Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Все дальше в Германию

Разбудил нас немецкий солдат. Он вбежал в «шалаш» и заорал: «Los!» Мы уже знали, что означает это слово, быстро выскочили из «шалаша» и, стараясь не толкаться, встали в строй. Строили нас по пять человек в ряд. Двадцать пятерок в сотне. Чего уж проще? Но немцы проверяли и пересчитывали нас по нескольку раз и продержали в строю почти целый день.

После поверки из сотни отобрали четверых и повели за получением пайка. Остальных распустили по «шалашам». Мы сидели на соломе и ждали, когда придут наши товарищи. Они принесли несколько буханок хлеба. Каждую буханку, весом в один килограмм, делили на пять частей. Катастрофически быстро мы проглотили свои куски и почувствовали, что есть захотелось еще сильнее. Но ждать больше было нечего. Подходила ночь. Долго еще в темноте вокруг меня ворочались и вздыхали люди. Каждого томила унизительность его положения и полная неизвестность, у многих горели загноившиеся раны.

Утром следующего дня к нам опять вбежал солдат. Размахивая палкой, он громогласно возвестил подъем. Снова длительная поверка, с издевательствами и побоями.

Наконец процедура закончилась, и нас распустили.

Вот теперь мы с Володей Молотковым и Ваней [46]Олюшенко решили внимательно осмотреть все лагерные ограждения, чтобы выяснить, нельзя ли как-нибудь убежать. Зашли за «шалаш», осмотрелись.

Огромное поле обнесено двумя рядами колючей проволоки. Видны свежие скважины для артезианских колодцев. Ровными рядами стоят низкие «шалаши». Возносятся над лагерем наблюдательные вышки. На вышках установлены мощные прожекторы, торчат дула пулеметов, ходят часовые. Ясно, что убежать отсюда можно только при какой-нибудь случайной оплошности охраны. И мы стали ждать.

Мысль о побеге не давала нам покоя. Ночами мы по очереди выбирались из «шалаша» и смотрели, не погасли ли прожекторы, не ушла ли охрана. Но часовые неизменно маячили на вышках, их силуэты четко выделялись в молочно-белом свете прожекторов.

Наступило воскресенье. На утренней поверке переводчик объявил, что сегодня в лагерь приедет передвижная православная церковь.

— Являться на богослужение всем, — строго добавил переводчик.

Долго ждать церемонии не пришлось. Через полчаса в ворота лагеря въехала грузовая машина. Борта ее были открыты и обтянуты золотистой шелковой материей. Дно кузова устлано коврами. На них сидели церковные служители в блестящих ризах. Они держали на коленях большой золоченый крест, подсвечники и иконы разных размеров. Когда машина остановилась, служители начали устанавливать в ней иконы, зажигать свечи в подсвечниках, укреплять крест. Машину окружили солдаты с пулеметами и автоматами. Очевидно, немцы учитывали, что в толпе пленных есть комсомольцы и коммунисты. Мало ли что может им прийти в голову!

Когда в «церкви» все было готово, пленных согнали к машине. Среди икон и блестящих подсвечников появился поп в золотом облачении. Чисто выбритый, подстриженный в кружок, он был совсем не похож на косматых православных батюшек, которых я видел в детстве в деревне. Он возвышался над нами откормленный, довольный собою, с красным ожиревшим лицом. А мы стояли перед ним голодные, оборванные, больные, избитые, стояли и слушали его «проповедь». [47]Он призывал народ обрести веру во всемогущего бога, быть смирными и покорными, бороться против коммунистов.

Мы подумали даже, что это не поп, а наряженный в ризы пропагандист. Но были среди пленных люди, в основном галичане, которые бросались на колени, протягивали к попу руки, жарко молились, прося православную церковь помочь им.

Заканчивая обедню, поп обратился к толпе пленных с призывом жертвовать деньги на православную церковь.

— Все равно вам теперь советские деньги не нужны, — утешал священнослужитель.

Набожные люди потянулись к нему, торопясь передать чудом сохраненные деньги.

Я толкнул Володю в бок, и мы, не дожидаясь конца церемонии, отошли от «церкви», но видели издали, что, собрав порядочную сумму денег, «православная церковь» подняла борта и выехала за ворота лагеря. А по спинам пленных опять заходили солдатские палки и приклады. Да, действительно, православным теперь ни советские, ни новые деньги не нужны. Тысячи душ ежедневно забирал к себе на иждивение немецкий «бог».

Снова поплелась неторопливо наша лагерная жизнь. Пищу мы получали один раз — в двенадцать часов дня. Съешь баланду и пайку хлеба, проверят тебя и убирайся в свой «шалаш». Больше делать нечего.

