Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Во власти стихии

Летчик Евгений Сазонов со штурманом Сашей Емельяновым и стрелками Бутенко и Яровым рано утром вылетели на разведку. Через полтора часа было получено радио: «Возвращаюсь на одном моторе». Еще через 20 минут — новое сообщение: «Хвоя, квадрат...». «Хвоя» — это сигнал о вынужденной посадке. Значит, отказал и второй мотор. Другой причины быть не могло: решиться сесть в море на большом металлическом самолете сможет далеко не каждый летчик, разве уж когда не остается никакой возможности протянуть еще хотя бы километр. [166]

Это был первый случай вынужденной посадки на ДБ-3ф в море. Мы знали, что даже при благополучном приводнении, если самолет не развалится, не получит больших пробоин, продержаться на плаву он может минут десять, не больше. Этого времени хватает лишь на то, чтобы вытащить резиновую лодку и надуть ее. Но бороться со стихией в открытом море в маленькой лодке экипажу нелегко.

И мы, разумеется, заволновались.

Квадрат посадки оказался на траверзе горы Опук, южнее Керчи, недалеко от берега, занятого врагом. Поэтому на поиски послали три МБР-2 в сопровождении истребителей «аэрокобра», следом вылетело два наших «бостона». Прошло часа три, возвратились «бостоны» — ничего не обнаружили. Одному из них пришлось принять бой с двумя Ме-110. Правда, бой был скоротечным — «мессера» предприняли всего одну атаку и ушли.

После обеда в штаб вызвали наш экипаж. Погода начала портиться, задул свежий норд-ост. Теперь на море, понятно, поднимется волнение, особенно в районе Новороссийска, но искать экипаж все равно надо.

И мы на новеньком «бостоне» поднялись в воздух. Взяли с собой аварийный пакет с продовольствием и пресной водой, чтобы сбросить при обнаружении экипажа, сразу после взлета связались с катером-охотником, который в полной готовности стоял в Геленджике.

В районе поиска ветер уже разыгрался вовсю, на волнах появились белые «барашки». Предыдущие экипажи ходили галсами с востока на запад и обратно, приближаясь постепенно к берегу Керченского полуострова или удаляясь от него. И я подумал: при полете перпендикулярно волне маленькую лодку за гребнем вряд ли заметишь; в лучшем случае она только мелькнет — и снова исчезнет. Если же ходить вдоль волны, — лодку можно увидеть издали. Кроме того, при полете с юга на север мы каждый раз выходим на видимость береговой черты, что позволяет уточнить правильность расчета галсов, а в море такой возможности нет. Высказал свои соображения Уткину, он со мной согласился.

Уже два часа мы «утюжили» воздух. Сильный ветер все время сносил нас на запад, приходилось вносить коррективы в расчеты. От длительного мелькания волн при полете на малой высоте начало рябить в глазах, гребешки волн стали казаться лодками, я даже несколько раз подворачивал самолет на такую «лодку», но она сразу таяла [167] при приближении. А, кроме того, надо было поглядывать и за небом, — недалеко был аэродром врага, где базировались истребители.

Когда уже были утрачены, казалось, всякие надежды, вдруг впереди, чуть левее курса, мелькнуло ярко-оранжевое пятно. Мелькнуло — и провалилось в пучину. Лодка! Оранжевая лодка!

— Пять лево! — крикнул я Уткину. — Приготовиться к сбрасыванию! — Это уже команда Виктору Бондареву, радисту, у которого находится аварийный пакет.

Уткин подвернул влево, и я снова увидел оранжевую точку, которая приближалась к самолету, — теперь уже точно по курсу. Лодка! Я уже вижу людей в ней, они тоже заметили самолет, машут руками.

— Витя, внимание!

— Есть, внимание! — отвечает Бондарев.

Огненно-яркая надувная лодка на фоне темной воды видна хорошо. Вот нос самолета приблизился к ней.

— Бросай! — кричу Бондареву.

— Бросил!

Под самолетом вспыхнул небольшой парашютик, и я вижу, как пакет, покачиваясь, опустился рядом с лодкой.

— Точно бросили! — кричит Бондарев.

— Добро, — спокойно говорит Уткин.

— Разворачивайся на лодку, я брошу им вымпел.

Уткин лег в вираж, а я торопливо пишу записку: «Ждите, будем наводить катер. Уткин, Коваленко». Засовываю записку в алюминиевый патрончик парашюта, защелкиваю крышечку. Снова навожу самолет. Бросаю.

Теперь — на Геленджик. Нужно строго выдержать курс и скорость, чтобы потом от точки выхода на берег уточнить местонахождение лодки.

Катер-охотник, получивший наше радиосообщение, уже покачивался на выходе из Геленджикской бухты. Я уточнил курс, расстояние, передал на катер. Увидел, как взбурлилась вода за его кормой: катер устремился вперед. Мы еще несколько раз прошли над ним, я уточнил курс — идет точно. Нам пора домой — мало осталось горючего, но мы еще раз проходим прямо по курсу катера, идем в море минут пятнадцать и снова находим лодку. Делаем над ней круг и только после этого берем курс на аэродром. Погода между тем быстро ухудшалась: ветер крепчал, наползала низкая облачность.

Возвратившись, мы с нетерпением ждали сообщения из Геленджика: как там катер-охотник? Но звонок раздался [168] только вечером. Он не обрадовал нас: катер возвратился ни с чем, из-за сильного волнения моря лодку найти не удалось.

...Четверо на лодке несколько раз видели невдалеке МБР-2 и «бостоны». Знали, что их ищут, и не волновались. Особенно укрепилась уверенность, когда мы сбросили питание и воду, а затем и вымпел с запиской. Первое, что они сделали, это вволю напились пресной воды, которая показалась необыкновенно вкусной. Затем стали ждать катер. Но катер не пришел. Наступила ночь. Сильный ветер относил лодку на запад, возможно, на северо-запад, могло прибить и к вражескому берегу. Поэтому решили непрерывно грести против ветра, к кавказскому берегу. Надеялись, что утром снова появятся самолет или катер.

