Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Пражское утро

Ваши солдаты детей наших поднимали
тем же движением,
Каким ваш Октябрь поднимал
в вышину человечество.
Иржи Тауфер

Встреча с маршалом Рыбалко

На одной из моих книжных полок стоит томик в белом переплете и белой суперобложке. Это стихи выдающегося поэта Чехословакии Витезлава Незвала с надписью автора: «Первому советскому военному, с которым я подружился в Праге».

Возле танков, где на башнях
Едут пыльные мессии.

Две эти строчки — и сразу же перед глазами утренний туман над серой Влтавой, огненное лезвие солнца, полосующее черно-вороненые облака на кромке горизонта, ветер, налетевший откуда-то из-за Рудных гор, и советские танкисты на броне оливковых машин, движущихся по улицам Праги...

В те дни круглолицый, возбужденный Витезлав Незвал и написал прекрасное стихотворение «Знамена девятого мая», с этими двумя строчками, известными всей Чехословакии.

Время летит, но и на склоне лет не позабыть тех дней в Праге. Война трагична. Гибнут города и надежды. Льется кровь людей. Но помню чьи-то слова той поры: «Да, тяжела война, но бывают в ней минуты, за которые — раз уж война! — не жаль отдать и кровь и самое жизнь. Такие минуты не пережить, не почувствовать никому, кто не бывал на войне. Они — награда солдатам». [429]

Как жали руки нашим пыльным, чумазым танкистам в Праге, как целовали их смелые девчонки, как закидывали цветами из раскрытых окон! Сколько глаз глядело на них с удивлением и восторгом!

Да, так оно и было. Я был в Праге 10 мая 1945 года. Девятнадцать лет назад... Неужели девятнадцать? Неужели такая длинная череда годов, долгих и стремительных, легких и нелегких, памятных и позабывшихся, разделила сегодняшний день и те утра, те ночи, что отпечатались в памяти четко, как на пленке, на какой-то магической пленке, способной навсегда сберечь и впервые услышанный мотив, и запах именно той сирени, и лишь однажды мелькнувшее лицо?

Ничто не забылось и не потускнело в памяти сердца...

Уже нет в живых Незвала, шумного жизнелюба с открытой душой и детской лукавинкой в глазах. Я беру с полки белый томик, раскрываю его наугад и читаю:

Но тот, кто сохранил нам Прагу,
Навек останется живым.

Поэт — пражский житель — склоняет голову перед могилами советских солдат, освободивших столицу Чехословакии. И сам поэт навек останется живым. Он один из тех, кто в ночи нацистской оккупации сохранял в своей душе вольный пламень «отчизны милой».

* * *

...На окраине немецкого города стояла колонна танков.

Чуть поодаль от их серо-зеленых громад, вплотную к уцелевшей изгороди, за которой чернели руины разбитого особняка, притулился «Ваня-виллис» — юркая командирская машина. На ее массивном бампере сидел пожилой человек в бекеше без погон, с меховым воротником, в военной фуражке. Его скрещенные ладони покоились на набалдашнике палки, упертой в покореженную плиту тротуара. Лицо человека было бледным я усталым. Это видно и сейчас на фотографии, сохранившейся у меня с тех времен.

Человек этот с первого взгляда казался суровым. Говорил хмуро, отрывисто, жестко. Интонации его охрипшего голоса были повелительными. Но стоило ему единственный [430] раз улыбнуться чьей-то удачной шутке, и можно было поклясться, что это очень добрый человек, что есть в нем даже до поры до времени припрятываемое мальчишечье озорство и что он совсем еще не стар.

Это был Рыбалко — прославленный танковый военачальник. Иногда он непроизвольным движением прикладывал левую руку к груди и проводил ею чуть-чуть вверх, словно бы желая что-то подправить там, под бекешей. Его адъютант шепнул мне: «Сердце...»

