Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Уж небо осенью дышало...

Лето 1943 года ознаменовалось гигантским сражением на Курской дуге, которое стало переломным в ходе Великой Отечественной войны. Красная Армия захватила инициативу на всех фронтах, враг понес огромные потери в живой силе и технике. А у нас на юге пока царило тревожное затишье. Гитлеровцы укрылись на Таманском полуострове за «голубой линией», которая левым флангом упиралась в Азовское, а правым — в Черноморское побережье, замыкаясь Новороссийском — «неприступной крепостью», как утверждали немцы.

Но именно с этой крепости начали прорыв «голубой [187] линии» войска Северо-Кавказского фронта в содействии с моряками Черноморского флота. После мощного штурма с суши и с моря в Цемесскую бухту ворвались десятки кораблей и высадили многочисленные десанты по всему периметру порта. Несколько дней не утихал смертельный бой. Клещи вокруг города неумолимо сжимались. И враг дрогнул: опасаясь полного окружения, начал поспешно отступать. 16 сентября Новороссийск был освобожден от фашистской нечисти.

«Голубая линия» дала трещину. 21 сентября была освобождена Анапа, а к 9 октября очищен от захватчиков весь Таманский полуостров.

Впереди лежал Керченский пролив, за которым виднелись берега Крыма. Но преодолеть такую водную преграду с ходу трудно, особенно после чувствительных потерь, которые понес флот в Новороссийско-Таманской операции. Требовалось время для подготовки нового десанта. Нужна была передышка.

Сразу же после освобождения Таманского полуострова наш 30-й разведывательный авиаполк получил приказ перебазироваться поближе к фронту — на Мысхако, где на узком прибрежном участке была расчищена взлетно-посадочная полоса. Никаких удобств там, понятно, не было, жили в землянках, оставленных нам десантниками. И на том, как говорится, спасибо. Зато отсюда ближе летать на Крым, а Керченский пролив — совсем рядом. Теперь нашим основным объектом разведки стал Севастополь, через который осуществлялась связь крымской группировки врага с портами Румынии, крымские аэродромы и, конечно, Керчь с прилегающей к проливу береговой полосой.

Летом 1943 года в полку была сформирована еще одна эскадрилья — третья, вооруженная английскими истребителями «киттихаук», машинами тяжелыми, уступающими по скорости и маневренности нашим «якам», но имеющими более сильное вооружение. В первые дни, пока мы базировались на Кавказском побережье, летчики-истребители проходили теоретическую разведывательную подготовку и, «по старой привычке», как говорили они, несли дежурство на аэродроме в качестве истребителей-перехватчиков. И несли успешно. 25 июня Александр Карпов сбил вражеский разведчик, а на следующий день, охраняя наш танкер, вместе с Николаем Крайним и Алексеем Гавришом они сбили два бомбардировщика Ю-88.

Но это были боевые победы летчиков-истребителей, а не разведчиков. Теперь им предстояло выступать в новом [188] качестве — вести ближнюю воздушную разведку. Разместили их еще ближе, чем нас, к Керченскому проливу — в Анапе.

Советские войска активно готовились к форсированию Керченского пролива. Нужно было тщательно изучить каждый изгиб берега, каждый пригорок, разведать береговые укрепления, удобные места для высадки. Ответы на все эти вопросы должна была, в основном, дать воздушная разведка. Наша эскадрилья почти ежедневно фотографировала побережье пролива, порт, аэродромы. Враг чувствовал приближение штурма, поэтому над проливом и Керчью на высоте две-три тысячи метров висели «мессеры» и «фокке-вульфы», не давая «бостонам» вести фотографирование. Уже несколько раз наши самолеты выдерживали тяжелые воздушные бои, имелись потери. Поэтому аэрофотосъемку начали производить с пяти и более тысяч метров. А визуальную разведку с малых и средних высот поручили истребителям 3-й эскадрильи.

Летчики в ней были молодые, почти сплошь двадцатилетние. Зрелым возрастом среди них выделялся лишь один — командир эскадрильи капитан Юлий Николаевич Новиков. Внешне он мало был похож на летчика-истребителя: сутуловат, с заметными залысинами, которые он прикрывал зачесом смоляных волос, с черными, как маслины, глазами, неторопливый в движениях и разговоре. Он никогда не повышал голоса, не отдавал торопливых распоряжений. К летчикам обращался так: «Ребятки, надо сделать». Говорили, до войны Новиков был преподавателем. Это, видимо, проявилось и теперь — воспитателем он оказался прекрасным, летчики третьей его боготворили.

Сам он летал не так много: его нетерпеливые «сорванцы» рвались в воздух, и для него не оставалось свободного «окошечка». Но если уж вылетал, то на самые ответственные задания, и выполнял их хладнокровно, с блеском, но без излишнего лихачества. Он словно говорил своим «сорванцам»: «Так-то, орелики, форс в нашем деле ни к чему!»

В такой науке была необходимость, ибо горячность молодых летчиков порой приводила к плачевным результатам. Главная задача разведчика — подойти к цели скрытно, разведать объект и уйти незамеченным. А наши истребители-разведчики зачастую увлекались воздушным боем или штурмовкой, забывая о главном — разведке, и нередко платили за это жизнью.

Перед каждым полетом им твердили: ваше дело — разведка, [189] а не драка, обходите все опасные зоны, в бой не ввязывайтесь, все внимание — получению ценных данных. Помните: ваши разведданные дороже расстрелянной вражеской автомашины, даже сбитого самолета. «Сорванцы» соглашались, утвердительно кивали головами, но в воздухе часто забывали об этом. Нет, разведку они вели добросовестно, но «попутно» почти каждый раз что-нибудь «прихватывали».

Особенно грешил этим Алеша Гавриш. Ну не мог он пройти спокойно мимо вражеской колонны на марше или железнодорожного состава! При разведке аэродромов обязательно устраивал штурмовки, никогда не уклонялся от воздушного боя. На его счету было больше всего в эскадрильи уничтоженных самолетов, автомашин, паровозов, катеров. И что удивительно — из всех переплетов он выходил целым и невредимым. Летал классно, был истинным истребителем, а кроме того, ему и везло чертовски: ни единой пробоины не привозил! А вот данные разведки доставлял не всегда точные.

— Я тебя от полетов на разведку отстраню, если ты будешь и дальше таким разгильдяем, — говорил ему Новиков.

— Не могу я, товарищ капитан, пролетать спокойно мимо этих гадов, руки сами к гашетке тянутся!

— Отстраню! — повторял Новиков.

Большего наказания для Гавриша он придумать не мог, знал, что без воздуха Алеша жизни не представляет.

Лучшим воздушным разведчиком сразу показал себя Александр Карпов. Неторопливый, уравновешенный на земле, он и летал надежно, без срывов, его данные всегда были достоверны и точны. Это не значит, что он избегал «попутных» возможностей поразить врага. Нет, в нем тоже сидел истребитель, у него тоже «тянулись руки к гашетке», но позволял себе это Карпов лишь после того, как цель разведана и данные переданы по радио.

Однажды он получил задание произвести воздушную разведку аэродромов Керченского полуострова. Карпов знал, что на одном из них постоянно базируется более двадцати немецких истребителей, поэтому решил этот аэродром разведать последним, чтобы от него уходить прямо на свою базу.

Вылетели парой. Шли на высоте 50–100 метров. При подходе к последнему аэродрому Карпов заметил на старте большой самолет, рядом с ним — бензозаправщики. Ясно [190] — готовят к вылету. Два истребителя уже выруливали на взлетную полосу. Медлить было нельзя — успех решали секунды.

— Прикрой, атакую, — передал он ведомому и бросил самолет вниз, в крутое пике. Длинная прицельная очередь. Ошеломленные гитлеровцы бросились в стороны, некоторые так и застыли на земле в неестественных позах. Над стоявшим у старта самолетом взметнулся яркий язык пламени.

Карпова так и подмывало сделать еще один заход и дать очередь по взлетающим «мессерам», но он знал: воздушного боя при этом вряд ли удастся избежать. И Александр, сдерживая порыв, передал ведомому: «Пробиваем облачность на восток!» Истребители нырнули в белесое месиво. Через минуту над ними сверкнуло солнце.