Недели через две нас стали партиями угонять из этого лагеря в глубь Германии. В одну из таких партий попала и наша сотня.

Рано утром после поверки роздали нам по пайке хлеба, выстроили и вывели из лагеря. Снова длинная колонна пленных растянулась по шоссейной дороге.

Примерно через час мы подошли к железнодорожной станции. Здесь на путях стоял эшелон. Прямо перед вагонами нам дали по кружке горячего чаю на дорогу, втолкнули в товарные вагоны и задвинули двери. Поезд стоял еще долго, но двери вагонов держали запертыми, и нас никуда не выпускали.

В вагоне теснота. Всем не хватает места на нарах. Эти места берутся с боем самыми сильными. Остальные стоят, крепко прижатые друг к другу. Толкотня, ругань. [48]Вдруг, перекрывая шум, раздался в вагоне громкий голос:

— Так дело не пойдет. Сидеть должны больные и слабые.

К нарам протискивался высокий плотный человек в командирской фуражке, в гимнастерке с разорванным воротом. На него заворчали, но он уже сгонял усевшихся на нарах пленных.

— Остальные будут стоять, по очереди прислоняясь к стенкам вагона. Так всем будет лучше.

Как-то само собой получилось, что все подчинились его властному голосу.

Через несколько минут в вагоне устанавливается относительный порядок.

Те, кто стоит около окошечек, затянутых колючей проволокой, видят суетливую жизнь маленькой польской станции. Поспешно снуют женщины с озабоченными, тоскливыми глазами. Мужчин в гражданском совсем не видно. То тут, то там появляются зеленые мундиры немецких солдат и офицеров. Твердым шагом они ступают по перрону, по пристанционным путям. Изредка появляются солдаты в черных мундирах. Мы уже знаем, что это войска СС. Женщины стараются незаметно проскочить мимо них, солдаты и даже офицеры почтительно сторонятся.

Наконец раздался пронзительный гудок паровоза, поезд тронулся. Он повез нас в сторону заходящего солнца. Три раза дневной свет, проникающий к нам через оконца и щели старого рассохшегося вагона, сменялся полной темнотой. Нам казалось, что мы объехали уже всю Германию. За это время ни разу не открывались двери. В вагоне стояло нестерпимое зловоние от дыхания нескольких десятков людей, которые к тому же естественные надобности отправляли прямо здесь же, на полу.

Как ни тесно было в вагоне, товарищи и знакомые отыскивали друг друга и держались группами. Под перестук колес велись разговоры. Один из бойцов в уголке рассказывает другим, как его часть дралась на границе до последнего патрона, что от его роты осталось только трое раненых бойцов.

— Мы отходили по горящей земле, — слышу я от. другого. — Колхозники подожгли пшеницу. Огненный [49]вал катился перед нами. Мы ступаем, а из-под сапогов вырываются огненные змейки. Сейчас, говорят, будет город П. Приходим, а городишка-то и нет. Зола теплая, только обгорелые деревья протягивают к нам обугленные ветки.

Я вижу, как сами собой сжимаются его кулаки и играют желваки под острыми скулами.

Паек, выданный на три дня, давно съеден. Молоденький парнишка, с отросшей белесой косичкой на шее, шепчет соседу:

— У меня вот мать хлеб пекла — разломишь, а от него дух такой вкусный по всей избе пойдет! А он теплый, и корочки хрустят. И есть не хочешь, а все-таки попробуешь.

Мне кажется, что запах ржаного, только что вынутого из печи хлеба распространяется по вагону, и рот мой наполняется слюной. Когда нас привезут? Хоть бы ломтик лагерного хлеба! Его можно есть долго, откусывая по крохотному кусочку и тщательно высасывая.

Но вот поезд остановился, двери распахнулись. Нас высадили на маленькой станции, в тупике. Рядом лес. В него вползает дорога.

Нас повели по этой дороге. Лесок оказался небольшим. Поднявшись на взгорок, мы вышли в поле. День разгорался жаркий. Солнце пекло непокрытые головы, во рту пересыхало. Но палками и прикладами нас гнали все дальше и дальше.

Из-за кустов, стоявших подле дороги, показались вышки. «Лагерь, лагерь», — прошелестело по рядам. Дорога шла вдоль колючей проволоки. Мы проходим мимо? Нет, первые ряды завернули вправо и вошли в ворота. Что за заминка там, впереди? Ничего не видно. Но вот наши ряды приближаются к воротам. Немцы выравнивают пятерки, чтобы легче было считать. А поодаль, коридором метров на десять, стоят солдаты с тонкими и длинными палками. Каждую пятерку пропускают через этот коридор, и солдаты со рвением хлещут пленных, бьют по чему попадет: по голове, по лицу, по спине.