Солнце ослепительно сияло, но было холодно. Ледяной, пронзительный ветер насквозь продувал улицы предместья, бешено кружил прошлогоднюю прелую листву, рвал полы шинелей. Было то состояние природы, которое Михаил Пришвин назвал «весной света». Зима, уже отступившая под напором «превосходящих сил противника», еще огрызалась арьергардами — злыми, обжигающими ветрами. Но вокруг был разлит такой всепроникающий свет, что, несмотря на почти осеннюю стужу, танкисты довольно щурились, высунувшись из башен «тридцатьчетверок». Все понимали: еще день-два — и солнце одолеет шквальные вихри.

В Европу пришла «весна света».

Был я тогда, как легко догадаться, ровно на девятнадцать лет моложе и почти всерьез полагал, что первая обязанность генералов, да еще знакомых по Москве, давать оперативную информацию военному корреспонденту.

— Куда теперь путь держите, товарищ генерал-полковник? — спросил я у Рыбалко.

Генерал-танкист внимательно поглядел на меня, усмехнулся и, откинув палкой охапку налетевших серых листьев, сказал, как отрезал:

— Много будете знать — скоро состаритесь, дорогой товарищ корреспондент!

— Журналисты от информации молодеют, — попытался я сострить, но Рыбалко уже поднялся с бампера, легонько пристукнул палкой по своему запыленному, но ладному сапожку и, уже полуотвернувшись от меня, добавил:

— Завтра, наверное, узнаете. Держитесь ближе к танкистам, не пожалеете.

Этот разговор происходил, как я узнал позже, в канун [431] знаменитого танкового марша-маневра через Рудные горы.

Но мы не вняли совету генерала. Война, собственно, была на исходе. Над рейхстагом развевалось Знамя Победы. Носились слухи о предстоящей церемонии капитуляции фашистского командования. Как бы не прозевать это событие! Литераторы в военной форме жаждали своими глазами увидеть заключительный эпизод мировой драмы.

В то самое время, как в Карлсхорсте происходили описанные мною события, танкисты Рыбалко, у которого побаливало сердце, взламывая оборону гитлеровцев, овладели перевалами через Рудные горы, спеша на выручку восставшей Праге.

Прага ночью и утром

Вооруженное восстание в Праге началось 5 мая. Эсэсовский гарнизон столицы Чехословакии рассчитывал на вступление в город группировки генерал-фельдмаршала Шернера, которая уклонилась от капитуляции перед советскими войсками и продолжала сопротивляться, чтобы выиграть время и в последний момент мстительно разрушить Прагу.

Поначалу восстание шло успешно. Ударные группы захватили здания телеграфа, радиостанции, мосты через Влтаву. Но вскоре нацисты оправились от неожиданности. Сорокатысячный гарнизон немцев с танками, орудиями, минометами, да еще при поддержке с воздуха, рвался в центральные кварталы города. Душой сопротивления стали коммунисты. Эсэсовцы барона Пюхлера расправлялись со всеми, кого они подозревали хотя бы в сочувствии героям баррикадных боев. Положение восставших ухудшалось. Представители буржуазных групп, входивших в Чешский национальный совет, сделали коварный ход. Они открыто потребовали капитуляции перед противником. Смысл этой «инициативы» был прост — не мешать гитлеровцам расправиться с революционными силами столицы.

Понятно, что такая расправа являлась бы первым условием создания коллаборационистского правительства [432] в Чехословакии. Кстати, участники восстания помнят, наверное, удивительную тактику трех американских танков, появившихся откуда-то на улицах Праги 7 мая. Эти машины не сделали ни одного выстрела по гитлеровцам, зато они усиленно фотографировали районы баррикад и, покружившись по городу, удовлетворенно возвратились восвояси.

Восставшая Прага не осталась одна. Выступили советские войска. Им преграждала путь гитлеровская группировка «Митль» в составе 14 пехотных, 3 горнострелковых, 2 танковых и 1 моторизованной дивизии. Утром 6 мая начался знаменитый марш-маневр советских танковых армий из-под Берлина к Праге.