...В первых числах ноября наши войска высадились севернее Керчи, у мыса Еникале, и южнее — у поселка Эльтиген. Погода стояла скверная, море штормило, это усложняло высадку десанта, но мы верили в успех.

Наши «бостоны» и ДБ-3ф по нескольку раз в день фотографировали Севастополь. Через него осуществлялось обеспечение немецкой группировки в Крыму, и, чтобы организовать удары бомбардировочной и торпедоносной авиации, командованию Северо-Кавказского фронта и Черноморского флота необходимо было постоянно знать обстановку в самом порту и на подходах к нему.

В начале ноября мы получили задание провести фоторазведку порта с высоты 5–6 тысяч метров, видимо, с целью выявления зенитной обороны врага. Климовский вызвал наш экипаж. В подражание Рождественскому очень похоже хмыкнул и басовитым голосом Христофора Александровича сказал:

— По долгу службы этот полет поручается вам! (Он имел в виду, что я как начальник аэрофоторазведслужбы эскадрильи обязан выполнять наиболее ответственные задания по воздушному фотографированию.)

Ну что ж, нам так нам! Уточнили маршрут и отправились на аэродром. Полет самый что ни на есть обычный, если не считать высоты, которая является самой выгодной для зенитчиков: и угловое перемещение самолета небольшое, и рассеивание снарядов еще не достигает критического.

Набрали около семи тысяч метров, зашли со стороны Балаклавы, чтобы развернуться над Инкерманом. Погода стояла ясная, солнечная. Даже с такой высоты горы выглядели [191] удивительно красивыми. На огненно-золотом ковре лиственных деревьев отчетливо выделялись ярко-зеленые пятна крымской сосны.

Миня Уткин склонил голову набок, глянул вниз, протянул: «Уж небо осенью дышало...»

— Смотри за небом, а то как бы осколками не дохнуло, — оборвал я его.

— Добро! — беззаботно откликнулся Миня и умолк. Я уже внимательно следил за землей: главное — точно уловить момент разворота, чтобы не проскочить боевой курс.

— Снижайся, — говорю Уткину.

Свист за бортом нарастает, а земля под самолетом ползет очень медленно. Но вот нос самолета накрыл тонкую ленточку реки Черной. Пора!

— Разворот! — говорю Мине.

Машина закладывает такой крутой вираж, что я в боковое окошко вижу бухту прямо под собой. Она стремительно передвигается вправо.

— Курс!

Уткин выхватывает самолет в горизонтальный полет. Темная линия, прочерченная на плексигласе, точно легла на Северную бухту.

— Отлично! Включаю фотоаппарат! Лампочка мигает! — говорю.

Глянул на альтиметр: 6000 метров.

— Снижайся!

Свист моторов переходит в вой. До чего же медленно проплывает бухта!

— Разрывы сзади, чуть выше нас! — сообщает радист Виктор Бондарев.

Так и должно быть: скорость растет, высота падает, вот разрывы и отстают. Но следующий залп зенитчики сделают с упреждением, а самолет на боевом курсе идет «по ниточке»... Вслух считаю суда, а в голове бьется одна мысль: «Скорей бы пройти Южную бухту!..»

Тревожный голос стрелка Вани Лаврентьева:

— Разрывы под хвостом, есть пробоины!

Все: следующий залп угодит прямо в самолет! Южная бухта подо мной.

— Отворот!

Еще короткое слово не отзвенело в наушниках, а Уткин уже бросил самолет влево, еще больше отжал штурвал вниз. И тотчас справа и чуть выше вспыхнули черно-серые облачка — как раз в этой точке должен был находиться [192] самолет, если бы на полсекунды раньше мы не отвернули...

За бортом свист. Высота уже меньше 4000 метров. Проскочили берег Херсонеса. Вижу, как курится земля на взлетной полосе: взлетают истребители. Берег уплывает, под крылом — море.

«Вовремя отвернули», — подумал я, а Миню спросил:

— Так чем, говоришь, небо дышало?

— Ладно тебе, язва, — беззлобно огрызнулся Уткин.

Когда впереди показался кавказский берег и отчетливо вырисовались невысокая гора Абрау-Дюрсо и знакомое очертание Цемесской бухты, я переключил бортовую радиостанцию на Москву. И тотчас в наушниках раздался торжественный голос Левитана: «6 ноября наши войска освободили столицу Советской Украины — город Киев!»

Диктор говорил еще что-то, но мы уже не слушали. В самолете загремело такое «Ура!», что даже гул моторов заглушило. Кричал Виктор Бондарев, кричал стрелок Иван Лаврентьев, кричали и мы с Уткиным.

Да, прекрасный подарок преподнесли наши войска к празднику Великого Октября!

После посадки мы насчитали в хвостовой части фюзеляжа более десятка осколочных пробоин. Но главное: все мы остались целы и невредимы. И снимки Севастополя привезли отменные.

...А через несколько дней с боевого задания не вернулось сразу два наших экипажа.

На рассвете ушел на разведку Павел Хохлов — отличный летчик и прекрасный товарищ. Через несколько часов по другому маршруту вылетели Евгений Сазонов с Сашей Емельяновым. Общим в заданиях этих экипажей было одно: фоторазведка Севастополя в конце полета.

Первым подал сигнал бедствия Павел Хохлов — на аэродроме получили его радиограмму: «Хвоя. Крым». Это означало: «Иду на вынужденную посадку в районе Крымских гор». А через несколько часов прилетела «хвоя» и от Сазонова, с той лишь разницей, что не был указан район вынужденной посадки.

Что произошло на дальних маршрутах разведки? Что заставило экипажи Хохлова и Сазонова подавать сигнал бедствия — встреча с истребителями врага, точный огонь зениток или отказ моторов? Чем завершились вынужденные посадки тяжелых двухмоторных самолетов в горных лесах или на воде, какова судьба экипажей?

Ответы на эти вопросы мы получили не скоро. [193]

Расскажи, баян...

Неустроенность нашего быта на Мысхако все больше давала о себе знать. Летом мы жили в землянках — и тем довольны были: хоть и тесновато, зато тепло. Но поздней осенью начала донимать холодная сырость.

Рядом с землянками торчала стена разрушенного домика. Тут же валялся ракушечник.

— А что, братцы, — сказал как-то штурман Сергей Чернов, — не соорудить ли нам свои хоромы? Одна стенка уже есть, камня тоже достаточно.

— Дельное предложение, — откликнулся другой штурман — Павел Круглов. — Обмозговать надо.

Обмозговали. И дружно решили: строиться!

В первый же погожий день замесили глину (цемента не было) — и работа закипела. Не успели оглянуться — стены готовы. Даже для окон проемы оставили.

— А крышу? — спросил кто-то.

Для крыши материала не было. Нашли разбитую землянку, разрыли, вытянули оттуда несколько бревен и досок, кое-как прикрыли верх, но все равно в просветы нахально проглядывало небо.

— Толя бы или железа — славная крыша получилась бы, — сокрушался «главный прораб» Николай Прокофьев.

Он у нас человек новый: только недавно прилетел с Дальнего Востока. Но для меня он — давний товарищ: вместе учились в училище, даже койки рядом стояли. Среди курсантов Прокофьев слыл лучшим баскетболистом. Еще раньше он, Толя Титов и Кирилл Высотин вместе играли в юношеской сборной Ленинграда, затем вместе приехали в училище и создали команду, которая неизменно побеждала на всех состязаниях. Даже московские мастера, прослышав о нашей команде, приехали в Ейск и... проиграли. После училища — опять же втроем — поехали ребята на Дальний Восток. Толя Титов вскоре погиб в ночном полете, осталось двое — Прокофьев и Высотин. Недавно они прилетели на Черное море, но их направили в разные части. Не до баскетбола теперь! Прокофьев попал в наш полк. Высокий, худой, очень веселый, он сразу всем понравился.

