать. Главное — это выбраться из страшного и опасного ЧК!

Думая сейчас об этом страшном и опасном эпизоде, я не могу решить, правда ли латыш хотел меня арестовать или играл комедию с целью меня напугать. Отсутствие стрелка, скоре представляется мне предлогом, чем причиною перемены его решения. Причем здесь стрелок? Меня арестовали бы и без него. Вероятно, он передумал и решил, что задержание человека, посылаемого в срочную командировку, может иметь неприятные последствия. На мое счастье, меня принимали за какую-то важную личность.

На следующий день к одиннадцати часам утрам мы были в новом помещении Отдел ВЧК по выдачи пропусков в Чернышевском переулке недалеко от Тверской улицы. На вид — тоже бывший особняк довольно больших размеров. В приемном зале много народа, ожидающего пропусков, но вчерашних чекистов, латыша и еврея, не видно. Вместо них с десяток служащих, все красивые и элегантно одетые молодые женщины нахального отталкивающего типа с жестоким выражением лиц. С просителями обращаются резко, даже грубо. «Вот еще, ему нужно ехать, так мы должны из-за него торопиться», — говорит одна из них своей подруге, когда кто-то из толпы настаивает, чтобы ему поскорее дали пропуск. Умудренный опытом, я этого не делаю, а только говорю: «Мне сказали прийти в одиннадцать. Готов ли пропуск?» «Подождите, Вас вызовут», — отвечает чекистка. Крайне неприятный ответ: вызовут, подумал я, значит, будут расспрашивать, проверять и т.д. Плохо! Однако через полчаса входит чекист в кожаной куртке и читает по списку фамилии лиц, получивших пропуск. Среди них и наши фамилии. Подхожу, называю свое имя. Чекист, ничего не спрашивая, молча подает мне пропуск. В нем сказано, что товарищу Кривошееву разрешается по служебным обязанностям въезд в прифронтовую полосу в районе Курска сроком на один месяц. Подпись и печать Отдела ВЧК. Слава Богу, все в порядке, удалось-таки обмануть чекистов. Остается только сесть в поезд и двинуться на Юг.

Но поезда, как мы уже выяснили, ходили на Брянском направлении только через день. Приходится ждать до завтра. Делаю последние приготовления к отъезду. У меня прекрасный (слишком уж шикарный, как потом выяснилось) кожаный чемодан и еще какая-то сумка с бельем, брюками и т.д., но никаких теплых вещей. В Москве осень едва начиналась (в Весьегонске она была уже в полном разгаре, все листья пожелтели), стояла чудная солнечная погода, днем просто жарко. До холодов, думалось, Бог даст, доеду до Белых, а там всю одежду мне дадут. Чего обременять себя лишними вещами! Это рассуждение было правильным только с одной точки зрения: до Белых свои чемоданы я все равно бы не довез!

Тетушка снабдила меня в дорогу деньгами, двумя тысячами керенок и зашила их для предосторожности в подтяжки. Керенки тогда ценились выше чем советские деньги и имели то преимущество, что ходили также в тех районах, которые были заняты Белыми частями. Тетушка мне подарила также и нательный образок Великомученицы Варвары. «Надень, — сказала она, а то попадешься к казакам, они примут тебя за нехристя и расстреляют!» Мой золотой нательный крест я незадолго перед этим потерял, а в советских условиях стало трудно найти другой. По своей малоцерковности я тогда не знал, что Великомученица Варвара спасает от внезапной насильственной смерти, но теперь я твердо верю, что по ее молитвам Господь избавил меня тогда от гибели. И во время моего путешествия к линии фронта, да и потом я ей молился, как умел.

Итак, с 24 августа/6 сентября, после пятнадцатидневного пребывания в Москве, мы с моим спутником П. добрались с нашими чемоданами в три часа дня до Брянского вокзала. Около поезда составленного из теплушек, кроме вагона третьего класса, толпилось множество народа. Многие, естественно, стремились попасть в классный вагон, но два комиссара в «классических» черных кожанках и с наганами их не пускали. Они буквально истерически визжали на толпу, состоящую из простонародья. Классный вагон был предназначен для «привилегированных» коммунистов, советских служащих в командировках и т.п. Мы показали свои бумаги, и комиссары нас беспрекословно пропустили. Вагон был полон людьми с их багажом, но мы все же нашли сидячие места в одном из купе.

Поезд отошел к шести часам вечера. На следующий день к полудню мы приехали в Брянск, откуда дальше шла одноколейка на Дмитриев — Льгов (тем же поездом без пересадки). Но еще до Брянска нам встретился бронированный поезд шедший на Север. Это была первая ласточка приближающегося фронта, чему я был доволен. Публика в вагоне была разнообразная, но в основном «товарищи» разных рангов. Завязались разговоры. Я старался быть как можно более сдержанным и, конечно никому не давал повода подозревать о настоящей цели моей поездки. «Товарищи» принимали меня за своего. Помню, как двое из них рассказывали мне, как они занимали ответственные посты в одном из уездных городов Екатеринославской губернии и как им пришлось бежать при приближении Деникина. Один из них был комиссаром по продовольствию. Он был комиссаром по продовольствию и был убежденным сторонником по регламентации хозяйственной жизни, государственной монополии на всю торговлю, введение продовольственных карточек и т.п. Все зло, по его мнению, шло от свободной торговли и спекуляции. «Мы построили целый аппарат государственной торговли, уничтожили спекуляцию. А теперь пришел Деникин и разрушил все наши труды», — говорил он. «А как работал ваш аппарат?» — спросил я его. -Было ли налажено продовольственное дело?» «Нет, все плохо работало, — признался он, — продовольствие совсем исчезло. Но только потому, что мы не успели хорошо наладить работу нашей системы. Да и спекулянты мешали». Другой «екатеринославец» был скорее чекист. «Куда же Вы сейчас едете? — спросил я его, — ведь почти вся Украина занята белыми отрядами». -» Меня посылают организовывать партизанские отряды в тылу белых». — «Да неужели так легко перейти фронт?» — спросил я. Этот вопрос меня интересовал. «Одному трудно, но при помощи наших на фронте это совсем легко. Войска ведь хорошо знают линию фронта, и какие движения войск предстоят».

И он стал рассказывать, как он будет организовывать свои партизанские отряды. «Партизанскому движению и разведке в тылу противника, наше командование придает большое значение». Мой спутник П. был занят в это время оживленным разговором со своими соседями, которые слушали его с открытым ртом. Он рассказывал, как в 1916 году он принимал участие в подавлении восстания «сардов» (так их называли до революции). Довольно мало известно, что когда царское правительство постановило в 1916 году призывать в армию туземское население Туркестана, которое было освобождено от воинской повинности, то эти туземцы восстали и перерезали три тысячи русских переселенцев. Конечно, это восстание было жестоко подавлено армией. И вот мой П. рассказывал, как он служил тогда на железной дороге в Туркестане и как знающий хорошо местность водил войска по горным аулам указывая, где происходили убийства русских, и как войска расправлялись потом с туземным населением. Надо сказать, что я с ужасом слушал эти рассказы П. и несколько раз пытался толкнуть его ногой, дать знак, чтобы он прекратил их. Я был убежден, что слушающие его «товарищи» вскочат со своих мест и арестуют его как царского карателя и контрреволюционера, подавлявшего народные восстания против «царизма». Но не тут-то было! К моему удивлению, «товарищи», слушали его с восторгом и полным сочувствием и одобрением.

Я потом наедине сказал П.: «Зачем Вы это рассказывали? Ведь Вас могли арестовать как участника карательных экспедиций при старом режиме. А меня могли арестовать за компанию. Будьте осторожны». П. очень удивился: «А что плохое я сказал? Ведь сарды убивали русских». По — видимому, и «товарищи» рассуждали так же. Интересно отметить, что во всех вагонных разговорах почти никто не касался военных событий на фронте.

Начиная с Брянска, стала ощущаться близость фронта и войны. В Брянске, где мы простояли около двух часов, вокзал был занят красноармейцами. Человек полтораста -двести. Им раздавали сейчас обед из походной кухни. Большинство сидело тут же на платформе или на земле и ело из своих котелков. Другие бродили по вокзалу. Офицеров не было видно. Потом их стали собирать и грузить в воинские эшелоны для отправки на фронт. Вид у них был довольно распущенный. После Брянска вошел кондуктор проверять билеты. Так как у меня был служебный билет, он потребовал от меня паспорт. Никакого паспорта у меня, конечно, не было, я показал ему мои командировочные документы, включая пропуск от ЧК а, а также вид на жительство, выданный Московским университетом. Это был единственный документ, имевшийся у меня помимо моих бумаг. Но все эти документы его не интересовали. «Мне нужно удостоверение с фотографией, а то ведь все могут пользоваться чужими служебными билетами. Такое новое распоряжение». Мне еле удалось избавиться от этого чересчур усердного железнодорожного служаки. Какие там еще фотографии, где их взять, когда все закрыто, даже в ЧК их не требуют. Но повредить серьезно он мне не мог, он был не чекист.

Стемнело. Мы подъехали к последней станции перед Дмитриевым, Дерюгино. На этот раз в вагон вошел военный, сопровождаемый красноармейцем с винтовкой на плечах. Военный держал в руках фонарик. Вагон наш слабо освещался, а в теплушках вообще не было никакого освещения. Впрочем, как я потом убедился, и контроль там почти не проводился. Началась проверка документов. Мы въехали в прифронтовую полосу. Военный долго, при свете фонарика, рассматривал мои документы, видно было, что он не ахти как грамотен. Потом молча вернул их мне и пошел дальше по вагону.

Глава 3.

В прифронтовой полосе


Эх, яблочко! Да куда катишься?
В чрезвычайку попадешь, да не воротишься

Куплеты эпохи гражданской войны

Часам к девяти вечера мы прибыли в Дмитриев. Станция с ее деревянным вокзалом казалась пустынной. Мы сразу же в темноте отправились пешком с вещами к родственникам П.. Их домик находился на окраине города в десяти минутах ходьбы от вокзала. Хозяин был в отъезде, в доме находились его мать и сестра. Нас приняли радушно. Спать меня уложили на деревянной скамье в столовой. На следующий день мы пошли в город выяснять положение. Дмитриев — небольшой уездный городок Курской губернии с немногими только каменными домами. На заборах и стенах висели приказы командующего Н-ской советской армией{6} Егорова{7}, где население оповещалось, что прифронтовой полоса объявляется на военном положении, запрещается выходить из дому между шестью часами вечера и шестью часами утра, все приезжающие из других областей должны безотлагательно регистрироваться у властей, никто не должен без разрешения допускать посторонних останавливаться у себя. Приказ предупреждал, что нарушители этих постановлений будут караться со всею строгостью законов военного времени. Все это очень затрудняло осуществление моих планов, особенно запрещение, выходить ночью, так как перейти к Белым мне представлялось легче всего в ночное время. Я понимал, что риск был огромным. На площади мы встретились с одним знакомым П., довольно сомнительной личностью, по его словам, после революции видным местным коммунистом. Сейчас ему были даны диктаторские полномочия в городе Дмитриеве. Говоря о своей должности, он особенно подчеркивал свою власть. Заспорив о чем-то с подошедшим к нему человеком, он вдруг вспыхнул и закричал: «Смотри, а то я вас всех порасстреляю!» При встрече с ним П. поздоровался и объяснил цели своего приезда, представил меня как командированного вместе с ним нанимать плотников. Он посмотрел на меня с некоторым подозрением, однако поздоровался, ничего особенного не сказал при этом. «Что нового?» — спросил его П. Тот принял таинственный вид и произнес шепотом «По секретным слухам, Харьков и Екатеринослав заняты нашими». Сказанное им сразу показалось мне полной нелепицей. Ведь если бы эти города были заняты красными, то об этом трубили бы все газеты, а не передавали бы шепотом «по секретным слухам». Но, сейчас размышляя об этом, я думаю, что он имел в виду партизан в тылу белых, хотя и в таком случае сведения его были неверны{8}.

П. стал разыскивать подводу, чтобы поехать в село Селино, примерно в 25 верстах к юго-западу от Дмитриева. Он был от туда родом и туда нас командировали. По всему было заметно, что он скорее стремился туда уехать, не столько потому, что спешил нанять плотников, сколько чтобы отдохнуть в родном селе и переждать там развитие событий. Он приглашал меня поехать, но мне не было в этом никакого смысла, Селино было слишком далеко от линии фронта, сидеть там и ждать прихода белых, было опасно. Кроме того, я хотел дождаться возвращения хозяина дома, где остановился — забыл его фамилию, назову его условно М. Со слов П., он мог быть мне полезным в моем предприятии как человек, хорошо знающий местность. Нужно было позаботиться о продовольствии. Это было не просто, особенно в путешествии по Советской России, а в прифронтовой полосе тем более. В городе Дмитриеве, так и на станции, невозможно было купить куска хлеба. Местные жители получали его по карточкам в ограниченном количестве, так что мои хозяева, у которых я стоял на постое, были в нем стеснены. Просить у них лишний кусок было неловко, да и они не предлагали. Спасибо им за то, что разрешили у них жить, несмотря на огромный риск.

Я выяснил, что в городе действует столовая для служащих и приезжих, но для пользования ею нужно получить разрешение от местного совета. Я с большой неохотой пошел туда и потом пожалел об этом. Стали расспрашивать: откуда приехал, зачем, сколько дней останусь и т.д. Дали, наконец, какую то бумажку на право обедать, но сказали, что сегодня уже поздно и можно только с завтрашнего дня, и что столовая действует всего раз в день, а по вечерам закрыта. Словом сегодняшний день приходилось «голодовать», как выражался мой попутчик П. Впрочем, он меня и выручил. Уезжая к вечеру в Селино, он мне оставил хлеба и кой-какое продовольствие.

За это время вернулся из поездки наш хозяин М. Это была любопытная личность. Местный житель, мещанин, лет тридцати пяти, он был образован более окружающей его среды, но интеллигентом я бы его все же не назвал. Он много разъезжал и занимался тем, что большевики называют спекуляцией. Торговал он чем мог. Так, недавно он выехал из Киева, в день занятия его Белой армией, 18/31 августа. Вот что он рассказывал :» Мы были на вокзале, который был еще в руках красных, когда белые заняли город. Я подумал было остаться с белыми, и это было бы совсем нетрудно, но потом передумал. Слишком у меня много не законченных дел дома». Видно было, что он умеет ладить с большевиками, особенно на почве спекуляции. С ним приехала совсем уж странная личность, назовем его К. Он был лет сорока, в уездном масштабе, виднейший коммунист. И видимо он помогал М. в его спекулятивных махинациях и поездках. Сам этот коммунист, чем-то провинился перед своими коммунистами и начальством, ему грозил арест. Может быть это было связано с его «торговлей», а может быть и с политическими проступками, не знаю, но ему грозили крупные неприятности, (арест, суд, тюрьма) и он в сущности скрывался у М. своего сообщника и сотоварища по сделкам.

Так вот, этот хитрый спекулянт М., был мне рекомендован П. как человек, которому можно вполне доверять и он мне мог быть полезен. Более того, я не стал скрывать от него моих целей. Да и скрывать было не чего, так как сам П. и мать М. ему почти все рассказали. Когда мы оказались наедине с М. он мне сказал:» Не понимаю Вас, какая Вам личная охота рисковать своей жизнью ради Чаева? Почему и как Вы согласились везти отчет, да еще через фронт? Бросьте все это и возвращайтесь поскорее обратно, а то Вас могут арестовать. Вы задумали опасное дело, оно может кончиться расстрелом». В ответ на это я решил сказать ему всю правду: «Да, действительно, я согласен с Вами, переходить фронт, рисковать жизнью ради какого-то Чаева было бы величайшей глупостью, и я никогда бы на это не согласился. Не такой я дурак. Еду я не к Чаеву, а к Белым. Про Чаева я сказал П., чтобы не смущать его, а к Белым я хочу попасть, потому что там мои родители и трое братьев. Главное для меня, что я хочу сражаться вместе с Белой армией против большевиков».

М. сразу переменился в лице: «Это другое дело, я Вас вполне понимаю. Но примите во внимание, что это очень рискованное и опасное дело». «Я это вполне сознаю, но под коммунистами мне все равно нет жизни». Вскоре в комнату вошел его друг коммунист К. и с ним М. стал обсуждать способы как перебраться через фронт. Правда он ни разу не сказал ему зачем ему это нужно и назвал моего имени. Но тогда я не обратил достаточного внимания на это обстоятельство, и у меня создалось впечатление, что с К. можно говорить открыто обо всем.

Через некоторое время мне случилось остаться в комнате наедине с К. и он мне стал рассказывать свою жизнь, как он стал революционером-большевиком и как он в революции разочаровался: «Я учился в школе, был мальчишкой любознательным, но живым и дерзким. Раз мне случилось совершить какой-то неуместный поступок. Директор школы, желая меня пристыдить, сказал мне «Это все равно, как если бы ты при всех скинул штаны». Разрешите скинуть сейчас» — по-мальчишески ответил я ему. Мой ответ был сочтен неслыханной дерзостью, и меня исключили из школы с волчьим паспортом. Путь к образованию был мне закрыт, жизнь разбита, осталось одно — уйти в революцию. Вот я и ушел. Стал революционером. Боролся. Но сейчас я во всем глубоко разочаровался, вижу, что ошибся и хотел бы начать новую жизнь». После этого рассказа он перешел на актуальные события, на белых, и я сказал ему (лишний раз подтвердил) почему собираюсь к ним перейти. В эту минуту кто-то позвал меня из соседней комнаты, куда вела открытая дверь. Я вышел туда. Там стояла мать М., уже пожилая женщина. «Что Вы делаете? Зачем Вы рассказываете ему, что хотите уйти к Белым? Ему нельзя доверять, он — жулик. Он Вас предаст». Я был ошеломлен, вернулся в комнату, где К. пытался возобновить разговор о белых, но я уклонился от обсуждения и отмалчивался. Более того, попытался сказать, что сомневаюсь, нужно ли мне совершать столь рискованный шаг. Мой собеседник заметил мои колебания, обиделся на меня, разговор наш заглох и К. ушел.

Я находился в большом беспокойстве, что же будет? Через некоторое время пришел М. «Напрасно Вы говорили с ним о белых» — сказал он. «А почему Вы меня не предупредили, что с ним нужно быть осторожным? Более того, Вы сами при мне говорили с ним о планах перехода. Вот я и решил, что с ним можно вести себя откровенно». — «Но я говорил с ним в общей форме, не называя Вас, а это совсем другое дело. Впрочем, не беспокойтесь, он не посмеет на Вас донести. Я его держу в руках, знаю про него такие вещи, что если он пикнет, то ему придется плохо. И он знает, что я знаю о нем многое. Я его напугаю. Но Вы впредь будьте осторожны».