К третьей ночи надежда на приход катера начала угасать. Ветер поутих, грести стало легче, но иссякли запасы продовольствия, пресной воды. Силы людей быстро таяли. Отдыхали и спали по очереди.

Среди ночи случилось несчастье: стрелок Яровой во время гребли уронил свое весло — резиновую «лапу», которая одевается на руку. В темноте весло мгновенно затерялось, возможно, затонуло. Пришлось грести просто руками. Сначала это не представляло особых неудобств, но вскоре соленая морская вода начала разъедать кожу. Гребля превратилась в муку. Но никто не жаловался. Терпели.

Первым начал сдавать командир — Евгений Сазонов. Он был старше и крупнее всех — эдакий цветущий здоровяк-блондин, но за трое суток очень изменился: губы потрескались, руки кровоточили. Держался мужественно, своей вахты никому не уступал, но Саша Емельянов видел, что командиру очень трудно.

Бутенко и Яровому было, наверное, только чуть за двадцать. Оба рослые, атлетического сложения. Держались хорошо. Яровой старался незаметно подменить командира на гребле, наверное, чувствовал вину перед товарищами за потерянное весло.

Наступила пятая ночь. Стихия утихомирилась. Они гребли в одном направлении — на восток, на восток. Ориентировку давал штурман: днем — по солнцу, ночью — по звездам. Благо, у него на руке сохранились штурманские часы, которые не пропускали воду, шли надежно.

В эту ночь поднялась температура у Сазонова. Он начал бредить. Возле него сидел Бутенко, прикладывал ко [169] лбу компрессы, держал крепко, чтобы командир в горячке не вывалился за борт. Гребли Емельянов и Яровой. Уже больше суток экипаж ничего не ел. Поймали медузу, но она оказалась абсолютно несъедобной.

Утром увидели берег. По характерному очертанию Емельянов узнал гору Абрау-Дюрсо. Она находилась левее курса, значит, они гребут примерно на Новороссийск. Надо брать чуть правее, ближе к Геленджику.

Теперь ориентироваться стало легче, но грести уже не было сил. Утром очнулся Сазонов, воспаленными глазами обвел товарищей, запекшимися губами произнес:

— Простите меня, друзья.

Даже вид берега его, кажется, не особенно обрадовал. Лицо горело, температура, видимо, была высокая.

Приближающийся берег придал сил. Гребли поочередно: Емельянов, Бутенко, Яровой. Несколько раз видели в небе самолеты, но они проходили высоко и в стороне.

Надвигалась шестая ночь пребывания в море. Уже не могли грести Бутенко и Яровой. Они опускали руку в воду, но гребка не получалось. Сильно ослабли парни. Удивительно, но невысокий худощавый Саша Емельянов, казалось бы, самый слабенький в экипаже, оказался наиболее выносливым. Всю ночь он греб, по существу, уже один.

Когда стало светать, они увидели берег совсем близко: острый мыс выступал далеко в море. Это была южная оконечность Цемесской бухты. А вскоре увидели и сторожевой катер. Он шел прямо к ним.

На катер самостоятельно смог подняться один Емельянов. Остальных пришлось выносить на руках.

Так кончилась эта печальная история.

Саша Емельянов уже через день появился в нашем «кубрике» — похудевший, с заостренным носом, но бодрый и смущенный всеобщим вниманием (он всегда смущался, когда на него обращали внимание). Потом вернулись домой Бутенко и Яровой. А Евгения Сазонова еще долго отхаживали врачи: у него обнаружилось воспаление легких.

Стоит ли говорить о том, как мы радовались возвращению экипажа. Честно говоря, никто уже и не надеялся на эту встречу, ведь подумать только: целую неделю — ни слуху, ни духу!

— Ну, Саша, теперь до ста лет проживешь! — тормошили друзья Емельянова.

А он смущенно улыбался в ответ. [170]

Салют Михаила Уткина

Этот транспорт не давал нам покоя. Обнаружила его разведка в румынском порту Констанца. Огромный корабль прежде был, видимо, пассажирским океанским лайнером, а теперь переправлен на Черное море, чтобы доставлять в оккупированный Крым войска и вооружение. Уже несколько раз поступали сообщения, что вечером он выходит из базы под охраной одних катеров-охотников. Ни эсминцы, ни тральщики его не сопровождали. Это было вполне объяснимо. Лайнер — новейший, имеет приличную скорость и опасную зону в море способен проскочить в ночное время. Другие корабли его только связывали бы, да и обнаружить большой караван в море самолету-разведчику легче. А для охраны от подводных лодок достаточно и быстроходных юрких «охотников».

По логике вещей, рассуждали мы, транспорт из Констанцы в Севастополь должен идти кратчайшим путем, чтобы в светлое время находиться в открытом море как можно меньше. На этой трассе мы и ловили его. Вылетали еще затемно, чтобы на рассвете быть уже в районе поиска. Тщательно обшаривали морское пространство с учетом возможных отклонений каравана от прямой, но транспорта не находили. А к вечеру его «засекали» уже в Севастополе.

— Что за чертовщина! — ругался Николай Иванович Климовский, начальник оперативно-разведывательного отдела полка, от которого, как правило, мы получали задания. — Не по воздуху же он летает?

Конечно, не по воздуху. Но каким тогда маршрутом пробирается в Севастополь?

Опытный штурман Иван Иванович Ковальчук высказал такое предположение: возможно, чтобы сбить нас с толку, корабль из Констанцы идет сначала на юг, по направлению к турецким берегам, а потом круто поворачивает влево и берет курс на Севастополь. Да, такой вариант не исключен. Правда, подход к Севастополю с юга довольно активно просматривался нашими летчиками, ведущими разведку портов и аэродромов западного побережья, и появление каравана в этом районе в дневное время вряд ли осталось бы незамеченным.

