Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Штурм

На второй или третий день после Первомая в госпиталь зашел Миня Уткин. Он старался выглядеть бодрым и веселым, но я сразу заметил, что парень чем-то расстроен. Не умел он надежно скрывать свое душевное состояние.

— Что случилось, Миня? — спросил я напрямик.

— Да ничего...

— Рожков?

— Нет, Рожков, слава богу, обгорел только чуть-чуть. Никакой опасности.

— А кто?

Он внимательно посмотрел мне в глаза, потом отвел взгляд в сторону, глубоко вздохнул.

— Ну?

— Плохи дела, друг, — с дрожью в голосе сказал Уткин.

— Не вернулся кто-то?!

— За последние дни — половина экипажей не вернулась. Володя Шабанов с Ваней Кочерженко, Володя Григоров с Пашей Кругловым, экипаж Хохлова... А вчера — и Саша Емельянов.

— Емельянов?!

— Да.

У меня сжалось сердце. Не знал, что говорить. Мысли вихрились в голове, мешались. Володя Шабанов! Только недавно ходили с ним на Севастополь... А многострадальный экипаж Сазонова! Дважды не возвращался с задания, мы долго и терпеливо ждали их — Сазонова, Емельянова, Бутенко, Ярового, — и они все же возвращались, преодолев все испытания. Неужели мы их больше не увидим? А Паша Круглов — наш звонкоголосый соловей! Как же его баян?..

А Миня продолжал: [216]

— И что обидно — с простого задания не возвратились: с разведки морских коммуникаций, где, казалось бы, и истребителей не должно быть. Долго не могли понять, в чем дело. Только вчера немного прояснилось: Ваня Ковальчук с капитаном Ивченко далеко в море встретили «Фокке-Вульфов-190» с подвесными баками. Еле ушли от них. Вот оказывается в чем дело: истребители с дополнительными баками! А из штаба ВВС предупредили: «Остерегайтесь «фоккеров», они оборудованы локаторными установками». Представляешь, разведчик уходит от истребителей в облачность, считает, что скрылся, идет себе спокойно, беды не чует, а «фоккер» — за ним! И на экране видит все, как на ладони. Подходит вплотную в облаках и бьет в упор. Сегодня всех нас предупредили: в облачность от «фокке-вульфов» уходить только в крайнем случае, и то ненадолго и обязательно с резким маневрированием, чтобы сбить с толку локатор... Вот такие-то дела, друг. Дорого мы платим за Севастополь...

Я не знал, что ответить. Потом сказал зло:

— Они заплатят еще дороже! — Но на душе скребли кошки.

— Не сегодня-завтра фрицев попрут из Севастополя, — говорил Миня, — они кинутся наутек в Констанцу, а в нашей эскадре по существу летать некому.

— Мордин поможет.

— Мордин-то поможет, да не нам от того честь.

В словах Уткина мне послышался упрек, будто я виноват, что валяюсь в этом проклятом госпитале, и я сказал сдержанно:

— Честью потом сочтемся, дай только отсюда выкарабкаться! Может, еще на Севастополь успеем!

— Дай-то бог, — примирительно сказал Миня.

Мы надолго замолчали.

К освобождению Севастополя я не успел. Утром 5 мая земля содрогнулась от разрывов тысяч снарядов и бомб. Два часа длился огневой налет. А потом началось наступление наших войск в районе Мекензиевых гор, на правом крыле фронта. Двое суток не утихали бои.

Но главные сражения разыгрались на другом участке. В девять утра 7 мая огненный смерч взметнулся над Сапун-горой. Яркая синь крымского неба померкла в тучах дыма и огня: началась артиллерийская и авиационная подготовка к главному штурму. Плотность огня небывалая — 300 орудий и минометов на километр фронта, кроме того, самолеты непрерывными эшелонами шли на вражеские [217] позиции. В 10.30 у подножия Сапун-горы раздалось многотысячное «ура!» — начался штурм. «Даешь Севастополь!» — этот клич катился из одного конца в другой, и его не могли заглушить ни пушки, ни пулеметы.

Весь день 7 мая шло ожесточенное сражение за Сапун-гору. Только к вечеру, когда уже наступали сумерки, на гребень горы почти одновременно ворвались бойцы 32-й гвардейской, 77-й и 417-й стрелковых дивизий.

Путь на Севастополь был открыт. 9 мая над городом заполыхали победные знамена. Комсорг роты разведчиков Илья Поликахин водрузил знамя на одном из самых высоких зданий города на Историческом бульваре. Над Панорамой обороны развевалось красное полотнище, укрепленное лейтенантом Николаем Гужвой, над Графской пристанью поднял военно-морской флаг матрос Пивоваров.

Поздно вечером 9 мая город был полностью освобожден. Тысячи гитлеровцев сдались в плен. Но основные силы врага бежали на мыс Херсонес.

10 мая 1944 года Москва салютовала войскам, освободившим Севастополь. «Правда» писала: «Здравствуй, родной Севастополь, любимый город советского народа, город-герой и город-богатырь! Радостно приветствует тебя вся Советская страна!»

И миллионы советских людей повторяли: «Здравствуй, родной Севастополь!».

В 1941–1942 годах гитлеровской армии понадобилось 250 суток, чтобы овладеть Севастополем. Советские же войска в боевом содружестве с Черноморским флотом взломали оборону врага в 35 дней. Гитлеровцы дрались с упорством обреченных, надеясь спасти остатки разбитой армии, но путь к спасению был только один — море. А оно, тихое, спокойное, было в эти дни грозным. Каждый караван, каждое вражеское судно, выходящее из Севастополя, встречали наши подводные лодки, торпедные катера, самолеты. Никогда еще так активно не работала на морских коммуникациях авиация — она стала основной ударной силой флота. Бомбардировщики, торпедоносцы, штурмовики и топмачтовики при поддержке истребителей и при помощи воздушных разведчиков перехватывали корабли на переходе и отправляли их на дно.

В эти дни особенно эффективным способом борьбы с кораблями показало себя топмачтовое бомбометание. Сущность его в том, что самолет идет в атаку на судно как торпедоносец — на бреющем полете (15–30 метров). Не доходя до объекта 200–300 метров, летчик сбрасывает [218] бомбы, которые, ударяясь плашмя о воду, рикошетом отскакивают, летят над водой, пробивают борт и разрываются внутри судна. Летчик едва успевает взять ручку на себя, чтобы проскочить над кораблем. Такое бомбометание позволяет топить транспорт почти наверняка, поскольку удар производится с близкого расстояния. Но и самолеты при топмачтовом бомбометании подвергаются огромному риску, поскольку по ним с близкого расстояния бьют все зенитные средства. Чтобы отвлечь огонь от топмачтовиков, выделяется несколько самолетов для бомбометания с пикирования и подавления зениток.