...На второй день мы дружно перебрались в сооруженные «хоромы». Вечером решили отметить новоселье. Прокофьев «совершенно случайно» вспомнил, что в этот день мне исполняется 25 лет, — тоже повод! В общем, забрали в «кубрик» из столовой ужин, накрыли стол. Пошли веселые [194] тосты, шутки, смех. И в этот момент за стеной хлынул дождь. Совсем летний — с громом и молнией. Теплые струи воды потекли с потолка на стол, на койки. Только у стены осталась сухая полоса.

— Сдвинуть койки на сухое место! — скомандовал Саша Рожков. — Вечер не отменяется!

Сдвинули койки, стол. В середине комнаты растеклась огромная лужа. Но веселье не утихало. Паша Круглов взял в руки баян и врезал такую «Барыню», что ноги сами пошли в пляс, только брызги летели в стороны. До дождя уже никому не было никакого дела. В минуту наивысшего накала откуда-то из-за коек выскочили два «индейца»: Чернов и Прокофьев. Оба — длинные, в каких-то узких трикотажных штанах, с завязанными на голове полотенцами, подпоясанные белыми шарфами. Они ворвались в круг и затеяли «индейский танец» — с приседаниями на полусогнутых ногах, с резкими движениями корпусом. У Прокофьева был «барабан» — шахматная доска на шее и две палочки в руках, а у Сергея Чернова «бубен» — пустое ведро. Всей этой вакханалией дирижировал толстый раскрасневшийся Рожков с шомполом в руке. «Индейцы» затеяли такой танец, что мы от хохота лежали на койках. А они еще подпевали под звуки «бубна» и «барабана»: «Нам сегодня двадцать пять, только, только двадцать пять!»

Это был самый веселый день рождения в моей жизни.

Кончилось тем, что к нам заявился дежурный по части и удивленно спросил:

— Что у вас тут делается, товарищи?

— А что? — невинно спросил Прокофьев.

— Шум на весь аэродром!

...Рано утром я ушел на задание. А когда возвратился из полета и зашел в наши «хоромы», застал там одного Пашу Круглова. Он сидел на койке, опустив голову на баян. И не играл. Это сразу насторожило.

Паша Круглов пришел в нашу часть недавно. Небольшого роста, худенький, незаметный, с хохолком на макушке. Совсем как воробышек. Но за этой неброской внешностью хранилась душа настоящего художника. Когда он брал в руки баян и растягивал меха, мы забывали обо всех на свете невзгодах. Играл он не просто блестяще, а самозабвенно, весь преображаясь. Играть мог без устали, часами. И тогда даже техники на аэродроме присаживались возле самолетов и прислушивались к переливам баяна, доносившимся из «кубрика», — то мажорным, то грустным. [195]

— Паша изливает душу, — говорили они.

Никогда не забуду, как он играл «Сентиментальный вальс» Чайковского. Берущие за душу звуки скрипки, грустная песня виолончели, тоска фагота и рыдания флейты — все сливалось в звуках, которые извлекали гибкие пальцы Круглова. Мы сидели молча, неподвижно, и каждый в эту минуту думал о своем, потаенном. Казалось кощунством нарушить эту гармонию...

Таков был Паша Круглов. И вот теперь он не играл. Поднял голову от баяна, глянул на меня — и я не узнал его: тусклый, отсутствующий взгляд.

— Паша, что с тобой? — спросил я с тревогой.

Он тыльной стороной кисти провел по лицу, словно смахивая что-то, и я увидел на его скуластом худощавом лице полосы от слез.

— Что случилось, Паша?

— Вот, — протянул он мне письмо-треугольник и снова склонил голову.

Я начал читать:

«Дорогой брат! Ты даже представить не можешь, что мы пережили. Нет больше папы и мамы. Их замучили фашисты. Я осталась одна. А еще я должна рассказать тебе об Оле. Может, ты даже не знаешь, как она тебя любила. Она ждала тебя, верила, что и ты ее полюбишь. А когда пришли фашисты и схватили ее, она плюнула офицеру в глаза. И он кинул ее под ноги солдатам.
Утром мы нашли ее в сарае полумертвой. Принесли домой, обмыли, напоили. Она очнулась и расплакалась. Плакала долго. Мы никак ее успокоить не могли. Потом успокоилась, притихла.
А вечером, когда мы возвратились домой, нашли ее в петле.
Ты, брат, не осуждай ее, она не могла иначе. Бей гадов крепче, отомсти за нашу Олю!
Твоя несчастная сестренка».

У меня комок подступил к горлу. Что мог я сказать Паше в утешение? Бывают в жизни минуты, когда слова бессильны.

...Через час о письме Круглову знала вся эскадрилья. А после обеда на Мысхако по каким-то делам прилетел Иван Марченко — заместитель Новикова. Он сделал над аэродромом замысловатую «горку», с шиком притер свой «киттихаук» точно у посадочного «Т», на повышенной скорости зарулил на стоянку, с шумом откинул колпак кабины и, сверкнув белозубой улыбкой, воскликнул: [196]

— От истребителей третьей всем — кипящий привет!

Но, увидев строгие лица, осекся. Сразу понял: в эскадрилье несчастье, кто-то не вернулся с задания.

— Кто? — коротко спросил он.

Ему рассказали про Круглова. Он помял в руках свой потертый шлем, помолчал, затем сказал с дрожью в голосе:

— Ну, гады, погодите!

Быстро направился на КП, а уже через час вылетел домой. Их эскадрилью перебазировали еще ближе к проливу, на аэродром Бугаз. Собственно, это был даже не аэродром, а небольшая полевая площадка. После дождя, прошедшего накануне, кубанский чернозем раскис, при разбеге шасси вязли в грязи, и самолет запросто мог скапотировать, но летчиков в этот день удержать на земле было невозможно. Чтобы облегчить взлет, они пошли на рискованный эксперимент: сажали на стабилизатор механика, летчик давал полный газ и начинал разбег. При такой нагрузке на хвостовую часть шасси быстрее выходили из раскисшего грунта, по сигналу летчика механик «скатывался» со стабилизатора на землю, и самолет взмывал в воздух.

Способ опасный, могли быть неприятности. Как однажды у Александра Карпова. При взлете у него на стабилизаторе замешкался оружейник Сергей Антонов — не заметил вовремя сигнала. Когда опомнился — самолет уже находился в воздухе, спрыгивать было поздно. Карпов сразу почувствовал неладное: машину трудно было удержать в горизонтальном положении. Он оглянулся и с ужасом заметил на стабилизаторе Сергея. Неприятный холодок пополз по спине: одно неосторожное движение ручкой управления — и Антонова воздушным потоком сбросит со стабилизатора...

Карпов все же посадил самолет. Правда, плюхнулся довольно неудачно: самолет «клюнул» носом, резко развернулся, чуть не подломил шасси, однако остановился, не скапотировал. Сергей остался жив.

И все-таки, даже после этого случая летчики не отказывались от рискованных взлетов, а механики соглашались на опасную работу. Истребители взлетали один за другим.

В тот день эльтигенский морской десант попал в крайне трудное положение, морякам пришлось прорываться к Керчи, эвакуироваться на Таманский полуостров. Обстановка сложилась очень тяжелая, наша авиация работала с большим напряжением, в том числе и истребители-разведчики. Они по нескольку раз уходили в воздух, вели воздушную [197] разведку на суше и на море. Но, кажется, никогда ранее они не уделяли столько внимания «попутным» целям. Алексей Гавриш на обратном пути заметил в проливе два катера противника и атаковал их. Атаковал настойчиво, дерзко. Уже была израсходована большая часть боеприпасов, но Гавриш не выходил из боя, пока не пустил катер ко дну. Второй катер потопил подоспевший на выручку Иван Марченко. Николай Крайний в тот же день расстрелял железнодорожный эшелон с военной техникой. Борис Крылов штурмовал автоколонну. Даже уравновешенный Александр Карпов не удержался, ввязался в драку и в воздушном бою сбил «мессера».

В этот день командир эскадрильи капитан Новиков никому не делал строгих внушений ни за отклонение от маршрута, ни за нарушение основного правила разведчика — соблюдать осторожность. На все доклады своих «сорванцов» об ударах по вражеским целям (помимо ведения разведки) он непривычно жестко отвечал: «Правильное принял решение. Запомнят, гады!»