Я корил себя за то, что не послушал совета Рыбалко и потерял из виду танкистов. Хотя, что там говорить, акты капитуляции гитлеровской Германии подписываются не каждый день...

Как бы там ни было, времени терять нельзя. Мы примчались в Дрезден. Генерал Иван Ефимович Петров, с которым мы были давно и хорошо дружны, посочувствовал горю корреспондентов: заменил им спортивный «опель-супер» на надежный вездеход, но предупредил, что этого еще недостаточно, чтобы преодолеть Рудные горы. Там еще действуют остатки гитлеровских частей, разбитых Рыбалко.

Мы двинулись в путь. Удар советских танкистов был столь внезапен и сокрушителен, а паника среди разгромленных немецких войск, оборонявших угрюмые горные перевалы, так велика, что наша машина, прыгая на камнях и время от времени изрыгая огонь двух автоматов, благополучно скатилась по обратному склону Рудных хребтов в сторону Чехословакии.

Замелькали чешские городки и селения. Наступил вечер, но улицы были полны жителей. Машина неслась сквозь веселые хороводы танцующих и поющих. В свете фар кружились разноцветные ленты девушек в национальных костюмах. Вспыхивали огни самодельных фейерверков. Пахло сиренью и черемухой. Почему-то казалось, будто за поворотом вдруг откроется море. Вслед нам неслись возгласы: слов нельзя было разобрать, не видно было лиц людей, машущих нам руками, шляпами, флажками.

Нет, не для сна была создана эта ночь. [433]

Придорожные селения бурлили. На крохотных площадях играли оркестры.

На выезде из какого-то городка пел хор, и чистая песня долго дрожала в воздухе одной высокой нотой.

Потом селения замелькали чаще и чаще, цепочки ярких уличных фонарей становились все гуще, и казалось, мы движемся сквозь веселый карнавал. Здесь прошли советские танки. Позади себя они оставили свободу и праздник.

Мы влетели в Прагу и наконец перевели дух. Ночь распростерлась над городом. Мы остановились на большой окраинной площади. Ее пересекал одинокий, подгулявший трамвай. Он залихватски швырнул в черное небо пучок зеленых искр и, отдуваясь, прислонился к павильону конечной остановки.

С подножек трамвая соскочило несколько парочек и юноша в незнакомой нам военной форме, напоминавшей одежду «стрелков пустыни».

Мы подозвали его.

Он подошел быстрыми шагами, и на его рукаве стала видна повязка с буквами «Р. Г.». Перед нами стоял боец революционной гвардии. Странное обмундирование оказалось формой африканских войск Роммеля, захваченной в гитлеровских цейхгаузах восставшими. Ян Банек взялся показать нам дорогу к военному коменданту.

Теперь мы ехали медленно.

Прага тихо развертывала перед нами каменные свитки своих кварталов. Это было ночное знакомство с городом, который после бурных событий прилег отдохнуть на час-другой, чтобы ни свет ни заря вновь подняться на ноги, запрудить улицы и площади, глянуть вокруг, убедиться еще раз, что немцев нет, Прага свободна, и кричать от радости, петь и в блеске солнечного дня целовать чумазые лица советских танкистов.

А пока в серой пелене едва брезжущего рассвета мы едем по притихшим улицам. В белых садах города хозяйничают соловьи. Но даже в их перещелке слышится фронтовику пулеметная дробь: вот короткая очередь, еще короткая... длинная... У-уф! На весь диск запустил!

Бронетранспортеры, самоходки, танки стоят там, где их застала эта пражская ночь. Они охраняют первую мирную ночь столицы, короткий сон людей, переставших быть узниками «протектората». [434]

Какие это были дни! Они были и впрямь праздником, словно выхваченным из старинной славянской сказки, где добро всегда торжествует над злом и девушки в ярких венках водят наивные хороводы среди веселых цветов, освещенных весенним солнцем.