Первыми освоили топмачтовое бомбометание летчики 13-го гвардейского Краснознаменного (бывшего 119-го АП, перевооруженного с МБР-2 на А-20G) полка под командованием подполковника Н. А. Мусатова. Особенно активно внедряли новый метод майоры И. И. Ильин и В. А. Дегтярев. Они не только мастерски наносили удары, но и учили этому сложному искусству других. Вот два примера. 23 апреля майор Ильин повел свою эскадрилью на удар по транспорту. Первым лег на боевой курс. Ме-109 пытался преградить ему путь, пошел в лобовую атаку, но Ильин не дрогнул, не сошел с боевого курса, выдержал его до момента сбрасывания бомб и метким ударом потопил транспорт. И хотя самолет Ильина был поврежден, он под прикрытием ведомых довел его до своего аэродрома.

Через несколько дней на вражеский конвой повел группу майор Дегтярев. И снова путь им преградили истребители. При заходе на цель самолет командира был поврежден. Отвернуть? Но выход из атаки ведущего мог сорвать задание. И тогда Дегтярев передал по радио ведомым: «Делай, как я!». Он развернул самолет на боевой курс и двумя бомбами точно поразил цель. Транспорт затонул.

Комбинированные удары авиации и флота по судам противника в мае наносились ежедневно. Особенно результативными были удары 10 мая, когда немцы все свои суда бросили на спасение войск, прижатых к берегу Херсонеса. Массированные удары наносились непрерывно, в них участвовали полным составом 11-я штурмовая, 13-я пикировочная, 2-я минно-торпедная и 4-я истребительная авиадивизии. И самое активное содействие им оказывали воздушные разведчики 30-го РАП. В итоге за один день было потоплено 25 судов, в том числе два крупнейших на Черном море вражеских транспорта — «Тея» и «Тотила».

Всего за время Крымской операции авиация Черноморского флота произвела 4500 самолето-вылетов. В результате [219] было уничтожено и выведено из строя 120 транспортов и других кораблей врага. По данным штаба 17-й немецкой армии, только при эвакуации морем из Крыма погибло около 42 тысяч солдат и офицеров. А всего в Крымской операции фашисты потеряли более 170 тысяч человек. Двухсоттысячная армия гитлеровцев перестала существовать.

* * *

Севастополь освобожден. Пошли разговоры, что нашему госпиталю придется перебраться поближе к фронту — в Одессу. Ждали приказа. А у меня вдруг резко подскочила температура, столбик градусника подбирался к цифре 40. Врачи всполошились. Сняли гипс и увидели, что ткань вокруг разрезов затвердела и потемнела. Началось омертвение.

Меня немедленно положили на операционный стол, сделали обезболивание (слава богу, появился новокаин!), удалили все пораженные участки мышц, забинтовали ногу, но гипс уже не накладывали.

Скоро у открытого окошка появилась Лида, глянула на меня и ахнула: за одну ночь я стал неузнаваемым.

Ее пригласили к главврачу:

— Положение тяжелое. У нас нет сульфидина, которым, возможно, удалось бы предотвратить развитие гибельного процесса. Главный госпиталь, где есть медикаменты, далеко, в Тбилиси. В данных условиях один выход — ампутировать ногу.

— Сколько еще можно ждать? — спросила Лида.

— Не больше суток.

— Подождите немного. Я постараюсь...

И она кинулась к Мордину. Нашла его на аэродроме, он только что вернулся из полета на разведку. Думала, не узнает, ведь после Ленинграда не виделись целую вечность — с весны 1940 года. Мордин, человек на редкость спокойный, широко открыл глаза:

— Лидочка? Откуда?

Вид у нее, видимо, был не очень бодрый, потому что Вася сразу запнулся, спросил:

— Что с Володей?

— Ему плохо. Кажется, гангренозное воспаление.

— Что же делать?

— Нужен сульфидин. Его можно получить только в Тбилиси, в центральном черноморском госпитале.

— В Тбилиси? Не близкий свет... Но успокойся, что-нибудь придумаем. Сейчас только позвоню. [220]

И убежал куда-то. Вернулся быстро, сказал: «Лечу!» — и снова убежал.

Через час Мордин на По-2 уже держал курс на Кавказ. Поздно вечером, в тот же день, он возвратился в Скадовск и вручил главврачу пакет с порошками сульфидина.

Главврач удивился:

— Как вам удалось его получить? Вы даже рецепт не взяли второпях...

— Иногда, доктор, слово убедительнее рецепта, — сказал Мордин.

Всю ночь Машенька пичкала меня этими порошками, не отходила от моей кровати. А утром меня снова положили на операционный стол, сняли повязку, засыпали раны сульфидином и, кажется, еще чем-то, зашили и... продолжали «кормить» все теми же белыми порошками.

Через день температура резко понизилась.

— Пронесло! — сказал главврач после очередного обхода. — Благодарите своего друга за спасение. Надежный мужик.

А Мордин появился в палате как ни в чем не бывало, спокойный, неторопливый, присел на табуретку, чуть заметно подмигнул, улыбнулся:

— Ну как, брат Владимир, скоро полетим?

— Теперь уже скоро! — ответил я и почувствовал, как теплая волна неудержимо захлестнула меня, перехватило дыхание. И я дрожащим голосом сказал:

— Спасибо, Вася.

— Ну, еще чего... — смутился Мордин.

Но на этом мои злоключения не закончились. Через день пришло официальное распоряжение: перебазироваться в Одессу. А я лежал обессиленный, лицо — с кулачок, восковое, без единой кровинки. Как быть?

— Мы его на этих чертовых «студебеккерах» до Одессы не довезем, — говорила Машенька Лиде. — Проси главврача, чтобы выписали...

— У него в Токмаке родители, там и госпиталь рядом, в школе расположен, — вспомнила Лида.

Но главврач на выписку не соглашался.

— Слаб очень. Если б под присмотром медработника, тогда еще куда ни шло...

— Товарищ майор, так у него жена медсестра, — соврала Машенька. — Перевязки классно делает.

И главврач сдался. Написал записку в Токмакский госпиталь с просьбой взять меня на амбулаторное лечение, снабдил Лиду перевязочными материалами, какой-то мазью, [221] выдал на всякий случай и порошки сульфидина — и выписал.

Мордин перевез меня на квартиру, где остановилась Лида. Через несколько дней меня уложили на матрацы и довезли до станции Партизаны, там перенесли в санитарный вагон, и через несколько часов я был в Токмаке.

Были, конечно, мамины слезы, и была огромная радость встречи с моими дорогими стариками, пережившими два года фашистской оккупации.

Наступило лето, на ветвях уже зеленели абрикосы, во дворе паслась коза. А через дорогу возвышалось трехэтажное здание школы — там размещался госпиталь. Мама оборудовала мне «палату» под раскидистым абрикосом, потчевала козьим молоком и кукурузными лепешками (с хлебом было трудно). И я почувствовал себя на седьмом небе. Запоем читал книги, которые приносила из библиотеки Лида. Нога быстро заживала.