Хотя нашим десантникам не удалось удержаться у Эльтигена, второй десант все же овладел небольшим плацдармом в северной части у мыса Еникале и закрепился там основательно. Теперь на этом небольшом клочке крымской земли непрерывно накапливались силы. Декабрьское море бушевало, но суда ночью и днем прорывались через пролив, доставляли пополнение, боеприпасы, продовольствие. Даже неискушенному в военных делах человеку было понятно, что освобождение Крыма уже не за горами и плацдарм севернее Керчи может сыграть если не решающую, то очень важную роль в этом деле.

Мы, воздушные разведчики, чувствовали это очень остро. Побережье пролива и северную часть полуострова, прилегающую к плацдарму у Еникале, фотографировали непрерывно, все время уточняли расположение вражеской обороны.

Как-то в штаб вызвали сразу два экипажа — Скугаря и Уткина. Два экипажа одновременно — значит, задание ответственное.

Мы не ошиблись.

Климовский выглядел необычно серьезным.

— Командование приказало, — сказал Николай Иванович, — выделить два лучших экипажа для одновременного — планового и перспективного — фотографирования побережья от Еникале до Казантипа. Высота для планового фотографирования — пять тысяч метров, для перспективного [198] — не более пятидесяти. Сложность сами понимаете: берег имеет сильную зенитную оборону, рядом несколько аэродромов с истребителями. Для обеспечения вашего полета выделяются две восьмерки «яков», встреча — над Таманью, на вашей высоте. Плановое фотографирование поручается экипажу...

— Скугаря, — подсказал Скугарь.

— Правильно, Скугаря, — подтвердил Климовский. — Перспективное...

— Следовательно, Уткина, — вставил Уткин.

— Тоже правильно, — даже без намека на улыбку подтвердил Климовский.

Разложили на столе полетные карты. Начали прорабатывать задание: время полета, высота, боевой курс, начало и конец фотографирования. Уточнили способ взаимодействия с истребителями.

Климовского особенно волновало перспективное фотографирование. Дело это сложное: нужно открыть боковое окошко (чтобы плексиглас не искажал изображение) и, держа в руках тяжелый фотоаппарат, вести съемку. При этом нужно соблюдать точный прицел, выдерживать необходимый интервал, а еще — быть предельно осторожным, не высовывать аппарат в окошко, иначе глазом не успеешь моргнуть, как он окажется за бортом. В общем, это совсем не то, что плановая съемка: все данные установил на земле, а в воздухе только остается нажать на кнопку, и аппарат работает сам — через определенный интервал «щелкает» снимки.

Мне приходилось вести перспективное фотографирование не один раз, и все же Климовский еще и еще переспрашивал, уточнял: а как то, а как это? Нас же с Уткиным больше волновало прикрытие — честно говоря, на бреющем полете мимо нескольких вражеских аэродромов прежде ходить не доводилось.

Но на поверку все оказалось гораздо проще, чем представлялось. Скугарь с Василевским вылетели на полчаса раньше, им предстояло набрать высоту и зайти на фотографирование от Арабатской стрелки, а мы после взлета сразу пошли на Тамань, где нас уже ждали четыре пары «яков». Две пары «прилепились» к нам справа и слева, а две других набрали высоту побольше и шли чуть сзади.

Мы развернулись на Еникале. Не дошли еще до пролива, как слева показалось два «мессера». Они кинулись в атаку со снижением, но пара «яков» сразу же преградила им путь. «Мессеры» тотчас удалились. (При этом [199] «яки» непосредственного прикрытия даже не шелохнулись, по-прежнему шли рядом с нашим самолетом.)

Перед заходом на боевой курс левая пара, чтобы не мешать разведчику, тоже перешла на правый борт и пристроилась чуть выше первой пары.

Вот и знакомый мыс, начало съемки.

— Курс! — говорю Уткину.

— Есть курс!

Я открываю боковое окошко, струя воздуха со свистом врывается в кабину. Аппарат в руках. Левая ручка закреплена наглухо, правая служит для перемотки пленки и заводки затвора. Прицеливаюсь в середину высокого берега. Щелк! — один кадр есть. Быстро поворачиваю правую ручку против часовой стрелки до упора, потом — обратно, снова прицеливаюсь: щелк!

В общем-то ничего сложного. Но прицеливаться нужно точно, чтобы потом, при монтировании, снимки составили ровную полосу. А времени на перезарядку, прицеливание и фотографирование — всего полторы секунды. Прозеваешь — между снимками будет разрыв, а это брак, надо повторять полет. Время было спрессовано до такой степени, что я видел только одно: бежавший мимо меня крутой берег. Каким-то боковым зрением замечал тянущиеся от берега трассирующие нити пулеметных очередей, но реагировал на это равнодушно: «Далеко»!

Берег начал круто уходить влево, и я догадался, что приближается Казантипский залив, за ним — мыс, который далеко выступает в Азовское море.

— Подходим к Казантипу, — услышал я голос Уткина, но отвечать было некогда.

Щелк — кадр! Щелк — еще один!

Самолет делает плавный разворот. Хоть и неглубокий, но фотографировать трудно. Я приподнимаюсь выше, упираюсь головой в верх кабины, чтобы обеспечить точный прицел. Еще кадр! Еще!

Берег стремительно ушел влево. Все! Казантип прошли!

Откладываю фотоаппарат в сторону. Руки от напряжения подрагивают. Закрываю форточку.

— Все в порядке, — говорю Уткину. — Курс — домой!

Уткин набрал высоту, чтобы легче было вести самолет, помахал истребителям крыльями. «Яки» тотчас «прилипли»: два справа, два слева, а две пары чуть повыше.

Черед несколько минут показалась Тамань. До свидания, ястребки! Спасибо за надежную охрану! [200]

У Скугаря полет сложился труднее. Только лег на боевой курс, ударили зенитки. Правда, не очень кучно и точно, но боевой курс длится долго, несколько минут, успеют пристреляться. Истребители прикрытия набрали высоту, отошли в сторону из зоны огня.

И в это время появилось две пары «мессеров». Две пары «яков» завязали воздушный бой. Зенитки сразу прекратили огонь, и это, возможно, спасло разведчика. Он не сошел с курса. Но вскоре пришло еще несколько «мессеров», теперь уже и пара непосредственного прикрытия бросилась на помощь, возле «бостона» осталось только два «яка». Все ближе пролив, уже скоро конец боевого курса. Неожиданно пара «мессеров» атаковала «бостон» со стороны солнца. Пришлось и последней паре «яков» сражаться.

А разведчик все шел «по ниточке». Приготовились к отражению атаки стрелки. И тут прозвучала команда Василевского:

— Отворот!

Значит, фотографирование закончено. Скугарь кинул самолет влево вниз, карусель воздушного боя сразу отодвинулась. А в эфире раздалась команда ведущего «яков»:

— «Соколы», внимание, выходим из боя!

Вся восьмерка «яков» вернулась домой.

Разведчики выполнили задание отлично.

* * *

Успешному завершению фоторазведки с разных высот можно было бы только радоваться. Но «дома» нас ждала печальная весть: погиб Андрей Кондрашин.

В те. дни готовилось наступление наших войск на юге Украины, и основным морским портом, через который шло обеспечение войск врага, стала Одесса. Морская авиация наносила удары главным образом по вражеским базам и коммуникациям в северо-западной части Черного моря, прежде всего по Одессе. В начале 1944 года за короткое время она сделала более 5000 самолето-вылетов, потопила 6 транспортов, 21 баржу. В воздушных боях было сбито 122 самолета противника, 8 — уничтожено на аэродромах.