Обсуждали еще один возможный маршрут — вдоль северного побережья: от Констанцы — на Одессу, потом мыс Тарханкут — Евпатория — Севастополь. Однако прикинули — не получается: за то время, в течение которого [171] караван находился в пути, такое расстояние невозможно было пройти даже со скоростью быстроходного лайнера. Отпал и этот вариант.

А командующий Черноморским флотом Ф. С. Октябрьский требовал: транспорт найти и потопить! На соседнем аэродроме в полной боевой готовности ждали сигнала торпедоносцы, мы же по-прежнему не могли сообщить ничего утешительного.

Командир полка Рождественский ходил мрачнее тучи. Еще бы! По Черному морю безнаказанно бродит какая-то посудина, а он, подполковник Рождественский, со своими орлами поймать ее не может. Скандал!

Христофор Александрович Рождественский — человек во многом примечательный. Ростом он был невысок, но широк в кости. Крепкий, как белый гриб. И ходил всегда так: чуть наклонив голову вперед, набычившись. Шагал всегда широким размашистым шагом, закинув левую руку за спину, а правой энергично размахивал. Имел сочный, густой бас. Говорил отрывисто, громко, предельно четко.

Мы чтили его грозную требовательность, но побаивались не очень, за глаза называли просто Христофор. Мне он напоминал зимнюю грозу в Крыму: громыхнет так, что стекла задрожат, но на голову не упадет ни одной капли. Так и Христофор: если знаешь, что не виноват, можешь не переживать, на чужую голову он вину не свалит, скорее свою подставит. Людей любил, берег, хотя короткие грозные раскаты и обрушивались иногда на провинившиеся головы. Особенно уважительно Христофор относился к летному составу. Сам первоклассный летчик, он хорошо понимал, насколько сложна, опасна и просто физически трудна работа летчика-разведчика. И потому требовал от штабистов: каждое задание готовить тщательно, вдумчиво, не упускать никаких мелочей, ибо эти мелочи могут стоить жизни людей.

Больше всех от Христофора доставалось Климовскому. Вот и теперь, когда Николай Иванович доложил об очередном неудачном поиске транспорта, Рождественский нахмурился, коротко и сердито бросил:

— Гм! Скверно ищем, скверно, товарищ капитан! — словно во всех неудачах был виноват начальник оперативно-разведывательного отдела.

Мы жалели Климовского. Но пока ничем помочь не могли.

Вечером 31 июля снова поступило сообщение: лайнер под прикрытием «охотников» вышел из Констанцы. [172]

В штаб тут же вызвали три экипажа. Руководил подготовкой к полету сам командир полка. Перед одним экипажем была поставлена задача разведать «маршрут Ковальчука», другому — линию Констанца — Севастополь, а нашему экипажу поручалось произвести аэрофотосъемку портов и аэродромов западной и северо-западной части Черноморского бассейна. К поиску лайнера наше задание прямого отношения не имело.

Тщательно изучали маршруты полета, прикинули расчет горючего. Вылет назначался на четыре утра; времени на отдых оставалось мало, поэтому экипажи не задерживали. Рождественский, хмурый и сосредоточенный, молча кивнул головой и вышел из комнаты. Мы тоже дружно поднялись, стали защелкивать планшеты. Николай Иванович Климовский пожал всем на прощанье руки, а когда дошла очередь до меня, сказал:

— Будешь идти над побережьем, поглядывай и на море. Чем черт не шутит!

Сказал не официально, а так, словно между прочим.

Когда вышли из штаба, Миня Уткин зло процедил:

— Поймать бы этого летучего голландца!

Таким злым Уткина я, пожалуй, еще не видел, хотя летаем в одном экипаже не первый месяц.

Помню, когда я узнал, что назначен в экипаж старшего лейтенанта Михаила Уткина, сначала был недоволен. Он казался мне чересчур осторожным, и осторожность эта, думал я, порождена неуверенностью или чрезмерной мягкостью характера.

Мы ходили на задание уже десятки раз, побывали в острых переплетах, но я никак не мог понять, почему он, летчик опытный, уверенно чувствующий себя в облаках, и ночью, когда приходится управлять самолетом по приборам, в простых условиях порою допускает элементарные промахи. В чем тут дело? Разгадка пришла позже.

Как-то мы вылетели на разведку во второй половине дня. Возвращались домой поздновато. Когда подошли к Кавказскому побережью, уже легли сумерки, но в вечерней дымке приближающийся берег просматривался хорошо, я сразу узнал его характерные очертания. И вдруг Уткин спрашивает:

— Скоро берег?

— Да вот же он, прямо по курсу!

— Ах, да, недосмотрел, — как-то растерянно сказал он.

Когда подошли к аэродрому, сумерки сгустились. Было то время, когда дневной свет уже ушел, а ночь еще [173] полностью не вступила в свои права. Казалось, что в долине, где белела взлетно-посадочная полоса нашего аэродрома, повисла легкая сероватая дымка. Посадочные огни светили тускло.

Мы зашли на посадку, но с последним, четвертым разворотом Уткин почему-то замешкался, вижу, огни проплывают мимо. «Что с ним?» — думаю. А сам спокойно говорю:

— Опоздал с разворотом, иди на второй круг.

— Хорошо, — отвечает Уткин.

На юге ночь опускается мгновенно. Пока сделали круг над аэродромом, небо вызвездило, аэродромные огни вспыхнули ярче. Уткин уверенно сделал разворот над горами, внизу вспыхнул луч посадочного прожектора. Через несколько секунд самолет коснулся бетона.

Уткин вылез из кабины, глянул на меня как-то виновато, сказал смущенно:

— Так-то, брат Володимир...

Весь вечер, пока мы ехали с аэродрома, ужинали, а потом сидели на скамеечке под развесистым платаном, Уткин был молчалив, задумчив. Что-то тревожило его. Но что? Спрашивать было неудобно.