Встреча над Констанцей

18 августа 1944 года наша разведывательная авиаэскадрилья вылетела из Евпатории и взяла курс на Одессу. Цель перебазирования из Крыма была понятна всем: временному затишью конец, не сегодня-завтра наши войска двинутся на юг, в Румынию и Болгарию, потребуется помощь авиации, в том числе, конечно, разведывательной.

Фронт проходил по Дунаю, где пролегала румыно-советская граница, от Одессы это совсем недалеко. Но город жил сравнительно спокойно. На малой высоте мы прошли над зелеными улицами, уже заполненными людьми, над живописными одесскими площадями и парками. Свежие следы войны еще, конечно, были видны во всем; в пустоглазых коробках домов, в затопленных кораблях у портовых причалов, во всем облике города, пережившего трагедию фашистской оккупации. Но Одесса быстро оживала, прихорашивалась. В этом жизненном пульсе не чувствовалось того напряжения, в котором еще год-полтора назад находились прифронтовые города, когда опасность массированных налетов вражеской авиации и даже артиллерийских обстрелов постоянно висела над ними дамокловым мечом. Сейчас — другие времена. Горожане уже не шарахаются при появлении самолетов, поднимают головы, машут руками. Знают — свои.

Аэродромы Одессы забиты нашими самолетами. [222]

Командующий ВВС ЧФ генерал-лейтенант авиации В. В. Ермаченков создал специальную авиагруппу для уничтожения плавсредств противника в портах Румынии, в основном в Констанце и Сулине. Авиагруппа внушительная: 70 самолетов 2-й гвардейской минно-торпедной авиадивизии, 100 самолетов 13-й дивизии пикирующих бомбардировщиков, 40–23-го штурмового авиаполка, а для прикрытия — 40 самолетов 6-го истребительного авиаполка и 48–4-й истребительной авиадивизии. В эту же группу включен и 30-й разведывательный авиаполк. Наша эскадрилья первой вылетела в Одессу, остальные ждали команды на вылет в Евпатории.

Да, мощь нашей авиации чувствуется. Над Одессой плавно кружат «яки». Попробуй, «мессер», сунься!

Миня Уткин кивает головой вниз, говорит:

— Съездим в Одессу-маму? Никогда не был.

— Видно будет.

Ни он, ни я прежде в Одессе не были. Интересно пройтись по улицам знаменитого города. Хоть и израненного, но все равно, говорят, прекрасного.

У Мини Уткина настроение хорошее, он, видимо, рад моему возвращению в строй, а я все еще никак не могу опомниться. Встреча с родной эскадрильей была тяжелой. Из «стариков» остались командир эскадрильи Виноградов и Миня Уткин, да еще ждали из госпиталя возвращения Саши Рожкова, вот и все. Меня встретили молодые розовощекие юноши — совершенно незнакомые: новое пополнение эскадрильи, выпускники авиаучилища, того самого, которое пять лет назад заканчивали и мы. Пять лет. Целая вечность! Ребята славные — все молодые, горячие, одного боялись: что война скоро кончится и они не успеют фашистам «дать по зубам».

Но... Слишком многих друзей не досчитались мы в битве за Севастополь. В Одессу из «стариков» привели машины только двое — Уткин и Рожков, два закадычных друга, всю войну пролетавшие в одной части, бок о бок. Остальные самолеты пилотируют молодые.

Едва мы приземлились, как наш экипаж вызвали в штаб. Приказ: произвести фоторазведку Констанцы. Задание проще простого. Пока шли до траверза Констанцы, набрали высоту 8000 метров, развернулись, зашли на порт, «щелкнули» — и отворот в море! Зенитки даже «не тявкнули».

Утром 20-го нам вручили наш же фотоснимок: изучайте! Судов в порту много: транспорты, миноносцы, баржи, [223] катера. Надо снова пройти над портом на высоте 5000 метров, внимательно посмотреть, не изменилась ли их дислокация, и результаты визуальной разведки передать немедленно после прохода над портом. Ударную авиацию интересуют прежде всего крупные суда. Группа уже готова к вылету, вылетает по сигналу разведчика. Нас будут прикрывать 16 «яков» и «аэрокобр» — защита надежная, под таким прикрытием мы еще ни разу не летали.

Над Одессой — ни единого облачка. Как только взлетели, восемь пар истребителей пристроились к нашему самолету. Мне отлично видно, как слева, чуть сзади «приклеились» две пары, справа — еще две. Это непосредственное прикрытие. Выше и на отдалении «дефилируют» вправо-влево еще четыре пары «ястребков» — в их задачу входит отсечь истребители врага, связать их боем, не подпустить к разведчику. Как говорят истребители — «костьми лечь, но разведчика сберечь!» Приятно идти в таком сопровождении.

Надо проверить связь с истребителями. Нажимаю кнопку радиопередатчика:

— «Сокол-один», «Сокол-один», я «Зоркий-пять», как слышите?

В наушниках раздается бодрый и очень знакомый голос:

— «Зоркий-пять», я «Сокол-один», слышу отлично!

И потом таинственно и тихо:

— Не дрейфь, я рядом, сам дрожу.

Я не поверил своим ушам: Захар! Захар Сорокин! Откуда ты взялся, дорогой друг, ты же больше двух лет воюешь на далеком Севере!

Но это он, он! — это его любимая поговорка!

* * *

Еще в авиаучилище я впервые услышал эту присказку. Возвращался из увольнения, торопился, не шел — бежал, поглядывая на часы. У проходной меня догнал высокий курсант, подмигнул лукаво, сказал: «Не дрейфь, я рядом, сам дрожу!» Протянул руку, пожал мою ладонь, словно в тиски взял:

— Захар, сын Артема.

Так мы познакомились. Летом летали с разных аэродромов, только зимой жили в одном авиагородке. Встречались все больше в спортзале или на стадионе. Захар был высок, мускулист, очень развит физически. Но что особенно привлекало в нем, так это необыкновенная доброжелательность, общительность. Ему достаточно было перекинуться [224] с незнакомым человеком парой слов, чтобы через полчаса стать его «корешем», как говорил он. Мне казалось, что все курсанты училища — его «кореша».

Позже я узнал, что Захар родом из Сибири. Но с селом Глубокое под Новосибирском расстался в восемь лет, когда семья переехала в Тихорецк. Кубань стала его второй родиной. Здесь он пошел в школу, вступил в комсомол, записался в планерный кружок. Учился в ФЗУ на кузнеца-молотобойца, а в свободную минуту бежал в аэроклуб, где в итоге стал тренером-общественником. На всю жизнь «заболел» небом. А в 1937 году по специальному комсомольскому набору был зачислен в Ейское военно-морское авиационное училище.