Но несли потери и мы. 11 января командир эскадрильи 40-го авиаполка А. К. Кондрашин (штурман А. А. Коваленко, стрелок-радист В. Г. Анзин) повел свою группу на Одессу. Уже в воздухе выяснилось, что в самолете Кондрашина не убираются закрылки. Удержать необходимую скорость полета при этом нельзя. Кондрашин приказал вести группу заместителю, а сам решил выполнять задание самостоятельно. [201]

На цель пришел несколько позже, когда основная группа уже отбомбилась, поэтому весь огонь зенитки сосредоточили на нем. Кондрашин бросил самолет в пике, сбросил бомбы точно по цели, но на выходе из пикирования снаряд угодил прямо в мотор. Самолет врезался в воду...

А через несколько дней погиб генерал Токарев — командир 1-й минно-торпедной дивизии. Воздушная разведка у берегов Евпатории обнаружила конвой — транспорт в сопровождении сторожевых кораблей. Именно в этом месте несколько месяцев назад летчики Токарева потопили «летучего голландца». На этот раз операция прошла менее удачно. Первой группе торпедоносцев, вылетевших, по сигналу разведчика, потопить транспорт не удалось, и командир дивизии решил возглавить вторую девятку сам. Несмотря на жесточайший артиллерийский огонь, он дерзко атаковал транспорт, с близкого расстояния послал торпеду точно в цель, но был тяжело ранен, самолет загорелся. Пылающую машину генерал направил к берегу...

Тяжелые это были утраты.

* * *

Вскоре нам сообщили: на Мысхако прилетает 1-я эскадрилья нашего полка во главе с Василием Мординым, а нашу эскадрилью перебрасывают не то в Птаховку, не то в Скадовск, в общем, на юг Украины, поближе к Севастополю и Одессе, зато подальше от базы обеспечения, от близких и знакомых.

Дела на фронте шли отлично. Никопольский плацдарм за несколько дней ликвидирован. Окружен враг и севернее Звенигорода. А самая большая радость — освобождение от блокады любимого Ленинграда: пришло сообщение, что наши уже в городе Луге.

Ждали радостных перемен и на крымском фронте. Не зря же перебрасывают в тыл Крымского полуострова. И вдруг 13 марта — черный день в жизни нашей части, о котором и сейчас не могу вспомнить без содрогания.

Я не верю в приметы: в черных кошек, в невезучее число «тринадцать» и прочие бабушкины сказки. Но то, что случилось 13 марта, в понедельник — чертова дюжина и понедельник! — осмыслить трудно. Черный день — иначе не назовешь!

Началось с того, что не вернулся Финагин. Его сбили «мессеры» над Керченским проливом, причем вел он фотографирование побережья в сопровождении четырех «яков». Фотографирование уже было завершено, когда со [202] стороны солнца навалились две пары «мессеров». «Яки» прозевали их, прозевал, видимо, и стрелок-радист, своевременно не открыл огонь. «Бостон» с первой же атаки «мессеров» загорелся, начал беспорядочно падать, потом сорвался в крутое пике и врезался в воду. Видимо, летчик был убит сразу, поскольку самолет оказался неуправляемым. Мы потеряли четырех товарищей: пилота Леню Финагина, штурмана Леню Вакуленко, радиста Шумакова и стрелка Крюкова.

Накануне (12-го вечером) у нас был офицерский ужин по причине перебазирования нашей эскадрильи и прилета 1-й эскадрильи. Было очень весело, много пели и плясали. Леня Финагин был бесподобен. Он вообще был весельчак и плясун, что называется, душа общества, но в тот вечер, казалось, превзошел самого себя. Будто хотел отплясать за всю жизнь — за прошлое, настоящее и на двадцать лет вперед. И вот его нет. Нет и скромного, трудолюбивого Лени Вакуленко, нет необыкновенно аккуратного паренька Крюкова — «Розы», как его шутя звали. И нет Ивана Шумакова. Но на этом беды не закончились. Через полчаса после гибели экипажа Финагина «мессеры» сбили над Феодосией семь Ил-2 — больше половины группы.

В тот же проклятый понедельник 13-го на мине подорвалась машина роты связи — один боец ранен, шесть контужено. Минут через сорок на мину наскочило еще два человека — один убит, второй тяжело ранен.

И уже вечером, когда мы возвращались с ужина и когда, казалось, все беды остались позади, на посадке задел за дом истребитель ЛаГГ-3 — погиб командир эскадрильи 3-го авиаполка капитан Просвирин...

За один день больше несчастий, чем за полгода пребывания нашей части на Мысхако.

В «кубрике» сидели молча. На душе было скверно. Не выходили из головы Финагин, Вакуленко. И вдруг тишину нарушили звуки музыки. Тихие, едва слышимые. Это Круглов забился в угол «кубрика» и взял в руки баян. Низко склонив голову, он выводил такую грустную мелодию, что сердце сжималось от печали.

Время шло, а баян не умолкал, словно изливал наше горе. Наконец Уткин, глубоко вздохнув, поднялся.

— Надо написать письма родителям ребят, — сказал он. — Я напишу Финагиным, а ты, — обратился ко мне, — старикам Вакуленко.

Я сел писать самое трудное в моей жизни письмо: сообщение родителям о гибели их сына. [203]

Накануне освобождения

Пришло время расставания о Мысхако. Взлетели, помахали на прощание крыльями и взяли курс на север. Пересекли Азовское море, впереди показался Мелитополь, чуть правее — Большой Токмак. Там мои родители-старики, недавно освобожденные из фашистской неволи. Слава богу, живы. Навестить бы, да нет пока возможности.

Самолеты уже легли курсом на запад, чтобы произвести посадку у небольшого села Птаховка, севернее Скадовска, куда уже успел добраться передовой отряд нашей БАО. Пролетаем Перекоп. Под крылом — только что освобожденные районы. За Турецким валом — наглухо запертые в Крыму немцы. Из Крыма им теперь только одна дорога — по морю, в Констанцу.

Перед вылетом с Мысхако произошла приятная встреча: «домой» вернулись экипажи Сазонова и Хохлова. Оказываемся, их подбили над Севастополем — сначала Хохлова, а потом и Сазонова. Хохлов посадил свой самолет на «брюхо» на какой-то горной лужайке, а экипажу Сазонова пришлось воспользоваться парашютами. Все остались живы; их приютили партизаны, потом на У-2 перебросили на Большую землю. И вот после отдыха они прибыли в часть. Встреча незабываемая! Не обошлось без скупых мужских слез. Я больше всего радовался встрече с Сашей Емельяновым, моим милейшим другом.

— Скорее бы в воздух, — говорили в один голос прибывшие. Они, кажется, завидовали нам, перелетавшим ближе к фронту.

— Ничего, успеете и вы, — успокаивали мы друзей.

В послеобеденный час мы произвели посадку в Птаховке. Тут не обошлось без неприятности: при перелете отказал мотор у Рожкова, пришлось садиться на «брюхо» где-то возле Чаплынки. Самолет при посадке загорелся. Радист и стрелок выскочили, сорвали колпак с пилотской кабины, вытащили Рожкова, а вот летчика Яковлева, который лежал в гаргроте{6}, спасти не удалось, — сгорел в самолете. Уткин на У-2 немедленно вылетел в Чаплынку, чтобы доставить обгоревшего Рожкова в госпиталь.

А утром уже поступили задания на вылет. Когда вернется Уткин, было неизвестно, и я вылетел с Володей Григоровым, с которым прежде немного летал на МБР-2 после возвращения из Севастополя. [204]

Наша задача — прорваться в Одессу, посмотреть и, если возможно, сфотографировать порт и город.

Идем над облачностью. Вот в «окне» промелькнул Очаков, дотом лиман. Сейчас будет Одесса.

— Володя, ныряй, — говорю Григорову, открывая боковое «окошко» для перспективной фотосъемки.