Вот здесь-то мы по-настоящему почувствовали, что такое фашистская Германия и каковы ее порядки.

Мы с Володей шли в одной пятерке, но, пробежав [50]этот коридор, потеряли друг друга. За воротами немцы наводили порядок в колонне, снова палками выравнивали пятерки. Здесь мы получали «добавку». В суматохе мы с Володей не сразу отыскали друг друга. Я даже не справился, здорово ли ему досталось, только с испугом спросил:

— А где у тебя котелок?

Он схватился за ремешок, на котором обычно висел котелок, но котелка не было.

— Отшибли, гады! — произнес он беспомощно.

Это была страшная потеря для нас. Котелок мы выменяли у галичанина за пайку хлеба и всегда становились рядом при получении баланды, чтобы нам наливали на двоих. Теперь у нас осталась только крышка от котелка. В ней не поместится и одна порция. Значит, теперь мы будем оставаться без «супа», на пайке сухого хлеба. Володя чуть не заплакал от досады.

Я поспешил его приободрить:

— Ничего. Мы их насмерть сотнями били. Пускай потешатся над нами. Все равно не возместят потерянное.

Когда вся колонна прошла через коридор, нас построили и повели в глубь лагеря. Переводчик объявил нам:

— Близко к проволоке не подходить. Часовой с вышки будет стрелять без предупреждения.

Против каждой сотни вколотили в землю кол с дощечкой, на которой был написан номер. Подали команду: «Садись!» Мы сели. В каждой сотне выбрали переводчика, который стал старшим среди нас. Через переводчика нам объявили, что здесь, на этом самом месте, мы будем жить и строиться для поверки. Мы невольно оглянулись вокруг себя. Большое поле, обнесенное в несколько рядов колючей проволокой и обставленное знакомыми уже нам вышками — все это и составляло лагерь № 326, в который нас привезли.

На ровном поле ни одной постройки, ни одного барака. Только загоны, где отдельно держали пехотинцев, летчиков, моряков, танкистов. За проволоку было согнано уже много пленных, говорили, что около двенадцати тысяч. Теперь вся эта масса народа копошилась в земле, рыла для себя ямы и землянки, чтобы [51]укрыться от непогоды, рвала и щипала траву, чтобы подложить под голову, собирала палочки, веточки, чтобы сделать хоть какую-нибудь крышу над головой. Весь лагерь был изрыт такими кротовыми норами. И все же многие валялись прямо на земле, в полном изнеможении.

Страшно было смотреть на этих людей, почти потерявших человеческий облик, худых, обросших, в рваной перепачканной землей одежде, с потухшими глазами. Нам казалось, что у них не осталось уже никаких надежд, никаких желаний, ни капельки воли к сопротивлению. И это пугало нас больше всего.

Мы с Володей несколько дней лежали на земле, не строя себе никаких укрытий. Володя где-то раздобыл рваный, без подкладки пиджачок, им мы укрывались от непогоды. В эти дни мы жили только одной мыслью: если не убежим — нам придет конец. По нескольку раз днем и ночью мы обходили лагерь вдоль ограды, выискивая места, где проволока натянута реже, слабее свет прожекторов, где ленивее часовые, но всякий раз вынуждены были отбегать, слыша предостерегающий оклик наблюдателя.

Однажды ночью на одной из вышек погас прожектор. Ночь была темная, дождливая, лучше не выберешь для побега. Но едва мы приблизились к проволоке, с вышки застрочил пулемет.

Мы бросились в темноту и поползли в сторону по раскисшей земле.

Подул сильный ветер, началось длительное ненастье. Холод пронизывал до костей. Тогда мы поняли: если хотим живыми уйти отсюда, надо строить землянку. У нас на двоих была одна металлическая ложка, консервная банка, которую где-то раздобыл Володя, и крышка от котелка. Этим инструментом мы начали скоблить землю. С каждым днем все больше и больше углублялись в землю и мрачно при этом шутили, что роем себе могилу. В этой шутке была и доля правды. Каждое утро из обвалившихся землянок вытаскивали десятки трупов. Перекрытие делать было не из чего, и люди расширяли землянки в стороны. От дождей земля набухала и обваливалась, засыпая сонных жителей норы.