Там мы и познакомились. Вместе кончали училище осенью 1939 года. Еще больше подружились, когда одно время стояли на соседних аэродромах. Я тогда близко узнал Захара, его щедрую, бескорыстную натуру, его отзывчивое, открытое людям сердце. И искренне привязался к нему. Правда, немного завидовал ему — летчику-истребителю, мне казалось, что судьба несправедливо обошла меня, забросив на МБР-2.

Началась война, и вскоре Захара Сорокина перевели на Север, в истребительный полк, которым командовал Борис Сафонов.

Издали я следил за судьбой Захара, но после двух-трех безответных посланий тоже замолчал. Не обижался — знал, что он не любитель переписки, да и время горячее, не до писем. Но о славных делах сафоновцев нередко писали газеты, и не раз среди героев воздушных сражений встречалось имя Захара Сорокина.

У каждого воина есть бой, который остается в его памяти навсегда. У Захара Сорокина таким днем было 25 октября 1941 года.

По боевой тревоге он поднял в серое северное небо свой «миг». Следом взлетел ведомый — старый друг, летчик-черноморец Дмитрий Соколов. Парой понеслись над сопками. Мелькали под плоскостями самолетов замерзшие озера и реки, в беспорядке разбросанные валуны... Вскоре истребители вошли в облачность. Пробив верхний ярус кучевых облаков, оказались на высоте более шести тысяч метров. И вдруг чуть пониже возникли контуры вражеских самолетов. Нет сомнения — идут к Мурманску. Сорокин и Соколов немедленно пошли на сближение. Это были «Мессершмитты-110». [225]

— Дима» за мной, в облака! — передал Захар ведомому.

— Понял...

— Иду в атаку. Прикрой...

— Есть прикрыть!

Прямо с высоты Сорокин бросился на ведущего. Вот «мессер» уже в перекрестии оптического прицела. Сорокин нажимает на гашетку и дает длинную пулеметную очередь — по правой плоскости, по мотору, по кабине летчика. «Мессершмитт» загорелся, начал терять высоту. Один готов!

Похоже, что остальные растерялись, надо использовать удобный момент для нападения, пока они не пришли в себя. Захар рванул самолет влево и пристроился ко второму «мессеру», за третьим погнался Соколов. Но только Сорокин успел поймать врага в сетку прицела, как из облаков вынырнул еще один, четвертый. Захар резко доворачивает на него, нажимает гашетку: короткая, до обидного короткая очередь — и пулеметы захлебнулись. Что случилось — осечка, кончились патроны?..

Раздумывать некогда, надо выходить из атаки. И в этот момент пулеметная очередь хлестнула по плоскости и кабине самолета, острая боль пронзила правую ногу.

«Ранен!.. Уходить?» Решение созрело в долю секунды: «Таранить!». Сорокин дал полный газ, и его «миг», весь изрешеченный, устремился наперерез врагу. Теперь уже ничто не спасет фашиста. Рули «мессера» отлетели, и он врезался в скалы.

Но «миг» тоже получил повреждения: машину вдруг залихорадило, она начала забирать влево и наконец сорвалась в штопор. С большим трудом Захар вывел «миг» из опасного положения. Но куда посадить истребитель? Глянул вниз: в длинном, извилистом ущелье мелькнуло небольшое замерзшее озеро. Скорее туда! Чтобы предупредить пожар, Сорокин выключил зажигание и перекрыл краны бензобаков. На всякий случай поднял очки на лоб и левой рукой уперся в край приборной доски. Кажется, все меры предосторожности приняты, можно садиться. Не выпуская шасси, Захар осторожно посадил самолет «брюхом» на поверхность озера. Пробороздив в снежной целине глубокую рытвину, «миг» замер. В кабину ворвался горячий пар из водяного радиатора, порядком помятого во время приземления.

Летчик остался один на один с искалеченной машиной... Что предпринять? Пурга неожиданно утихла, словно [226] оборвалась по мановению волшебной палочки. Отстегнув лямки парашюта, Сорокин начал вылезать из кабины и вдруг замер: откуда-то со стороны внятно донесся заливистый собачий лай. Захар резко обернулся и увидел, что к нему несется огромный пес... Он поспешно захлопнул колпак кабины. И вовремя: через мгновение пес бросился на самолет, за плексигласом оскалилась свирепая морда дога в ошейнике с медными бляхами. «Откуда здесь дог?» — недоуменно подумал Захар. И тут же вспомнил: товарищи рассказывали, что некоторые немецкие летчики летают со служебными собаками. Он вытащил из кобуры пистолет, осторожно приоткрыл колпак и два раза выстрелил. Дог взвыл и забился на снегу...

Летчик огляделся. Справа — сплошные скалы, слева — тоже. Но сзади!... От неожиданности Захар вздрогнул: у подножия сопки на льду озера лежал, зарывшись левой плоскостью в снег, двухместный «Мессершмитт-110». Сразу все стало ясно: подбитый в начале боя фашистский самолет приземлился в том же месте, что и он. Вот так случай! Впрочем на войне и не такое бывает. Но где фашистские летчики — погибли? Словно в ответ, морозный воздух прорезал выстрел. К самолету, проваливаясь в снегу, неуклюже двигалась темная фигура в летном комбинезоне. Раздалось еще несколько выстрелов. Сорокин выскочил из кабины и, присев за плоскостью «мига», прицелился в гитлеровца. Выстрел — и вражеский летчик схватился за живот, но устоял на ногах. Еще один выстрел — немец упал.

Теперь надо пробираться к своим. Но как идти по такому снегу? И далеко ли до наших позиций? Раздумывая, Захар бросил рассеянный взгляд в сторону «мессершмитта» и... инстинктивно пригнулся: перебегая от валуна к валуну, к нему приближался второй гитлеровец. Поняв, очевидно, что незаметно подойти ему не удастся, он открыл огонь первым. Завязалась перестрелка. В сумраке полярной ночи не так-то легко попасть в цель... Пули со скрежетом ударялись о скалы и рикошетом отлетали в мягкие снежные сугробы...

Неожиданно гитлеровец замолк. Кончились патроны? Из-за валуна на ломаном русском языке прозвучало:

— Рус, сдавайс!

Не помня себя от злости, Сорокин двинулся навстречу врагу. Идти по глубокому снегу было тяжело, к тому же мешала раненая правая нога — она нестерпимо ныла и подворачивалась на ходу. Все же они хоть и медленно, но [227] верно сближались. Уже отчетливо видно лицо фашиста, на пальце его руки, сжимающей рукоятку финского ножа, блеснул золотой перстень. Почему-то этот перстень вызвал у Сорокина приступ бешенства.