Когда все разошлись и мы остались одни, Миня заговорил. Он говорил тихо, медленно, не поднимая низко опущенной, словно повинной, головы.

— Нам с тобой летать, и ты должен знать об этом: у меня начали сдавать глаза. Небольшая близорукость, что ли. Вблизи все вижу прекрасно — и днем, и ночью, а на удалении бывает начинает расплываться. Будто туман находит. Хуже всего — в сумерки. Ты думаешь, я случайно сегодня опоздал с разворотом? Нет, в дымке огней не разглядел. И берег тоже: не пойму — то ли низкая облачность впереди, то ли берег... Об этом я никому не говорил, тебе первому.

— Врачам надо показаться.

— Ну да! Отстранят от полетов, что тогда? Представляешь, все будут летать, воевать, а я? В штабе сидеть? Нет, уж!

— Как же тебя на медкомиссии не засекли?

— В кабинете я все буковки вижу, как орел, а вот с большой высоты, на удалении, мне орлиной зоркости не хватает...

Мы замолчали, каждый был занят своими мыслями. У меня одно билось в голове: «Как быть, как же быть?» Я и не заметил, как вслух растерянно произнес: [174]

— Как же теперь быть?

— А никак, — спокойно ответил Уткин. — Если не боишься, будем летать по-прежнему вместе. За пилотирование не беспокойся, справлюсь. А наблюдение за воздухом над целью тебе придется взять на себя.

— За этим дело не станет...

Он тряхнул своей «львиной гривой», откидывая волосы назад, посмотрел на меня — в его темных глазах засела тревога.

— Если не доверяешь — придется докладывать командованию, пусть решает мою судьбу.

Трудный это был разговор. Я смотрел на Михаила и думал: «Нелегко тебе сейчас, ох, как нелегко!» Но слов утешения не находил. Да и нужны ли они?

Уже стемнело. Воздух был переполнен неистовой песней цикад. Казалось, этими крупными насекомыми облеплены все деревья и кусты, настолько яростным был их пересвист. Но стоило лишь шелохнуться, как они мгновенно затихали. Не только поймать — увидеть этих осторожных певуний трудно. Но Уткин не замечал прелестей южного вечера, он был погружен в свои думы.

— До вылета есть время, — напомнил я. — Пошли отдыхать.

— Значит, решено? — встрепенулся он.

— Решено.

Больше к этому разговору мы не возвращались. Никогда.

...Полет длился уже четыре часа. Вылетели мы еще до рассвета и с первыми лучами солнца пересекли береговую черту вражеской земли. Шли, как обычно, на высоте около восьми километров. Погода стояла ясная, ни единого облачка. Для разведчика это и хорошо и плохо. Хорошо потому, что все внизу видно, можно посмотреть и сфотографировать. А плохо потому, что открыт ты для всех наблюдательных постов, ползешь по небу, как жук по стеклу, каждый шаг твой контролируется врагом.

Но все завершалось на этот раз благополучно. Даже зенитки нас особенно не беспокоили, возможно потому, что высота приличная. Каждый раз, когда мы от цели уходили в море, чтобы сбить с толку вражеских наблюдателей (пусть гадают, над какой целью нас ждать), я просматривал прибрежные морские воды. С такой высоты видно далеко, особенно на освещенной солнцем глади. Помнил слова Климовского: «Поглядывай и на море. Чем [175] черт не шутит!» Но море было пустынно. Только у берегов кое-где чернели небольшие суденышки.

Разведана последняя цель, можно брать курс на аэродром. Кратчайший путь — напрямик, через Крымский полуостров, но я даю Уткину курс на Тарханкут, чтобы пройти вдоль западного берега Крыма, мимо Евпатории, Севастополя и Ялты, захваченных врагом. Особенно отвлекаться при этом нельзя: слева — Евпатория, там вражеский аэродром, истребители. Внимание и еще раз внимание!

Я глянул в сторону Евпатории, взгляд скользнул по морской глади и у самого берега наткнулся на огромный «лапоть», окруженный черными точками. Это был транспорт! И скорее всего именно тот — «летучий голландец»!

— Миня! — закричал я. — Смотри, слева, кажется, «голландец»!

— Ну да?

— Разворот влево!

Мы проходим над караваном, я включаю фотоаппарат, а сам смотрю вниз. Прямо под нами — огромный корабль, по всем признакам — пассажирский лайнер, только окрашен не в светлые, а в темные тона. Несомненно, это «летучий голландец», как его окрестил Уткин. Над караваном, намного ниже нас, ходит пара «худых», на аэродроме курятся пыльные вихорки — взлетают новые истребители. Но нам они не страшны — на такую высоту доберутся не скоро, да и вряд ли полезут, — караван они защищают не от разведчиков.

— Отворачивай в море, — говорю Уткину, — будем сообщать координаты. Витя! — вызываю радиста Бондарева. — Быстренько кодируй: обнаружен транспорт водоизмещением десять тысяч тонн, квадрат... квадрат сейчас дам...

— Я готов, штурман, — весело откликается радист.

Мы отошли подальше от берега, Уткин положил машину в неглубокий вираж, и самолет стал описывать над морем огромные круги. В эфир понеслись зашифрованные координаты. Цифра за цифрой, цифра за цифрой.

Я смотрел на карту и думал: каким же образом этот лайнер попал к берегам Евпатории? Напрямую из Констанцы? Непохоже. Рискованно. Вдоль берега? Не успел бы. А может?.. Я схватил линейку, разделил на скорость. Получается. Точно! Хитер, гад! Значит, он примерно до Сулины шел вдоль румынского берега, потом вместо того чтобы идти на Одессу, в самом узком месте ночью пересек [176] море, вышел к Тарханкуту и вот к утру оказался у этих берегов, под прикрытием своей авиации и кораблей. Так вот почему мы его не находили на более вероятных, южных маршрутах!