Тот, кто был там в эти дни, знает, какие волшебные картины народного восторга, будто нарисованные кистью чародея-художника, сменяли друг друга на улицах и площадях старой Праги. Казалось, воскресли во плоти древние поверья чешского сказочника-правдолюбца Алоиса Ирасека, повествующие о великих страданиях чехов, об их вере в силу славянской дружбы, в благородство «большого народа с Востока».

Люди в старинных национальных костюмах заполнили узкие, полные таинственной прелести улочки пражского Вышеграда. Туда, к высоким холмам города, где за Влтавой в вечернем небе четко встают контуры замков, башен и шпицев кремля, потекли толпы горожан, неся на руках советских воинов-освободителей...

Танки походили на движущиеся клумбы: они были завалены цветами. Только на минутку остановилась самоходка, а на ее броню уже взобрались девушки и помчались вперед. И среди них Боженка — такая красавица, что ни в сказке сказать, ни пером описать. А имя ее мы узнали очень просто: рядом с нами в толпе стояла ее мать, Зденка Птачкова.

Спустя неделю мы бродили втроем — Боженка, ее мать и я — по набережной пепельной Влтавы. Там, против здания парламента, белели деревянные свежеоструганные надгробья.

Мы подошли ближе, и я прочел:

«...Лукьянченков».

Да, это он. 9 мая 1945 года на рассвете, в последних боях у пражского шоссе, погиб герой Отечественной войны ефрейтор Василий Николаевич Лукьянченков.

Я узнал подробности его гибели и тогда же написал о его жизни и смерти в чешских газетах.

Группа инженерной разведки и разграждения прокладывала путь дивизии, устремившейся к столице Чехословацкой республики. В первых рядах этой группы шел разведчик-сапер Василий Лукьянченков. Под огнем немецких пулеметов он взорвал пять вражеских баррикад, [435] разминировал два моста и обезвредил мины на четырех участках дороги.

Славный русский сапер пал смертью храбрых. В последний путь его провожали товарищи. Они шли за гробом героя под боевым знаменем, с оружием в руках.

Когда траурная процессия проходила по улицам Праги, к ней присоединились тысячи жителей столицы. Над открытой могилой героя в числе других произнес речь житель Праги Людвиг Адалбергман. Я записал ее тогда же:

— Солдаты-освободители, братья и сестры! Больше семи лет эта земля, земля, которая сейчас примет прах русского героя, была под гнетом врага. Теперь она свободна. Больше никогда ее не посмеет топтать немец-оккупант, извечный враг славянских народов. Вы, русские богатыри, принесли нам свободу. Чехословакия никогда не забудет ваших трудов, ваших подвигов. Мы свободны теперь только потому, что ефрейтор Лукьянченков и миллионы таких, как он, советских солдат и офицеров одержали победу на Волге, у Днепра, на полях Чехословакии — всюду, где сражались с врагом. Мы благоговейно будем хранить память о погибших советских героях. Я клянусь тебе, русский солдат, что могила твоя будет священна для нас, что на ней никогда не увянут цветы, как не погаснет в душе нашего народа благодарность за все, что сделала Красная Армия для нашего освобождения.

Мы ходили по кладбищу, и Боженка засмотрелась на фотографию, прикрепленную к одной из деревянных пирамидок. Потом она, запинаясь и спеша, прочла эпитафию: «Гвардии капитан Шевченко Иван Иосифович, рождения 31 августа 1914 года, уроженец Кировоградской области, Ново-Украинского района, села Татаровка. Погиб за освобождение Чехословакии и всего мира».

Мы помолчали. На всем свете уже был мир. Вечерние тени старинных соборов легли на реку. Прага надела бусы праздничных огней. Вокруг шумели толпы возбужденных людей. Боженка тихо сказала:

— Он мог быть моим мужем, тот Иван... — и заплакала.