— Гад! — Он поднял пистолет для решающего выстрела. Осечка! В тот же миг гитлеровец прыгнул, взмахнул финкой. Удар пришелся прямо в лицо, в стиснутые зубы. Падая, Сорокин успел выбить финку из рук фашиста и увлек его за собой на лед. Началась борьба. Напрягая последние силы, Захар оторвал руки гитлеровца от своей шеи и двинул его коленом в пах. Немец дико взвыл и отвалился в сторону. Пистолет! Превозмогая нестерпимую боль в шее, Захар повернул голову! чуть в стороне тускло поблескивал в снегу его «ТТ». Всего лишь три шага... Три-четыре секунды... Жизнь или смерть?! Фашист уже пытается подняться, опирается на локоть...

Несколько раз перекатившись боком, Захар преодолел роковое расстояние, отчаянное усилив — и вот спасение в руках. «Осечка!» — вспомнил он и, перезарядив пистолет, не целясь, выстрелил прямо в надвигающуюся фигуру.

— Все! — сказал сам себе.

Сразу стало необыкновенно тихо.

Он прислонился спиной к холодному граниту скалы. Тело била противная, мелкая дрожь. В голове калейдоскопом мелькали картины пережитого воздушного боя, вынужденной посадки, рукопашной схватки... Мучительно ныла раненая нога, сильная боль ощущалась в залитой кровью правой части лица. Теперь он видел только одним левым глазом. Ветер рвал полы расстегнутого реглана, леденил грудь. Неужели теперь, после всего, придется погибнуть в снежной пустыне?

Мало-помалу пришел в себя. В кармане пальто нащупал патроны, положенные туда механиком — предусмотрительным Мишей Дубровкиным. Негнущимися, словно чужими пальцами, зарядил пустую обойму пистолета. Мало ли что еще ждет! Горсть снега, приложенная к пылающему лицу, немного освежила, прояснила сознание.

Надо идти. Достал из кабины самолета бортовой пакет и ракетницу. Превозмогая боль, еле-еле ступая на раненую ногу, пошел по глубокому снегу. Вокруг все тот же унылый пейзаж: сопки, гранитные валуны, ущелья, неглубокие промерзшие речки, чахлые карликовые березки. И снег, снег... Лицо пылало от раны, от мороза так, что забывал о боли в ноге. Он старался не думать о своем положении, повторял одно и то же: «Надо идти!» [228]

...Сколько он прошел — два, пять, десять километров? Вокруг ни одного сколько-нибудь заметного ориентира, определить пройденный путь нет возможности. Но сил истратил много, даже захотелось есть. Он достал из кармана плитку шоколада, отломил небольшой кусочек, положил в рот. И тут же вскрикнул от боли — верхние и нижние зубы, в которые пришелся удар финки фашиста, почти не держались в кровоточащих деснах. Зачем ему теперь печенье, галеты, консервы? Только лишняя тяжесть... Оставив себе на всякий случай немного шоколада, он бросил в снег все остальное. Идти стало легче.

Наступила ночь. Захар ощутил невероятную усталость, смертельно хотелось спать. Стоило остановиться, как сознание начинало уплывать куда-то... Метель убаюкивала, как колыбельная песня: ляг, вытяни усталые ноги... Но он хорошо знал, что если уснет, то уже никогда не проснется. Нет, надо идти!

...Кажется, он идет уже четвертый день. Все чувства притупились. Даже чувство голода. Добрался до незамерзающей горной речки, напился, черпая пригоршнями ледяную воду. Речка впадала в озеро, покрытое льдом. Машинально ступил на лед, прошел несколько шагов... И не успел опомниться, как очутился по пояс в студеной воде... То и дело оступаясь на скользких камнях, с трудом выбрался на берег. Бурки и брюки мгновенно превратились в обледенелый панцирь. Придется разводить костер. Собрал кучу сухого валежника и выпустил в нее последние ракеты (спичек не было). Валежник не загорелся, все старания были напрасны...

Что было потом — помнит смутно. Продолжал идти, осторожно переставляя ноги, так как ступни уже накрепко примерзли к фетру подошв. Потом уже и идти не мог — передвигался ползком. На шестые сутки услышал отдаленный звук сирены боевого корабля. А затем, словно мираж — широкая темная полоса залива, вдали дымок корабля, на берегу небольшая избушка, возле нее прохаживается человек. Он вынул пистолет и, зажав его в правой руке, пополз к домику. Все ближе, ближе... Возле самого домика сделал попытку подняться. Человек в полушубке повернулся, вскинул автомат:

— Стой! Кто идет?

Захар сорвал с головы шерстяной шарф и через застилавший глаза туман увидел в разрезе башлыка часового бескозырку, а на ней горевшие золотом слова: «Северный флот». И тут же упал без чувств. [229]

Это и был самый памятный полет в его жизни.

Потом месяцы госпиталя, ампутация обмороженных ступней и категорическое заключение врачей: «К строевой не годен». О возвращении в авиацию не могло быть и речи. Но Захар Сорокин думал иначе. В одном из писем пришла весть о гибели командира полка Бориса Сафонова, в годы Великой Отечественной войны первым удостоенного звания дважды Героя Советского Союза. И Захар поклялся: теперь у него путь один — только в полк Сафонова.

В декабре 1942 года он пробился на прием к командующему ВВС Военно-Морского Флота. Затем к самому наркому ВМФ. Оказалось, что легче взлететь к небу, чем на земле доказать свою правоту и свое право. Но Захар доказал.

Снова тренировки, как в былые годы в аэроклубе, провозные полеты, самостоятельные вылеты на патрулирование, и наконец, первый после возвращения в строй боевой вылет. В воздухе, в бою с «мессером» позабыл даже, что ноги «обуты» в протезы. Шесть вражеских машин он сбил до ранения, получив за это первый орден Красного Знамени. Этим, седьмым, открыл новый счет — счет за славного товарища, любимого командира Бориса Сафонова.

В августе 1944 года, за несколько дней до нашего полета на Констанцу, был опубликован Указ Президиума Верховного Совета СССР о присвоении Захару Артемовичу Сорокину звания Героя Советского Союза. Всего он уничтожил, летая с протезами, двенадцать вражеских машин и довел общий боевой счет до восемнадцати воздушных побед!

...Все эти воспоминания вихрем пронеслись в моей голове, когда в наушниках раздалось знакомое: «Не дрейфь, я рядом, сам дрожу!» На миг даже позабыл, где я и что я... Из оцепенения вывел возбужденный голос стрелка-радиста Виктора Бондарева:

— Слева вижу «худых»! Слева вижу «худых»!

Не успел я ответить, как послышался спокойный голос Захара:

— Пор-р-рядочек, вижу «худых». Сейчас встретим!