В это время у меня возник новый план действий. Ехать в Селино или оставаться в Дмитриеве было бессмысленно, слишком далеко от фронта. Вместо этого я мог бы поехать к югу на Льгов, а оттуда на станцию Коренево по дороге на Киев. Коренево было занято одно время Белыми, потом они отошли, но сейчас все равно ближе к фронту, чем Селино. Кроме того, П. оставил мне записку к знакомому ему мужику одного села в районе Коренева, там можно будет остановиться и он мне сможет помочь. Коренево было далеко от места моей командировки, и если бы меня стали проверять по документам, я придумал, что скажу. Мол не нашлись плотники в Селино, вот я и направился их искать дальше. А кроме того, в моем пропуске от ВЧК было сказано в общей форме, что мне разрешен въезд в Курскую губернию, без указания, куда именно, а Коренево находилось именно в этой губернии, так что мое «попадание» в эти места, были вполне «законным». Словом, я решил ехать в Коренево, но так как поезда на Льгов в этот день не было, пришлось остаться в Дмитриеве еще на один день.

На следующий день 27 авг./9 сент., я пошел в советскую столовую, где меня накормили плохим и голодным обедом, правда, по дешевке, и к вечеру отправился на вокзал ожидать поезда на Льгов. В некоторых вагонах его везли раненных красноармейцев. Стою на платформе станции и поблизости от себя слышу такой разговор: «Мы их забрали в плен под Суджей. Сдаются в плен, сволочи, поднимают руки, кричат нам «пощади, товарищ, мы мобилизованные ». Какое там, всем прикололи!» А другой отвечает:» Да у них нет мобилизованных, у них все добровольцы. К ним попадись, так у них пощады не будет».

Уже поздно пришел московский поезд на Льгов. Хоть в нем и есть классный вагон ( имеется в виду 1,2,3 класс), предпочитаю залезть в теплушку, надоели мне все эти контроли. И действительно, в теплушке вплоть до Льгова нас никто не беспокоит. С нами едет немного народа, большая часть мужики. Пол теплушки устлан грязным войлочным покровом. Ложусь на него. Скоро я почувствовал, что кто-то по мне ползает. Неужто вши, думаю я. Это в первый раз в моей жизни. Мужичок, едущий с нами в теплушке, их тоже замечает. «Воши, воши, — философствует он, — поползли! Вон как!» Из разговоров мужичков между собой выясняется, что они в большинстве из Орловской губернии ( «ореловской», как они говорят). Говорят, что там большой недостаток соли и она страшно дорого стоит, а на Украине в районе Сум и даже Кореневе соли много и она дешевле, вот они и едут за ней. Это наводит меня на мысли, что не ответить ли мне, если меня спросят, куда и зачем я еду в Коренево: за солью!. Из пассажиров некоторые обращают внимание на мой шикарный кожаный чемодан. Спрашивают: «Не продашь ли ты его?» или «Откуда он у тебя?» И в дальнейшем пока я ехал до Коренева, такие вопросы и замечания продолжаются. Один «красный товарищ» даже спросил меня:» Ты, наверное, офицера убил и забрал чемодан. На что он тебе? Продай мне его». Внутренне я глубоко оскорблен таким вопросом, но молчу. Даже думаю: хорошо, что они меня принимают за одного из «своих».

Утром приезжаем во Льгов. Выясняю, что через некоторое время должен идти поезд на Коренево. Из разговоров между собой ожидающих его баб узнаю, что для поездки в Коренево нужно разрешение от коменданта станции Льгов. Иду к нему. Комендант помещается в одной небольшой комнате вокзала. Невзрачная фигура средних лет в военном кителе, товарищ Кан. Он кратко просматривает мои документы и пропуск от ВЧК, дает мне бумажку с подписью и печатью о разрешении проехать до станции Коренево. Дата 10 сентября по н.ст. 1919 г.

Поезд состоит из открытых теплушек. Пассажиры — красноармейцы, железнодорожники, бабы, местные жители. Впервые слышу кощунственную матерную ругань. Красноармейцы только так и разговаривают. Когда я служил в Весьегонске, на линии непрерывно был слышан мат, но никогда ни один рабочий или кто-либо другой кощунственно не ругался. Да и в Белой армии такой ругани я впоследствии никогда не слышал. Кощунственная ругань являлась, так сказать, отличительным признаком Красной армии. У простых людей, мужиков и баб, она вызывала ужас и отвращение.» Страшно слушать, — говорили они, — ну, ругайся, если хочешь, но зачем святыню затрагивать?» В теплушке молодой красноармеец, придурковатый парень, рассказывает бабам свои» боевые подвиги»: «Так я их всегда убивал. Рубил шашкой накрест. Вот так и так». И он делает жест, как будто рубит лежачего. «Что ты, что ты, — возмущаются бабы. — Так нельзя!

На меня мало кто обращает внимание. Через несколько часов приезжаем в Коренево. Вылезаю. Погода прекрасная, солнечная, чувствуется в природе приближение осени. По ночам холодно. Листья начинают желтеть. На станции сравнительно мало народа, на путях тоже не много вагонов. Но что теперь делать? Ждать белых? Сколько времени? На стенах, висят еще обрывки сорванных деникинских приказов и обращений к населению (их узнаешь сразу, написаны по старой орфографии). Радостно и грустно их читать, но близости фронта не чувствуешь. Стрельбы не слышно. Белые, видимо, сильно отступили. Да и где ждать? И чем питаться? Уже с утра я ничего не ел. Нужно попытаться пойти пешком в сторону Белых, но вещи мешают. Тяжелые. Пробовал было пройтись с ними. Через четверть часа устал. А главное этот злосчастный желтый чемодан, на который все обращают внимание. Зачем я его только взял! Принимаю решение: возвращаюсь в Дмитриев, там оставляю все и почти все вещи и налегке вновь вернусь в Коренево. Может быть, к тому времени и обстановка на фронте изменится к лучшему.

Сажусь на поезд в послеполуденные часы, возвращаюсь во Льгов. Такие же открытые теплушки. На этот раз в вагоне вместе со мной едет десяток железнодорожников из Льгова. Вспоминают в разговорах о пребывании белых в Кореневе: «Не может быть, чтобы белые победили. Их всего кучка. Вот Коренево занял отряд всего в 32 человека. Удивительно, как это им удалось занять пол-России. Но они не удержатся. Да и народ не хочет их власти»{9}. Я в их разговор не вмешиваюсь.

Во Льгов приезжаем под вечер. Здесь полная «перемена декораций». На путях множество товарных составов, станция забита красноармейцами, перроны тоже. Громкоговоритель непрерывно выкрикивает для болтающихся по перрону красноармейцев всевозможный большевицкий агитационный материал. Помню распевалось стихотворение Демьяна Бедного о том, как большевик и меньшевик ухаживают за девицей, излагают ей свои программы, и в результате девица отдает свои симпатии большевику и прогоняет меньшевика. На ночь я отправился спать в большой вокзальный зал, где на каменном полу лежали сотни людей, так тесно, что трудно было среди них двигаться. На вид не то красноармейцы, не то мешочники.

В три часа ночи нас разбудили. Проверка документов, очевидно, искали дезертиров. Как обычно, контролирует военный в сопровождении красноармейца с винтовкой за плечом. У какого-то парня документы оказались не в порядке и его арестовали, несмотря на его протесты. Мои документы военный долго вертел в руках, перечитывал, но видно не мог ни к чему придраться. Утром я сел в поезд на Дмитриев, куда прибыл после полудня. Вид станции изменился. Большое оживление, вагоны на линии, а главное — на вокзале сделан питательный пункт для красноармейцев и агитационный пункт, где можно покупать московские газеты. Я их не видел со дня отъезда. В них ничего особенного не было, кроме сообщения, что в направлении на Льгов и Ворожбу (точно не помню) идут «встречные бои». На языке большевицких военных сообщений это означало, что белые наступают. На продовольственном пункте почти ничего нельзя было достать, да и это предназначалось только для красноармейцев. Кстати, меня за такого принимали и трудностей не чинили.

Опять остановился у М. Его самого не было, он опять уехал по своим коммерческим делам вместе с «разочаровавшимся коммунистом». На другой день в городе я наткнулся на другой агитационный пункт, которого раньше не было, нечто вроде импровизированной книжной лавки, где торговали и раздавали большевицкие брошюры. У двери магазина снаружи большая карта Курской губернии.Это меня очень заинтересовало я зашел и спросил ее. Продали без всяких затруднений. Карта была большого масштаба, десять верст в дюйме, но, к сожалению, не подробная, были отмечены только более крупные пункты: города и большие села. В частности, село Селино, куда я был командирован, не было на ней указано, а на основе устных рассказов у меня было не точное представления о его местонахождении. В действительности оно находилось не на северо-западе от села Фатеевка (близ дороги Дмитриев-Севск), как мне это представлялось, а на юго-западе от него. Эта ошибка могла иметь серьезные последствия.

Все же я был очень доволен моей покупкой, карта могла мне помочь ориентироваться в местности при переходе через фронт. Карта была уже советского издания, так как была напечатана по новой орфографии. Так как она была большого размера, я вырезал из нее часть, которая меня больше всего интересовала. Это касалось района Льгова-Коренева-Дмитриева и вокруг них, вот этот кусок карты я и спрятал в карман. Все мои вещи, в том числе и злополучный чемодан, я оставил у М., и отправился в путь только с небольшим узелком, в котором лежало самое необходимое белье и кружка. Прошло уже два дня как я приехал в Дмитриев, поездов раньше не было и я уезжал только сегодня вечером. В теплушке, куда я попал, находились опять «орловские» мужички.

Под утро погода переменилась. Пасмурно, мелкий дождь. Один из мужичков выглянул наружу из вагона и проговорил: «сентябрит». И действительно, было как раз первое сентября старого стиля.

Глава 4.

Арест


Меня поймали, арестовали,
Велели паспорт показать,
«Я не кадетский, я не советский,
Я петушиный комиссар»

Песенка эпохи гражданской войны.

Утром наш поезд прибыл во Льгов. Имеются три Льгова: Льгов 1, Льгов 2 и Льгов 3. Вылезать нужно в третьем, именно отсюда идет железная дорога на Коренево — Киев, здесь же главный вокзал. В первую мою поездку я так и сделал, а сейчас ошибся и вылез преждевременно во Льгове 1. Выяснилось, что до третьего Льгова мне придется добираться 3 версты и никакого поезда туда не идет. Приходилось только идти пешком и я подумал, как хорошо, что со мной нет моих вещей. Итак, я пошел по дороге, проходящей недалеко от железнодорожного полотна, но тут возникло неожиданное препятствие. Впереди была небольшая канава, и дорога переходила через нее по небольшому мостику. Я подошел к нему и думал его перейти, но меня остановил стоящий у моста часовой красноармеец, высокий блондин с русским лицом. «Пароль» — скомандовал он мне. Я стал объяснять, что по ошибке вылез слишком рано, что мне нужен Льгов 3, что я командирован и т.д. «Пароль!» — опять приказал часовой, и так как я ничего не отвечал, он заявил: «Не могу пустить. Приказ», — и перестал со мной разговаривать. Что было делать? Немного подумав, я отошел влево саженей на пятьдесят и на виду у часового перепрыгнул через канаву. Я боялся, что часовой меня остановит, но он не обратил на меня никакого внимания. Это был совершенно безразличный ко всему мобилизованный в красную армию парень, исполняющий приказы, но не желающий что-либо делать. Красноармеец-большевик так бы не поступил.

Я зашагал дальше и скоро достиг вокзала Льгова 3. По долетающих до меня обрывков фраз красноармейцев и железнодорожников я сообразил, что на фронте произошла важная перемена. Белые наступают!{10} Напряженность и тревога чувствовалась в воздухе. Однако поезд на Коренево отходил, как обычно. Я сел в него, не зайдя, конечно, к «товарищу Кану», у которого четыре дня тому назад брал разрешение. Мне не хотелось снова попадаться ему на глаза, а в случае чего я покажу контролю свой старый пропуск. Опять влез в открытую теплушку поезда. Народу было немного: обычные деревенские бабы. Из пассажиров выделялись молодой красноармеец и более пожилой толстый военный, типа прежнего унтер-офицера. В настоящее время он был если не чекист, то во всяком случае имеющий отношение к тому или иному виду «красной жандармерии», а может и к органам безопасности, как сейчас говорят. Тронулись около одиннадцати часов дня. Погода прояснилась, и опять был солнечный, и даже жаркий осенний день. Около часа дня, мы уже были не далеко от Коренева, как вдруг слева, к югу от железной дороги, послышать глухие раскаты артиллерийской стрельбы. Стреляли в верстах десяти-пятнадцати от нас, и канонада не прекращалась довольно долго. Эти звуки, которые я слышал впервые, наполнили мое сердце глубокой радостью, окрылили надеждой: фронт близко, белые наступают, избавление близко! Но одновременно было и тревожно и страшновато. На красноармейца и на красного «унтера» стрельба произвела сильнейшее впечатление, они оба как-то съежились, на лицах отразилась тревога. Между собой, они стали быстро и горячо обсуждать происходящее, говорили: «Вот белые опять наступают, все не угомонятся, а у нас все плохо организовано, да всюду измены», или как «унтер» выразился — «продажа». Надо сказать, что он особенно подозрительно и враждебно смотрел в мою сторону.

Через час мы приехали в Коренево. Стрельба к тому времени прекратилась. Станция Коренево была забита товарными составами, стоящими на запасных путях. Вот, уже готовятся к эвакуации, подумал я. На самой станции было довольно много красноармейцев. У меня сразу возник план действий: никуда не идти, никакой фронт не переходить, а ждать здесь, в Кореново, прихода белых. По всей вероятности, они придут сюда через два-три дня, а ночевать можно будет в пустых теплушках, их на путях было множество. В случае контроля, я мог показать документы, но самому нигде не заявляться, хоть это было и против установленных правил в прифронтовой полосе. Самая большая проблема — как питаться? Ну да ничего, если не сумею найти еду, поголодаю несколько дней. Во всем этом было много риска, могут арестовать как подозрительного и неизвестно что делающего в Кореневе, но пока это был меньший риск, чем переход фронта{11}.

От нечего делать и чтобы не мозолить глаза своим присутствием, выхожу походить в местечко, потом возвращаюсь на станцию, пью из имеющейся у меня кружки кипяток из куба. Он еще не закипел, и меня предупреждают: «Не пей, заболеешь!» Но я не обращаю на это внимания и не заболеваю. Кто — то дает мне кусок хлеба, но в общем на меня никто не обращает особенного внимания.

Часам к четырем дня опять перемена обстановки: вновь южнее Коренева слышна канонада и даже как будто ближе, чем утром. Впечатление, что стреляют из тяжелых орудий. На станции у красных «товарищей» тревога. Среди них группа человек 30–50 так называемых «красных кубанцев». О них в моем рассказе будет много сказано впереди, сейчас ограничусь только тем, что отмечу, что эта была отборная конная часть Красной армии, единственная по — настоящему сражавшаяся и на которой, как говорили, держался фронт. Собственно говоря, настоящих кубанцев в этой Красной Кубанской бригаде было немного, большинство было из Харьковской и полтавской губерний. Это были настоящие разбойники, от зверств и насилий которых страдало и стонало все население. Среди них, несомненно, было большое число преступных элементов. Они резко отличались от обычных мобилизованных красноармейцев, часто добродушных, деревенских парней и совсем не большевиков{12}. Но об этом в дальнейшем. а пока «кубанцы» собрались в кучку на перроне станции, возбужденно обсуждали положение, а я старался прислушиваться к их разговорам. Конечно, они сопровождались грубейшей кощунственной матерной руганью. «Из тяжелых орудий стреляют! Это пострашнее Господа Бога гремит». С разгоряченными и вместе с тем тревожными лицами говорили они друг другу, вернее кричали: «Говорят, белые в Севастополе двенадцатидюймовые орудия с военных судов поснимали и отправили на фронт... А наши то все бегут, не могут их остановить. Кругом всюду продажа». «Да, — говорит другой, — белые сражаются здорово, ничего не скажешь. Только их мало. Если бы наши сражались так как они, мы бы их давно разбили». Мне было приятно слышать такие разговоры{13}.

С наступлением темноты стрельба прекратилась. «Кубанцы» тоже куда-то исчезли. Я вошел в здание станции и сел в бывшем буфетном зале на одну из скамеек. Скоро зал наполнился новоприбывшими, человек около ста пятидесяти. Это были только что мобилизованные Красными окрестные жители, в большинстве крестьяне. Одеты были в свою одежду, в руках узелки с вещами. Все они явились по призыву и их отправляли куда-то дальше. Один из них подсел ко мне и стал рассказывать, что в германскую войну он был призван и служил в поезде — бане. У него есть о том документы, которые он мне хотел показать и просил помочь устроиться и теперь в поезде-бане, так как хорошо знает это дело. Наверное, он меня принял за большевицкого начальника. Я сказал ему, что ничем не могу помочь, а про себя подумал, «что сидел бы ты дома, чего ты явился на большевицкую мобилизацию, а теперь будет тебе здесь такая баня, что не возрадуешься». А вообще, мне было горько, что столько простого народа откликнулось на мобилизацию в Красную армию и какие все они смирные и покорные. Чтобы избежать дальнейших разговоров, я вышел из здания станции и пошел искать в уже наступившей темноте место для ночлега в одной из теплушек. Нужно было отыскать место подальше от станции, в глубине запасных путей. Я нашел, без особого труда подходящую теплушку в одном из многочисленных товарных составов, взобрался в нее, закрыл за собою дверь и лег спать на солому. Было жарко, я снял с себя гимнастерку и крепко заснул до утра.

Проснулся, когда было уже вполне светло. Свет проникал в вагон через не вполне закрытую дверь. Начинался день 2/ 15 сентября. Почти машинально и как бы по-привычке я засунул руку в правый внутренний карман моей гимнастерки, где у меня лежал бумажник с документами. Говорю «по-привычке», так как часто проверял, лежит ли он на своем месте, и мне было приятно перечитывать мои документы. Меня это чтение утешало и создавало чувство безопасности. К моему удивлению, карман оказался пустым! Бумажник с документами куда-то исчез! Я подумал, что, вероятно, он выпал из гимнастерки, когда я клал ее под голову. Начал шарить в изголовье, но и там ничего не было. Что такое, не может быть, бумажник не мог пропасть! Вечером, когда я ложился спать, он был со мною, я это ясно помню, из вагона я не выходил. Ужас стал овладевал мною. Я начал упорные поиски. Десятки раз пересматривал свои карманы, шарил место, где я лежал, обыскал всю теплушку. Ничего нигде не нашел! Меня охватывало отчаяние, но разум восставал: не может быть, ты не выходил, да и как можно было украсть бумажник, который я носил на себе, я бы проснулся. Нет, он не мог пропасть, надо искать!