— Миня, это «голландец», точно, — говорю Уткину. — Я подсчитал: от траверза Сулины он махнул прямо сюда.

— Хитер гад! А мы его искали где.

Голос Бондарева:

— Вылетают торпедоносцы. Приказано включить наведение при подходе к цели.

— Ясно. Скажу, когда надо будет.

Это дело знакомое. В море нет заметных ориентиров, к которым можно было бы «привязать» цель, кругом — вода. Поэтому указывается прямо квадрат — приблизительное место нахождения судов. С большой высоты караван виден далеко, а у торпедоносцев, идущих на бреющем, обзор ограниченный, Вот им и помогает разведчик: отходит в сторону от каравана, включает радиопередатчик, и торпедоносцы идут, как на радиомаяк. Такое взаимодействие позволяет им выходить на удар неожиданно, с ходу, а неожиданность для торпедоносца — половина успеха.

Мы обнаружили караван недалеко от берега, торпедоносцы могли бы найти его и без наведения, но для уточнения своего местонахождения придется подойти поближе к береговой черте, а это рискованно — могут засечь береговые наблюдательные посты, внезапность будет потеряна, да и истребители врага рядом. Потому и дали задание на наведение.

Но хватит ли у нас горючего? Уже пятый час в воздухе. Пока придут торпедоносцы — еще часа полтора. Да на обратный путь — не меньше часа. Итого около семи часов. Многовато!

— Сколько горючего осталось?

Уткин щелкает переключателем, вижу, как шевелит губами — считает.

— Максимум на два с половиной часа.

Да, туговато.

— В обрез. Экономь бензин.

— Долетим на самолюбии.

У Мини сегодня хорошее настроение.

Радист сообщает: торпедоносцы уже в воздухе.

— Пор-р-ядок! — откликается Миня.

Несколько раз проходим над караваном. Две пары «худых» все время кружатся над кораблями, при нашем [177] приближении начинают набирать высоту, но далеко от охраняемого объекта не отходят.

Скоро надо включать передатчик для наведения ударной группы.

— Штурманéц! — Даже голос у Уткина звонче обычного. — Идея есть. Выложить?

— Выкладывай.

— Давай уведем «худых», когда придут торпедошники.

— А как?

Он «выкладывает» идею. Она не так уж оригинальна, довольно рискованна, но рациональное зерно в ней есть. Попробовать можно.

Радист сообщает последние координаты торпедоносцев. Смотрю на карту: траверз мыса Херсонес.

— Включай передатчик!

Под нами море. До каравана добрых километров тридцать. Оттуда наш самолет не виден, но радиолокаторы, если они есть на транспорте, все равно следят за нами. Пусть следят, так и надо. Зато ударную группу, идущую на малой высоте, локаторы пока «не берут». А это — главное.

На юге, далеко над морем, возникают черные точки. Они быстро растут, приближаются, у них вырастают крылья. Шесть крылатых теней. Это наши торпедоносцы. Они тоже заметили нас.

— Курс! — слышу голос ведущего.

Это значит: идти прямо на караван, который им пока не виден.

— Пошли, брат Володимир! — говорит Уткин.

— Пошли!

Миня переводит самолет в крутое планирование, нацеливается прямо на транспорт. Моторы ревут, свист за бортом нарастает с каждой секундой. Стрелка указателя скорости медленно, но неуклонно ползет вниз, а крупная белая стрелка альтиметра ошалело отсчитывает потерянные сотни метров высоты.

В этом и заключалась идея Уткина: разогнать самолет до предела на снижении, проскочить над караваном и увести за собой немецкие истребители. Они, конечно, кинутся за нами, подумают, что мы собираемся бомбить, а в это время внизу ударят торпедоносцы.

Стрелка альтиметра продолжает отсчитывать потерянную высоту. Тысячу, две тысячи, три тысячи потеряно... Гул моторов и свист рассекаемого на огромной скорости [178] воздуха нарастает. Самолет мелко подрагивает. Оглядываюсь на Уткина: губы сжаты, прищуренными глазами он впился в транспорт и, кроме него, кажется, ничего больше не видит. Для нас сейчас главное — скорость. Но нужно следить и за тем, чтобы не потерять слишком много высоты.

Говорю стрелкам:

— Внимание за воздухом!

Глянул на альтиметр: высота около четырех тысяч метров. Больше снижаться нельзя.

— Миня, горизонт!

Нос самолета полез вверх, замер на линии горизонта, но моторы взревели еще сильнее: Миня включил форсаж. Истребители кинулись к нам наперерез, но они ниже, а с набором высоты нас не догнать.

— Клюнули! — кричу Уткину. — Пошли за нами. Отворачиваем влево, в море.

Уходим к Тарханкуту уже не снижаясь, а набирая высоту. Стрелки докладывают:

— «Мессеры» уже близко, ниже нас.

— Внимание! Проверьте пулеметы, — говорю стрелкам.

«Ду-ду-ду! Ду-ду-ду!»

— Порядок — работают как часы.

— Заходят в атаку.

«Ду-ду-ду! Ду-ду-ду!» Это уже огонь по «худым».

И вдруг радостный крик Виктора Бондарева:

— Ура! Транспорт накрылся!

Я оглядываюсь назад: над транспортом огромная шапка взрыва. Она медленно расползается, совершенно закрывая корабль.

Бондарев сообщает:

— «Худые» бросили нас, кинулись к каравану.

Ясное дело, теперь им не до нас. Говорю Уткину:

— Надо пройти над караваном, зафиксировать результат.

— Пошли, — отвечает Уткин.

Проходим прямо над транспортом, он, окутанный дымом, лежит на боку, вот-вот погрузится в морскую пучину. Фотографирую. Маленькие «охотники» мечутся вокруг, оставляя позади белые буруны, видимо, спасают тонущих. Не видно и истребителей в воздухе. Наверное, погнались за торпедоносцами.