Восьмерка непосредственного прикрытия даже не шелохнулась, строго выдерживая курс. Я выглянул в левое окошко: со стороны солнца на нас круто планировали два «мессера», еще пара держала высоту, не снижалась, ожидая удобного момента. Наперерез пикирующим «худым» [230] уже кинулась пара наших «яков». Самолеты стремительно сближались.

— Атакую! Следите за верхними! — слышу голос Захара.

Значит, это он идет наперерез. Ну, фашистам несдобровать!

Но немцы даже не решились сблизиться, резко отвернули, взмыли в сторону солнца...

Да, враг теперь уже не тот, каким был прежде — нахальным, уверенным в своем превосходстве, спесь давно сбита с фашистских асов.

Впереди Констанца. Еще чуть-чуть — и можно ложиться на боевой курс.

— Миня, приготовиться, — говорю Уткину.

— Есть, — обычным, чуть глуховатым голосом, отвечает он.

Быстрый разворот, чтобы поближе подойти к порту, а потом крутым виражом выйти на боевой курс, сократить время нахождения на прямой. Под правое крыло уже подползает знакомый мол Констанцы.

— Разворот! — бросаю я.

Окидываю взглядом порт, сравниваю с фотоснимком, который до деталей изучил вчера. Как всегда, вслух обрисовываю обстановку, чтобы слышал весь экипаж:

— Два транспорта — на месте, миноносцы, баржи — в том же положении, катера...

Впрочем, катера уже роли не играют. Еще несколько секунд, и можно отворачивать. За воздухом смотреть некогда, полагаюсь на Захара и его товарищей. А вот как зенитки — ведь высота всего 5000? Как бы успокаивая мою тревогу, — голос Виктора Бондарева:

— Бьют зенитки, но разрывы далеко. В воздухе спокойно.

— Где наши? — спрашивает Уткин.

— Вот они, рядышком, — отвечает Виктор.

А я смотрю, не отрываясь, за портом. Покосился на фотоаппарат: лампочка мигает — порядок. Но фотоснимки будут готовы через час, не раньше, а мне надо сразу, как только пройдем порт и отвернем в море, передать по радио, что я видел в порту: в Одессе на аэродроме ждет целая дивизия бомбардировщиков, она поднимется в воздух, как только поступит сигнал от нас. Армада пойдет на небольшой высоте, поэтому должна точно знать, куда направлять удар — на боевом курсе рассматривать и менять направление некогда. [231]

...Порт медленно проплывает под самолетом. Все! Конец фотографирования!

— Отворот! — командует Уткин.

Снова головокружительный вираж, и мы со снижением уходим в море.

Пора давать радиограмму. Докладываю коротко, открытым текстом (шифровать-расшифровывать некогда):

— Дислокация без изменений. Дислокация без изменений.

Приглушенный расстоянием голос отвечает:

— Принято: дислокация без изменений. Счастливого возвращения.

— Теперь — домой! — говорю Уткину.

Впереди вижу остров Змеиный, слева плывет знакомый берег. Самолет наш снижается, и берег словно уходит в сторону — все дальше, дальше. Все 16 истребителей не «отлипают» от нас, идут на своих местах. Над целью и позже, когда я работал с аэродромом, они молчали (нельзя было засорять эфир), теперь Захар не выдерживает, подает голос:

— Все слышал. Молодцы, чисто сработали!

И в это время словно проснулся эфир над Одессой: мы поняли — взлетают бомбардировщики. А вскоре увидели в воздухе всю армаду. Это было незабываемое зрелище! Плотный строй бомбардировщиков величественно и грозно плыл вдоль побережья. Над ними, словно рой шмелей, кружились истребители. Бомбардировщики шли встречным курсом, чуть левее нас. Сколько же их — 60, 70, 100? — я даже не пытался сосчитать. Представил лишь, какой грозный удар они обрушат сейчас на вражеские корабли, на нефтехранилища, которые расположены на окраине города, на портовые сооружения. Да, на что уж массированно бомбили фашисты Севастополь в сорок первом — сорок втором — с утра и до темноты не утихал грохот, — но и тогда столько самолетов одновременно в воздухе я не видел! В душе шевельнулось злорадное чувство: «Это вам, гады, за сорок второй год!».

В наушниках раздается радостный голос Захара:

— «Зоркий», «Зоркий», видишь наших? Сейчас начнется веселый разговор!

Да, «веселый разговор» предстоит в Констанце!

Через несколько минут наш самолет коснулся колесами бетонки аэродрома Одессы. «Ястребки» прикрытия сделали «горку» и ушли на свой аэродром. «Дома» мы [232] узнали: в ударе участвует 150 бомбардировщиков, их прикрывают два полка истребителей.

...Еще не успела просохнуть наша фотопленка, как пришлось проявлять новую: бомбардировщики вернулись с задания, сфотографировали результаты удара. Они таковы: потоплены танкер, миноносец «Налука», несколько барж, подводная лодка, три торпедных катера, много судов повреждено. Все самолеты вернулись без потерь. Истребители не только надежно прикрыли «бомберов», но «попутно» сбили несколько гидросамолетов «Гамбург-140», которые встретились над морем в воздухе.

В этот день наши самолеты еще раз вылетали на удар по корту, довершали дело, начатое при первом налете.

А всего за шесть дней — с 19 по 25 августа 1944 года — авиация флота совершила 1880 самолето-вылетов на базы противника и караваны судов. Было потоплено в общей сложности 64 плавединицы, в воздушных боях сбито 13 вражеских самолетов.

Наши войска перешли румынскую границу. Началось освобождение от фашистского ига стран Юго-Западной Европы.

Память

На Сапун-горе — весна... Щедрая, дружная. Веселые рощи дубков, гледичий, софоры зеленым шумом ласкают слух. По обе стороны асфальтированных дорожек полыхают тюльпаны, приветливо кивают головками нарциссы, на небольших изумрудных полянках желтеют одуванчики. А над головой — чистая голубизна мирного неба.

Казалось бы, ничто среди великого праздника пробуждающейся жизни не напоминает о великой скорби и боли, пережитой этой землей. Но стоит оглянуться, и взгляд наталкивается на купол диорамы, повествующей о штурме Сапун-горы в мае сорок четвертого. На это полотно, запечатлевшее апогей штурма 7 мая, невозможно смотреть без волнения. Тихо в зале диорамы, но кажется, что вокруг гремит бой: грохочут пушки, ревут в воздухе самолеты, льется горячая кровь...

Рядом с диорамой устремился ввысь шпиль гранитного обелиска — памятник тем, кто своей кровью обильно полил каменистую землю Севастополя. У подножия, на мраморных плитах — наименования частей, особо отличившихся в боях за город-герой. И среди них — 30-й Краснознаменный [233] Севастопольский разведывательный авиаполк. Мой родной полк.