В первые дни Олюшенко отбился от нас, и мы его [52]видели только на построениях. Он пристраивался спать, где придется, и почти все время рыскал по лагерю в поисках какой-нибудь еды. Парень он был здоровый, сильный, и больше нас с Володей страдал от голода. Но почти ничего съестного раздобыть ему не удавалось. Даже траву и ту пленные давно выщипали до последней иголочки.

Через несколько дней Олюшенко вернулся к нам. Теперь нас стало трое. И мы начали расширять и углублять наш окопчик. Тесно в нем было. Ложились на дно, плотно прижавшись друг к другу. Если один из нас хотел повернуться, то должен был разбудить всех, и мы как по команде переворачивались на другой бок. Окопчик укрывал нас от ветра, но не спасал от дождя. Нужно было делать какое-то перекрытие. Но из чего, если даже молоденький сосновый лесочек, росший на территории лагеря, многотысячная толпа пленных выдрала вместе с корнями. Нам удалось только отыскать две палки и несколько веточек с осыпавшейся хвоей. Вот из этого материала мы и соорудили «крышу». Укрепили палки, на них уложили ветки, а сверху стали примащивать сучочки, щепочки, пучочки сухой травы и присыпали все это землей. Мы учли, что если даже наше перекрытие обвалится, мы отделаемся только легким испугом.

Теперь наши головы были укрыты от дождя. Темными сентябрьскими ночами, лежа без сна в землянке, мы слушали, как осыпается с нашей крыши намокшая земля. Липкие комышки падали на лица, насыпались в уши, попадали в глаза, в рот, за воротник. По нескольку раз в ночь нам приходилось вставать и стряхивать с себя землю.

Кормили нас один раз в сутки, в полдень, плескали в котелки и банки по литру жидкой баланды, сваренной из нечищенной и немытой картошки, свеклы, капустных листьев, и давали кусок хлеба в двести граммов. Зато по три раза на день выгоняли на поверку и долго держали на холоде и дожде.

В одной стороне лагеря, недалеко от пулеметной вышки, были устроены навесы, под которыми располагалась кухня, отгороженная от лагеря колючей проволокой. Оттуда пищу носили в бачках к сотням. Недалеко от кухни оставляли телегу с овощами. Двадцать [53]счастливцев беспрерывно возили телегу на себе: от склада к кухне — с овощами и обратно — пустую. Мы завидовали им. Они по пути могли припрятать для себя капустных листков и сырой картошки и потом съесть их. За этой же изгородью находились и мусорные ящики, куда выбрасывали гнилые овощи. Голодные люди старались поближе подойти к мусорным ящикам в надежде схватить горсть очисток или подгнившие листки капусты. Но едва пленные приближались к ящику или телеге с овощами, немцы открывали по ним огонь с пулеметных вышек. Люди разбегались, убитые падали, раненые расползались в стороны. За один такой выход к мусорным ящикам люди погибали десятками, но проходило несколько дней, и голодные снова подбирались к ящикам...

Ваня Олюшенко часто наведывался к кухне. Иногда ему удавалось схватить горсть грязных очисток. Он тут же с жадностью их проглатывал. Попадал он и под обстрел, но пока все обходилось благополучно. Я уговаривал его не ходить к кухне. Но разве голодного уговоришь отказаться от попытки достать пищу? Мы с Володей убедили друг друга, что сейчас для нас самое главное — сохранить жизнь, не рисковать, сберегать силы, исподволь присматриваться к товарищам, чтобы сколотить со временем надежную группу для побега. Поэтому мы старались не попадать под палки немецких солдат, не приближались к пулеметным вышкам, не ходили к мусорным ящикам за горстью очисток.

Спустя три недели после того, как нас ввели в этот лагерь, нам учинили санитарную обработку: отобрали одежду, обстригли кругом и натерли какой-то едучей мазью, потом выдали по маленькому кусочку мыла и загнали под холодный душ. Мы долго дрожали от холода, ожидая, когда выдадут какую-нибудь одежду. Наконец каждый получил выкрашенные в синий цвет суконные китель и брюки, а на ноги — деревянные колодки. Как ни убога была эта одежда, все же в ней мы немного согрелись. Каждому из нас солдаты на спине намалевали SU{1} и выдали жестяной жетон с номером. У меня был номер 11586. [54]На следующий день нас заставили работать. Выстроили в колонну и погнали к станции. Оттуда мы таскали на своих спинах разборные бараки. В день до станции можно было сходить два раза, но мы успевали только один раз, потому что деревянные колодки спадали и натирали ноги до крови.

К вечеру у нас едва хватило сил, чтобы заползти в ямы.