Уходим в море подальше, обходим мыс Херсонес. Теперь курс — на аэродром. [179]

Торпедоносцы радируют: задание выполнено, возвращаемся без потерь.

Все хорошо. Миня улыбается. Таким веселым в воздухе я его еще не видел. И погода — чудо! Уже виден гористый берег. Скоро аэродром.

И вдруг Миня говорит:

— Салютнуть бы!

— Что-что? — не понял я.

— Салютнуть бы, — повторяет Уткин.

Когда после успешного воздушного боя возвращаются «домой» истребители, они проходят низко над аэродромом, потом делают крутую «горку» и дают длинную пулеметную очередь, иногда — несколько, в зависимости от того, сколько сбили вражеских самолетов. Так сказать, рапортуют о победе. Торпедоносцы и бомбардировщики тоже начали салютовать, особенно после удачных ударов по кораблям в море. Каждый потопленный вражеский транспорт — салют! Разведчики же такой привилегии не имели. И в самом деле: о чем салютовать разведчику? Об удачной фоторазведке порта? Об обнаруженных на переходе кораблях? Но обнаружить — это еще не значит уничтожить. В общем, неброская у разведчиков работа. Потому о салютах среди них даже разговоров не возникало. И вот Миня заявляет: «Салютнуть бы».

— Христофор тебе так салютнет по шее — мало не покажется! — охлаждаю Уткина.

— Пусть, — не унимается он. — А мы ему пленку с потопленным кораблем.

— Не ты же потопил.

— А кто нашел его? Кто навел торпедошников? Уткин, что называется, расхрабрился. Я думал, что он скоро успокоится. Но, выходит, ошибся.

Когда впереди показался знакомый зеленый мыс со светлыми домиками на нем, а за мысом белая взлетно-посадочная полоса в неширокой горной долине, Миня вдруг прибавил моторам газу и кинул самолет вниз. Он метеором пронесся над маленькими домиками городка, выскочил на аэродром и понесся над бетонной лентой. Впереди высились горы. Еще несколько секунд — и выход из ущелья будет закрыт, потому что такой махине, как наш самолет, отсюда не выкарабкаться. Но Миня все рассчитал: он резко взял штурвал на себя, самолет стремительно взмыл вверх, а зеленые, живописные горы поплыли куда-то вниз, под фюзеляж. И в этот миг над аэродромом, над вершинами гор пророкотала мощная, дерзкая пулеметная очередь. Она [180] зхом отозвалась в ущельях, покатилась по темно-синему морю и заглохла где-то вдали.

Миня Уткин все-таки отсалютовал. Это был первый салют разведчиков.

На аэродроме нас встречал сам Рождественский. Он стоял у машины, заложив, как обычно, руки назад, и ждал, когда мы выберемся из самолета. Стоял, низко опустив голову, набычившись. Я глянул на Уткина, подумал: «Сейчас тебе будет салют!» Миня смущенно улыбнулся, подмигнул мне, видимо, для храбрости.

Мы направились к командиру полка, он шагнул навстречу, глянул на нас исподлобья и вдруг улыбнулся. Эта улыбка осветила его лицо всего на мгновенье, но и за этот короткий миг мы увидели нашего Христофора совсем другим, словно озаренным каким-то теплым внутренним светом. Он не стал принимать доклад, как обычно, а приподнял руку, сказал:

— Доложите в штабе. Молодцы, поздравляю.

И всем нам, четверым, крепко пожал руки.

Когда проявили пленку, увидели: транспорт лежит на боку, тонет.

А вечером гвардейцы-торпедисты прислали телефонограмму: «Братья-разведчики, огромное спасибо за наведение. Работа классная».

Через день о нашем полете, об умелом взаимодействии разведчиков и торпедоносцев появилась статья в «Красном черноморце», а на следующее утро прибыл командующий ВВС ЧФ. построили весь полк и нашему экипажу за отличное выполнение задания вручили награды: Уткину и мне — ордена Отечественной войны I степени, радисту и стрелку — медали. А летчики-торпедоносцы 5-го ГАП, потопившие эту первоклассную «калошу», были награждены орденами Красного Знамени.

* * *

После того памятного признания об ухудшении зрения мы с Уткиным ходили на воздушную разведку раз пятьдесят. Всяко бывало. Попадали и в очень тугие переплеты. И ни разу я не пожалел, что поверил ему, поверил в его силы, в его мастерство. Мы понимали друг друга с полуслова, а иногда — и просто без слов. Бывало, только гляну на него, а он утвердительно качает головой: ясно, дескать, понял.

Двести боевых вылетов было на его счету. И ни одного серьезного летного происшествия, ни одного несчастного [181] случая. Все в соответствии с инструкциями. Слетал, задание выполнил, вернулся. Никаких замечаний.

Он был истинный разведчик, летал академически точно, «прозаично», хотя в душе был настоящим поэтом...

Не хотелось верить...

Женя Акимов подошел ко мне, положил свою тяжелую руку на плечо, сказал, как всегда, смущенно улыбаясь:

— Завидую вам, черти. Такую знатную калошу на дно посадили! А я зря воздух утюжу.

Я постарался успокоить его:

— Не завидуй. Один твой севастопольский полет десятка наших стоит.

— Да ну... — еще больше смутился Акимов.

Нет, не зря «утюжил воздух» Женя Акимов. На рассвете следующего дня он ушел в очередной полет на воздушную разведку. Ушел «правым кругом». Это значит, что он должен разведать все порты и аэродромы западной части Черного моря — от Босфора до Севастополя. Полет длительный, напряженный. Как всегда, он вылетел на своем видавшем виды «Федоре» — самолете ДБ-3ф.

Полет протекал без особых приключений. Уже осталось позади больше половины маршрута, впереди показалось Дунайское гирло, а чуть правее — единственный в Черном море остров Змеиный, когда в наушниках раздался голос Алеши Пастушенко:

— По курсу — большой караван судов! Отворот вправо!