Черноморские соколы покрыли себя неувядаемой славой в боях за Отчизну. За годы войны в воздухе и на аэродромах они уничтожили 2149 самолетов врага, вместе с кораблями флота потопили 800 и повредили 500 плавединиц противника. 61 авиатору было присвоено высокое звание Героя Советского Союза. Девять из них — воспитанники нашего авиаполка: Василий Александрович Мордин, Василий Андреевич Лобозов, Владимир Антонович Скугарь, Владимир Гаврилович Василевский, Дмитрий Максимович Лебедев, Иван Иванович Ковальчук, Иван Тимофеевич Марченко, Александр Дмитриевич Карпов, Александр Евгеньевич Рожков.

Отсюда, с Сапун-горы, в голубой дымке просматривается мыс Херсонес. Сорок лет минуло с той поры, когда комиссар Михайлов поднял бойцов на прорыв вражеского кольца. На том месте, где он упал, сраженный взрывом, установлен бюст крылатого комиссара. Он остался для нас живым навсегда: честный и непреклонный, готовый в любую минуту выполнить трудное задание Отчизны. Имя Михайлова — в наших сердцах, в названии одной из улиц города. Другие улицы Севастополя тоже берегут имена севастопольских соколов: улица Генерала Острякова, улица Якова Иванова, улица Николая Саввы, улица Хрусталева...

Каждый раз, бывая в Севастополе, я прихожу на Приморский бульвар, где в грозные дни обороны мы встречались с Васей Мординым. Отсюда, с бульвара, от памятника затопленным кораблям видна бухта Матюшенко. Там был наш аэродром, там стояли наши фанерно-перкалевые «коломбины», призванные в ту грозную пору выполнять роль ночных (а порою и дневных) бомбардировщиков и разведчиков. Мы летали по пять-шесть раз в сутки и, возвращаясь с боевого задания, каждый раз видели под крылом самолета не только разрушенный, окутанный черным дымом город, но и изувеченную землю вокруг него. Изрытая бомбами и снарядами, иссеченная пулеметными очередями и осколками мин, она на многие километры лежала мертвой, желто-бурой, с черными пятнами обугленных кустов. Казалось тогда, что огонь войны сжег все и навсегда. И вдруг в мае сорок второго севастопольская земля вспыхнула алым пламенем: зацвели маки. Трудно было представить, как они выжили в том аду, но они выжили, выстояли и покрыли землю большими и малыми [234] огненными полотнищами. Поэты утверждали, что это кровь погибших воинов залила землю и зовет к мщению. И это было похоже на правду.

А потом был другой май — сорок четвертого. Впервые после освобождения Малахов курган лежал притихший, словно обессиленный. Ничего живого на нем не оставалось, лишь на самой макушке торчал истерзанный ствол старого миндального дерева. На Малаховом металла тогда было, наверное, больше, чем земли, но и сквозь эти смертоносные посевы войны к солнцу тянулась первая травка, а из трещин коры старого миндаля пробивались свежие ярко-зеленые побеги. Нет, эта земля не была мертвой, она дышала, жила!

С тех пор минуло много весен. Рядом с тем старым, но уже ожившим и помолодевшим миндалем выросло много новых деревьев — платанов и каштанов, кленов и дубков, ив и акаций. Тут есть деревья Гагарина и Титова, Жака Дюкло и Пальмиро Тольятти, многих других известных всему миру людей. И на некогда голой, каменистой Сапун-горе зашумел зеленой листвой просторный парк, побежали по склонам ряды игольчатых сосенок. Приукрасился Исторический бульвар с обновленным куполом панорамы обороны Севастополя 1854–1855 годов. Да и вокруг самого Севастополя разлилось зеленое море. Настоящий лес, уже охвативший обширные площади некогда мертвых каменистых земель. С высокой Сапун-горы это особенно хорошо видно.

Косые лучи заходящего солнца освещают голубые бухты, белоснежный город, где-то вдали, в туманной дымке, вырисовываются вершины Крымских гор. В эту минуту припоминаются слова поэта Николая Тихонова:

Угасает запад многопенный,
Друга тень на сердце у меня...

Возможно, кому-то эти слова покажутся чересчур напыщенными. Тому, кто не терял в молодости друзей — тоже молодых, сильных, полных светлых надежд и дерзких стремлений. Мне приходилось терять друзей. И немало. Они сгорели в огне войны. Миша Иванов, Дмитрий Кудрин, Ваня Рыбалкин, Коля Кмит, Толя Куликов, Саша Емельянов, Саша Васильев, Гриша Шаронов, Паша Круглов, Леня Финагин, Женя Акимов, Алеша Пастушенко, Коля Косов — разве всех назовешь? Как-то достал я старую фотокарточку и долго разглядывал ее. Наша группа штурманов военно-морского авиаучилища. [235]

Обычный выпускной снимок: в небольших овалах лица — совсем молоденькие пареньки. Все в летных шлемах, с большими предохранительными очками, сдвинутыми на лоб, все — очень серьезные. Для солидности, видимо. И слова по верхнему краю: «Если грянет бой, мы встретимся снова».

Бой грянул очень скоро. Теперь большинство лиц можно обвести траурной рамкой...

Но не всегда я терял друзей только лишь в боевых ситуациях. Во время перегонки самолетов, попав в снежную круговерть, погиб Константин Михайлович Яковлев. Уже после войны не стало Васи Мордина. Он был командиром полка, вылетел на проверку «слепого» пилотирования молодого летчика. В облаках летчик растерялся, свалил машину в штопор. Мордин дал команду бросить управление, хотел вывести машину из штопора, но ничего сделать не смог — новичок вцепился в ручку управления «мертвой хваткой». С земли приказали оставить самолет, но и на эту команду новичок не среагировал. Радист выпрыгнул с парашютом, а Мордин остался — все надеялся, что летчик бросит управление, и тогда он справится с машиной. Так и штопорили до земли вдвоем...

Но и тех, кто остался в живых, судьба так раскидала, что встречаться удается отнюдь не так часто, как хотелось бы. Редко, очень редко встречался с Сашей Толмачевым. В войну извилистые наши фронтовые дороги то пересекались, то надолго расходились. Иногда мы, воздушные разведчики, подолгу базировались на одном аэродроме с гвардейцами Токарева, взаимодействовали при выполнении боевых заданий, жили одной дружной семьей. Потом снова расставались, и только по сводкам из газет узнавали о потопленных токаревцами кораблях, об уничтоженных вражеских самолетах. И всегда рядом с именем командира Токарева стояло имя штурмана Толмачева. Вместе они летали до 1943 года, затем Герой Советского Союза полковник А. Ф. Толмачев был назначен флагштурманом военно-воздушных сил Черноморского флота. Еще не отгремели последние военные залпы на западе, а флагштурман уже принялся за обучение молодых. Начал с составления аэролоции Черного моря, для чего вызвал в штаб ВВС ЧФ двух штурманов-разведчиков, достаточно хорошо знающих весь обширный район. Так мы встретились снова. И проработали вместе несколько месяцев. По-прежнему он был молод, любознателен, неутомим. Рядом с ним мы всегда чувствовали, как много [236] еще надо учиться, чтобы не отстать, быть на уровне растущих с каждым днем требований.