И я вновь начал искать. Опять осмотрел теплушку, вылез из нее, осмотрел все вокруг, заглянул под нее, хотя это был полный абсурд. В десяти саженях от вагона была яма, я заглянул на ее дно, хотя это было совсем глупо. Как мог попасть туда бумажник, раз я не выходил из вагона. Поблизости что-то делали двое мужчин железнодорожников. Спросил их, не видели ли они моего бумажника, я его потерял. Они посмотрели на меня с удивлением и я снова вернулся в теплушку. Более часа я продолжал безуспешные поиски и как это ни абсурдно и невероятно, но надо было признать, что бумажник со всеми документами исчез. Нужно было немедленно что-то делать, ведь все мои планы от этой пропажи менялись. Самый благоразумный выход: пойти на станцию и заявить железнодорожному ЧК, что у меня пропали документы. В таком случае, мне ничего бы не угрожало, вероятнее всего меня бы задержали и отправили бы в тыл, для выяснения личности. Если бы не докопались до правды, кто я на самом деле и каковы мои намерения, то вероятнее всего отпустили. Но все это означало капитулировать перед самим собой, отказаться от моего плана перехода фронта, да к тому же, когда я был так близко у цели. Да еще по такой глупой причине: пропали документы! Какой позор!

Оставаться в Коренево и ждать белых, без документов, тоже невозможно. Белые могли прийти через несколько дней, а за это время меня сто раз могли попросить предъявить документы и мне придется плохо. Оставался один (по совести) правильный выход: немедленно пешком пойти от Коренева по направлению к фронту и попытаться перейти его. Это был шаг на грани безумия, но иного выхода я не видел. Уже позже, на основании опыта, я понял, что было бы благоразумнее дождаться в Коренево темноты, спрятавшись в вагонах и потом уже ночью пробирать к линии фронта. Хотя и здесь был свой риск, не так просто было выбраться из этого Коренева даже ночью, на каждом шагу были патрули и было запрещено выходить на улицу. Я не мог больше оставаться в бездействии. Не хватало нервов.

Итак около полудня я вышел из Коренева. Пройдя благополучно весь городок с его домиками, садиками и плетнями, я двинулся дальше по дороге в юго — западном направлении на большое село Снагость, откуда вчера была слышна артиллерийская стрельба наших войск. День выдался солнечный и жаркий. Я сознавал, как опасно идти по открытой дороге без всяких документов, да еще по направлению к фронту. По дороге мне попался красноармеец на подводе, он ехал в Суджу, (дорога туда ответвлялась от дороги на Снагость) и он предложил подвести меня. Я отказался, сказав, что мне не по пути. Мне не хотелось с ним связываться, хотя он был веселым и открытым парнем, да к тому же принимал меня за своего. Часам к двум дня я подошел к селу Снагость Рыльского уезда Курской губернии в 12 верстах от Коренева. Я прошел длиннейшую деревенскую улицу и почти никого не встретил. Эта улица за рядом домов, упиралась в другую поперечную, на которой было тоже много домов. Тут, из далека, я увидел, что у одного из домов, сидели и стояли в группе люди. Я близорук, по дороге у меня сломались очки, и я не мог хорошо рассмотреть, что это за народ чернеется вдалеке. Почти дойдя до них, я повернул по улице налево, причем, стараясь не смотреть в сторону этой группы. Я руководствовался «страусовым инстинктом»: если я не смотрю, то и меня не видят. Они пропустили меня пройти, завернуть налево и тут один из них крикнул мне в вдогонку: «Эй, товарищ, постой!» Я остановился. «Куда идешь?» — «В Глушково». — ответил я. Так называлось следующее большое село и станция железной дороги, еще более к юго-западу. Я это точно знал по моей карте, которая по счастью осталась у меня в кармане, а потому не пропала. «Ах, в Глушково? — многозначительно протянул красный. — А ты знаешь, что там в Глушкове?» «Нет», — ответил я. Очевидно, он знал, что там белые и линия фронта{14}. «Ну а зачем ты идешь в Глушково?» — продолжал настаивать красный. «За солью иду, — отвечал я, — Но если туда нельзя, я не пойду». Я сказал «за солью», так как знал, что многие ездили туда именно за солью, а говорить им о моей командировке, не имея при себе документов, было нелепо. Да и для простых людей поездка за солью более понятна, чем какая-то командировка. «За солью. Вот как! — не унимался красный. — А документы у тебя есть?» «Есть», — уверенно ответил я, хотя знал, что у меня их нет. «А ну-ка покажи!» С какой-то последней надеждой, что бумажник окажется на своем месте я засунул руку в карман гимнастерки...Но, конечно там ничего не было. «Я их потерял», — вынужден был я признаться и глупо улыбнулся. «Потерял!» — воскликнул красный боец. — Ну-ка, иди с нами!» И вся орава потащила меня в дом, где начался допрос.

Это были именно те «красные кубанцы», часть которых я видел накануне на станции Коренево, сейчас их было человек тридцать. Они были крайне возбуждены моим задержанием, а некоторые в бешенстве «Ты деникинец, — кричали они, — ты офицер, ты шпион, мы тебя расстреляем!» Я защищался, как мог. «Какой я офицер, мне всего 19 лет». — «А почем мы знаем, что тебе 19 лет? А может быть 26?!» — «Да я тебя знаю, ты сын помещика из Лебедина!» — кричал другой. «Да я в жизни в Лебедино не был», — возражал я. «Я уже вчера тебя заметил на станции и подумал: вот это деникинец!» — «Почему же тогда ты не попросил у меня документы? Что там это другим поручено?» — «Я видел издали, как ты шел по улице, — кричал на меня другой, — и сказал: смотрите, вот деникинец идет!» Одним из самых главных аргументов, что я действительно шпион, была найденная при мне карта. Раз карта, то уж точно шпион, чего тут рассуждать, все ясно. Как я не пытался возражать, и говорить, что мои документы пропали или их просто украли, ничего не помогало. «Ну, а на что тебе карта, раз ты не шпион и едешь в командировку?» — резонно говорили они. Напрасно я возражал, что карта у меня новая, по советской орфографии, купленная в Дмитриево, чтобы случайно не попасть к Белым. Они ничему не верили, да и мои доводы были не убедительны или не доходили до их сознания и умственного уровня. Хоть я и говорил, что для этой командировки мне выдал пропуск ЧК, на них это не действовало. Спорить с ними было совершенно бесполезно, и я сказал: «Коль в моем деле вы разобраться не можете, отправьте меня в тыл. Там поймут кто я шпион или командированный. А с вами я разговаривать не желаю!» Я это сказал, чтобы избавиться от этих взбешенных людей и показать, что я не боюсь настоящего расследования. Эффект получился совершенно обратный. Новый взрыв бешенства. Высокий «мордастый» казак с красными лампасами на штанах, ударил кулаком по столу и заорал: «Ну, вот теперь мы точно видим, что ты деникинец. Это они с нами не хотят разговаривать! Сейчас мы тебя и хлопнем!» Дело принимало дурной оборот.

Не знаю, чем бы это все закончилось, но тут случилось неожиданное и странное обстоятельство. Меня спросили, если у меня деньги. Я мог их скрыть и они не нашли бы их, так как тетушка зашила их в подтяжки. Но я подумал, что если они найдут их сами, то будет еще хуже: зачем я их скрывал? Поэтому я признался, что около двух тысяч, зашиты в подтяжках. Я снял гимнастерку, через голову, а они сорвали мои подтяжки и тут же вспороли их. Кинулись считать деньги и опять злые реплики: «Вишь, керенки набрал. Все ясно, видно по всему, что к Белым драпануть собрался. А от нас деньги хотел скрыть!» — «Да я ведь сам о них сказал». — «А ты думаешь мы бы не нашли? — нагло смеялись кубанцы, — Знаешь, сколько мы из каблуков золотых монет выскабливаем!» Я стал вновь надевать мою гимнастерку, и вдруг из нее выскакивает мой злосчастный бумажник...и падает на пол!

Тут я сразу понял, что произошло. Когда в вагоне, под утро я надевал гимнастерку, прослужившую мне ночью подушкой, бумажник выпал из бокового внутреннего кармана и каким-то странным образом попала под гимнастерку мне на спину. Я его не почувствовал, так как гимнастерка была узкая, то бумажник, который был не большой и мягкий плотно держался и не падал. Тут я вспомнил, как я панически искал его повсюду, но мне и в голову не приходило снять гимнастерку. И вот теперь он появляется в нужный момент и спасает меня. «Вот мои документы», — говорю я и протягиваю бумажник. Красные с жадностью кидаются на них и читают. К сожалению, они малограмотные и плохо в них разбираются, но впечатление большое. Мои слова о командировке, пропуске ЧК и прочие рассказы подтверждаются. Видно было по всему, что у «красных кубанцев» произошло разделение. Одни продолжают кричать: «Спрятал документы! Ты хотел нас обмануть!» «Да почему же спрятал? И с какой целью?» — говорю я. Один из них хочет сорвать с моей руки часы, но другой красный его останавливает: «Нельзя, отдай! Троцкий издал приказ не убивать пленных и не отбирать от них вещей». Часы остаются на моей руке. Но почему-то в этот момент, «мордастый кубанец» манит меня на улицу, где стоит запряженная лошадью линейка, и говорит мне: «Проедемся!» «Ну, что же проедемся», — отвечаю я с какой-то бровадой, чтобы показать, что ничего не боюсь. Но другой боец останавливает меня: «Что ты, — говорит он мне тихо, — он тебе на болоте голову отрубит, это ему ничего не стоит. Не в первый раз уже!» А на мордастого кричит: «Пошел вон! Нечего тебе тут делать!» Тот действительно куда-то исчезает, уезжает на своей линейке. Во время моего допроса, в самый неожиданный момент, появляется председатель Снагостского волостного совета Кирилл Дюбин. Это мужчина лет сорока пяти, высокого роста, с короткой бородой, в высоких сапогах, с ним рядом два милиционера из местного участка. Присутствие Дюбина и милиционеров действует на «кубанцев» сдерживающе. С другой стороны они торопятся, они и так потеряли со мной много времени, у них приказ куда-то спешно уезжать. Видимо они рады передать меня со всеми документами и отобранными деньгами Дюбину и его помощникам, а сами уезжают. Я обращаюсь к Дюбину и говорю: «Они хотели меня убить». «Не бойтесь, — отвечает он, — они уехали, а милиция Вас не тронет». — «А что будет дальше?» — «Пошлют на расследование». Милиционер уводит меня. Проходим мимо сельской церкви. Огромное для села здание белого цвета в стиле ампир{15} Мне хочется перекреститься, но я не решаюсь, как бы этим не выдать кто я такой. В это время с юго-запада опять раздается канонада, она короткая, гораздо ближе, чем вчера и первая за сегодняшний день. Мне показалось, что в верстах пяти. У милиционеров встревоженные лица. «Видите, какое положение. Неудивительно, что вас арестовали», — говорит он. Скоро мы приходим в помещение волостной милиции.

Глава 5.

В Красном плену


Хохочут дьяволы на страже,
И алебарды их — в крови.

В.Я. Брюсов

Снагостская волостная милиция помещалась в большом крестьянском доме. Мы вошли в обширную комнату, и милиционер, ни о чем меня не спрашивая, сел за стол и стал составлять протокол о моем аресте. Я тоже сел на стул. Видно было, что милиционеру по его неграмотности было трудно составлять протокол. Он долго трудился, наконец, закончил и предложил его мне для ознакомления и подписи. Вот его краткое содержание (опускаю многочисленные ошибки): «15 сентября 1919 года в 3 часа дня был задержан по подозрению в шпионстве в селе Снагость красноармейцами первого Красного кубанского полка Всеволод Александрович Кривошеев и передан Снагостской волостной милиции с найденными на нем документами и деньгами для расследования». Против такого содержания протокола возражать было трудно. Скажу более: вероятно, по неразвитости милиционера, протокол был составлен в выгодном для меня духе. Так, там было опущено, что я был задержан не просто в Снагости, как было написано в протоколе, а когда я шел из Снагости в Глушково, то есть к самому фронту. Причина ареста, в этом протоколе не была конкретизирована и выражалась крайне не определенно как «подозрение в шпионаже». О потере и находке документов ничего не отмечалось, а от этого впечатление о необоснованности ареста еще усиливалось. О том, что «я шел за солью», тоже ничего не сказано. Я подписал протокол. Думаю, что от пережитых волнений, мне вдруг захотелось пить. Впрочем, я с утра ничего не ел и не пил. Я попросил милиционера, не могу ли я выпить стакан воды. Он кликнул хозяйку дома, хохлушку лет тридцати, и сказал ей, чтобы она мне дала напиться. Женщина позвала меня в большие открытые сени, настолько далеко, что милиционер не мог слышать нас. Она вынесла мне кувшин с холодным молоком и с сочувствием и сожалением в голосе сказала: «Как это Вы, паныч, попались?» Я был растроган и произнес: «Ничего, ничего, еще может и обойдется». Хохлушка скептически и грустно покачала головой и произнесла тихо: «От них не так-то легко уйти». Напившись вдоволь молока, я вернулся к милиционеру, который вскоре повел меня в волостную каталажку, недалеко от здания милиции.

Это была небольшая продолговатая полуподвальная камера, оставшаяся в наследство от «старого режима», с каменным полом, без всякой мебели с одной дверью и небольшим окном в ней на узкой стороне камеры. Оконце было без стекла и перегорожено накрест железными брусьями. Возможно, что в прежнее время в этой камере протрезвляли пьяниц. Уже начинало темнеть, когда меня туда привели, потом заперли в ней на ночь и поставили охранять мужика в тулупе, с топором за поясом вместо ружья. Через некоторое время принесли для меня кусок черного хлеба и воды. Всю эту снедь мужик просунул мне сквозь оконце. Я попытался заговорить с ним, но он ничего не отвечал. «Эх, ты! — сказал я ему. — И говорить боишься!» Очевидно, ему так сказали. Ничего другого не оставалось, как лечь на каменный пол и спать. Было холодно, но от усталости я быстро и крепко заснул.

Когда я проснулся, было уже светло. Опять солнечный хороший день. Часам к восьми милиционер пришел за мною. Меня посадили на линейку, впереди кучер, позади милиционер с винтовкой, я посередине. Привезли в Кореново, где сдали Кореневской волостной милиции. Поместили в одной из внутренних комнат дома скорее городского типа. В прежнее время это был особняк состоятельного человека, жителя этой местности, а теперь реквизирован под управление милиции. Открытая дверь комнаты выходила в коридор, никакой охраны не было видно. У меня мелькнула мысль: бежать! Но это было слишком рискованно. Не известно, куда вел коридор, а у выхода из дома стоял, наверняка, часовой. Может быть, и не стоит так рисковать, подумал я, ведь после находки моих документов мое положение не было безнадежным. Через два-три часа меня опять вывели и под охраной красноармейца, с винтовкой посадили в открытую теплушку узкоколейки Коренево-Рыльск. Хочу уточнить, что от Коренева, кроме большой железной дороги на Киев и Курск, в западном и восточном направлении идет еще небольшая узкоколейная дорога. Она тридцать верст длины в северном направлении до уездного города Курской губернии Рыльска. Вот по ней мы и поехали.

Красноармеец, с винтовкой за плечом, сел на краю открытой двери теплушки, свесив обе ноги снаружи и, казалось, рассматривал пейзаж. Опять приходит мысль: столкнуть бы красноармейца в спину с поезда и потом бежать. Но нет, это невозможно. Во-первых, я на такой поступок не способен, не решусь, и не сумею столкнуть, а потом, куда бежать без документов? ( Они были у красноармейца.) Через полтора часа прибываем в Рыльск. На этот раз меня ведут к большому городскому каменному зданию. В нем полно народу. Что там помещается, точно не понял, вероятно, комендантское управление города Рыльска.

Через толпу меня проводят в отдельную комнату. За столом сидит какой-то большевицкий начальник. Волосы взъерошены, расстегнут воротник рубашки, вид полусумасшедшего. Перед ним стоит в развалку другой военный. Как выясняется, он просит дать ему отпуск, так как у него тяжело заболела мать. Большевик кричит на него и, жестикулируя, ораторствует: «Что такое мать? Ты должен служить революции, все оставить, всем пожертвовать. Пусть умирает! Революция важнее всего!» Военный смотрит на начальника с презрительно — иронической улыбкой, почти как на помешанного, и сквозь зубы говорит: «Как это так, пожертвовать матерью? Что значит, пусть умирает? Да никогда в жизни!» Спор между ними продолжается. Один истошно, истерически кричит, другой спокойно и с насмешкой отвечает, наконец, начальник, заметив наше присутствие, берет у конвоира бумаги и просматривает их.

«Дело о шпионстве! — восклицает он. — Вот это да! Ха, ха, ха!» Он громко смеется: «Хорошее занятие, нечего сказать! Поздравляю!» «Совсем не шпионство», — возражаю я. «А, что же тогда?» — «Да, вот я поехал за солью...» начал я свой рассказ. «За солью, дико закричал сумасшедший, — так значит, спекуляция!? А это совсем плохо. Значит ты или шпион, или спекулянт?» Я знаю, что обвинение в спекуляции легче, чем в шпионаже, а поэтому продолжаю говорить о «соли». Начальник подписывает какую то бумагу и передает конвоиру. Тут я решил обратиться к начальнику : «Я со вчерашнего дня ничего не ел. Нельзя ли у вас получить немного хлеба?» «Нет у меня никакого хлеба!» — отрезает начальник. Меня выводят в соседнюю большую комнату. Ждем в толпе некоторое время. Какой то красноармеец (вероятно он слышал мой разговор с начальником) манит меня пальцем, и я иду вслед за ним в пустую соседнюю небольшую комнату. Там он неожиданно для меня, достает из мешка большую буханку хлеба и отрезает огромный кусок: «Вот возьми себе. Только никому не говори, за это строго наказывают». Искренне благодарю его. Кто он? Просто добрый человек или втайне сочувствующий белым? ( может он догадался кто я)

Прошло около сорока минут и меня повели по городу в Рыльскую уездную милицию. Большое каменное здание тюремного типа. Очевидно, там до революции была полиция. Меня помещают одного в довольно обширную камеру. Маленькое окошко наверху. За ним решетка, и так глубоко в оконный проход толстой стены заделана, что рукой не достанешь. По всему видно «старорежимная» каталажка, большевики так солидно не умеют строить. Не помню, была ли в камере койка, кажется, деревянные нары для спанья. Осматриваю камеру. На стенах многочисленные надписи здесь побывавших в заключении. Иногда просто имя и дата. Например: «Сижу здесь уже 26 дней, за что, не знаю» или: «Просидел 17 дней понапрасну». Или: «Нахожусь здесь и не знаю, когда выпустят. Может убьют...» Неутешительно, подумал я. Видно здесь сидят подолгу.