Кто твой муж, Боженка? Что ты делаешь в жизни? Знаю, верю, никогда, даже совсем старенькой и седой, [436] ты не забудешь того вечера на Влтаве и своих слез у могилы советского офицера.

* * *

«На постой» мы определились в отель «Алькрон». В те дни это было шумное место. В большом здании «Алькрона» временно поселились министры чехословацкого правительства, прибывшего из Кошице. Почти целый этаж занимали советские корреспонденты, появились и иностранные журналисты. В холле отеля слышалась разноязычная речь. В номере я обнаружил под кроватью ночные туфли и погон немецкого майора: еще несколько дней назад в «Алькроне» жили чины немецкой оккупационной власти.

Но новая жизнь быстро вступала в свои права. Возле Вацлава Копецкого — тогда министра информации — постоянно бурлил водоворот людей. Общительный, подвижной, улыбающийся Копецкий охотно отвечал на вопросы газетчиков, беседовал с режиссерами театров, ездил на заводы, выступал по нескольку раз в день на митингах, рассылал с поручениями во все концы города и страны сотрудников, выслушивал их сообщения, уезжал на заседания, а вечерами брал под свою руку журналистов, много и от души шутил, но вдруг, ухватив важную мысль, становился серьезным, и тогда окружавшие его неожиданно слышали увлекательнейшую лекцию. То это был теоретический экскурс в историю рабочего движения Чехословакии, то блестящий марксистский анализ международной обстановки, то живой, многокрасочный рассказ о чешском барокко.

Мы любили эти импровизации и, сказать по совести, жестоко узурпировали время министра. Он спасался от нас лишь магической формулой: «На заседание правительства...»

Копецкий в ту пору запросто бывал в «Алькроне». Там он состоял и «на довольствии» вместе с другими членами правительства. Всюду, где он появлялся, невысокий, живой, улыбающийся, его встречали с каким-то необыкновенно прочувствованным уважением. Это был человек, повторявший и повторявший лозунг, сразу облетевший всю Чехословакию: «С Советским Союзом на вечные времена!»

Я помню ужин членов правительства, на который были приглашены чешские писатели. В этот вечер в узком, [437] длинном зале, примыкающем к холлу отеля, я и познакомился с Незвалом. Румяный, небрежно одетый, с темпераментом, который трудно было предположить в этом толстом человеке, он громогласно поднял бокал за здоровье министра внутренних дел Носека. Копецкий рассмеялся и, хлопнув Носека по плечу, сказал:

— Ну, товарищи, если такой враг всех прошлых министров этого ведомства, как Незвал, пьет за Носека, значит, наше правительство прочное.

Помню встречу со старым фронтовым знакомым генералом Людвиком Свобода. Я бывал у него еще в Бузулуке, где формировался 1-й отдельный чехословацкий батальон, а потом — в кровавых боях под деревней Соколово, когда чешское оружие было освящено нелегкой воинской славой.

И вот теперь мы встретились в Праге. Уже тогда Свобода был седым. Сейчас его молодые глаза сияли. Из деревушки, затерянной в горах, казаки Плиева привезли в Прагу его жену, которая скрывалась от фашистов.

Свобода долго не выпускает из своих ладоней руки советского офицера-кавалериста, хочет что-то сказать, потом безмолвно целует офицера в потрескавшиеся, черные губы, потом долго-долго смотрит ему в глаза. И все мы — свидетели этой сцены — понимаем, что это то самое мгновение, когда все богатство человеческой речи оказывается менее ценным, чем жест и взгляд. Позже Свобода, как бы подтверждая это ощущение, сказал мне хрипло:

— Я не мог говорить, друг мой. Чем и как я отблагодарю Советский Союз, его людей за все, что они сделали для моей родины, для меня? На это не хватит жизни. Зачем мы стареем?! Но у нас есть дети, и они будут всегда помнить: с Советским Союзом на вечные времена!