Прошли прямо над караваном. Пастушенко сфотографировал его. Караван, действительно, оказался большим: четыре нефтеналивных судна водоизмещением 4–5 тысяч тонн каждое, несколько быстроходных десантных барж, их охраняли тральщики, катера — всего около 15 вымпелов.

Отошли в море. Пастушенко передал радиограмму об обнаруженном караване, получил подтверждение. Через несколько минут — новая радиограмма: вылетают торпедоносцы.

— Что будем делать? — спросил штурман Акимова.

— Подождем немного. А то еще уйдут в сторону, торпедоносцы не найдут. Горючего пока достаточно.

Два часа разведчик галсировал в море, наблюдая за караваном. Тот не менял курс, шел вдоль берега на Констанцу. Уже пришло сообщение о вылете торпедоносцев. Акимову [182] очень хотелось дождаться их у цели, но прибор упорно подчеркивал: горючего едва хватит на обратный путь.

Надо уходить.

И они легли курсом на Кавказ. По пути сфотографировали Севастополь.

На аэродроме их ждало приятное сообщение: пятерка торпедоносцев точно вышла на Змеиный, оттуда взяла курс на караван, с ходу атаковала, торпедировала самые крупные суда и два из них потопила. Одно огорчало: был сбит при выходе из атаки один торпедоносец, самолет взорвался в воздухе, экипаж погиб.

Гибель экипажа при торпедировании — явление нередкое. Ничего не поделаешь: такая уж опасная работа. Так, видимо, решили и в нашей разведывательной части, говорили больше о потоплении двух вражеских судов, поздравляли Акимова и Пастушенко с удачным завершением разведки.

А я переживал потерю тяжело: погиб Димка Триандофилов, дорогой мой «неистовый грек».

Да, Триандофилов был дорогим мне человеком. Мы вместе пришли в военно-морское училище, вместе несколько месяцев учились в спецнаборе, где проходили первоначальный курс обучения. И подружились. Может, потому что в строю всегда стояли рядом, последними, потому что были самыми малорослыми в группе. Но, несмотря на свой обидный рост, Димка (родители нарекли его Дионисием) имел поразительную внешность. Жгуче-черные глаза на крупном смуглом лице, большой греческий нос, смоляные вьющиеся волосы (которые в училище, правда, основательно укоротили). Нрав у него был вспыльчивый, горячий, словно ходил он с оголенными нервами, но товарищем он был верным, преданным, с таким, как говорится, в разведку можно идти без оглядки. Настойчив необыкновенно, даже упрям. Если наметит что-нибудь — добьется непременна, не отступится. Он окончил греческую десятилетку в Керчи, русский язык знал сравнительно слабо, но в училище не давал мне покоя до тех пор, пока не стал писать диктанты как минимум на «4». Был прекрасно развит физически. Страстный гимнаст. Это увлечение чуть не стоило ему жизни. Он восхитительно крутил на турнике «солнце», но однажды, занимаясь в спортзале, не рассчитал силы: когда выходил в верхнюю точку, металлическая перекладина выскользнула из рук, Диму кинуло вверх, он сделал над турником замысловатое сальто и грохнулся на пол навзничь. Все произошло в одно мгновенье, [183] мы даже подстраховать не успели... Он лежал неподвижно, широко раскинув руки, в лице — ни кровинки. Прибежал врач, начал приводить его в чувство. Спасло Триандофилова то, что при падении он ударился головой о мягкий толстый мат.

Неделю Дима отлеживался в санчасти, а потом... снова полез на турник.

Его окрестили «неистовым греком», и обращались к нему не по имени, а просто — грек. Товарищи его любили — за честность, прямоту. И еще за то, что он отлично летал.

А теперь вот Димки нет. Трудно было в это поверить.

Однако в авиации иногда случаются чудеса. Осенью 1945 года я прибыл в одну из частей ВВС ЧФ и встретил... Димку Триандофилова. Такого же бодрого и подтянутого, как и прежде, с орденом Красного Знамени на груди. Я онемел от неожиданности, потерял дар речи, а он сграбастал меня в свои железные объятия и что-то невнятно забормотал.

Не скоро мы успокоились. А потом Димка рассказал свою одиссею.

После сообщения Акимова об обнаруженном караване их пятерка «бостонов» немедленно вылетела на удар: три самолета с торпедами и два без торпед — для подавления зениток и отвлекающего маневра. Триандофилов со штурманом лейтенантом Павловым и стрелком-радистом старшим сержантом Смоленским шел ведомым с торпедой. Когда вышли на остров Змеиный и развернулись курсом на Одессу, Павлов заметил караван, идущий вдоль берега, доложил ведущему. Но тот почему-то не среагировал на сообщение: то ли не услышал сигнал, то ли не разглядел караван. Между тем дорога была каждая секунда: внезапность торпедной атаки — залог успеха. И Триандофилов решил взять инициативу на себя: вышел вперед, покачал ведущему крыльями, что означало «Внимание!», и устремился к каравану. Выбрал самое крупное судно.

И сразу ожил караван: заговорили пушки, зенитные автоматы, пулеметы, все небо зарябило от разрывов.

— Ведущий идет за нами! — сообщил Смоленский.

«Только бы не промазать!» — подумал Димка, а Павлову сказал:

— Не торопись бросать!

— Есть! — откликнулся штурман. — Десять влево!

Триандофилов чуть довернул самолет, еще ближе прижался к воде, двинул сектора газа до отказа: моторы взвыли на высокой ноте. Все внимание летчика было приковано [184] к транспорту. Когда, казалось, самолет вот-вот врежется в его борт, мелькнула мысль: «Пора!» Машина облегченно вздрогнула — торпеда пошла вниз. Триандофилов рванул ручку управления, чтобы «перепрыгнуть» через транспорт, и тотчас раздался глухой взрыв: торпеда попала в цель.