Первый день меня ничем не кормили, потом выдали по куску хлеба. Два раза в день приходил надзиратель, смотрел, не убежал ли я. Я стал ему жаловаться, что меня здесь держат голодом и не производят никакого расследования. «А ты сделай заявление», — сказал он мне. Я был несколько удивлен такому совету, но написал бумажку с жалобой на третий день моего сидения в рыльской тюрьме.

На четвертый день моего заточения в мою камеру поместили другого арестанта. Молодой человек в военной форме с неприятной физиономией. В его внешности было нечто болезненное и дегенеративное. Бледное лицо. Разговорились. Оказывается, чекист, служащий местного ЧК. По его словам, посадили его за то, что опоздал на один день вернуться из отпуска. Но, я думаю, что он чего-то недоговаривал, видно были и другие обвинения. «А что же ты делаешь в ЧК?» — спросил я его. «Да в основном обыски и аресты провожу. Очень часто, почти каждую ночь. А то и по несколько раз за ночь». -» А расстреливать приходилось?» — «Нет, на это есть другие работники, назначение их особенное». — «А можно было при обысках забирать что-либо для себя?» — «Что Вы, за это нас строго наказывают. Расстрел». Чекист очень волновался за свою участь и говорил, что не выйдет отсюда живым. Расстреляют! Так я провел почти четверо суток в Рыльской милиции. Ходил по камере, думал. В голове вертелось одно стихотворение Брюсова, настолько созвучное моему сидению в большевицкой тюрьме. Я не удержался и написал двустишие Брюсова на стене камеры (оно эпиграф к этой главе): «Хохочут дьяволы на страже, и алебарды их — в крови». Так я переживал мое тогдашнее заключение.

Шестого сентября меня перевели из Рыльской уездной милиции в другое, несравненно более важное учреждение тогдашнего советского (молодого!) карательного аппарата. Это был Военно-контрольный пункт 41-ой советской дивизии {16}.

Это было передвижное учреждение, перемещающееся с места на место в связи с движением фронта и имеющее своею целью борьбу с военными преступлениями (шпионаж, спекуляция и т.д.) в прифронтовой полосе. В этом было его отличие от Чрезвычайных комиссий, имевших постоянное пребывание в одном месте, главной целью, которых была борьба с контрреволюцией. В действительности, как мы увидим, Военно-контрольные пункты часто рассматривали дела, имевшие чисто «контрреволюционный характер», отдаленно связанный с военными действиями, так что трудно было разграничить их компетенцию от компетенции чрезвычаек. Да и вообще было трудно тогда говорить о каких-либо компетенциях, особенно в прифронтовой полосе, в том хаосе и произволе, которые царили в советских учреждениях в 1919 году. Обычно Военно-контрольные пункты только вели следствия и потом передавали дело Военно-революционному трибуналу, но имели, однако, право выносить приговоры самостоятельно, то есть, расстреливать или выпускать на свободу. Третий исход, то есть приговор к тюремному заключению, в эпоху гражданской войны применялся редко.

В Рыльске Военно-контрольный пункт 41-ой советской дивизии, куда меня привели, помещался в реквизированном особняке. В приемной, матрос в рваных брюках записывает мои данные (фамилия и проч.). Тут же находится другой матрос, элегантно одетый брюнет с красивым но жестоким лицом, на его матросской фуражке вместо названия корабля надпись: «Красный террор». Тут я сразу понял, в какого рода учреждение я попал! В центре дома — комната средних размеров, без окон, а только с дверью, ведущей в другую большую комнату с окнами во двор, где были видны деревья. У открытой двери, сидел с винтовкой красноармеец. Караульные часто сменялись, но постоянно кто-то был.

Внутри комнаты было полно арестованных. Кто стоял или сидел на полу. Кого-то приводили, уводили, но постоянно в комнате было человек 15–20. Я присматривался к составу арестованных и понял, что в основном это были жители Рыльска или близлежащих местностей, которые обвинялись в сочувствии к Белым, которые недавно оставили эти места и отступили к югу. Но были и большевики, которые провинились перед «своей» Красной армией. Преобладали в этой комнате, мещане и, как мне показалось, ни одного настоящего контрреволюционера или интеллигента, кроме меня. Я заметил двух-трех, на вид военных чиновников, интеллигентного типа, но их скоро куда-то увели.

Принесли горячий борщ. С голодухи мне он показался очень вкусным. Не помню сейчас, ночевал ли я в этом доме или нас в тот же день двинули дальше. Как бы то ни было, в полдень 6 сентября среди наших караульных возникла тревога. Мне стало ясно: белые наступают и угрожают Рыльску! Это было их крупное продвижение вперед, ибо до этого фронт проходил в 40–50 верстах южнее Рыльска. Из разговоров караула понимаем, что в городе полная эвакуация. По улицам тянуться бесконечные обозы, спешно эвакуируются советские учреждения, тащат все подряд, обозы забиты скарбом.

Наши караульные нервничают. Один из них, молодой парнишка, сущий хулиган, с остервенением бьет стекла в окнах: «Пусть белякам не достанется!» Другой, постарше, пытается его остановить: «Что ты делаешь, дурной! Может, еще вернемся, так как будем зимовать?!». Нас предупреждают: быть готовыми к отъезду. Куда-то исчезает наш часовой. Вот в этот момент и охватывает меня мысль, с еще большей силой, что нужно бежать! Воспользоваться отсутствием часовых, паникой и бежать. Спрятаться в городе, где-нибудь в огородах, садах, а их много, и ждать Белых. Они вот-вот придут {17}. Подхожу к двери и выглядываю в коридор. По нему постоянно снуют люди. Очевидно в конце коридора выход из дома. Выйду быстро, поверну по левому коридорчику и скроюсь. Но если меня заметят? А вдруг по пути будет еще один часовой на посту? А может там и нет никакого выхода на улицу? Тогда меня поймают и расстреляют сразу. Слишком большой риск, а между тем абсолютной необходимости бежать у меня нет. Мои документы могут меня спасти. Стою у двери и не решаюсь.

В последние моменты приводят новую группу арестованных. Пять человек из села Снагость, где меня задержали «красные кубанцы». Среди них Кирилл Дюбин, председатель Снагостского волостного совета, присутствовавший при моем аресте. «А Вас за что же?» — с удивлением спрашиваю его. «Да за Вас, — отвечает он, — «кубанцы» вернулись, стали Вас требовать, хотели расстрелять. Но Вас уже не было. Обвинили меня, что я нарочно поспешил Вас отправить подальше, чтобы спасти. За это и арестовали». Позже я узнал, что против него было еще одно обвинение, из-за Белых. Когда они первый раз приближались к Снагости, он должен был как и все ответственные советские служащие эвакуироваться. Дюбин этого не сделал и оставался при Белых в Снагости. Красные вернулись, и это было поставлено ему в вину. Он пытался оправдываться тем, что белые пришли неожиданно и он не успел уехать.

Среди других арестованных в Снагости был священник, отец Павел. Его арестовали за то, что сын его — офицер Белой армии. Как это обнаружилось не знаю. Может быть сын приезжал к нему, когда белые были в Снагости, или он поступил к ним в армию в это время. Во всяком случае когда большевики вернулись в Снагость, отца Павла арестовали. Они арестовали также бывшего царского старшину этого села, семидесятилетнего старика, за то, что он при белых надел медаль. Оказывается, что в дореволюционное время была какая-то медаль, которую носили сельские старшины и это был их отличительный знак. Потом привели еще двух мужиков из Снагости, тоже за выражение симпатий к Белым. Вся эта группа в пять человек была арестована в Снагости «красными кубанцами». В последнюю минуту привели еще женщину из Рыльска, около 60 лет. Домовладелица — мещанка, без всякого образования, обвинялась в том, что преподнесла Белым букет цветов.

Уже начинало темнеть, когда мы поспешно двинулись в путь. В хаосе эвакуации наше начальство не сумело раздобыть достаточно подвод, достали только две, на которые погрузили вещи. Наши десять конвоиров с винтовками шли, как и мы, пешком, чем были недовольны. Потом к нам присоединили еще арестованного. Это оказался молодой красный офицер одетый в черное, а в прошлом, как выпытали большевики он был царским офицером. Его на окраине города встретила жена и теща, принесли ему узелки с пищей и вещами на дорогу. Конвоиры не препятствовали. Видно было, что они относились к нему иначе чем к другим арестованным, может быть потому что он был родом из Рыльска, как многие конвоиры. Во всяком случае он был на привилегированном положении. С ним нас вышло из Рыльска всего 18 человек. Большинство арестованных — мужички, жители Рыльска и сел прифронтовой полосы. В общем «кубанцы «постарались!

Мы продвигались быстрым ходом, конвоиры нас непрерывно торопили. Часам к десяти вечера в юго-западном направлении, сзади нас, стала слышна отдаленная артиллерийская канонада. Вспыхнуло багровое зарево пожара. Конвоиры кричали меж собой, что горят какие-то большевистские склады. К утру подошли к какой-то деревне. Расположились отдыхать на открытом воздухе. Было холодно. Дремали. Конвою удалось достать подводы, и в дальнейшем нам не пришлось идти пешком. В общем, мы двигались вперед следующим образом. Впереди на своих подводах наше «начальство», «штаб» Военно — конторльного пункта из 5–6 человек. Мы его мало видели. Далее мы: на каждой подводе по двое арестованных, впереди возница-мужик, сзади конвоир с винтовкой.

Эвакуировать нас в южном направлении по железной дороге через Коренево и Льгов было, очевидно, невозможно, так как этот путь был уже отрезан Белой армией. По ночам останавливались в деревнях, где нам старались подыскать отдельное пустое помещение, которое легко охранять. Помню ночлег в селе Береза на полпути. Видно было по всему, что это было большое барское имение. Постройки экономии. На ночлег нас закрыли в большом пустом сарае. Слышу как конвоир-матрос с надписью на фуражке «красный террор» разговаривает с молодым крестьянином, отпиравшим нам сарай. «Это чье имение?» — «Волжиным» {18}. — «А что, вы их конечно убили?» — «Нет», — отвечает крестьянин. «Ну и жаль, их всех надо расстреливать», — с озлоблением говорит матрос, — а еще лучше со всеми детьми. А то вырастут и захотят свое обратно получить. Зачем вы их не убили?» — «Да они уехали, скрылись». После этого поучительного разговора нас заперли на ночь в сарай наружным замком.

Днем едем, как я уже сказал, на подводах. Погода, слава Богу, все еще ясная, солнечная. Днем даже жарко, но к ночи сильно холодает. Около нас появляются два всадника, которые сопровождают наш обоз. Как будто красные офицеры или просто чекисты. Распущенные хулиганистые типы. Пытаются изображать из себя Белых. Один даже надевает погоны, а другой выкидывает желтый украинский флаг и так долго едет рядом с нашей подводой. «Поручик, — издевательски обращается ко мне один из них, — Как Вас эти мерзавцы поймали?» Сначала я не отвечаю, а потом говорю: «Я был задержан красноармейцами». «Ах, негодяи, — паясничает конный, — да как они смели! Их нужно расстрелять!» Наконец этот театр надоедает моему конвоиру, и он прогоняет хулиганов: «Ступайте! Убирайтесь! Довольно побезобразничали!» Конные с хохотом исчезают. Но почему они обратились именно ко мне и назвали меня «поручиком?» Значит каким-то чутьем выделили. Другой раз, когда я еду днем на подводе, кто-то толкает меня слегка в спину. Оборачиваюсь, это конвоир-матрос ( но не «красный террор»), у этого на фуражке надпись «Черноморский флот». Он тихо протягивает мне буханку белого хлеба. Господи, как кстати. Нас, арестованных, уже два дня ничем не кормят (в отличие от конвоя).

Слышу от красноармейского конвоя рассказ о «подвигах» Красной армии. Мне уже приходилось слышать эти рассказы в разных вариантах. Рассказы о действиях провокационных и жестоких: «На днях наши решили испытать, кто за Красных, а кто за Белых. Надели погоны, кокарды. Целым отрядом пришли в Путивль. Заявляют: «Мы белые, пришли вас освобождать». Жители сначала отнеслись недоверчиво, потом поверили. Стал собираться народ. Приветствуют, благодарят, подносят цветы. А мы предлагаем записываться в Добровольческую армию. Записывается 150 человек. Приходит поп и начинает служить молебен на площади. Собралось множество народа. Посредине молебна наши по сигналу открывают огонь. Много убитых. А всех добровольцев расстреляли». Этот рассказ (с вариантами) всегда вызывал у большевиков фурор, одобрение и громкий смех. Он рассматривался как доблесть и образец воинской находчивости и искусства. Но я и сегодня задаю себе вопрос: что это — правда или красноармейский фольклор? Думаю, что правда, но только приукрашенная в подробностях. {19}

Большинство арестованных, среди нас, как я уже сказал, крестьяне. Меня поражает их вера, их глубокая религиозность. Когда могут молятся, крестятся, бьют земные поклоны... Не ругаются, говорят о Божественном. Конечно, если гром не грянет, мужик не перекрестится; все же несомненно, что русский крестьянин той эпохи был глубоко верующим и религиозным.

Через три дня путешествия, пешком и на подводах, проехав около ста верст, мы прибываем в город Дмитриев. Именно здесь и началась моя эпопея в прифронтовой полосе. Уже под вечер 9 сентября нас подвозят к вокзалу и грузят в теплушки. На этот раз такое распределение: в первой теплушке «начальство». Они устроились комфортабельно, спят вероятно на матрацах и уж точно под одеялами с простынями. Во второй теплушке наши конвоиры. В третьей — мы, арестованные, восемнадцать человек. Один конвоир, с винтовкой постоянно находился в нашем вагоне. Конвой часто менялся, а на ночь дверь теплушки запиралась железным засовом снаружи.

Хотя, мы и отошли от фронтовой полосы, но фронт за эти дни сам к нам приблизился. В этом мы убедились из рассказов конвоя: Льгов взят, более того только что получено известие, что Белая армия взяла Курск{20}. «А что совсем плохо, — говорит придурковатый молодой конвоир, — они захватили всю Курскую Чрезвычайную комиссию. Всех». «А что им теперь будет?» — наивно, а может быть, и хитро, спрашивает один из мужичков. «Как что? — с негодованием отвечает придурковатый. — Чего спрашиваешь, сам что ли не знаешь?» Мужички между собой перешептываются: «Может белые на самом деле победят?». С севера из Брянска приходит эшелон, с красноармейцами. Их отправляют на фронт. Шумят, поют песни, не унывают. Их поезд стоит против нас, и наши конвоиры завязывают с ними разговор. «Вы откуда?» — «С Сибирского фронта. Вот разбили Колчака, а теперь едем добивать Деникина. А вы кто?» — «Да вот везем арестованных». — «Белых? Ну, а зачем их перевозить, Убить на месте, сразу!». Поздно вечером наш поезд трогается на север по направлению на Брянск, до которого мы едем двое суток.

За это время мне удается познакомиться как с другими «соузниками» по теплушке, с нашими конвоирами и в меньшей, конечно мере, с нашим «начальством». Мне кажется это интересным, а поэтому попытаюсь их кратко описать здесь. «Начальство» держалось от нас изолированно, и мы мало видели его вблизи. Их было пять-шесть человек, какую кто должность занимал, трудно сказать. Во главе стояли два брюнета, южного типа, скорее кавказцы, чем евреи; впрочем неуверен относительно, по крайней мере, одного. Некоторое исключение из них составлял один очень словоохотливый армянин лет пятидесяти. Он часто во время стоянок приходил к нашему вагону и подолгу разговаривал с караульными. Те относились к нему с уважением и отзывались о нем как о старом революционере и ученом человеке. С нами он избегал разговаривать.

Караульных было человек десять. Во главе их — начальник типа унтер-офицера или фельдфебеля старой армии, примкнувшего к большевикам. Он держал себя сдержанно, с военной выправкой, был сдержан в движениях, а в лице его было что-то жесткое. Среди других выделялись два матроса, о которых я уже говорил. Один, «Черноморский флот» — молчаливый и скорее добрый человек, давший мне буханку хлеба. Другой, «Красный террор» — законченный коммунист-фанатик и извращенно жестокий человек. Он был отнюдь не взбалмошным, как комендант в Рыльске, а наоборот, внешне сдержан, аккуратно одет в матросскую форму. «Давно мне что-то не попадался под руку офицер, — рассуждал он с другим караульным. -Попадись он мне сейчас, так я бы ему показал». Один из мужичков, со свойственным соединением хитрецы и наивности, спрашивает его: «Что это за слова такие на фуражке? Название корабля?» «Нет, это наша программа», — отвечает тот со снисходительным выражением лица. Остальные караульные были почти все молодые красноармейцы, малограмотные хлопцы, может быть и не плохие по природе, но развращенные службой во всяких «военно-контрольных пунктах» и подобных учреждениях. Некоторые из них вели себя распущенно, одуренные большевицкой пропагандой они походили на придурковатых. И на всех лицах какая-то «каинова печать». Во всяком случае, своим обликом они отличались от мобилизованных красноармейцев с их простыми русскими лицами, с которыми мне пришлось встречаться. Один из караульных особенно часто ругался по-матери. Желая на него воздействовать, один из мужичков говорит ему: «Ты знаешь, ведь за тем и сделали революцию, чтобы люди не ругались по-матери». «Неправда, — возмущается караульный, — если бы это было так, то за матерную ругань расстреливали бы. Однако не расстреливают». Другому юному караульному, обедавшему в нашем присутствии в теплушке из своего котелка (нас никакими обедами не кормили), мужички стали с укором говорить: «Что ж ты не перекрестишься перед едой?». Он что-то пробурчал в ответ, но на следующий день сам, правда, конфузясь и смущаясь, перекрестился ко всеобщему одобрению мужичков.