Оглушительный, режущий уши рев моторов врывается в кабину. Невольно хочется прикрыть «окошко». Вываливаемся из облаков прямо над портом. Часть его затянута дымом — город горит. Даю команду отворачивать влево, а сам — кадр за кадром фиксирую город и порт. Мне даже некогда смотреть, что творится вокруг. Замечаю лишь, как перед глазами вспыхивают темные шапки зенитных разрывов и яркие нити тянутся от воды к косме облаков. Но это проходит в сознании стороной. Главное — что в порту, в городе? А порт пуст. Где же корабли? Смотрю вниз и едва удерживаюсь от возгласа удивления: вся поверхность моря, насколько хватает глаз, усеяна черными силуэтами кораблей. Прямо под самолетом промелькнул огромный караван в 30–35 вымпелов. Все, что было в Одессе, — транспорты, эсминцы, сторожевые корабли, торпедные катера, баржи, буксиры, — сейчас выползло на морской простор и держит курс на Сулину, Констанцу, подальше от Одессы. Это означало, что завтра Одесса заживет новой жизнью — нашей, советской.

Внезапное появление самолета-разведчика на высоте 500–600 метров в самой гуще каравана вызвало среди вражеских кораблей панику. Они сначала шарахнулись во все стороны, потом открыли яростный огонь, изрыгая из пушек и пулеметов тысячи, десятки тысяч снарядов и пуль. Все пространство вокруг самолета опуталось светящейся паутиной трасс. Смотрю на указатель скорости. Стрелка перевалила за 280 миль в час — прилично!

— Уходи в облачность, — говорю Григорову, и мутная пелена облаков тотчас поглощает самолет. «Окошко» захлопнуто, аппарат отложен в сторону, в кабине — тишина...

10 апреля утром Совинформбюро сообщило, что наши войска овладели городом и портом Одесса. Но сдавать Севастополь враг, как видно, не собирался. В те дни, когда наши войска уже стояли у Перекопа, командующий 200-тысячной немецкой армией генерал-полковник Енекке на весь мир хвастливо заявил: «Крым на замке. В мире нет еще такой силы, которая была бы способна прорвать укрепления на Перекопе и Сиваше... Путь большевикам в Крым отрезан навсегда». [205]

Словно в ответ на это хвастливое заявление, советские войска 8 апреля начали штурм укреплений на Перекопе и со стороны Керченского плацдарма.

Три дня гудела перекопская земля от артиллерийской канонады и взрывов авиабомб, три дня наши воины прогрызали глубокоэшелонированную оборону врага. На четвертый день хвалебный «замок» слетел с ворот Крыма, советские войска ворвались на полуостров и стремительно пронеслись по степным просторам к Севастополю, который был окружен тройным кольцом укреплений.

Перед нами, воздушными разведчиками, была поставлена задача: держать Севастополь под непрерывным наблюдением, ни один корабль не должен покинуть порт незамеченным.

Утром 14 апреля, когда советские войска еще только подходили к укрепленным севастопольским рубежам, последовал приказ: произвести фотографирование порта Севастополь и аэродрома Херсонес, представить снимки в штаб ВВС ЧФ. В дальнейшем порт Севастополь фотографировать через каждые четыре часа.

Командир эскадрильи майор Виноградов вызвал меня в штаб, обосновавшийся в соседней хате. Добрейшей души человек, он в эту минуту был необычайно суров.

— Надо вылетать немедленно, — сказал он.

— Уткина нет...

— Берите «двойку», любого летчика — и в воздух! Чтобы снимки через час были здесь! — И он ткнул указательным пальцем в стол. — С кем полетите?

— С Шабановым, — ответил я, не задумываясь.

Володя Шабанов — моя слабость. Немногословный, даже застенчивый. Но машину водит прекрасно. Мне приходилось с ним летать несколько раз, попадали в довольно трудные условия — дождь, многоярусную облачность. Володя при этом не проявлял ни малейшей растерянности, даже волнения: сидит, мило улыбается, словно совершает увеселительную загородную прогулку. И еще мне нравилось, что Шабанов в воздухе неукоснительно слушается штурмана. С таким летчиком летать — одно удовольствие. Он чем-то напоминал мне Уткина, но был еще спокойнее, покладистее.

— Согласен, — одобрил мой выбор комэск. — «Двойку» уже готовят к полету. Вызывайте экипаж.

«Двойка» — самолет особый. Все остальные самолеты — это А-20G — «Бостоны» — штурмовики, приспособленные [206] у нас для ведения разведки. А «двойка» — это «Бостон-В-3» — специальный самолет-разведчик, он легче А-20G, имеет больший потолок и радиус действия, более совершенное навигационное оборудование. Короче, это был лучший самолет в эскадрилье. Его-то и давал нам Виноградов.

Через полчаса мы уже были в воздухе. Шли к Севастополю с набором высоты, подальше от берега, чтобы не засекли наземные посты наблюдения. На траверзе Херсонеса находились уже на высоте шесть тысяч метров — пора включать кислородное питание.

— Открой кислородный вентиль, — говорю Шабанову.

Через щель под приборной доской вижу, как Володя наклоняется, что-то крутит. Прикладываю маску ко рту — кислорода нет. Что за чертовщина!

Говорю Шабанову:

— Проверь как следует, может, не тот вентиль крутишь?

— Все проверил, — отвечает Володя. — Открыл до отказа, но кислорода нет.

Создавалось критическое положение: подниматься выше нельзя — летчик может внезапно потерять сознание; идти на такой высоте на Севастополь, куда сейчас стянуты зенитки и истребители врага со всего Крыма, — опасность большая. Конечно, можно вернуться на аэродром, проверить кислородное оборудование и вылететь снова, но... Но возвращаться без снимков мы не имели права!

— Что будем делать? — спрашивает Шабанов.

Я вспомнил, как совсем недавно с Уткиным фотографировали Севастополь с такой же высоты, досталось крепко, но все же проскочили! Правда, тогда зениток было меньше... Но проскочили! Надо только над целью находиться как можно меньше.

И я говорю Шабанову:

— Обходи Севастополь. Набери еще метров пятьсот. Зайдем со стороны Балаклавы, пойдем со снижением, авось проскочим.

— Опыт есть, — невесело шутит радист Виктор Бондарев, намекая на недавний полет, когда самолет получил приличный «букет» пробоин.

— Потом опытом поделишься! — не очень любезно одергиваю я Виктора.

Вот и Балаклавская бухта-щель, глубоко врезавшаяся в каменистый берег. Разворачиваемся прямо на бухту. Высота 6500. [207]

— Пока не снижайся, — говорю Шабанову.

— Есть, — коротко отвечает Володя.

Самолет идет точно на срез бухты у Инкермана. Слежу за бухтой, а сам поглядываю за воздухом! нет ли истребителей? Пока спокойно. Вдруг впереди — довольно далеко — вспыхивают зенитные разрывы.

— Разворот со снижением!

Знакомая картина: Севастопольская бухта быстро уплывает вправо, усиливается свист воздуха за бортом, напряженно ревут моторы.

— Курс!

Володя выхватывает самолет из виража, бухта поплыла под самолет. Я включил фотоаппарат, смотрю вниз: бухта забита судами. Считаю, как всегда, вслух! один... два... пять транспортов, два эсминца...

— Разрывы близко! — сообщает Бондарев.

— Снижайся! — говорю Шабанову.

Моторы переходят на высшую ноту.

— Разрывы под хвостом! — кричит всегда спокойный Лаврентьев.

Я наклонился влево, чтобы посмотреть, что делается над Херсонесом: там наши самолеты бомбят аэродром, в небе «карусель» наших и немецких истребителей. «Бостон» снижается довольно быстро, стрелка уже проскочила цифру «5» — пять тысяч метров. Идем прямо на Херсонес.

«Не хватало еще влезть в эту кашу!» — мелькает мысль. И тотчас прямо перед носом самолета вспыхнуло огненно-черное пламя, отрывисто гаркнул правый мотор, самолет кинуло в сторону и со свистом потянуло вниз.

Шабанов тотчас убрал газ левого мотора, чтобы не сорваться в штопор, и со снижением начал разворачиваться вправо. Внизу, до самой Евпатории, расстилался белый ковер облаков. Мы заскочили за облачность, обстрел прекратился.

— Как у тебя дела? — спрашиваю Шабанова.

— Разбит правый мотор, — говорит Володя. — Сейчас отрегулирую триммера{7}, пойдем на одном моторе. Сфотографировать успел?

— Успел, Южную проскочили...