Теперь — поближе к воде, и — зигзагами, подальше от каравана. Самое опасное позади. И вдруг — страшный толчок в спину, ослепительный свет перед глазами, и Триандофилов провалился в черную бездну...

А случилось вот что: снаряд попал в бензобак, взрывом самолет разметало на части. Казалось бы, после такого взрыва на борту самолета не должно остаться ничего живого, чудес не бывает. Но чудо произошло.

Триандофилов очнулся от нестерпимого жара. Открыл глаза: вокруг пылало море. Он не сразу сообразил, что при взрыве его выбросило из самолета и не утонул он благодаря спасательному жилету. А горел вокруг разлившийся из самолета бензин.

Пламя уже полыхало рядом, загорелся комбинезон. Димка хотел отплыть в сторону, но выяснилось, что одна рука ему не подчиняется: при малейшем движении все тело пронзила нестерпимая боль... От резкого движения второй рукой он снова потерял сознание, мозг пронзило короткое: «Все!»

Но, видимо, еще не суждено было ему умереть. Очнулся в катере. Вокруг были румыны: команда и раненые с потопленных кораблей, подобранные в воде. Видимо, и его приняли за своего — румына.

Вместе с «соотечественниками» отправили в госпиталь в Констанцу. Ранения оказались тяжелые: перелом правой ноги и правой руки, перебита переносица (видимо, ударился о приборную доску), много осколочных ранений, сотрясение мозга. К тому же — большая потеря крови.

Полгода боролись за его жизнь румынские врачи, полгода он молчал. А когда дознались, что он советский летчик, не расстреляли (время не то — март 1944-го!) — отправили в лагерь для советских военнопленных. В лагере содержалось около пяти тысяч узников, и в этих тяжелых условиях большинство из них оставалось советскими людьми, преданными Отчизне. Существовала подпольная партийная организация, действовал совет офицеров, решения которого имели силу закона. Среди пленных регулярно проводились политинформации, беседы. Триандофилов и в плену не опускал рук. Он бывал во всех 18 корпусах [185] лагеря, рассказывал о положении на фронтах. Каждый корпус составлял отряд, который, в свою очередь, разбивался на звенья. Триандофилова вскоре назначили командиром звена, в которое входило около 70 военнопленных.

— Был среди нас один человек, — рассказывал он, — которому все подчинялись беспрекословно. Он не был председателем совета офицеров, но вся информация, все распоряжения исходили от него. Этот человек был для меня и многих друзей загадкой. Раскрылась эта загадка при необычных обстоятельствах. В ночь на 20 августа 1944 года, когда в Бухаресте румынские войска начали разоружать немцев, в лагере по команде совета офицеров прозвучал сигнал: «К оружию!» Охрана была разоружена, военнопленные в строевом порядке пошли навстречу нашим войскам.

— В Одессе, на первой проверке, — рассказывал далее Дима, — мы увидели этого офицера в форме полковника войск НКВД. Оказывается, он специально был заслан в лагерь, чтобы проверить, как ведут там себя наши пленные. Теперь, перед строем, он давал характеристику каждому. Одним командовал «Шаг вперед, кругом!», другим — «Шаг назад!» Образовалось две шеренги, стоящих лицом к лицу. Тем, кому скомандовали «Шаг вперед!», — сразу вернули форму, звание, ордена и отправили в свои части.

— А с другими как?

— Отправили на дополнительную проверку.

Ему скомандовали «Шаг вперед!». Димка вновь вернулся в боевой строй черноморских летчиков.

* * *

А для Жени Акимова тот полет, когда он навел на караван судов пятерку торпедоносцев, оказался последним.

На рассвете следующего дня он должен был снова вылететь на разведку, как и накануне, «правым кругом» — от Босфора до Севастополя. Нам с Уткиным предстояло разведать морские коммуникации с фотографированием Севастополя. Вылет Акимова намечался на четыре ноль-ноль, наш — двумя часами позже.

Когда мы приехали на аэродром, большой ДБ-3ф Акимова уже стоял на старте, моторы работали на малых оборотах, видимо, Женя просил разрешения на взлет. Мы вышли из машины, потихоньку по границе аэродрома направились к своему самолету: торопиться было некуда, до взлета еще было достаточно времени. Ярко горели огни, обозначавшие границы взлетной полосы, впереди, где-то [186] у береговой черты, настойчиво мигал самый яркий огонек — по нему при взлете держит направление летчик. Наш аэродром — узкая щель между гор, поэтому ночью на взлете за этим огоньком надо следить особенно внимательно, а то и до беды недалеко: заденешь крылом за гору — и все.

Мы остановились, чтобы посмотреть взлет Акимова. Взревели моторы, из выхлопных патрубков вырвались языки пламени, и самолет, набирая скорость, побежал по бетонированной полосе. Все быстрее, быстрее. Уже приподнял хвостовую часть, идет в горизонтальном разбеге. Еще секунда-вторая — и ДБ-3ф плавно отделился от бетона, начал набирать высоту.

И вдруг из правой гондолы вырвалось пламя с искрами, до нас долетел характерный звук захлебывающегося мотора. Мы онемели. Нет ничего страшнее для летчика, чем отказ мотора на взлете; скорость маленькая, машина неустойчивая, и чтобы удержать ее и развить нужную скорость, оба мотора должны работать на полную мощность. При отказе же одного из них ДБ-3ф теряет устойчивость и падает на крыло.

А тут еще ночь. Кромешная тьма вокруг. Мы видели, как потянуло самолет Акимова вправо, где возвышалась крутая гора, покрытая лесом. Чтобы сохранить скорость, Женя, видимо, отжал ручку от себя, но самолет упрямо, как-то юзом, несся к горе. С большим креном он прогремел почти над нашими головами, потом, срезав верхушки деревьев, плашмя грохнулся у подножья горы...

Мы кинулись к месту падения, но очень скоро поняли: надежды нет. Самолет был охвачен пламенем...

Дальше