Из заключенных отмечу, прежде всего, священника отца Павла. О нем я уже рассказывал. Милый, тихий, скромный, смиренный человек. И сильно затравленный: нелегко ведь, когда над тобой хохочут и называют «длинногривым». Мы с ним дружественно беседуем, но из осторожности острых тем не касаемся, и я ему о моих «белогвардейских» планах не говорю, а он мне о своем сыне, не рассказывает. Да я и не расспрашиваю. Остальные арестанты в большинстве, крестьяне. Кладут в вагоне земные поклоны, крестятся, молятся. Большевики вначале смеются, но потом это и на них действует. Начинают меньше ругаться. Среди крестьян есть один особенный. Средних лет, шатенистая борода, волосы под скобку, прозрачные голубые глаза. Постоянно говорит о Библии, она у него была и он ее много читал. «Жалко, что Вы ее не взяли с собою», — говорю ему. «Хотел, — отвечает он, — да побоялся. Отберут, будут кощунствовать, издеваться». Уж не сектант ли он, этот знаток Библии, думаю я. «Я не так боюсь пострадать, — говорит он мне. — Пусть даже расстреляют или умру в тюрьме. Но детей жаль, останется на них клеймо. Будут говорить: отец был контрреволюционер».

Двое арестованных образуют особую группу, держаться вместе, видно, приятели. Один, восемнадцатилетний украинский хлопец, сын кулака. Прятался от большевиков в конопле, но они его поймали. Говорит мало, но не скрывает своего враждебного отношения ко всему советскому. Наши стражники отвечают ему тем же. «Вредный», как они о нем отзываются. Другой их города Сумы, лет 35, разговорчивый, с усиками, одет по-городскому, вылитый приказчик. Когда в Сумах были белые войска он оставался там, а потом, зачем-то уехал в районы, где были красные. Там его арестовали, сочтя за агента белых. Он много рассказывает, отвечая на вопросы, о жизни в Сумах при белых и, нужно сказать, в благоприятном для них духе. «Скажи, а рабочие там не унижены? — спрашивает кто-то, кажется из караула. «Унижены? Чем? — отвечает он. -Гуляют с офицерами по городскому саду». Спрашивают его, называют ли там офицеров «Ваше благородие»? Он говорит, что нет. Начинается спор, кто-то утверждает, что только у красных не говорят «Ваше благородие», а у белых продолжают говорить. «Нет, не так, — возражает «приказчик», — «Вашего благородия» сейчас нигде нет. Волки съели». Караульный не выдерживает и вмешивается: «Что это ты все Белых хвалишь, видно ты их очень любишь?» «Приказчик» замолкает.

С нами сидит также литовец-красноармеец. Кокаинист, бродяга, где только в прошлом ни побывал, даже в Белой армии. Опустившийся и не совсем нормальный человек. Очень бойкий говорун, по-русски говорит довольно хорошо. Одет в солдатскую шинель. Арестован по обвинению в дезертирстве. Вероятно, о нем тоже хотят выяснить, что он за личность.

Загадку представляет для меня арестованный в Рыльске красный офицер (я уже упоминал о нем). Он пользуется большим доверием и уважением у наших караульных красноармейцев. Постоянно с ними разговаривает и удивительно умеет подладиться к ним. Красноармейцам приятно, что офицер, да еще поручик старой армии, так запанибрата болтает с ними. Он рассказывает о своей службе в Красной армии. «Он большевик, — думаю я, — он им сочувствует? Но почему же его держат?» Будущие события ответили отчасти на мои недоумения {21}

Помню еще одного арестованного молодого человека. Его присоединили к нам в пути. Интеллигент, вероятно студент, с «поэтической» наружностью. За что он сидел не знаю, но свое заключение он тяжело переживал, был в угнетенном состоянии и боялся расстрела. На этой почве у него начались тяжелые припадки эпилепсии, по несколько раз в день, он бился, терял сознание. И чем дольше, тем его припадки усилились и учащались. На нас, да и на наших стражей эти припадки действовали удручающе. Я испытывал унизительное чувство своего бессилия чем-либо помочь и возмущение, что с больным человеком так жестоко поступают». Вот большевизм в своей подлинной сущности», — думал я и, конечно, молчал. Никакой медицинской помощи ему не оказывалось. Караульные стали выражать недовольство, и через несколько дней, когда с больным случился очередной припадок, один из «начальников» пришел на него посмотреть. После этого на одной из станций, не доезжая Брянска, его куда-то забрали, говорили в больницу.

Наконец последний «экземпляр» из моих воспоминаний о попутчиках. Это была домовладелица-мещанка из Рыльска. Она производила впечатление несчастного, жалкого, измученного и вместе с тем несносного и даже противного человека. Непрерывно рассказывала, как ее арестовали по доносу племянницы, которая оклеветала и донесла на нее красным, когда те вернулись в Рыльск. Причина ареста -букет цветов, которые она поднесла Белым. «А племянница все это проделала, чтобы захватить мой дом. Она и раньше просила, чтобы я пустила ее к себе с мужем, но я не согласилась, вот она теперь и мстит мне». После этого она начинала громко молиться: «Господи, накажи ее, порази ее. Пусть она ослепнет, пусть она сдохнет!» При этом она крестилась и кланялась. Мужички останавливали ее: «Так нельзя молиться. Против другого. Грех!» А караульные издевались. Уже полная шестидесятилетняя женщина, не привыкшая в прошлом к лишениям, она с трудом переживала длинные переходы пешком, спанье на голом полу, в общем, все тяготы арестантской жизни. Но больше всего ее мучила мысль, что ее расстреляют. Боялась смерти. Отношение к ней караульных было жестоким. Насмешки, издевательства, даже запугивания. Под конец она стала явно сходить с ума.

Едем из Дмитриева в Брянск. Подолгу останавливаемся на станциях. Грустное чувство, что дальше и дальше я удаляюсь от фронта. Голодаем. По мере приближения к Брянску погода меняется. Пасмурно, холод, дождь. Настоящая осень. С каждым днем я замечаю, что я у «начальства» на плохом счету. Меня выделяют среди других. Правда, я и сам был неосторожен. Например, один из стражей, «придурковатый» малый, разговаривая с красным офицером, рассказывает ему о разных арестах. А тот в свою очередь делится воспоминаниями, как он ловил шпионов на Гомелевском фронте. «Ну и что же расстреливали?» — спрашиваю я. Тут «придурковатого» взорвало: «Вижу я, что ты из всех здесь самый вредный. Все о расстрелах говоришь да спрашиваешь. Видно наделал чего, а теперь боишься». Я молчу и больше не вмешиваюсь в разговоры. Не надо дразнить гусей, и без того трудно.

Гораздо более серьезный случай происходит на одной их остановок по пути к Брянску. Нужно принести для нас в вагон два ведра воды. Караульный спрашивает, кто готов это сделать. Вызывается один из мужиков и я. Берем по ведру. Кран в нескольких саженях от нас позади вагонов. Моя единственная мысль — немного пройтись, размять ноги, но когда я поравнялся с теплушкой «начальства» из нее выскакивает один из главных, хватает меня за плечо и приказывает: «Обратно!» А потом, обращаясь к караульному: «Я же приказывал вам этого никуда не выпускать. За ним особый присмотр!» Возвращаюсь в теплушку, вместо меня приносит воду другой мужичок. Ночью ко мне подсаживается литовец — кокаинист и тихо говорит: «Слушаете, сегодня караульный начальник с нами беседовал и сказал, что вроде не нужно беспокоиться. Будто из всех нас будут расстреляны два-три человека, не больше. И в первую очередь Вы, потому что у Вас нашли карту, а потому выходит, что шпион. Вам грозит расстрел. Я знаю, Вы — офицер. Бежим сегодня ночью вместе. Разобьем двери и выскочим... выпрыгнем из поезда на ходу». «Да как же разбить дверь? И что потом делать без документов? Ведь опять задержат и тут уж на месте расстреляют», — отвечаю шепотом я. «Разбить дверь я знаю как. А насчет документов не беспокойтесь, достану новые. Не в первый раз». Я обдумываю. В моем положении мысль о бегстве очень заманчива. Но план бегства слишком безумен, да к тому же мне кажется, что положение мое не так уж безнадежно. Мне кажется, что я смогу оправдаться, (смогу ли?). К чему так безумно рисковать. А главное, очень уж сомнительная личность этот литовец. Может он сам провокатор-предатель, во всяком случае — полусумасшедший. И решаюсь ответить ему: «Я вовсе не офицер, с чего Вы это взяли? Я студент. Документы у меня в полном порядке, в моем деле разберутся и меня выпустят. Думаю, что мне не зачем бежать». «Ну, как хотите, — говорит кокаинист, — только никому о нашем разговоре ни слова». «Не бойтесь, никому не скажу». Литовец уходит. А я и до сих пор в недоумении, кем был этот человек. Скорее всего, он хотел сам бежать, а меня уговаривал, чтобы в случае чего я составил ему протекцию у Белых.

На следующее утро, происходит ужасный случай. Рыльскую «домовладелицу» на одной из станций под Брянском выводят из вагона по естественной нужде. Проводят на расстояние по железнодорожным путям, в некоторое отдаление от поезда. Сопровождает ее, как всегда в подобной ситуации, караульный с винтовкой. В данный момент это был «придурковатый». Становиться на некотором расстоянии. И тут эта обезумевшая женщина бросается бежать! Спрятаться ей негде. В одну минуту караульный догоняет ее, бьет со всего маху прикладом и приволакивает к вагонам. Она кричит, в истерике, плачет. Из своего вагона выскакивает «начальство», кавказец, и кричит: «Ты что же ее не пристрелил?!» Это все сопровождается истерическим матом, ее «кроют» как могут. Куда-то уводят. Солдаты между собой рассуждают: «Ну, кончено с ней, за побег расстрел». Однако, на удивление, через полчаса ее возвращают в нашу теплушку. Видно посовещались и решили, что ни к чему расстреливать сумасшедшую старуху. Наш караульный замечает: «Счастье ее, что это был не матрос «красный террор». Он бы ее на месте пристрелил».

Утром 12 сентября, наконец, приезжаем в Брянск. Вот уже десять дней прошло с тех пор, как меня арестовали «кубанцы» в Снагости, а меня еще никто толковый не допрашивал и, расследование моего дела не началось. В Брянске нас разделяют. На тех, дела, которых были уже рассмотрены Военно-контрольным пунктом и переданы Военно-революционному трибуналу (их большинство, 13 человек), а остальных передают в Особый отдел при штабе 14-ой советской Красной армии. В эту последнюю группу вхожу и я. Она из пяти человек, три снагостских мужичка с Дюбиным во главе и священник о. Павел.

Нас приводят в большое кирпичное здание, на четырех этажах, которого расположился Особый отдел. Когда-то здесь была женская гимназия. В нижнем этаже находиться приемная. Толстый человек в военной форме, вроде того же «унтер-офицера», записывают нас в толстую тетрадь. Этот тип военных мне неоднократно приходилось видеть в рядах Красной армии. Странно, что во время этой записи, кроме обычных сведений, спрашивалась сословная принадлежность. Ведь большевики это сразу отменили. Так почему спрашивали? Пока до меня не дошла очередь, я стал мучительно думать, что сказать. Дворянин, как было на самом деле? Опасно. Крестьянин? Боюсь, что не поверят. Скажу, нечто среднее. Скажем, мещанин. Но надзиратель, взглянув на меня, как мне показалось с некоторой иронией, произнес: «Крестьянин?» «Да», — ответил я, раз он сам мне так подсказал. Далее он спросил меня, какой губернии, уезда, волости, деревни. Мне нетрудно было придумать ответ. Я назвал деревню и местность, где я перед тем работал близ Весьегонска.

После этого нас повели в верхний этаж. Ввели в огромный продолговатый зал с окнами выходящими в город. Там нас поместили с другими заключенными. Как только они заметили среди нас о. Павла, раздались крики: «Поп! Поп! Смотрите, длинногривый!» И несколько из заключенных стали петь издевательские куплеты: «У попа была собака, он ее любил, она съела кусок мяса, он ее убил, и в землю закопал, и надпись написал: у попа была собака....» и так до бесконечности повторялась эта песня и крики, пока это занятие им не надоело. Отец Павел не обращал на эти издевательства никакого внимания. Но надо сказать, что пели и издевались не все, а только небольшая группа. Остальные никак не реагировали. Не было реакции и у солдат нас охранявших.

Число находившихся заключенных в этом помещении, всегда колебалось от 45 до 50 человек. Одних уводили, других приводили. Здесь не было никакой мебели, кроме двух парт, на которых устроились двое «привилегированных ловкача». За время моего пребывания в брянском Особом отделе, все сидели и спали на грязном полу. Слава Богу, что не было тесно. В полдень раздали по небольшому куску черного хлеба, а потом принесли неплохой по тогдашним понятиям горячий обед из одного блюда: суп с крупою и плавающими в нем квадратными кусочками мяса. Так как мы прибыли не с утра, вечером еды не дали. Можно было за деньги (их отобрали, но ими можно было пользоваться для покупок) заказывать на базаре через караульных хлеб или другую еду, но опять-таки на другой день.

Брянский особый отдел, действовавший наряду с ЧК и Военно-революционным трибуналом, был учреждением более высокого уровня, чем Военно-контрольный пункт. Хотя цели и компетенции их были сходны — борьба со шпионажем и другими подобными военными преступлениями в тылу Красной армии. В действительности, люди меня окружавшие, представляли из себя более широкий круг людей, среди них было мало подлинных контрреволюционеров и шпионов. По всей вероятности это были провинившиеся большевики, но более крупного калибра, чем в Военно-контрольном пункте. Но об этом позже.

На следующий день, часов в 11 утра меня вызвали на допрос. Солдат повел меня по каким-то лестницам и закоулкам и, наконец, привел в обширную комнату. В разных концах и за разными столами ее сидело двое. Один из них был следователем. Это был человек лет 34 с темными волосами, худыми чертами лица, в черном кителе, по всей вероятности, русский. По первым его словам, я понял, что он был слабой интеллигентности; думаю, что его образование ограничивалось городским училищем. Другой, более молодой и развитой на вид, сидел за своим столом и, казалось, был погружен в работу, что не мешало ему, как выяснилось потом, внимательно следить за моим допросом. Следователь указал мне на стул против него и начал допрос.

Я должен здесь сказать, что к этому допросу я долго готовился. Более того, я представил себе заранее, какие вопросы мне могут задать и, как мог бы я на них ответить. Мне вспоминалось «Преступление и наказание», допросы Раскольникова, как их вел Порфирий Петрович. Я как шахматист обдумал возможные шаги противника и нужные, убедительные ответы на них. Особенно потому, что в моем случае были слабые, опасные и неубедительные места. Например, на данном мне во Льгове «товарищем Каном» пропуске стояла дата 10 сентября, а я был арестован в Снагости близ Коренева 15 сентября. Спрашивается, что я делал эти пять дней? Сказать, что вернулся из Коренева в Дмитриев, проделав свыше ста верст расстояния, туда и назад — было совершенно не убедительно, да и непонятно как связано это с моей командировкой. Скрыть все эти передвижения я тоже не мог — а вдруг следователь, выслушав все мои объяснения, да еще историю о «соли», посмотрит на дату моего пропуска и, как Порфирий Петрович Раскольникова «огорошит» меня вопросом: «Ну, и что же Вы делали, пять дней? А почему Вы умолчали о Ваших передвижениях?» Может самому, забегая вперед рассказать «историю»? Но это может запутать дело совсем. Направление, которое мною было выбрано и мое передвижение, не было для следователя, который хотел меня обвинить в шпионаже, загадкой. Я двигался к фронту. Единственный ответ: за солью! Но он был неудовлетворительным.

Я мучился, стараясь придумать, как бы избежать это опасное место. Но сейчас, когда начался настоящий допрос, я скоро убедился, что моему следователю далеко до «Порфирия Петровича»! В сущности, вся первая половина допроса свелась к тому, что я должен был подробно рассказать о моей поездке, где я был, что делал. Иногда меня следователь пытался поймать на слове или смутить, но как-то примитивно. Так, когда я рассказывал, что проезжал через Вологду и получил там разрешение на проезд в Москву от Штаба армии, следователь сказал: «Шестая армия вовсе не на Северном фронте». Я стал спорить, но тут вмешался другой человек, сидевший сзади меня, за другим столом: «Он прав, штаб Шестой армии действительно в Вологде». Мой следователь был посрамлен, но далее он попытался поймать меня на вопросе о плотниках. «Расскажите, как бы Вы начали нанимать плотников? Ну, с чего бы начали?» Этот вопрос меня поставил в затруднительное положение. Надо сказать, по правде, я понятия не имел как это делается. Но, тем не менее, уверенно сказал: «Да пошел бы в местный совет, навел бы у них справки о плотниках. А потом мне помог бы мой спутник по командировке, он лучше знает техническую сторону». На мое счастье следователь тоже не имел никакого понятия, как нанимают плотников, и не был в состоянии углубляться в детали.

Наконец, дошло до самого опасного момента в моем рассказе. Я глухо и без указания дат сказал: «Из Льгова я поехал в Коренево...» Я опасался, что следователь посмотрит на дату моего пропуска и скажет: «А что Вы делали, пять дней? Где были?» Но, по милости Божией, ему и в голову не пришло это, а я, конечно, не стал сам рассказывать о моем двукратном путешествии Дмитриев — Льгов — Коренево, потом село Селино и Снагость. Все же я был вынужден упомянуть о «путешествии за солью». Но по всему было видно, что хоть моя злополучная карта и находилась у него под руками, на столе, следователь был не в состоянии определить расстояние между Селино и Коренево. Меду тем расстояние между этими пунктами было в сто верст. Ну, а поэтому мои рассказы с отклонениями показались ему незначительными.

Для малоинтеллигентных людей, карта — массивный аргумент, который может привести, как к положительному результату расследования, так и к отрицательному! Эта карта вызывала у него вопросы. Я, конечно, упирал, что она советского издания, с новой орфографией, что я купил ее перед путешествием в Дмитриеве, а если бы у меня были другие цели ( «вражеские, шпионские») я запасся бы заранее другой картой. Было ли это все убедительно? Скорее звучало наивно. Но странное дело, следователя мои объяснения удовлетворили.

Потом ему попала в руки записка моего спутника, где он просит крестьянина одного села близ Коренева помочь мне в устройстве дел. Следователь долго рассматривал эти каракули и заметил: «Да, кто это пишет? Вроде совсем не интеллигентный человек». Он даже не поинтересовался, где находится это село. И на этом он успокоился совершенно.