Я огляделся. Лампочка на фотоаппарате все еще мигала. Нажал кнопку, выключил. И только сейчас почувствовал, [208] что правая нога немеет, а унт наполняется теплой жидкостью. Кровь! Я взял кислородный шланг (теперь уже бесполезный) и туго перетянул ногу выше колена. Глянул вправо: чуть ниже уровня головы светились две пробоины, развороченный осколком дюраль напоминал лопнувшие зерна кукурузы, которыми нас в детстве баловала мама. Посмотрел влево: точно такие же две пробоины. Как же осколки не продырявили мне голову? Ах, да! Я как раз наклонился влево, следил за Херсонесом, вот они и просвистели над головой. «Ты, сынок, в рубашке родился», — не раз говорила мне мама. Действительно, в рубашке!

Володя добавил газу левому мотору, самолет над облаками пошел в горизонтальном полете. На изуродованный снарядом правый мотор больно было смотреть, в плоскости зияли пробоины.

— Все целы? — спросил Шабанов.

— Удивительно, но целы, в фюзеляже пробоин, наверное, двадцать, — доложил Бондарев.

— Меня чуть задело, — сообщаю как можно спокойнее.

— Конкретно? — забеспокоился Володя.

— Пустяки... В ногу.

— Крепись. — И уже Бондареву: — Передай: идем на одном моторе, садимся в Скадовске, штурман ранен.

— Не надо, — возразил я.

— Надо! — упрямо произнес Володя.

Кончилась облачность, под нами Тарханкут, скоро Скадовск. От потери крови меня стало подташнивать. Надо отвлечься.

— Витя! — зову Бондарева. — Ты бы спел чего-нибудь, а то что-то невесело стало в нашем доме.

— Это запросто! — весело откликается Бондарев. Щелчок в микрофоне, и вдруг раздается его баритон: «Я на подвиг тебя провожала...». К его баритону присоединился бас Лаврентьева.

Да, с такими парнями не заскучаешь!

Шабанов посадил самолет на одном моторе точно у «Т», будто на тренировочном полете, отрулил в сторону, выключил мотор. К самолету кинулись техники, летчики — все, кто в этот час был на аэродроме. Окружили, рассматривая развороченный правый мотор, изрешеченный фюзеляж. Меня вытащили из кабины, положили на свежую зеленую травку в ожидании санитарной машины. Спрыгнул на землю Володя Шабанов, подошел ко мне, присел, заглянул в глаза: [209]

— Ну как?

— Порядок.

— А что же с кислородом?

Техники уже орудовали в самолете. Сняли фотокассету, отправили в лабораторию. Начали проверять кислородное оборудование. Оно оказалось в полной исправности. Просто после проверки системы на земле механик закрыл общий вентиль, находящийся в фюзеляже, а перед вылетом открыть забыл. Короче говоря, проявил халатность, которая едва не стоила нам жизни.

Из задней кабины вылезли Бондарев и Лаврентьев — целые и невредимые. Удивительно: фюзеляж, где они находились, изрешечен, а у них — ни царапины!

Механик самолета залез в кабину и начал выволакивать оттуда огромные ватные чехлы, которые засунули туда в Птаховке, чтобы после посадки в Скадовске зачехлить моторы и сохранить в них тепло — ночи еще были холодные. Эти-то чехлы и спасли стрелков: все осколки застряли в вате, их вытряхивали, как горох...

Подъехал Рождественский. Не стал принимать рапорт Шабанова, подошел ко мне, спросил:

— Потерпеть можете? Сейчас придет машина.

И правда, через аэродром уже мчалась санитарная машина. Молодая девушка-фельдшер тут же разрезала на ноге унт, комбинезон, сделала перевязку. Пока она возилась со мной, прибежал фотолаборант, доложил Рождественскому:

— Товарищ подполковник, пленка отличная, через полчаса снимки будут готовы.

Христофор Александрович круто повернулся ко мне, сказал:

— Спасибо, штурман.

Мне казалось, голос его чуть дрогнул.

* * *

Не думал я, что придется вынести столько неприятностей. Главный госпиталь Черноморского флота в то время находился в Тбилиси, за тысячу километров от Скадовска. А в этом небольшом полевом госпитале был всего один хирург (он же главврач), женщина-терапевт да несколько сестер. Когда меня привезли с аэродрома, хирург, осматривая ногу, сказал:

— Надо удалять осколки. Но у нас нет новокаина. Придется потерпеть немного.

Положили меня на операционный стол. Ноги, конечно, привязали, хоть я и обещал не дергаться. У изголовья [210] встала огненноволосая девушка в солдатской гимнастерке — медсестра Маша. Сказала:

— Держитесь за меня, товарищ старший лейтенант, не так больно будет. — И улыбнулась.

Когда началась операция, я сразу почувствовал, что это значит — резать по-живому.

Дальше — хуже. Оказалось, что осколки пробили ткань и врезались в кость. Пришлось их выковыривать, поврежденную кость вычищать. У меня все плыло перед глазами...

Иногда издали доносился голос Маши:

— Кричите, будет легче.

Не знаю, следовал ли ее совету, мне казалось, что я не кричу, во всяком случае сжимал зубы до немоты в скулах. Были секунды, когда я куда-то проваливался, видимо, терял сознание, потом снова начинались муки. Наконец услышал: «Гипс!» — и понял, что операция завершена. Меня отвезли в палату.

Утром Маша появилась в палате, подошла ко мне:

— Как спали?

— Нормально, спасибо.

Она вдруг зарделась, веснушки вспыхнули еще ярче.

— Крепко вы меня вчера обнимали, — смущенно сказала она и оголила руку выше локтя: я увидел черные синяки — следы моих пальцев. Стало невыносимо стыдно.

— Простите, Машенька, — пролепетал я.

— Да уж прощаю, — безоблачно улыбнулась девушка. — Если бы синяки были только на руках... А то тут, — она провела пальцем по талии, — еще хуже.

Я чувствовал себя очень неловко. Думал: «Ах, Машенька, Машенька... И она еще шутит!»

А она, приветственно вскинув руки, отошла к соседней койке, где лежал раненый летчик-истребитель, присела на стул.

— Ну, как вы себя чувствуете, товарищ майор?

Раненый ничего не отвечал, молчал. Я видел, как Маша осторожно, очень нежно погладила своей ладошкой его большую руку.

— Все будет хорошо, товарищ майор, — ласково звучал голос девушки, — вы только не волнуйтесь, наш главный — прекрасный хирург...

Майор молчал.

Вскоре я узнал печальную историю моего соседа. Его подбили в жарком воздушном бою над Перекопом, куда он со своей эскадрильей сопровождал штурмовики Ил-2. Четырем парам «яков» пришлось отбивать атаку нескольких [211] десятков «мессеров». И они отбили. Все «илы» вернулись домой, майор сбил одного «мессера», еще одного подбил. Но в какой-то момент ведомый прозевал атаку Ме-109, и самолет комэска был прошит очередью. Мотор «яка» заглох, майора ранило. Истекая кровью, он дотянул до своей территории, посадил самолет в поле, но при посадке машина перевернулась, летчику сильно повредило ноги. Когда его вытащили из самолета, он был без сознания.

Это был крупный, очень сильный мужчина лет тридцати. Руки — что лопаты, на короткой шее — крупная голова с коротким ежиком.

Когда я поступил в госпиталь, он уже находился там недели две. Ему сделали операцию, ноги заковали в гипс, но температура продолжала оставаться высокой. Сняли гипс, и обнаружили на одной ноге омертвение тканей. Приговор врачей был суров: начинается гангрена, ногу нужно ампутировать. Майор не соглашался.

Днем он лежал молча, безучастно смотря в потолок. А ночью, когда впадал в забытье, стонал, бредил, по-чапаевски кричал: «Врешь, не возьмешь!» Своими ладонями-лопатами обхватывал толстые металлические прутья на спинке кровати и гнул их, как проволочные. Когда его немного отпускало, он смотрел на свою «работу», смущенно улыбался и говорил сам себе: «Опять буянишь, майор».

Маша по секрету сообщила, что у майора, кроме ног, поврежден еще и позвоночник, каждое движение причиняет ему адскую боль, и просто удивительно, как он не кричит криком.