А потом мы пели фронтовые песни. Немножко ломая русский язык, запевал Свобода, а его жена, пани Ирена, с изумлением, восторгом и счастьем смотрела на удалых советских офицеров, на колодки их незнакомых орденов, на черноусенького казачка, плясавшего «Барыню» так отчаянно, что в буфете тоненько звенел мозеровский хрусталь, и на своего среброволосого, родного, но какого-то другого, чем раньше, мужа. [438]

Морис Хиндус, журналист из Штатов

Однажды днем, когда я возвращался с митинга в Пражском университете, ко мне подошли двое мужчин. Одного из них я знал. Это был работник Министерства информации. Второй — невысокий человек с густой шапкой черных вьющихся волос — представился сам:

— Морис Хиндус, журналист из Штатов.

Я уже слышал по какому-то поводу это имя крупного американского публициста-международника. Хиндус сносно объяснялся по-русски. Он и завязал разговор. Против моего ожидания «газетный ас» не касался событий последнего времени, а разглагольствовал насчет гуситских войн, чешской архитектуры, потом перешел, как водится, на Достоевского, посмеялся над мифом о загадочной славянской душе, обнаружив при этом и трезвость мысли и начитанность. Затем посетовал на недисциплинированность в американской армии и вдруг, без всякого перехода, напрямик спросил:

— Скажите, неужели вы всерьез думаете, что Чехословакия может существовать иначе, чем как капиталистическая страна?

Я ответил, что чтение мыслей — наука несовершенная, а то, что я думаю — всерьез или в шутку, — Хиндусу лучше всего узнавать из моих собственных слов. Что же касается сути вопроса, то не лучше ли будет, если Хиндус задаст его чехам?

После этого мы опять заговорили об архитектуре и мирно разошлись: он — взмахнув шляпой, я — приложив руку к козырьку фуражки.

Хиндуса и разговор с ним я вспомнил, когда недавно читал доклад Антонина Новотного о новой конституции.

Новотный торжественно заявил: «В Чехословацкой республике решены все основные задачи перехода от капитализма к социализму. Наше общество сегодня является социалистическим...»

К этому можно добавить суховатую справку из вышедшего в Праге статистического сборника «Место Чехословакии в мировой экономике». По производству машин и зерна на душу населения Чехословакия обогнала [439] большинство высокоразвитых капиталистических стран. Оборудование для химической промышленности она выпускает в масштабе продукции ФРГ. Жизненный уровень трудящихся Чехословакии по основным показателям не имеет себе равного в «свободном мире».

Вот вы и получили ответ на свой вопрос, господин Хиндус.

* * *

Много раз бывал я в Чехословакии после памятной весны сорок пятого года. Я не уставал любоваться Прагой, узкими улочками, где, казалось, застыло средневековье; историей, одетой в позеленевшие камни и дремлющей вокруг новых легких зданий с зеркальными окнами; горными озерами, что падают террасами среди изогнутых, мшистых скал Верхних Татр.

Очарованный, я ходил в гуще жарких виноградников Мельника, где милый Незвал, плутовато поблескивая глазами, нараспев читал стихи Яна Неруды о Карле IV, его друге Бушеке и магической лозе, источающей сумасшедшее вино. Я бывал на заводах, где великие искусники создавали станки мирового класса, выдували кружевное стекло, варили пиво, известное на всех континентах. Я видел Чехословакию точного и одухотворенного труда. И с каждой новой и новой поездкой встречал все больше и больше людей, для которых социализм стал живой плотью жизни.

Но никогда не забыть мне далеких дней. Весна света... Я смотрю на старую фотографию. Усталый Рыбалко, солдат СССР, сидит на бампере машины. Я закрываю глаза и вижу то утро с ослепительно белым солнцем и тугим, тревожащим сердце ветром. Весна света вступила тогда на эту древнюю землю в центре Европы как предвестье добрых, долгих солнечных лет.

Примечания