После этого началась вторая часть допроса: социальное происхождение. Ответы мои я обдумал заранее. «Чем занимался Ваш отец?» — «Он был служащим Морозовской мануфактуры в Орехово-Зуево», — ответил я. (В этом была частичная правда. Мой отец действительно после революции был одним из директоров нашей бывшей, семейной мануфактуры) «Кем? Директором?» — усмехнувшись, спросил следователь. ( Как, неужели он, поймал меня? Удивительно, как он попал в самую точку!) «Нет, счетоводом», отвечаю я. «Он жив?» — «Нет, скончался», — ответил я. Это была неправда, но я решил так ответить, чтобы не было дальнейших вопросов. «Чем Вы сами занимаетесь?» — «Учился в университете». Следователь как-то смягчился и, снова ухмыльнувшись, сказал: «Ну, я вижу, дело простое. Вас послали в командировку, Вы оставили Вашему спутнику делать всю работу, а сами поехали покупать себе соль!» «Ну, это не совсем так», ответил я, но не стал особенно спорить. Допрос кончился. Следователь начал составлять протокол. Долго сидел над ним, наконец, прочитал и дал мне в руки текст. Он был составлен куда более грамотно, чем в Снагосткой милиции, но и здесь не обошлось без грамматических ошибок. Текст этого протокола был, по сути, пересказ всего, что я рассказывал. Кратко и неясно в подробностях. Ничего о злосчастной поездке за солью, ни вопрос о социальном положении. Скорее все выходило мне на пользу и, как бы правда была на моей стороне. «Согласны подписать?» — спросил следователь. «Согласен», — ответил без колебаний я и подписал. «Но я чем же меня обвиняют?» — спросил я. Следователь посмотрел на меня, ухмыльнулся и многозначительно произнес: «В подозрении». «Так, что же будет со мною дальше?» — «Это уж не мне решать, а как посмотрит коллегия следователей». Он встал, позвал солдата и, меня вернули, длинными коридорами в зал заключения. Я находился в смешанных чувствах. Могло бы быть гораздо хуже. Они меня ни в чем определенном не обвиняют. Но не может быть, чтобы они мне поверили на словах. Конечно, с их стороны это уловка и появиться какой-нибудь советский «Порфирий Петрович» и скажет: «А почему Вы умолчали о том и том?»

* * *

В тяжелых мыслях и волнениях душевных прошли два-три дня заключения. За это время я несколько ознакомился с моими созаключенными. Странно, но среди них преобладали, сами большевики. Любопытная коллекция человеческих типов.

Самый яркий из них, пожалуй, товарищ Азарченко. Лет сорока пяти, маленького роста, рыжий, вся грудь и руки в сплошной татуировке. Оказалось, что при царе был на каторге на Сахалине, после революции в гражданскую войну — партизанил на Дону против Белых. Захвачен ими в плен с группой партизан. Когда белые их расстреливали упал на землю, хоть и не был ранен, а рядом с ним убитый, у которого сорвало череп. Вот он и накрылся этим окровавленным черепом и, когда белые пошли добивать, приняли его за убитого и не тронули. В последнее время он был во главе ЧК недалеко от Киева. «Ах, как у меня дело было хорошо организованно, — с похвальбой говорил он, — По чайным и трактирам сидели агенты, знакомились с приезжающими, подпаивали их, и выдавливали потом из них, что они контрреволюционеры». После взятия Киева Белой армией, он поехал жаловаться в центр на предателей, высокопоставленных лиц. Но его перехватили по дороге, арестовали и держат уже более трех недель. «Мне не выйти, — говорит он, — слишком много знаю про важных лиц, про их делишки». Он занимает в нашем зале хорошее место, на парте, а не на полу. И когда молодой парень, обвиняемый в дезертирстве, забирается на соседнюю парту, он на него кричит: «Тебя только вчера сюда привезли, а ты уже на лучшее место лезешь! Ты дезертир. Моя бы воля, я бы тебя на месте хлопнул, чего тебя держать! Да зря хлеб на тебя переводить!» Из любопытства и чтобы провести время, разговариваю с ним. «Я всякого контрреволюционера сразу вижу», — говорит он мне. Но как будто он, слава Богу, меня не «видит». Во всяком случае, когда я рассказываю ему, что послан, был в командировку и что у меня все документы в порядке и, тем не менее, меня арестовали, он замечает: «Удивительно, как у нас до сих пор нет согласованности в работе между разными учреждениями».

Другая любопытная группа: командный состав бронепоезда, шесть человек, из них два еврея, одетых в штатское, вероятно комиссары, остальные красные офицеры. Эти евреи самые приличные и культурные на вид. Когда в первый день в Особом отделе я остался без еды и увидел, что одному из евреев принесли с базара много хлеба и другому пищи, я подошел к нему и попросил хлеба. Он сразу же, ничего не говоря, отрезал мне большой ломоть черного хлеба. Офицеры бронированного поезда, вероятно, были когда — то военными старой русской армии. Но мне понятно стало, почему они перешли к красным. Это был тип распущенных хулиганистых и спившихся людей. Они старались не унывать, особенно двое из них, одетых в брюки галифе, пели песенки той эпохи, вроде «Вова приспособился». Песни сопровождались выбиванием чечетки и другими кабацкими танцами. Я спросил их, за что они сидят: «Ведь вы красные офицеры?» «Да, случайно в пьяном виде нарикошетили», — ответили мне. «То есть вы пьянствовали, а за это вас посадили?» — «Нет, за это бы нас советская власть не посадила. А вот, то, что в пьяном виде нарикошетили, это плохо». Но что и где именно они «нарикошетили» было не сказано. Видно что-то серьезное. Сначала, наслышавшись, что меня «поймали с картой», они, как и все, посчитали меня за шпиона. Но потом, когда я им в общих чертах нарисовал свое дело и допрос, они сказали: «Вот увидишь, тебя выпустят. А нас нет». Добавлю, что оба эти красные офицеры, распевали песню «у попа была собака...» и всячески издевались над о. Павлом. Через несколько дней эти издевательства прекратились. Может, надоело, а может и устыдились.

Помню, свои разговоры, еще с одним красным офицером-кавалеристом, он был в совершенно разорванных от верховой езды брюках. «Проделал я верхом все отступление, более тысячи верст, как только пришли на отдых, меня сразу по доносу арестовали, а за что, не знаю». Мне было трудно понять: кто он был на самом деле?

Из тех, кого можно условно назвать «контрреволюционерами», отмечу, прежде всего, двух бывших городовых города Брянска. Один из них сидел уже больше восьми месяцев, а другой даже дольше. Это были глубоко несчастные, голодные, измученные, забитые по разным тюрьмам люди. Грязные, вонючие, совершенно опустившиеся и потерявшие человеческий облик, они производили ужасающее впечатление. Более того, они были босы и кроме грязного и рваного нижнего белья, на них ничего не было. Их держали в стороне, около одной стены, и запрещали приближаться к другим заключенным (настолько они были грязны). Но они все-таки пытались попрошайничать, просили окурки папирос или кусочки хлеба. Я часто видел, как один из них становился перед кем-нибудь, кто ест, и молча на него смотрел. Иногда им перепадало что-нибудь, часто прогоняли, а в насмешку их прозвали «Деникин» и «Шкуро». Окружающие заключенные постоянно над ними издевались, унижали, заставляли делать самые грязные работы. По теперешней терминологии их можно было назвать «доходягами». Говорили, что, будто сидят они за расклеивание деникинских прокламаций. Но мне в это не очень верилось, вряд ли они были способны на это. Просто их арестовали и держали до «суда» как бывших городовых. Раз утром один из них стал мочиться в нашем зале прямо на пол (по ночам никого не выпускали в отхожее место, а «параши» не было в зале). К нему подскочил один из офицеров бронепоезда и начал яростно хлестать его по щекам. «Я ведь запрещал тебе это делать!» — кричал он на него. Но, не реагируя на удары, он продолжал мочиться.

Была в нашем зале (камере) заключения еще группа, пять-шесть человек, арестованных в городе Глухове по обвинению в принадлежности к контрреволюционной организации {22}. Среди них сравнительно молодая учительница, недурная собой, прилично одетая, но с неуравновешенным выражением лица. По характеру она была словоохотлива и вот что она мне рассказывала: «Я работала учительницей в Сумах. Много пила, стала кокаинисткой, потеряла место, бедствовала. Когда в город пришли белые, я пошла в комендантское управление, просить работу. Поручик мне и говорит: «Работы у меня для Вас нет, а вот, если хотите, поступайте к нам в шпионки». Я, не подумав, согласилась. Дали мне фальшивые документы, снабдили деньгами и направили в Глухово, откуда я родом. Помогли перейти фронт. Благополучно добралась до Глухово, но тут испугалась и сама пошла в милицию и сказала, что послана шпионить. Думала, поверят и отпустят, а меня арестовали, много били, добивались к кому я послана. Пришлось мне назвать несколько человек, которых я знала в Глухове. Их тоже арестовали». Арестованные по ее доносу сидели здесь же и конечно были страшно озлоблены на нее. По их словам, учительница все выдумала. Они меня даже предупреждали: «Не разговаривайте с нею, она ненормальная, фантазерка, и авантюристка. Воспользуется разговором с Вами и потом наговорит на Вас. Попадете в беду!» Я стал ее остерегаться, хотя иногда и разговаривал с ней. Уж больно жалкий она была экземпляр. Эта учительница была уверена, что ее расстреляют.

«Эх, хотелось бы кутнуть напоследок!» — часто повторяла она. Деньги, которые у нее отобрали при аресте, ей не выдавали, о чем она жалела не только потому, что не могла делать покупки, но и «кутнуть» на них не могла.

Был среди заключенных в этом зале, еще один странный тип, с которым мне удалось поговорить. Он был непомерно толст, и уже не молод. Этот человек мне рассказал, что был послан в командировку, и при проверке документов, где-то в пути, у него обнаружили множество пустых бланков за подписью и с печатью учреждения, которым он был командирован. Советская власть строго наказывала за подобные дела, так как они могли приравнять их к шпионажу или спекуляциям. Арестованный толстяк, всячески отрицал, что у него были тайные цели использования бланков: «Вы знаете, что теперь такой недостаток бумаги, я и захватил их, чтобы на них писать. Более того, просто (простите) для туалетной нужды. Всякий силен задним умом. Знал бы, что арестуют, так не брал бы!» Эту историю он рассказывал всем и на допросе держался этой версии. Кто его знает? Может и правда. Сомневаюсь только, что следователи удовлетворились такими объяснениями. Скорее всего, он был просто спекулянт, а не шпион. Но поди докажи советским органам, что ты не верблюд.

Был среди нашей группы и совсем дурацкий случай посадки. Нарочно не придумаешь! Этого человека арестовали, за то, что в Брянский почтамт пришло письмо «до востребования» с указанием его фамилии, но без инициалов. Оно пролежало там полтора года! Никто за ним не пришел и, наконец, его вскрыли большевицкие власти. Содержание было краткое, но вероятно не понравилось ЧК, так как его при желании, можно было толковать двояко. Новые власти стали разыскивать в Брянске лиц с фамилией адресата. Конечно, нашли, арестовали и привели его в Особый отдел. Предъявили статью о шпионаже на основании письма. Его не убедительные оправдания, что если бы письмо было действительно для него, он бы зашел за ним на почту, а не ждал столько времени (да и без инициалов) — не помогло все это. Не поверили большевики. Так и не знаю, чем все это для него кончилось.

Настоящим белогвардейцем был среди нас сидящих, только один, молодой человек. Ему было лет девятнадцать, и служил он в одном из кавалерийских полков Добровольческой армии. Во время конной атаки он был оглушен ударом шашки по голове, упал на землю без сознания и был подобран в окровавленном виде большевиками. Они сразу поняли, что это не мобилизованный, а настоящий доброволец. Поэтому и послали на доследование в Особый отдел. С ним у меня завязалась настоящая дружеская беседа. Была ли она откровенной до конца, не знаю. Он мне рассказывал, почти шепотом, чтобы никто не слышал, много интересного о Белых, но что он настоящий доброволец, он не говорил, а я его не спрашивал. При всей откровенности наших бесед, я все-таки не говорил ему, что стремлюсь к Белым, но по сердцу, я чувствовал, что мы хорошо понимаем друг друга. Он много и с любовью говорил о Белой армии, но опять же в нашем положении не переходя грани осторожности.

Ежедневно вызывали двух человек подметать пол на площадке лестницы, рядом с нашим залом. Вот и отца Павла дошла очередь. «Длинногривого, длинногривого! — закричала хулиганы. — Пусть поработает!» Батюшка смиренно и беспрекословно вышел подметать площадку. Мы с ним сблизились за наше сидение в Брянске и много говорили друг с другом. Он мечтал, если его освободят, вернуться к себе в Снагость, хотя бы пешком. «Но как я смогу перейти линию фронта?» — недоумевал он. «Кто знает, может быть, к тому времени фронт сам перейдет сюда?» — отвечаю я.

Как раз на следующий день, после о. Павла и меня назначили подметать пол на площадке. Дали в руки метлу. Я стал энергично подметать, но больше подымал пыли, чем дело делал. Наблюдавший за мной солдат, заметил это и попробовал сначала меня учить, но без успеха. «Видно, ты никогда в жизни не подметал пола, — сказал он мне раздраженно. — Сидел бы спокойно, а то нет, лезешь все не по делу». Слышу, как тот же караульный при мне рассказывает своему красному товарищу: «Повели мы на расстрел генерала. Монархист, у него мы нашли три пуда погромной литературы (уже тогда, подумал я). Не разговаривает, только повторяет нам «Что делаете? А если делаете, то делайте быстро!» Проводим его мимо церкви. А он крестится! С чего ему крестится, все равно ему конец, не спасет Бог. Неужто сам того не понимает?»

В этот момент на площадку, которую я подметал, привели два-три десятка пленных солдат. Все они бывшие красноармейцы, попавшие в плен к Белым и зачисленные их в армию, но опять взятые в плен Красными. «У белых плохо, — говорили они мне, чуть что, порют шомполами. Вот мы и переходим к красным». «А к белым как вы перешли?» — спросил я. «Мы к белым не переходили, они нас забрали в плен», — испуганно встрепенулся пленный. Сколько во всем этом было неправды и сколько приспособления к обстоятельствам, сказать трудно. У белых они пробыли три недели. Их не посадили вместе с нами, как белого кавалериста, но держали на более свободном положении, хотя и под арестом. А беседа моя с Кириллом Дюбиным ни к чему не привела. Непроницаемый человек. Рассказывает, как он участвовал во Всеукраинском съезде советов, но кому сочувствует, не поймешь.

Как я узнал, за время моего заключения, у Красных была тогда такая система по отношению к пленным, которые побывали у Белых. Большевики делили их на три категории: 1) Мобилизованные, сдавшиеся в плен. Их вскоре зачисляли в Красную армию.2) Бывшие красноармейцы, попавшие в плен к Белым и вновь взятые в плен Красной армией. К ним относились строже и производили расследование, при каких условиях они попали в плен к белогвардейцам. Не перешли ли сами? 3) И, наконец, заядлые белогвардейцы, их сажали в Особые отделы и, вероятно, ликвидировали, если не расстреливали на месте.

Знаю, что наших мужичков из Снагости били при допросах, пугали расстрелом. Значит, не всех так «корректно» допрашивали, как меня (мне говорили «Вы» и ни разу не называли «товарищем»).

На третий день моего заключения в Брянске к нам привели группу арестованных из брянской чрезвычайки. Как выяснилось, в минувшую ночь чрезвычайка расстреляла 45 заложников, находившихся вместе с ними в тюрьме. По России в эти дни прокатилась огромная волна расстрелов. Дело в том, что в Москве, в месте заседания ЦК коммунистической партии была заложена бомба. Она взорвалась, и при этом было убито несколько десятков человек. Об этом писали советские газеты {23}. В отместку, большевики произвели массовые расстрелы заложников по всей территории России.

В Брянске в качестве заложников держали местных «буржуев», купцов и видных лиц; некоторые из них сидели в тюрьме уже долгие месяцы и совершенно не ожидали того, что с ними случилось. «Среди расстрелянных был один местный богатый человек, — рассказывал нам, весь потрясенный, один из переведенных к нам из чрезвычайки, — он такой был всегда жизнерадостный, всегда бодрый. Он нас всегда утешал, успокаивал и уверял, что все мы вернемся скоро домой. Он с вечера еще ничего не знал, а ночью его с другом неожиданно забрали, увели и расстреляли. Это так ужасно! Вчера с ним еще шутили, разговаривали, а сегодня он уже расстрелян!» Известия о массовых расстрелах ширятся и потрясают всех. Я начинаю думать, как бы красный террор не перекинулся и на нас в этом зале. Будут косить без разбора. Говорю о своих опасениях одному из заключенных. Но его реакция меня удивляет: «Да что тут общего? Там буржуи, контрреволюционеры, а мы честные советские служащие. Что тех расстреляли, это правильно, хорошо, так им и надо, но на нас это не отразиться. Нас ведь не обвиняют в контрреволюции?!»

Так прошло три дня. Читаю московские газеты, их можно заказывать вместе с продуктами на базаре. Вижу: у Белых большие успехи на Льговско-Дмитриевском фронте. Быстро продвигаются вперед и, если будет так продолжаться, они скоро займут Дмитриев, потом Селино, что может сильно осложнить мое положение, начнутся проверки, письма и запросы в Москву. В общем, вряд ли мой переход к Белым осуществиться, как я задумывал, вероятнее всего меня в ближайшее время здесь расстреляют.

С такими мыслями я тогда пребывал, и потому для меня было полной неожиданностью, когда на пятый день моего заключения,16 сентября, меня вызвали на допрос. Опять ведут по разным лестницам, закоулкам и коридорам. Вводят в комнату, где за столом сидит человек лет сорока пяти с красным одутловатым лицом. На нем военный китель. Видно более важный, чем мой первый следователь. Сажусь перед ним на стул. На столе у него мои документы и карта, которую он как будто рассматривает. Я сразу пытаюсь ему объяснить, откуда эта карта, но он меня обрывает: «Оставьте, карта не имеет никакого значения. Мы рассмотрели Ваше дело и видим, что Вы были арестованы без всякой причины и неосновательно. Прошу Вас, не обижайтесь на нас. Вы знаете, наши красноармейцы на фронте возбуждены, волнуются, раздражены. Это понятно, но на нас Вы не сердитесь, как говориться по пословице: «От сумы и от тюрьмы не отрекайся!» Сегодня Вы будете свободны». Я не верю своим ушам. Что это — действительность или сон? Стараюсь быть сдержанным и говорю: «Раз все благополучно кончается, сердиться не буду, но красноармейцы на фронте действительно выходят из себя» Прощаюсь и, меня выводят с солдатом за дверь. Голова моя идет кругом. Я как говорится «лечу на крыльях ветра».