— Прямо железный человек! — восхищалась она.

У меня дела быстро пошли на поправку. Я уже на костылях выходил во двор погреться на солнышке. Часто навещали друзья: Шабанов, Уткин, Емельянов. Пришел как-то Мордин: их эскадрилья уже прилетела в Скадовск, Друзья сообщали новости: под Севастополем затишье, но это затишье перед бурей — в ближайшее время начнут выкуривать оттуда немцев. Основная борьба в эти дни шла на морских маршрутах, между Севастополем и Констанцей. Караваны врага без конца шныряли туда-сюда, разведчики перехватывали их, наводили ударную авиацию и топили. Приказ был такой: ни один немецкий транспорт не должен дойти до порта. Топить, топить беспощадно!

Погода в конце апреля испортилась, над морем нависли низкие облака, это усложнило разведку и наведение, но напряжение боевой работы не спадало. Саша Емельянов [212] с радостью сообщил, что их экипажу дали самолет (Хохлову — тоже) и они уже несколько раз ходили на задание.

Я им завидовал. И клял судьбу за то, что она в такой неподходящий момент (не сегодня-завтра Севастополь будет освобожден!) кинула в госпиталь. С надеждой поглядывал на правую ногу, закованную в гипс.

А у майора положение с каждым днем все осложнялось. На разможженной ноге начали темнеть пальцы. Необходима была немедленная ампутация. Откуда-то привезли хлороформ для общей анестезии. С раненым долго говорил главврач, уговаривал согласиться на операцию.

— Нет! — твердо ответил майор. — Сегодня — одну, завтра — другую... Не хочу жить обрубком. Отрежете без согласия — пущу себе пулю в лоб. Виноваты будете вы.

Потом приходила Машенька. Она сидела у его кровати, худенькая, хрупкая, в ослепительно-белом халате, с шапкой непокорных огненных волос, выбивающихся из-под белой косынки. Нежно-нежно гладила руку, с болью в голосе говорила:

— Ну зачем вы так? Не надо упорствовать. В конце концов главное — голова, руки... сердце человека. А без ноги жить можно. Протез хороший сделают. У вас жена, сын, ждут вас. Соглашайтесь, я прошу вас, очень.

Майор посветлевшим взглядом смотрел на Машу, подносил ее маленькую ручку к губам, легонько прикасался к ней.

— Нет, Машенька. Спасибо за доброе сердце, но — не могу.

Когда приходили к нему друзья-истребители, он сразу оживлялся, веселел. Интересовался делами в эскадрильи, полку. Но стоило им заговорить об операции, тотчас суровел.

— Нет! — твердил одно. — Не хочу быть обузой кому-то.

— Но ведь и без ноги летать можно, — доказывали ему.

— Где вы такое видели?

— А Любимов?

Историю Любимова знали все черноморские летчики. Осенью сорок первого комэск И. С. Любимов был сбит в воздушном бою при сопровождении бомбардировщиков Пе-2. Сел в крымской степи. Уже на земле «мессеры» атаковали его, пушечным снарядом оторвало ступню левой ноги. Девять месяцев госпиталя. Вернулся на протезе. И хотя медкомиссия определила — к строевой службе не годен, Любимов добился, чтобы его снова допустили к полетам, [213] стал летать на новейших истребителях, командовать авиаполком. Об этом и напомнили майору друзья.

— Любимов, Любимов! — горячился майор. — То — Любимов, а то — я. И потом: у Любимова — вот, — он проводил рукой чуть выше ступни, — а у меня — вот! — И он одним махом словно отрезал ногу почти у бедра. — Тут не то что летать — ползать не сможешь. Да еще, глядишь, и вторая закапризничает. Нет уж, покорно благодарю, пусть что будет...

Так никто и не смог его уговорить на эту чертову операцию!

Летчики его эскадрильи рассказывали, что на счету майора уже десять сбитых самолетов, он награжден двумя орденами Красного Знамени, представлен к званию Героя Советского Союза. Редкого мужества человек! А вот калекой жить не захотел. Так и не спасли майора.

К сожалению, память не сохранила его фамилии, а дневника в госпитале я не вел. Но — закрою глаза, и вижу его большие сильные руки, которые словно клещами обхватывают железный переплет кровати, вижу крупное воспаленное лицо, густой ежик волос, и кажется, даже слышу его глухие стоны... А вот фамилию не помню. Жаль...

Как-то, накануне Первомая, меня позвали к телефону, который был установлен в небольшой проходной, у входа во двор.

— Дама вас просит.

Я быстренько проковылял на костылях к проходной, взял трубку:

— Коваленко слушает.

Какой-то стон, рыдание в трубке, потом дрожащий прерывающийся голос:

— Это я, родной... Лида...

— Какая Лида? — удивился я.

— Ну, жена твоя...

— Какая жена?.. У меня жена...

— Это я, я, — что-то до боли знакомое послышалось в голосе...

Я опешил. В первые дни войны жена с дочкой-крохой эвакуировалась из Керчи в Зауралье, в Курган. С той поры минуло почти три года, отрезок времени порядочный. В последнее время, когда освободили Кубань и юг Украины, она писала, что хочет перебраться поближе, возможно, в Орджоникидзе, где живет Надя, жена Николая Астахова. Но пока разрешения на переезд не дают. И вдруг: [214]

— Я из Кургана вырвалась.

— Откуда же ты звонишь?

— Из Птаховки. — И снова рыдания. — Завтра буду у тебя.

Новость потрясающая. Я боялся поверить своему счастью. Но утром оно явилось в образе моей дорогой женушки — похудевшей, с обветренным лицом, с огромными серыми глазами, наполненными слезами радости. Смеясь и плача, она рассказывала, как на попутных добиралась сюда, в Скадовск.

Она целыми днями пропадала в госпитале. А друзья-летчики стали наведываться реже. Из газет я знал, что на морских коммуникациях черноморские летчики непрерывно бьют по кораблям врага, приводились цифры потопленных кораблей. В газете «Черноморский летчик» как-то прочитал о Николае Крайнем. Они с ведомым Борисом Крыловым вылетели на поиск катеров, которые, по данным разведки, вышли из Севастополя на Констанцу. Обнаружили шесть катеров, шедших на запад без воздушного прикрытия. Истребители решили атаковать. После нескольких атак один катер замедлил ход, его взяли на буксир другие.

— Еще раз атакуем! — скомандовал Крайний.

Эта атака закончилась печально: зенитным снарядом был поврежден мотор его самолета. Со снижением Николай пошел на север, но до берега дотянуть не смог, пришлось садиться на воду. Самолет сразу затонул, а Крайнего удержал на плаву спасательный жилет. Борис Крылов покружился над ним, передал на аэродром место нахождения, попросил выслать катер. Горючего оставалось мало, нужно было возвращаться. На смену Крылову вылетели Александр Карпов и Алексей Гавриш. На подходе к указанному квадрату увидели немецкий гидросамолет «Гамбург-140», который ходил галсами. Видимо, его вызвали катера, чтобы подобрать советского летчика. Карпов и Гавриш с двух сторон атаковали вражеский самолет, и после нескольких пулеметных очередей он плюхнулся в воду. Начали искать Крайнего, но, видимо, во время воздушного боя отклонились далеко в сторону, а ориентиров, чтобы скорректировать свое местонахождение, в море нет. В воздух снова поднялся Борис Крылов. От береговой черты он взял курс на точно отмеченный квадрат и вскоре обнаружил Крайнего. А недалеко от него — и резиновую лодку с экипажем «Гамбурга-140». Вдали уже виднелся наш катер. [215] Крылов вывел его точно на Крайнего, затем катер подобрал и немцев.

Крайний четыре часа пробыл в холодной апрельской купели. Второй раз за последние полгода — ранее несколько часов «купался» в ноябре в Керченском проливе. И хоть бы чихнул! Богатырь-парень!

Встречал я в газетах заметки и о полетах Шабанова и Григорова, других знакомых летчиков. Значит, летают, воюют, а я тут валяюсь без дела.

Дальше