Так проходил день за днем.

Дорога от лагеря до станции нам была теперь хорошо известна, но сделать хотя бы один шаг в сторону не представлялось возможным: конвоиры были начеку.

Однажды утром прошел слух, что сегодня будут отбирать пленных для этапа. Действительно, после поверки немцы отсчитали тысячу двести человек, построили их в колонну, выдали по буханке хлеба на пять человек и повели к воротам лагеря. В число отправляемых попали и мы с Володей и Ваней Олюшенко.

На станции нас опять затолкали в товарные вагоны, стоящие на путях, и заперли двери. Перед отходом поезда в каждый вагон зашли по два солдата с автоматами и устроились около дверей. Это была охрана.

Поезд тронулся. Он увозил нас все дальше на запад. Окна вагона были плотно затканы колючей проволокой. Наши стражи неподвижно, как истуканы, сидели у дверей. В вагоне было тесно и душно.

Мы ехали уже двое суток, но не знали, по каким дорогам и городам нас везли. Мелькали за окном непривычные нашему глазу аккуратные домики с черепичными острыми крышами, небольшие чистенькие городки с высокими шпилями кирок, рощицы и крохотные клочки полей. Временами поезд грохотал по металлическим сплетениям мостов. И мы видели под собой широкую реку. Но что это за река — не знали. Может, Одер, а может быть, уже Майн или Рейн.

Я подолгу стоял у окна, смотрел на чужую, враждебную мне страну и вспоминал, как весной ехал по цветущей Украине и любовался белоснежными садами, уютными хатами, высокими тополями и задорными журавлями у колодцев. Вставали перед мною черные [55]Марусины косы, ее доверчивые веселые глаза. Все опрокинуто, растоптано тяжелыми сапогами немецких солдат, вот таких же, как и эти, сидящие у двери. В эту секунду словно жесткая рука больно хватала за горло. Во мне поднималась волна такой жгучей ярости, что, казалось, еще секунда — и я, безоружный, больной, истощенный, брошусь на них. Я сжимал в карманах куртки кулаки и оставался на месте, ибо знал, что за эту безумную попытку поплатятся мои товарищи, сидящие и стоящие рядом со мною в грязном тюремном вагоне.

Наконец поезд остановился у станции какого-то городка, нас высадили, провели городскими окраинами, вывели на широкое шоссе. Скоро мы подошли к лагерю. В одной стороне этого большого лагеря стояли свободные бараки. В них нас и разместили.

Как выяснилось позднее, это был лагерь военнопленных французов, поляков и югославов. Нас держали в строгой изоляции, и мы только издали видели их, строящихся на поверку у своих бараков, бегающих от кухни с бачками, выходящих на работу.

В бараках мы увидели трехэтажные нары. По сравнению с лагерем № 326, где мы спали в ямах под открытым небом, место нам показалось неплохим. Здесь, по крайней мере, есть крыша над головой и сухое теплое помещение. В глазах моих товарищей я увидел какой-то свет надежды, что-то человеческое вместо застывшего безразличия, поразившего меня в том лагере.

Днем нам дали горячего супа, принесенного из кухни французского лагеря. Каждый из нас старательно выскребывал свой котелок или банку, и все мы говорили, что съели бы этого супа целый бачок.

В эту ночь, растянувшись на голых досках нар, мы крепко заснули, стараясь не думать о том, что ждет нас завтра.

Утром после поверки нам всем велели раздеться догола. Солдаты рылись в нашей одежде, выискивая, нет ли у нас оружия. Если находили у кого-нибудь хотя бы складной нож, немедленно отбирали, а владелец получал несколько палок.

К этому времени стали подживать мои ожоги. Я радовался выздоровлению. У здорового человека [56]больше шансов перенести все мучения и вырваться на свободу. Но меня постигает новая беда: в лагере началась дизентерия. Не обошла она и меня. Несколько дней я не пил воды, ограничивая себя только хлебом. Но без лекарств и специальной диеты остановить болезнь было трудно. Она изматывала силы и повергла меня в мрачное уныние, тем более, что многих на моих глазах она уже привела к смерти.

Прошло несколько дней, пленные оправились, немного приободрились, словно бы повеселели. Но вдруг нас снова выстроили и повели на станцию, погрузили в вагоны и повезли. Куда теперь? Никто не мог этого сказать. Казалось, что нашим перемещениям не будет конца...

Но конца мы все-таки достигли. Это был небольшой городок в Лотарингии, захваченный немцами в 1940 году. Километрах в пяти от города располагался французский лагерь. [57]

Дальше