Возвращаюсь в нашу общую камеру-залу и в первый момент ничего не рассказываю о происшедшем. Через некоторое время, меня опять гонят мести пол. «Меня сегодня выпускают», — возражаю я. «Ну и что же, — отвечает караульный, — выпускают вечером, а сейчас иди, подметай». Приходится подчиниться. Мои слова о выходе на свободу вызывают сенсацию. Одни радуются, сочувствуют, другие завидуют, удивляются и возмущаются: «Как это такого явного шпиона с картой, освобождают! А мы здесь сидим, вообще ни за что». Как мне становится известным, собирались даже подать письменный протест, тюремному начальству. Хожу по зале и думаю: как это могло произойти? Правда, против меня не было никаких улик, но ведь они должны были навести справки обо мне в Москве. Иначе как могли доказать, что я чист. А если в тогдашнем хаосе не могли ничего узнать, то просто поверили моим рассказам. Более того, ни следователям, ни «красным кубанцам», не пришло в голову, что я хочу перейти фронт к Белым. Единственное объяснение всей этой неразберихи и произволу, что в брянском особом отделе засели тайные белогвардейцы, и они меня освободили. На днях я подобном случае читал в газете, что белые проникли в курское ЧК, помогали там контрреволюционерам, но потом их раскрыли. Может быть и здесь так? Ведь, как не скрывай мою историю, под «командировку», а потом «за солью», мне не верится, что можно так, просто не проверив меня отпустить. Мне всегда казалось, что и в манере говорить и в облике моем, было много подозрительного. То, что называется, за версту несло «недобитком» и буржуем.

Часы проходят, но никто за мною не приходит. Начинаю нервничать. Неужто меня обманули? Наконец в пять часов меня вызывают. Наскоро прощаюсь с отцом Павлом. Караульный ведет меня опять по лестницам и приводит в совсем другую комнату, чем та, где меня допрашивали. Долго там жду один. Начинает темнеть. Наконец приходит служащий, зажигает свет, долго выписывает что-то из толстой книги. «Прошу дать мне свидетельство, — говорю я ему, — что я был арестован без основания, просидел две недели, освобожден и могу продолжить свою командировку». Служащий настукивает на машинке следующую бумажку: «Такой-то был арестован такого-то числа, освобожден Особым отделом 14-ой армии по отсутствию состава преступления. Разрешается поездка в Дмитриев для исполнения служебных обязанностей». Потом он мне возвращает документы и карту. Я не хочу ее брать. «Она мне не нужна», — говорю я. «Нет, она Ваша, берите!» — настаивает служащий. Чтобы не заводить спора, беру. Возвращают и отобранные деньги, но вместо пятисот керенок дают на эту сумму облигации займа Временного Правительства, которые ничего не стоят. Это надувательство и обман! Я мог бы протестовать, но молчу, чтобы ни на одну минуту не задержаться здесь. Скорее из тюрьмы на волю!

Караульный ведет меня на тюремный двор к выходу. Вижу как один из красных офицеров бронепоезда, (тот, кто отбивал чечетку) колет под надзором дрова. Увидев меня, распрямляется и скорее с грустью произносит: «Эх, бывают же на свете счастливые люди!» Меня доводят до ворот, дальше солдат не идет. Прохожу мимо часового, который не обращает на меня никакого внимания. Я на свободе!

Глава 6.

Снова на ЮГ


Казак на север держит путь,
Казак не хочет отдохнуть.

А.С.Пушкин. «Полтава»

(Вместо «север», в моем случае, нужно читать «юг»)

За воротами тюрьмы я окунулся в ночь, дождь и ветер. Очень холодно и я устал. У меня мелькает мысль: бросить все и вернуться в Москву, в Весьегонск. Там, по крайней мере, в помещениях тепло. Мгновение малодушия, сразу сменяется твердой решимостью немедленно продолжать свой путь на Юг, к Белым! Быстрыми шагами направляюсь к вокзалу, до которого, как узнаю от прохожего, три версты. Но я решаю избавиться от этой злосчастной карты, раз и навсегда. Рву ее на мелкие кусочки и бросаю в канаву. Продолжаю по каким-то пустырям, под ветром и дождем, двигаться к вокзалу. Вскоре в ночной тьме вижу его огни. На станции на путях стоит поезд. Думаю, что он идет на юг, влезаю в освещенный вагон. Много народу, шумно. Публика с вещами, скорее интеллигентная, не мужики. «Пожалуйте, пожалуйте! — говорят мне. — Вместе поедем до Москвы. Будет веселее!» «Как до Москвы? Разве поезд идет не на юг?» — удивляюсь я. «Да нет, он идет в Москву». Оказывается, поезд везет советским служащих и коммунистов, эвакуированных с юга ввиду наступления белых.

Опять приходит на ум: остаться в теплом вагоне и поехать в Москву. Но я отбрасываю соблазны и говорю соседям, что у меня командировка, и я должен попасть в Дмитриев. Все, конечно, удивляются, как это может быть, что всех оттуда отправляют в безопасное место, а я еду. Во избежание лишних вопросов поскорее ухожу из вагона. Выясняю, что действительно в южном направлении поезда не ходят, кроме воинских эшелонов, но на них посторонних не берут, даже с командировками. Нахожу все же воинский эшелон, теплушки с красноармейцами. Обращаюсь к какому-то начальнику, говорю ему, что у меня срочная командировка, прошу пустить в поезд. Нет, строго запрещено, брать кого-либо. Эшелон, вот-вот тронется. Что делать? И тут я вижу как двое рабочих, а может железнодорожников, забираются на буфера между вагонами. Залезаю и я. Поезд тронулся. Еду на буфере. Навстречу хлещет ледяной ветер, дождь обжигает лицо. Замерзаю, особенно руки, еле держусь на буфере, так ехать дальше трудно. Когда же кончится это мучение! Через три часа поезд останавливается на разъезде. Слезаю с буфера и влезаю в первую попавшуюся теплушку, где немного людей. Солдаты мало обращают на меня внимания, ничего не спрашивают. Поезд долго стоит, потом дергается и движется. Так я и остаюсь в этой теплушке, окруженный красноармейцами. Меня никто ни о чем не спрашивает. Видно, что всем этим солдатам не до любопытства, лица напряженные и усталые. По надписям по вагонам вижу, что эшелоны перебрасываются с эстонского фронта через Брянск на юг в направлении на Дмитриев. Незадолго до этого, большевики заключили перемирие с Эстонией и, очевидно, стали перебрасывать освободившиеся войска на юг против Деникина {24}.

Одноколейка Брянск-Дмитриев-Льгов была забита воинскими эшелонами, так что, подходя к разъезду, поезд стоял по пол суток, чтобы пропустить другой эшелон. Я это скоро понял, а поэтому быстро перебирался в поезд, который уходил первым. Таким образом, я поменял три-четыре раза эшелоны, и каждый раз смело забирался в теплушки к солдатам. Никто из них, меня ни о чем не спрашивал. Воспринимали мое появление, как нечто обыкновенное. Красноармейцы были эстонцы и латыши, народ, как мне показалось, мрачный и неразговорчивый. Между собой они говорили на своем языке, а со мной вообще никак.

Главная проблема была — чем питаться? Когда поезда стояли на разъездах, красноармейцам выдавали хлеб, они получали горячий обед из походной кухни, и приносили себе суп в котелках. Но мне просить у них еду было опасно, сразу обратишь на себя внимание. Замечаю, что когда солдаты носят в своих котелках суп в свои теплушки, у них выплескиваются на землю картофелины. Хожу взад и вперед по платформе, подбираю их и ем, но чтобы насытиться, этого мало.

На третий день, 18 сентября, подъезжаем с утра к станции Брасово. Выясняется, что до вечера поезд не тронется. Тогда я решаюсь пойти в ближайшую деревню, может быть, мне удастся раздобыть немного хлеба. Вхожу в ближайший дом и спрашиваю у хозяйки, нельзя ли купить хлеба. Она дает мне большой ломоть и говорит: «Да ведь вам уже раздали всем хлеба». Она принимает меня за солдата, ими полна деревня, все они расквартированы по домам. «Нет, мне не раздавали, — стараюсь, объяснит ей, — я железнодорожник, в командировке». «А вот и мой постоялец возвращается, — она имеет в виду расквартированного у нее красноармейца, — он такой говорун!» — добавляет она. Поспешно решаю уходить, но на пороге сталкиваюсь с ним. «А, товарищ, какой роты?» — спрашивает он меня. «Нет, я железнодорожник, тороплюсь, наш эшелон уходит», — бурчу в ответ. Скорее на станцию. Здесь у меня происходит странное знакомство. Довольно не определенная личность, вероятно, какой-то служащий, одет в шинель. Разговорчивый. Выясняется, что он из-под Дмитриева, там, где сейчас поблизости проходит фронт. Он возвращается к себе, торопится, не знает, как удастся попасть домой, готов хоть пешком идти. Словом намеренья его совпадают с моими. Думаю даже сговориться идти вместе с ним, он знает местность, но воздерживаюсь.

Под вечер выходим с ним прогуляться вдоль железнодорожного полотна, широкая проселочная дорога идет рядом. Проходим саженей сто до шлагбаума, где эта дорога пересекает железную. Вижу, что с запада навстречу нам едет обоз. Мы остановились. Шедший рядом с передней подводой военный, увидев меня, восклицает» «Вот это встреча! А ты как здесь? Тебя ведь арестовали?» Узнаю и я его, это тот красный «унтер», вместе с которым мы ехали в вагоне из Льгова в Коренево. Видно до него дошли слухи о моем аресте. Достаю бумагу, документы, рассказываю, что мой арест был безосновательным, что Особый отдел все рассмотрел и, меня выпустили. Читает мою справку об освобождении, но не понимает: «Так зачем ты туда опять идешь? Там же отступают!». С запада доносятся раскаты канонады. «Никуда я не иду, а просто прохаживаюсь перед станцией. Вот мой спутник тоже со мной. Ждем поезда». Это была полу правда, но она его убедила. «Унтер» продолжает свой путь рядом с обозом.

«Что он к Вам придирался?» — с удивлением спрашивает меня мой новый знакомый.

«Пустяки, он дурак и лезет не в свое дело, — отвечаю я, — Я ему показал документы, он и отстал. Все стали подозрительными». «Да, — отвечает он, — нужно держаться осторожно. Как бы не попасть в историю».

На станции идет спор между красными и несколькими железнодорожниками. Красноармейцы кричат и требуют немедленной отправки поезда. Приказывают и угрожают оружием, а те говорят, что нет паровоза. «Вы, предатели, саботажники! Вы, железнодорожники, нам помогать обязаны, — кричит солдат. — Вы, что не понимаете, за что мы боремся? За ваше будущее!» «Да не можем мы дать сейчас паровоза. Его пока нет, — отвечает железнодорожник. И помолчав, добавляет: «А за что идет война, мы понимаем». Наконец, поздно вечером наш эшелон трогается. Забираюсь в теплушку и засыпаю.

Глава 7.

Самый долгий день — 19 сентября 1919 года


Господи, я верую,
Но введи в Твой Рай
Дождевыми стрелами
Мой пронзенный край!

С.А. Есенин

На рассвете наш эшелон подошел к последнему разъезду между станциями Комарчи и Дерюгино и стал разгружаться. Красноармейцы повылазили из своих теплушек. Быстро были разгружены разные повозки, выкачены орудия, и вскоре весь отряд покинул полустанок и направился в восточном направлении в соседнюю деревню.

На станции, вокруг обсуждают: «Как быстро и без криков выгрузились эти латыши. И уже дальше пошли. Не то, что наши!» Выясняется, что никаких поездов далее на юг не предвидится. Значит нужно идти пешком до Дмитриева, ждать бессмысленно и опасно. Спускаюсь на рельсы и шагаю по шпалам. До ближайшей станции Дерюгино, десять верст, а оттуда еще пятнадцать до Дмитриева. Вокруг меня не души. С обеих сторон дороги желто — золотистый осенний лес. Ночью был сильный мороз, вся трава белая, в инее, побелели и листья на деревьях, но под лучами восходящего солнца иней таит. После стольких дней дождя и ветра опять чудная солнечная погода. Тем лучше. Наконец дохожу до Дерюгино. На станции и на площади перед ней полно красноармейцев, около ста человек. Одни сидят, другие ходят, видно ждут отправки куда-нибудь. Пока я шел по шпалам, меня обогнало два товарных поезда, теперь я вижу, как их на станции грузят снарядами и готовят к отправке. Двое подростков, явно из местных, вскакивают на буфера тендера, между вагонами. Я быстро следую за ними.

Мы едем на Дмитриево. От быстрой езды вагоны со снарядами так трясет, что у солдат возникает паника, как бы снаряды не взорвались. Кричит машинисту, тот уменьшает скорость. С буферов на ходу, прежде чем доехать до станции, соскакивают оба подростка, вслед за ними и я. Думаю, что лучше не попадаться на глаза контролю на станции. Он наверняка там еще остался, с моего последнего посещения. Но странно, на меня никто не обращает внимание. На станции мало народа, на путях не видно составов. Исчез и агитационный пункт на вокзале. Впечатление, полной эвакуации.

Направляюсь сразу в дом М., по дороге опять пустота. У меня план: остановиться у него, пока не придут белые, во всяком случае, выяснить обстановку. Встречают меня не особенно радостно. Они в большом страхе. «Ужас что твориться, — говорят мне М. и его мать, — фронт рядом. Вчера белые наступали в восьми верстах южнее Дмитриева около хутора Михайловского. Правда, они потом отошли, но можно ожидать возобновления боев. В городе красная солдатня и днем и ночью врываются в дома. У нас уже несколько раз были. Производят обыски, грабят, арестовывают. Вам здесь лучше не оставаться. Придут, схватят, да и нас тоже».

Выясняется, что М. вместе с К.(разочаровавшимся коммунистом) видели, как меня везли арестованного. Я показываю ему свои документы и пытаюсь объяснить, что боятся ему нечего, у меня все в порядке. «Все равно, — говорит М. — здесь Вам оставаться невозможно. Идите лучше всего в Селино, куда Вы командированы. Там Вы сможете остановиться у П., он Вам поможет». Одним словом, меня выставили из дому, но ничего не поделаешь, спорить не приходится. Ухожу. Мать М. догоняет меня и сует мне ломоть хлеба. Вид у нее сконфуженный.

Идти днем в Селино, верст 20–30 к северо-западу, мне крайне не нравиться. Может лучше идти параллельно фронту{25}, но опыту своему, я уже знаю, как опасно это. Но другого выбора у меня нет!{26} Близко от железной дороги идет большая, накатанная дорога в Севск. Пересекаю рельсы и выхожу на эту дорогу. Прохожу мимо группы, хитрый мужичонка с русой бороденкой и слащавым голосом стоя у подводы беседует с красным военным: «Уж мы понимаем, почему вся эта война идет. Белая кость и черная кость, ясное дело. И все из-за земли!» Иду дальше и вижу что, телеграфные столбы подрублены под основание. Мне не ясно почему, но я предполагаю, что сделали это сами красные в ожидании отступления, дабы телеграф не достался белым. Но встречный военный, понимает иначе: «Кто это саботажничает? Поймать быть и расстрелять».

Я прошел только немного, как влево от меня, то есть к югу, послышалась артиллерийская стрельба. Видно как на железнодорожной линии от Дмитриева на Льгов бронепоезд, верстах в трех-четырех, ведет бой. Видны дымки разрывов, слышны выстрелы орудий. Трудно понять, но вероятнее всего, что красный бронепоезд обстреливает наступающих белых {27}. Иду дальше, бронепоезд остается несколько позади. Мне совсем не хочется быть слишком близко от фронта. Через несколько минут вижу такую картину: Красноармеец на коне, с диким выражением и перекошенным лицом, с винтовкой на перевес, быстрой рысью скачет мне навстречу по полю. Он едет параллельно дороге и в десяти саженях от нее, потом круто поворачивает и едет на юг, где стреляет бронепоезд. За ним появляется второй всадник, с таким же зверским лицом и проделывает тот же маневр. Потом их появляется целая группа. На меня они не обращают никакого внимания{28}.

Что это все означает? — думаю я. Атака красных? Если так то я попал прямо в бой, в самую гущу, а фронт совсем рядом. Меня охватывает ужас: это безумие, — так идти среди бела дня. Продвигаюсь, тем не менее, дальше. Навстречу мне движется фигура. Оказывается это красноармеец с винтовкой, спрашивает: «Какой ты части?» Протягиваю ему мои документы и отвечаю: «У меня командировка. Я железнодорожник». Молча рассматривает их, возвращает и идет дальше. Но следующий солдат оказывается более трудным. Он не доволен только проверкой моих бумаг. Упорно допрашивает: «Кто ты таков? Что делаешь у самого фронта, какая такая командировка рядом с фронтом?» Пытаюсь с ним как можно мягче говорить. «Твое счастье, — говорит он наконец, — нет у меня времени с тобой возиться, а то бы я проверил, что ты за птица».

Вопреки здравому смыслу и разуму, какая то сила продолжает меня толкать вперед. Продолжаю идти, но с чувством какой-то обреченности. Молюсь, но хорошенько не умею. В голове стихи Есенина: «Господи, я верую, но введи в Твой Рай дождевыми стрелами мой пронзенный край». Я понимаю для себя так, что «край» — это Россия, пронзенная дождевыми стрелами, а «рай» — это страна белых и избавление.

Я очень голоден. Собираю на полях близ дороги сырую картошку. Набиваю ею карманы непромокаемого плаща. Но, увы, насколько была вкусна картошка, выпадавшая из котелков красноармейцев, настолько несъедобна картошка сырая. Едкая, твердая, невозможно проглотить. Все же сохраняю ее на всякий случай.

После полудня добираюсь до деревни Кузнецовка. В деревне полно красноармейцев, нагруженные подводы, солдаты толпятся на улице в беспорядке. Группа их движется на меня и один из красных, принимая меня за своего, говорит: «Случилась... (следует неприличное ругательство). Отступление, как видишь»{29}. Господи, как я рад! Но стараюсь не показать вида.