Вскоре он уехал в военно-воздушную академию, после которой были трудные годы штурмана-испытателя на новой, реактивной технике. Но и этого Толмачеву показалось мало — он поступил в Военно-морскую академию имени Ворошилова. Затем служил на Севере, был преподавателем Военно-воздушной инженерной академии имени Жуковского.

Но все чаще давали о себе знать старые раны, и в 1958 году полковник А. Ф. Толмачев ушел из армии. Было ему в ту пору всего 45 лет.

Он стал капитаном речных кораблей, водил суда по Москве-реке и Химкинскому морю, а тянуло по-прежнему в родную стихию, к самолетам. Летать нельзя? Что ж, он будет конструктором. И он пошел работать в конструкторское бюро известного всему миру ученого-самолетостроителя.

После долгой-долгой разлуки, через четверть века, мы снова встретились. Глянули друг другу в глаза и покачали головами: время, время... За эти годы у Толмачева многое изменилось: выросли дочери, которых я и не видел, когда-то молоденький врач Наташа Муромцева, супруга Толмачева, стала солидным ученым, кандидатом наук, сотрудником научно-исследовательского института.

Полковник в отставке Андрей Владимирович Чернов, с которым не раз летали в разведку, поселился в Пятигорске, активный общественник, возглавил совет ветеранов. Тоже не виделись более тридцати лет, встретились лишь на юбилейном слете ветеранов полка.

И с Миней Уткиным не виделись лет двадцать. Не знаю даже, как назвать историю нашей встречи — печальной или счастливой?..

Ранней весной 1945 года мы провожали Миню в Москву, в Военный институт иностранных языков (сказалась-таки давняя тяга к английскому). Два ордена Красного Знамени и орден Отечественной войны I степени украшали его грудь, но он совсем не был похож на грозного «воздушного волка». Может, потому-то мы с легкой душой и отпускали его, понимали — там он теперь нужнее. Да и сам Миня был счастлив: в Москве его ждали Тамара и маленькая дочурка.

Уткин блестяще сдал экзамены, закончил институт, стал работать за рубежом. И я потерял его из виду. Бывая в Москве, обращался в справочное бюро, отвечали — [237] не проживает. Но однажды — странное дело — перед самым отъездом из Москвы в справочном бюро ответили, что Михаил Георгиевич Уткин, 1916 года рождения, в Москве действительно проживает — и дали адрес. По возвращении домой я тотчас написал письмо и через неделю получил ответ и фото. Письмо меня ошеломило: жена писала, что два месяца назад Миша умер.

Что поделаешь? Оттуда возврата нет. Одно меня смущало: письмо подписала Светлана, а не Тамара, но мало ли что могло случиться за 20 лет? Когда был опубликован очерк «Салют Михаила Уткина», я послал газету Светлане: будет память о Михаиле, тем более, что дети растут, пусть знают, какой у них был отец.

Вскоре получаю письмо от Светланы: ее муж, старший лейтенант Михаил Георгиевич Уткин, тоже воевал на Черном море, но он не летчик, а моряк-катерник. Из очерка она поняла, что произошла ошибка.

А на второй день у меня раздался звонок из Москвы. Звонил «мой» Уткин.

— Мне передали твой очерк, — чуть заикаясь от волнения, говорил Миня. — Ты же молодец, брат Володимир.

— Где же ты пропадал два десятилетия? — с обидой спросил я.

— За рубежом, дружище, за рубежом. А теперь обосновался в Москве. В отставку вышел.

Вскоре мы встретились, разыскали в Москве Виктора Бондарева, нашего стрелка-радиста, и, конечно, говорили — не могли наговориться.

С Захаром Сорокиным после войны мы много лет жили в одном городе, дружили семьями. Его основательно беспокоили старые раны, но он не унывал, был энергичен, жизнедеятелен. Как-то приехал к нему прославленный летчик Михаил Водопьянов — услышал, что такой необыкновенный герой живет в Евпатории, и решил познакомиться. Они долго сидели на пустынном, безлюдном берегу, вдали от людской толчеи. Их объединяло героическое прошлое, но надо было строить и будущее. «Дядя Миша» — Водопьянов — посоветовал Захару написать книгу, буквально «усадил» его за письменный стол. Помогла и жена Захара — Валентина Алексеевна, женщина волевая, она помогала мужу во всем.

Они переехали в Москву. Одна за другой вышли две книги Сорокина. Захар ездил по воинским частям, выступал перед солдатами и матросами. Встретившись с ним, первый космонавт Земли Юрий Гагарин оставил фотографию [238] с такой надписью: «Мы все учились у Захара Сорокина».

У Захара хранилась географическая карта, густо исчерченная разноцветными линиями. Это маршруты его поездок: города и поселки Поволжья, Урала, Сибири, Дальнего Востока, Крайнего Севера... Везде его слушали затаив дыхание. Но после каждой такой поездки на ногах Сорокина открывались старые раны. Он ложился в госпиталь, как говорил с шутливой грустью — «на капитальный ремонт». Последний раз Сорокин ушел на лечение в начале 1978 года — это была двадцатая с 1941 года операция. А 19 марта его не стало. В госпитальной тумбочке осталась недописанная статья о героях-летчиках.

Да, время неумолимо. Но не стареют душой ветераны. «Неистовый грек» Дима Триандофилов не утратил своей неиссякаемой энергии. Он стал профсоюзным работником, на шестом десятке окончил высшую профсоюзную школу. Не погасило время и веселый нрав Николая Астахова. В молодости он доказывал, что веселые живут дольше, и, похоже, оказался прав. Белый, как лунь, он и после войны не расстался с военной формой, с фуражкой с «крабом».

Александр Карпов — ленинградец. Увиделись на юбилейном слете 30-го РАП. Все такой же крепкий, неторопливый, надежный. Приехал на встречу и Юлий Новиков — доцент Одесской партшколы. От него буквально не отходили бывшие летчики третьей эскадрильи — Карпов, Крайний, Крылов, Вороненко. И почти все механики третьей. А наших дальних разведчиков осталось совсем мало: Уткин, Ковальчук, Чернов да я... Летит время. С каждым годом — все стремительнее. А Севастополь растет, хорошеет, одевается в прекрасный изумрудный наряд лесов и парков. И бережет память о тех, кто мужественно, не жалея сил, сражался за него с ненавистным врагом, кто отдал жизнь за великое правое дело и навеки остался молодым.

Ни один генеральный конструктор не придумал еще машину, способную перемещаться во времени. Возвращался на аэродромы прошлого способна только человеческая память.

Примечания