Отчасти чтобы переждать волну отступающих, а отчасти, чтобы раздобыть пищу, захожу в один из домов на главной улице. Хозяин, крестьянин лет сорока пяти несколько городского типа: встречает любезно: «Заходите, заходите!» Спрашиваю, нельзя ли купить у него хлеба. «Купить нельзя, а я Вам так дам». Любопытствует, кто я такой? Отвечаю, что я железнодорожник в командировке. Чувствуется, по всему поведению крестьянина, что он мне мало верит, но прямо ничего не говорит. Жалуется на насилие и произвол «красных кубанцев». От них стонет все местное население. Грабят, насильничают, убивают. На днях они зверски убили одного студента, жителя близлежащего села. Его и до этого «кубанцы» притесняли, грозили арестовать, подозревали. Он решил бежать к Белой армии, но они его поймали. Жители умоляли его пощадить, заступались за него, говорили, что он хороший и нужный им человек, ручались за него. Но «кубанцы» его зверски зарубили. Отрубили пальцы, ноги, долго мучили. «Это не люди, а звери, — говорил крестьянин, — не дай Бог им в руки попасться. На этих зверях, весь красный фронт держится». Наша беседа длится около часа. Мне пора уходить, да он меня и не удерживает. Может быть, если бы я попросил скрыться у него, он бы согласился, но я не решился это сделать. Впереди у меня была большая надежда найти пристанище в Селине.

Продолжаю свой путь в том же направлении. Навстречу мне движется обратный поток отступающей Красной армии. Кто на подводах, кто пешком, все с винтовками. Я понимаю, как опасно идти навстречу этой лавине, то есть в сторону врага, да еще по большой открытой дороге. Пытаюсь свернуть на обочину, где какие то плетни и кусты, но понимаю, что я хорошо виден со стороны дороги, а это не только бессмысленно, но и еще подозрительнее. Возвращаюсь на дорогу.

Было вероятно три-четыре часа пополудни, вижу, как мне навстречу движется значительная группа всадников. Едут шагом. Я по близорукости плохо их различаю. И вдруг, от этой группы отделяются три всадника, прихлестывают коней и с криками устремляются на меня. «Вот он! Опять он! Попался голубчик!» Вся группа мигом окружает меня. Господи помоги! Оказывается это все те же «красные кубанцы», которые более двух недель тому назад, задержали меня в Снагости{30}. Сейчас они узнали меня, быстрее, чем я их. Они в ярости. Один ударяет меня нагайкой по голове, другой плетью по спине, третий ногами пытается попасть в лицо. «Ах, мерзавец! У нас отступление, а он здесь! Шпион! У него карта. Помним, как ты документы спрятал, и деньги в подтяжки зашил!» Я отбиваюсь, как могу: «Какая карта, ничего у меня нет, а документы вот! В них сказано, что я был арестован по ошибке. Опять иду в командировку. Читайте!» Протягиваю им мои бумаги. Они мне заламывают руки и обыскивают. Конечно, ничего не находят, кроме картошки в карманах. Новый взрыв ярости: «Шпион, бродяга! Картошки набрал, чтобы было чем питаться в дороге!»

Среди этой группы головорезов, бледный молодой человек с интеллигентным лицом, в студенческой фуражке. Видно, что ему хочется меня защитить, но он не смет. Молчит. Кубанцы не успокаиваются: «Мы тебя сейчас расстреляем!»- кричат они. «Как сейчас? — сопротивляюсь я. — Надо все проверить, я командировочный!» Никакого впечатление на них это не производит. Они будто пьяные от ярости. «Ну, нет! Мы тебя сейчас на месте хлопнем! Хватит, уже проверяли!» Меня охватывает животный страх близкой смерти, сейчас, через несколько минут. Красные это замечают и начинают издеваться: «Ишь, подлюга, испугался. Боится! Не хочет помирать, а шпионит!» Я стараюсь взять себя в руки. Господи не оставь меня!

В это время слышу, как «красные кубанцы» загалдели между собой: «Командир полка едет! Вот он!» Оказывается командир первого кубанского полка проезжал мимо и, узнав о случившемся, приказывает привести меня к себе. Меня под конвоем подводят к нему, а «кубанцы» мгновенно исчезают. Командир, а полковой комиссар слева, едут в экипаже. Комиссар, человек средних лет, темноволосый, в черном кителе. Командир, в штатском, лет пятидесяти, толстое, оплывшее «дворянское» лицо, сам полный. Ему протягивают мои документы. Не взглянув на них, он молча протягивает их комиссару. Тот просматривает и цедит сквозь зубы: «Документы в порядке». Командир, смотря перед собой, приказывает: «Отведите в штаб бригады! Он размещен там, впереди, в лесочке». Я взволнован: «Да меня «кубанцы убьют по дороге». «Нет, — говорит, — не убьют. Я им приказал уехать. Вас будет конвоировать красноармеец» {31}.

Под конвоем добродушного белобрысого малого, меня ведут по дороге. Навстречу нам тянутся подводы, длиннющая линия. Красные, видя меня, кричат с подвод: «Деникинец! Ага, поймали гада! Сейчас, тебя в расход пустят. В штаб Духонина его надо повести!» Весь этот крик, для меня означал, только одно: быстрый и бессудный расстрел. Вместе с нами, совсем рядом, движется обоз со снарядами. Почему везут снаряды тоже в противоположную сторону?{32} Как только мы свернули на проселочную дорогу, стало пусто, красные нам больше не попадаются. Мирно беседую с моим конвоиром. «Вам повезло, что вы избавились от этих разбойников, — говорит парень. — Хулиганы! Для них человека расстрелять — все равно, что стакан воды выпить!» «А что будет со мной в штабе бригады?» Парень ухмыляется: «Да ничего, отправят в тыл для расследования» Боже, неужели все заново! Это мне совсем не нравиться, но все же лучше, чем быть расстрелянным на месте «кубанцами».

Вдруг совершенно неожиданно, буквально над нашими головами пролетает снаряд, потом другой! Через минуту еще два и началось. Нас обдает ветром снарядов. Стреляют нам навстречу из места, куда мы едем {33}. При первом же снаряде обоз круто поворачивает назад, так круто, что лошади подвод становятся на дыбы, и обоз мчится без дороги по полю в обратном направлении. В моей памяти врезалась поразительная картина. Мой конвоир, подхлестнул лошадь и стремглав, рысью припустил за обозом. Он даже на меня не оглянулся. Сначала, я растерялся, потом по какой-то глупой «лояльности» побежал за ним, потом одумался и остановился. Я пеший и совершенно не обязан бежать за конным конвоем. Оглянулся вокруг и понял, что бессмысленно догонять красных. Круто развернувшись, я пошел, а потом и побежал в направление, откуда стреляли. Продолжаю идти. Вдруг откуда ни возьмись, вероятно, из-за плетней, выскакивает красноармеец с совершенно диким выражением лица. Наставляет на меня винтовку и кричит: «Кто такой?! Куда бежишь? Зачем сюда? (то есть в направление к предполагаемым белым) Отвечаю, уже как всегда, что я железнодорожник в командировке и иду в Селино. «Ну, а зачем сюда бежишь?»- не унимался солдат. В эту минуту над нашими головами, со свистом пролетает снаряд, вслед другой. Падение, взрыв земли, совсем рядом с нами. Красноармеец падает на землю (я тоже), потом он вскакивает и, забыв обо мне, стремглав бежит в направление куда скрылся обоз и мой конвоир. Я тоже бегу, но в противоположную сторону.

Обстрел прекращается. Тишина. Иду дальше и скоро вижу деревню {34}. Вхожу в нее, пустынно, никого нет на улице и только на центральном перекрестке, встречаю человека в черном плаще и городской шляпе. На вид это сельский учитель. Обращаюсь к нему: «Скажите, пожалуйста, какие здесь войска, красные или белые?». Он испуганно смотрит на меня и бормочет: «Простите, мы мирные жители, мы ничего не знаем...» «Да если вообще войска в деревне?» — продолжаю настаивать я. Он что-то бессвязное мычит в ответ, что какие-то двое военных пошли «туда». Куда туда? Видимо в деревню Фатеевка, что рядом. Пытаюсь выяснить, где находится Селино и думаю, что нужно найти к нему дорогу. Главное, что у меня есть у кого там остановиться, но в голове моей, мелькая, страшная мысль. Я понимаю, что остался без документов! Их «увез» мой конвоир{35}.

Наконец я выбрался на дорогу, предполагаемую в нужном направлении. Дорога шла в северо-западном направлении, а Белая армия, должна быть скорее к югу. Так я прошел несколько верст по дороге, сам не зная, куда и к кому я иду. Надежда моя, что я нахожусь в районе белых, а не красных. Ведь Красная армия отступила.

Вдруг вижу, навстречу мне едет всадник. Приятное, культурное лицо, хорошая шинель и выправка, сразу видно, что офицер. Но к ужасу моему на его фуражке вижу красную звезду! «Какой части?» — спрашивает он меня, придержав коня. «Я железнодорожник, у меня командировка...», — отвечаю по обыкновению. «Нет такой части. Полк, рота?». Говорю ему, что обоз, в котором я ехал, был обстрелян. Он видимо об этом слышал, поэтому доволен моим ответом. «А куда Вы сейчас идете?» — «В Селино. Вот только не знаю где дорога?» — отвечаю ему растеряно. «Туда можно. Там стоят наши три полка. Это следующее село». Он доволен моими ответами. Сам он слишком озабочен другим, а, поэтому, не спросив никаких документов, едет дальше. Вслед за ним в ста саженях едет подвода. На ней сидят два красноармейца с винтовками в руках. Поравнявшись, пристально смотрят на меня, но ничего не спрашивают. Видно они уже видели как меня «допрашивал» красный офицер. Проезжают. В отдалении вижу еще подводу, на ней тоже красноармейцы. Вероятно, все они совершали разведку, выясняли, кем занята местность и где белые {36}. Понимаю, что дальше так идти невозможно, допросят и арестуют. Простому красноармейцу труднее будет объяснить, чем офицеру, что я послан в командировку, тем более что без документов.

Направо от дороги, в расстоянии полверсты, лесок. Сворачиваю с дороги на виду у последней подводы и направляюсь к лесу. Опасаюсь, что красноармейцы с подвод меня увидят и окликнут. Но этого не происходит, и я укрываюсь в кущах {37}.Чтобы быть менее заметным ложусь на землю под деревьями. На опушке слышны мужские голоса, но никто меня не беспокоит. Сейчас пять часов, через час будет темно. Подожду до ночи, а там пойду на юг к белым. Через час действительно стемнело. Чудный, даже жаркий день сменился безоблачной ночью. Руководствуясь Полярною звездою, двигаюсь прямо по полю в южном направлении. Но беда, луна так ярко светит, что человека легко различить на расстоянии. Как говорится «светло как днем» и дальше идти так опасно. Впрочем, никто мне не попадается на пути. Соображаю, что луна должна зайти через два часа, а поэтому решаю обождать. Ложусь на поле за какой-то кочкой, там тепло, приятно, ветер не дует. Сразу проваливаюсь в сон.

Просыпаюсь в половине девятого. Вижу, что луна зашла, а на небе множество звезд. Я быстро подымаюсь и на основании моих догадок беру направление на юго-юго-восток. Иду быстрым шагом по полям без дорог. Полярная звезда остается у меня за спиной, оборачиваюсь, время от времени, чтобы проверить по ней, правильно ли я иду. Слава Богу, что небо ясное, звезды видны, а то бы я сбился с пути. Вдали слышен лай собак, а это наверняка деревни{38}. Я стараюсь не попасть в них. Настроение у меня бодрое. Наконец-то я иду прямо к Белым, иду свободно и, никто меня не останавливает. Только бы Господь вывел меня правильно. Шагаю, почти по наитию, даже не особенно понимаю лес это или уже большие кусты. Неожиданно прихожу к речке. Это препятствие пытаюсь обойти, но она все тянется. Наконец в темноте перескакиваю через нее (потом я узнал, что это была речка Береза). Уже далеко за полночь выхожу на дорогу. Вдруг мне кажется, что вдалеке чернеет силуэт человека. Я останавливаюсь и замираю: может быть там красный патруль? А может быть, мне померещилось? На всякий случай возвращаюсь назад, углубляюсь в лес и обхожу это место.

Прошло около двух часов, когда я подошел к громадному оврагу, заросшему мелким лесом{39}. Спускаюсь на его дно, там, в длину оврага проходит дорога, я ее пересекаю и начинаю подниматься по другому склону. Продираюсь сквозь деревья, весь промокаю от влаги. Слава Богу, в эту ночь, в отличие от предыдущей, мороза нет. Но очень холодно. Уже три часа ночи. Слева, на достаточном расстоянии, начинается громкий птичий концерт: утки, гуси, петухи. Впечатление, что их тысячи. Значит там большое село. А когда я взбираюсь на противоположную сторону оврага, этот птичий гвалт, уже передо мной. Значит, и там деревня. До рассвета я не успею миновать ее, а проходить открыто днем, опасно. Решаю остановиться и выждать, пока не выяснится положение. Ложусь вздремнуть на землю под деревьями, у края оврага. Холод мешает глубоко заснуть, так что забываюсь полусном.

Глава 8.

СВОИ!

Проснулся я от стука топора. Вернее, он давно мешал мне дремать. Кто-то рубил лес на краю оврага. Был слышен мужской голос и несколько молодых. Было уже совсем светло. Опять хороший солнечный день. Я побоялся идти к голосам, кто знает, может быть, красные, и стал размышлять о своем положении. Ночью я никого не встретил. Никаких признаков фронта по дороге не было. С другой стороны артиллерийской стрельбы с утра не слышно. Плохи дела, думаю я. Белые так отступили, что их даже не слышно. Правда, часам к десяти утра послышалась отдаленная канонада в северо-восточном направлении, к Дмитриево {40}. Странно, что стреляют сзади, неужели там белые? Но стрельба скоро прекратилась, и я не придал ей большого значения.

Рубка леса на опушке тоже давно прекратилась. Было уже порядочно за полдень. Голод все более и более давал себя чувствовать. Я предавался мрачным мыслям. Сил у меня почти не было. Что делать? Ждать здесь в лесу до ночи и потом опять идти на юг? Да и как угнаться за белыми, если они начнут отступать. С другой стороны, оставаться здесь в лесу небезопасно. Если красные меня здесь обнаружат, да еще без документов, мне будет плохо. Остается одно: самому пойти в деревню, явиться в милицию и рассказать всю мою «правдивую историю», добавив, что я заблудился ночью, после обстрела. Но и это было опасно! Одно, то, что я приду в милицию сам и расскажу, то можно надеется, что меня не расстреляют. Конечно, это капитуляция, но что делать. Ждать дальше неизвестно чего, да еще зверски голодным, нет сил!

В таком малодушном и даже «капитулянтском» настроении я вышел из леса. Было, вероятно, часа два дня 20 го сентября. Вижу, крестьянские мальчики, лет восьми-одиннадцати, пасут коней. Подхожу к ним и спрашиваю: «Что это за деревня?» Отвечают: «Меньшиково». Значит, я правильно держал направление. Прикидываю и понимаю, что за ночь я прошел верст 25–30.

«А что, там милиция есть?» — продолжаю спрашивать я (мысль о добровольной явке меня не оставляет). Мальчики смотрят на меня как-то странно и бурчат что-то невнятное. «А войска есть?» — допытываюсь я. — «Да новые пришли». Я сразу настораживаюсь: «Какие? Белые? Красные?» «Чудно их как-то мужики называют, не то белогвардейцы... а может и красные». Ответ не понятный и противоречивый. «Ну, а как они одеты? У них красные звезды на фуражках?» — «Нет!» — «А погоны есть?» — показываю на плечи. «Есть, есть!» — «И кокарды на фуражках?» — «Да, да!» Сомнения нет: в деревне белые!

Быстрым шагом, почти бегу по полям к деревне, до нее около версты. На душе радость, торжество, сменившие малодушие и уныние. Вот она цель и это, когда я совсем потерял надежду на успех. Один страх: как бы белые не ушли, не отступили и не появились бы в последний момент передо мною красные. Я ускоряю шаг. Налево от дороги бабы копают картофель в совершенно промерзшей земле. «Ты куда, сынок?» — кричат они мне. «В деревню», — отвечают. «Не ходи туда, там белые, они тебя убьют!»

Бабы принимают меня за красноармейца. «Ничего, — отвечаю я, — Бог даст, не убьют!» Бегу дальше. И опять мне кричат, уже другие: «Не ходи туда, тебя убьют. Там белые!»

Набираюсь смелости и громко отвечаю бабам: «Не бойтесь, сам знаю, что там белые. Потому и иду, они мне нужны. СВОИ!» Бабий хор замолкает.

Вхожу в деревню. Вижу, как по улице идут два солдата с винтовками и... погонами. Они не обращают на меня внимания, проходят мимо. Не хочу переходить улицу и догонять их, предпочитаю иметь дело сразу с офицерами. Навстречу мне идет бравый унтер, толстый, краснощекий с погонами и кокардой, но совсем не такой, как большевицкий. Милый, с добрым русским лицом. Он как будто не обращает на меня внимания. Сам подхожу к нему. «Скажите, где здесь офицеры?» Унтер сразу настораживается. «А Вам на что?» — «Хочу сделать заявление». — «Какое?» — «Я только что перебежал от красных». Лицо унтера добреет, но остается серьезным: «Ах так, пойдемте, пойдемте!»

Проходим с унтером по деревне, около одного из домов, на траве, отдыхает группа офицеров и добровольцев. Человек пятнадцать. Сразу, «с места в карьер», начинаю рассказывать мою историю. Поездка, аресты, «кубанцы», бегство и т.д. Говорю залпом, не останавливаясь. Никто не перебивает, слушают с напряженным вниманием. Один только доброволец спрашивает неожиданно резко, как бы с целью подловить: «Почему же красные при аресте часы у тебя с руки не сняли?» «Сам не знаю, — отвечаю я. — Сначала сняли, а потом отдали».

Вижу перед собою хорошие русские лица, исчезли все эти татуированные «товарищи» Азарченко, «красные кубанцы», для которых расстрелять человека все равно, что выпить стакан воды, караульные начальники, ведущие на расстрел генералов, матросы «красный террор», визжащие комиссары в черных куртках, придурковатые красноармейцы. Все исчезло и осталось позади со своим кровавым символом, красной звездой {41}. «А каковы теперь Ваши намерения? — спрашивают меня. — Почему Вы пришли к Белым?». «Чтобы поступить в Добровольческую армию, — отвечаю я, — чтобы сражаться против красных». — «Так поступайте к нам сейчас». Я соглашаюсь. «А какая здесь часть?» — «Команда пеших разведчиков Второго Дроздовского полка»{42}

На душе глубокое спокойствие и радость. И твердая вера в Бога, явно неоднократно спасавшего меня за этот долгий путь от верной смерти. И уже не стихами Есенина, а словами «Отче наш» молюсь я Богу и благодарю Его.